Чагин Водолазкин Евгений
– Я не Исидор Пантелеевич.
– Я догадалась… Он действительно умер?
Мой печальный поклон.
– Павел. – Показал на кровать. – Прошу садиться.
– Если можно, наденьте, Павел, брюки.
Вот так. Приняла командование на себя. Не ее задачей было напоминать мне о брюках. Надевая их, я подумал, что надо бы возмутиться, но промолчал. Подумав, надел и рубаху.
– Ника, – она подала мне руку.
Пожав ее, я спросил:
– Это вы тут ходили несколько дней назад?
Она кивнула.
На вид Нике было лет восемнадцать-девятнадцать. Одев, она решила меня еще и накормить: предложила выпить чая с конфетами. Конфет у меня не было, но с ними звучало слаще. Я не возражал. Раскладывая пакетики с чаем по чашкам, Ника сказала, что ее приход, наверное, выглядит странным. Я пожал плечами: есть немного.
Ника явно знала, где что лежит. Разлив чай, она подошла к одной из полок и из-за книг достала коробку. В отличие от прочих коробок, в этой оказались конфеты. Я взял одну и попытался надкусить.
– Съедобны? – спросила Ника.
Держа конфету (мизинец на отлете), я был галантен:
– Слегка окаменели.
– Давно лежат.
Она впервые посмотрела мне в глаза:
– От чего он умер?
– Так, ни от чего. Кажется, сердечный приступ.
Я смотрел на Нику, подперев подбородок ладонью. Не назвал бы ее красивой, но было в ней какое-то обаяние – может быть, обаяние юности.
Девочка улыбнулась. Я тоже.
– Расскажите о себе, – попросил я.
Ника была родом из Сольвычегодска. Приехала поступать в Академию Штиглица (она вообще-то рисует), провалилась. Домой возвращаться не захотела: в Сольвычегодске все друг друга знают – злорадство, ну и всё такое… Написала, что поступила, и зависла в Петербурге.
– Где зависла?
– Нигде.
Сняла было комнату в коммуналке, но деньги быстро кончились. Случайно наткнулась на пустое помещение в мансарде – здесь, за стеной. На двери висел замок, но оказалось, что он не закрыт. Хорошее такое помещение, если не считать некоторых неудобств. На лестничной площадке разговорилась однажды с Исидором…
Я с трудом представлял себе, как с Исидором можно было разговориться. Оказывается, можно: он увидел, как Ника входит в соседнюю дверь, и спросил, что она там делает. Неопределенный жест Ники: ну, как бы живет… Исидор удивлен: там живет, а – как? Очень просто, всё для этого имеется, в трубу врезан кран, нет, правда, умывальника, но набрать воды можно, и вообще – все условия, установлен даже унитаз. А, ну хорошо, ну и славно, но, если что-то нужно – не стесняйтесь… Предложил заходить.
– Исидор? Предложил?
– Да, предложил. Заходила.
Ника надеется, что я не подумал ничего дурного – так я ведь действительно не подумал.
Через пару месяцев устроилась в дом престарелых, переехала туда. Еще раз поступала в Академию Штиглица. Еще раз провалилась. Всё это время продолжала общаться с Исидором. Приходила к нему, а впоследствии, когда он снял дачу, навещала его там.
– Исидор снимал дачу?
– Да, в Комарово. А потом исчез. Уехал.
Неделю назад из дома престарелых Ника уволилась. И, естественно, потеряла свою служебную комнату. Решила вернуться на Пушкинскую, но дверь ее комнаты была опечатана. Ну, то есть той комнаты, которую она считала своей. Постучала к Чагину – никто не открыл. Закаленная жизнью, перед трудностями не отступила. Поднявшись на крышу через черный ход, проникла в свою комнату через окно. В дальнейшем входила и выходила именно так: срывать печать считала неправильным.
Раз или два подходила к окну Исидора – видела, что его нет. Думала, что он в отъезде, а оказалось… Вот.
Сказала:
– Жалко Исидора Пантелеевича.
Жалко, что и говорить.
– Вы можете продолжать заходить сюда. Имею в виду бытовые мелочи.
– Спасибо, не хочу вас беспокоить. Мне проще спуститься в магазин.
Я согласился. Каждый должен поступать так, как ему проще.
Она допила свой чай.
– Вы его родственник?
– Я разбираю его бумаги для Архива.
Она помыла посуду и ушла. Через окно.
Исидор стал часто бывать у Спицына. Здесь у нас появляется новый источник сведений о Чагине – книга Спицына «Мнемонист», вышедшая еще в советское время. В ней профессор рассказывает об изучении феноменальных способностей своего бывшего студента. В книге показано, как постепенно усложнялись и становились разнообразнее предлагаемые Чагину задания для запоминания.
Сначала это были буквы кириллического и латинского алфавитов, расположенные в произвольном порядке. Когда Исидор справился с ними без видимого напряжения, буквы были заменены картинками. Так возникли ряды растений, птиц и млекопитающих. Единственная сложность для Чагина состояла в том, что он не знал тех или иных названий. При этом как облик неведомого растения (птицы, животного), так и его место в ряду были испытуемому хорошо известны. Так, не назвав при перечислении рыб анчоусов, Исидор в нужном месте подробно их описал.
– Вы когда-нибудь ели анчоусы? – спросил Спицын.
– Никогда, – ответил Чагин. – В Иркутске о них и не ведали, а я всегда думал, что анчоусы – это растения.
На следующий день Спицын повел Исидора в ресторан и заказал анчоусы во всех мыслимых комбинациях. Официант смотрел на пришедших с уважением, угадывая в заказе причуды гурманов. Он был сама любезность и даже сказал, что, когда долго не ест анчоусы, то чувствует по ним как бы тоску.
– Наш коллега, – Спицын показал на Исидора, – не пробовал их уже двадцать два года.
Анчоусы Исидору совершенно не понравились.
Следующим этапом было увеличение количества запоминаемых элементов. С этими заданиями Чагин справлялся так же легко, как и с предыдущими. Очень скоро Спицыну перестало хватать изображений, и он вынужденно обратился к цифрам. Это было не так наглядно и увлекательно, как с картинками, зато недостатка в материале не предвиделось.
Увеличение сложности подтвердило ряд наблюдений, сделанных в ходе более простых опытов, а также в основополагающих опытах Лурии и Выготского. Речь здесь, в частности, идет о том, что воспоминания испытуемого располагаются в определенной пространственной последовательности. Иными словами, то, что запечатлелось в голове, будь то цифры или картинки, память располагала в определенных знакомых мнемонисту местах: на улицах, площадях и в парках.
Такие места Спицын называл фоном. Фон мог соответствовать месту, где событие попало в память, но мог от этого места и не зависеть. Когда, по просьбе профессора, Исидор назвал читаемую им сейчас книгу (то была книга о Шлимане), выяснилось, что все ее страницы были расставлены вдоль аллей Румянцевского сада. Сад этот очень небольшой, и потому страницы находились в тесном соседстве. Характерно, что текст о Минне был помещен в самом зеленом, самом тенистом его уголке.
«Илиаду» (Песнь вторую) Чагин читал в Летнем саду, но фоном ее описаний были причалы у Эрмитажа. Логика запоминания вроде бы понятна: идея причаливания выражена ярче всего именно там. При этом есть здесь и некая нелогичность. Кораблей у Гомера такое количество, что их и в большом порту не разместишь. А его, Чагина, память упорно ведет громадный флот к пятачку у Зимнего дворца.
Исключение в Песни второй – сон Агамемнона, посланный Зевсом. Агамемнон и те, кому он этот сон пересказывает, располагаются у длинной решетки Летнего сада. Почему? Потому что описание сна и пересказ описания – это один и тот же текст, который, таким образом, приводится в поэме дважды. Вероятно, слова казались древним неотъемлемой частью события, и на них не экономили. На Исидора это производит столь сильное впечатление, что он предоставляет Агамемнону дополнительную площадь.
Исидор обращает внимание и на то, что корабли, в сущности, не описываются. Указано лишь их количество в каждой из флотилий. Чагин записывает в Дневнике, что прошедшие эпохи очень, должно быть, ценили точные указания. Спицын говорит ему, что в древности вообще невероятно много цифр – размеров, расстояний, возрастов. Цифра тогдашним людям казалась важным выражением сущности. Если угодно – ее, сущности, инобытием. Вывод профессора звучит неожиданно: Чагин, который запоминает все цифры, был бы в древности очень значимым человеком.
С той же легкостью цифры и рисунки Чагин воспроизводил и в обратном порядке. Он их не вспоминал, а попросту считывал с картинки в своей памяти. Потому для Исидора не было разницы между осмысленным текстом и бессмысленным – например, произвольным набором слов или цифр. Собственно, и текст становился для него осмысленным лишь тогда, когда он целенаправленно в него вникал. В запоминании содержание не играло никакой роли. Качество запоминания зависело исключительно от положения запоминаемого в пространстве.
Это наглядно продемонстрировал описанный Спицыным опыт. Воспроизводя длинный ряд цифр, Исидор в одном месте сбился. Спицын попросил его огласить цифры еще раз, и испытуемый сбился в том же месте. После небольшой паузы и в первом, и во втором случае он их все-таки назвал. Когда опыт стали разбирать, выяснилось, что цифры Чагин расположил в комнате Спицына. Те из них, которые вызвали затруднения, находились в темном углу: Чагину они попросту не были видны. Как только глаза его привыкли к полумраку, он смог их прочитать.
Интересно, что в Дневнике Исидор описывает воспроизведенные цифры (в задании они шли тройками) так, как он их видит.
На подоконнике правого окна, прямо по центру, виднеется 385. Рядом – герань (758) и фиалка (221). В соседнем горшке по расширяющейся лесенке поднимается аспарагус. Грузно переваливается через последнюю перекладину и приникает к немытому окну. Напоминает небольшое облако, переползающее через горный хребет. Нет, застрявшего на заборе толстяка в зеленых штанах. В них тонут тройки 401 и 946.
На левом окне пять луковиц в банках из-под майонеза: 783, 129, 505, 646, 444 (стёкла в сравнении с правым окном кажутся еще более немытыми). Количество луковиц гармонирует с пятью плафонами на люстре (909, 856, 323, 433, 078) – случайность?
Три башни резного буфета: 545, 723, 122.
Фотография склонившихся друг к другу головами пожилых людей, предположительно, родителей Спицына: 456, 356. Футбольная команда философского факультета, в центре – Спицын, нога на мяче. Игроков, как и положено, одиннадцать. Будь я тренером, присвоил бы им эти номера: 878, 235, 567, 888, 903, 117, 771, 800, 545, 777, 023.
Это примерно треть рассыпанных по спицынской комнате цифр. Исидор скрупулезно перечислил местоположение и остальных, словно лишний раз решил проверить свою память. Считаю, что можно ограничиться названными. В какой-то момент тайна кажется близкой к разгадке: мнемотехнические средства – что может быть проще! Для запоминания используются приемы.
Я тупо водил глазами по строкам Исидорова Дневника. Да, Чагин использует мнемотехнические средства. Да, он запоминает цифры на каком-то фоне. Я вот чего не понимаю: а как он запоминает их – пусть даже и на фоне? Я, скажем, на любом фоне ничего не запомню.
Спицын, по-моему, этого тоже не понимает.
Между тем, Николай Петрович и Николай Иванович тоже не сидели сложа руки. Если верить Исидорову Дневнику, то Николай Иванович руки даже и распускал. Это одна из самых захватывающих историй Дневника. Она о том, как Николай Иванович грабил молодую сотрудницу университета Веру Мельникову, состоявшую в Шлимановском кружке. Не взаправду грабил – изображал только, но девушка-то этого не знала.
Идея грабежа принадлежала самому Николаю Ивановичу. Целью операции было ввести Чагина в Шлимановский кружок. Грабеж рассматривался Николаем Ивановичем как хороший повод для знакомства молодых людей. Чагин возразил, что знает и лучшие поводы, и Николай Петрович, поколебавшись, с ним согласился.
Удивившись непонятливости коллег, Николай Иванович негромко выругался. Объяснил, что грабить Веру будет он, а Исидор, как раз-таки наоборот, выступит ее защитником. Автора идеи поняли, но вопрос о грабеже остался: зачем нужно было знакомиться именно так?
Николай Иванович опешил. После паузы он спросил:
– А как?
Хороший был вопрос. Оказалось, что все иные возможности предполагали инициативу со стороны Исидора. Они не рождали впечатления случайности, а это уже выглядело подозрительно.
– Придется, как говорится, грабить, – подвел итог Николай Иванович.
– Придется грабить, – вздохнул Николай Петрович.
Местом операции был назначен исторический факультет, точнее – опоясывающая его открытая галерея. Николай Иванович вовсе не считал, что грабить следует лишь по месту работы. Причиной выбора, по его словам, были арки галереи, за которыми легко спрятаться.
– Архитектор Кваренги, – дал справку Николай Петрович.
Николай Иванович рассеянно кивнул: архитектура не была его сильной стороной. Зато организатором грабежей он оказался первоклассным. Можно сказать, постановщиком, поскольку не поленился привести Чагина и Николая Петровича на будущее место преступления и показать им каждое движение.
Здание истфака в плане – квадрат. Вера Мельникова выйдет из западной галереи. Ее перемещение будет отслеживать Николай Петрович, стоящий на удалении с зонтом (в случае дождя зонт раскрыт). Если Мельникова направится в сторону Петроградской стороны, он должен приподнять зонт дважды. Если в сторону Исаакия (что маловероятно) – единожды. От этого зависит, в какой галерее будет ее встречать Николай Иванович – северной или южной. Арки этих галерей он пронумеровал.
По плану операции грабитель должен был встретить жертву возле арки номер четыре – так, чтобы у Исидора была возможность появиться с противоположной стороны и быть замеченным Верой. Вот он, значит, входит в галерею и идет беззаботной походкой. Мысли паренька далеко, он мечтает, может, о космическом полете, и нисколько даже не предвидит инцидента (задрав от избытка беззаботности подбородок, Николай Иванович продефилировал по галерее). И вдруг парень замечает непорядок – это еще что такое (выпученные глаза Николая Ивановича)? Уж не грабеж ли, как говорится, имеет место? Шалишь, брат, так у нас дело не пойдет, не по-советски это! Нечеловеческий замах, сокрушительный, но безболезненный удар в плечо, и преступник обращен в бегство. Скромный герой провожает спасенную девушку до дома. Таков был план.
Само нападение описано по-чагински скрупулезно.
22:30. Усиливающийся дождь, резкий порывистый ветер. В северной галерее истфака стоит Николай Иванович. Достоин отдельного кадра: кожаные пальто и фуражка, солнцезащитные очки (для чего они ему вечером?), длинный черный шарф.
22:32. По окончании занятий с вечерниками Вера Мельникова в окружении нескольких студентов покидает факультет и выходит в западную галерею. Там они некоторое время беседуют. Вера дважды протягивает руку за пределы арки, чтобы понять, стихает ли дождь. Нет, не стихает. Беседа продолжается.
22:39. Девушка прощается с вечерниками и идет по галерее в направлении Петроградской стороны. Зонт в этом случае следует поднять дважды, но после первого раза порыв ветра его из руки Николая Петровича вырывает.
22:39. Исидор, ориентируясь на один взмах зонта, бежит к южной галерее.
22:39. Николай Иванович мечется по северной галерее, не зная, где именно ему встречать Мельникову. В солнцезащитных очках, забрызганных к тому же дождем, в темноте мало что видно. Николаю Ивановичу, однако, кажется, что зонт был поднят всего один раз. Верно ли? И где Николай Петрович? Он потерял его из виду.
22:40. Николай Петрович пребывает в погоне за зонтом, без которого ему не подать правильный сигнал. Он мчится по открытому пространству в развевающемся плаще. Еще несколько прыжков – и зонт в его руках.
22:40. Дойдя до угла здания, Вера поворачивает направо, и сигнал Николая Петровича запоздало следует из-за ее спины. Время упущено. Николай Иванович догоняет Веру Мельникову не в арке номер четыре, где должен явить свой героизм Исидор, а только лишь в арке номер шесть. Вырывает у нее сумку. Овладев добычей, злодей, вопреки здравому смыслу, не убегает. Подумав мгновение, он называет девушку барыней на вате. Этим заявлением Вера обескуражена, кажется, больше, чем потерей сумки.
22:41. Исидор, не встретив никого в южной галерее, бежит через восточную – к северной.
22:42. Николай Иванович продолжает обругивать Веру, преградив ей дорогу. Сцена затягивается, поскольку Исидор всё не появляется. Запас цензурных ругательств у грабителя быстро истощается, и он переходит к нецензурным.
22:42. В северную галерею с противоположной стороны влетает Исидор и принимает беззаботный вид. Он всё еще тяжело дышит, но подбородок его приподнят, а шаг широк. Спаситель девушки стремится к четвертой арке, но на ограбление наталкивается в шестой. От неожиданности замирает – и несколько секунд слушает отборный мат, которым Николай Иванович поливает Веру.
22:43. Чагин испытывает незапланированную ярость и с размаха бьет Николая Ивановича в скулу. Тот хватается за лицо и изумленно смотрит на грозного защитника. Поднимает упавшие очки и фуражку. Безмолвно качает головой. Не замечает ступеньку, ведущую от галереи к тротуару, падает и ударяется теменем о гранит. Поднимается, уходит. Возвращается, оставляет сумку. Покачиваясь, исчезает.
22:44. Чагин вызывается проводить Веру домой.
На следующий день Николай Иванович задал своим подельникам ряд неудобных вопросов – о летающем зонте, о позднем появлении Исидора, и, главное, – о его ударе. Обследование в районной поликлинике, куда обратился пострадавший, показало сотрясение мозга. Причиной был, впрочем, не кулак Исидора, а удар о ступеньку.
Исидор хотел объяснить Николаю Ивановичу, что и гнев, и удар возникли против его воли, просто от потрясения увиденным и услышанным, но сколько-нибудь внятно изложить этого не умел. Очень трудно было выражать то, что лежало за пределами рационального. А может быть, как смутно догадывался Чагин, и не нужно… В заплывших глазах Николая Ивановича появилось что-то похожее на уважение. Раньше этого не было.
Спустя несколько дней у Николая Ивановича начались головные боли. После повторного осмотра врачи прописали ему полный покой. Нужно ли говорить, что этот человек не был создан для покоя и предписанию не последовал? Головные боли еще долго его не отпускали.
Если не считать непредвиденных потерь, операция удалась. Исидор пошел Веру провожать. Она представила его родителям и рассказала о происшествии. Семья Мельниковых поила героя чаем.
Отец Веры был художником. О себе он говорил в третьем лице – Алексей Мельников пошел, Алексей Мельников спросил – и по-мельничному размахивал руками. При этом бородой и свитером крупной вязки напоминал Хемингуэя. Еще, наверное, пристрастием к крепким напиткам – это было очевидно.
Мать – полный контраст: тихая, маленькая. Мельников называл ее мать. Чем она занималась, Чагин так и не понял. Судя по всему, ее занятиям в семье большого значения не придавали: всё внимание было отдано творчеству Мельникова. Она была прежде всего матерью. Даже имя ее – Елена Павловна – Исидор узнал не в первое свое посещение. Это произошло, когда Мельников рассказывал об их браке. Он, Алексей Мельников, решил жениться на Елене, пока ее не украл Парис. Слушая его, Чагин подумал, что Елену Павловну Парис вряд ли бы украл. Он бы ее просто не заметил.
Квартира была храмом только одного бога, и повсюду здесь висели его картины – в основном, как можно было догадываться, эскизы к выполненным портретам. Кисть живописца была так же размашиста, как его движения. Под этими взмахами рождались мудрые партийные деятели и щедрые душой доярки, сопровождаемые овчарками пограничники и черные до синевы шахтеры и нефтяники. Особое место в творчестве Мельникова занимали моряки-черноморцы. Их он писал без устали, поскольку эта работа предполагала длительные командировки в Крым.
Все портретируемые, за исключением руководителей ленинградской партийной организации, были отмечены чем-то вроде родовых пятен – то ли сгустившимися в морщинах тенями, то ли следами угля и нефти. Такая творческая манера определила и прозвище портретиста: коллеги-живописцы называли его не иначе как Леша Черномордец.
В узком кругу он давал понять (глаза-щелки, пианиссимо), что в выборе натуры сказывалось его неистребимое диссидентство. Картины Мельникова сигнализировали, среди прочего, о том, что стахановцам некогда мыться и четырнадцать норм за смену не всегда совместимы с гигиеной.
Некоторые полотна художника с трудом поддавались толкованию. На портрете пограничника Карацупы его почему-то сопровождала такса, а фамилия грозы шпионов была дана в ее первоначальном виде – Карацюпа. С точки зрения современного искусствоведения, образ пограничника Мельников представляет во всей его противоречивости. Такса символизирует длинную службу (все собаки Карацупы как бы вытянуты в одну), а указание истинной фамилии пограничника намекает на его склонность к лакировке действительности.
К счастью, тогдашнее начальство этих намеков не замечало. Сверкавшие белизной портреты партаппаратчиков с лихвой искупали маленькие причуды художника. Советская власть считала Мельникова певцом человека труда и не скупилась на награды.
Мельниковых Чагин полюбил сразу и – всех. Мельникова – за избыточность, мать – за тишину, ну, а Веру – понятно за что. Вера не могла не нравиться. По своему характеру она занимала промежуточное место между отцом и матерью. Так пишет Исидор и задается вопросом: значит ли это, что общее между ним и Верой – такими разными – также способно возникнуть в их ребенке? По словам Чагина, только от одной этой мысли его бросает в жар. Их общий ребенок – не рано ли появилась эта мысль? Не сошел ли он с ума? Может, и сошел, но от этого сумасшествия Исидор чувствует себя счастливым.
Дней примерно через десять Вера пригласила Чагина на заседание Шлимановского кружка. Есть, сказала, такой. Рассказывала, оказывается, об Исидоре главе кружка Вельскому, и тот разрешил ей привести своего спасителя. Заседания проходят по средам в квартире Вельского на 1-й линии.
– Кружок? – вяло переспросил Чагин. – А почему – Шлимановский?
Обнаруживать слишком большой интерес он не считал уместным.
– Вот придешь и узнаешь, – засмеялась Вера. – Придешь?
Исидор кивнул. Верины губы коснулись его губ.
– Георгий Николаевич сказал: ты – настоящий. Если так поступил – настоящий.
В ближайшую среду они встретились в Румянцевском саду. Посидев на скамейке, не спеша пошли по 1-й линии. У дома № 28 Вера остановилась:
– Здесь когда-то жил Шлиман. – Она положила голову на плечо Исидору. – А сейчас живет Вельский. Правда, сто лет назад этот дом был тридцатым, а сейчас только двадцать восьмой. Всё понемногу уменьшается…
Чагин пишет, что Вельский встретил его с нервным любопытством. Словосочетание не то чтобы частое, но я понимаю, о чем идет речь. Так, пожалуй, можно было бы описать троянцев, осматривающих дареного коня. Или – чтоб без пафоса – мышь перед мышеловкой: вроде железо да дерево, материалы ей знакомые, какая в них опасность? А сердечко стучит… В каком-то смысле Чагин и был для Вельского такой мышеловкой. Понимал ли это Исидор?
При чтении чагинского Дневника впечатление складывается неоднозначное. С одной стороны, конечно, понимал, потому что не может этого не понимать человек в здравом уме и трезвой памяти (тем более – такой памяти). С другой стороны, при описании первой встречи с Вельским, как, впрочем, и последующих, о двусмысленности этого знакомства Исидор не упоминает. Тревожный маячок, который здесь не мог не сработать, он попросту отключает. Ведь, будь он включен, Исидору пришлось бы отказаться от всех подарков, сделанных ему судьбой.
Вот только подарков ли? О том, что сомнения на этот счет Чагина посещали, свидетельствует вопрос на поле: «Как подписывают договор с дьяволом?» Ответа нет, но запись сделана красными чернилами.
Исидору было от чего отказываться. Прежде всего – от квартиры. С ней уходили сам город, временно называвшийся Ленинградом, а главное – Вера… Вера. За короткое время она стала для Чагина всем.
В первый вечер Вельский быстро успокоился и перешел к мягкому, немного учительскому тону, который, как вскоре выяснилось, был у него основным. На этот тон он, в конце концов, имел право, поскольку был создателем и руководителем своего маленького кружка.
Вопреки намекам двух Николаев, Исидору показалось, что кружок вполне соответствует своему имени. Начали с чтения одной из глав «Илиады» (по словам Вельского, для разминки), а потом перешли к Шлиману. Кроме того, кружок был в прямом смысле кружком, потому что его участники сидели за круглым столом под абажуром.
По отдельным репликам Чагин понял, что на прошлых встречах рассматривалась история раскопок Шлиманом Трои. В этот раз девушке по имени Янина было предложено доложить о пребывании неутомимого немца в Америке.
Не было никаких сомнений, что докладчица подготовилась серьезно. Она достала из портфеля блокнот и несколько книг с торчащими закладками. Подводя ноготь под закладку, раскрывала книгу на нужной странице и старательно проглаживала место сгиба. Каждое движение Янины свидетельствовало о тщательной проработке темы.
В этом сообщении Исидора заинтересовал рассказ о посещении Шлиманом заседания Конгресса. В тот день перед конгрессменами выступал венгерский революционер Людвиг Кошут. Видный деятель освободительного движения, он боролся за независимость Венгрии от Австрии. Слушатели имели смутное представление как о Венгрии, так и об Австрии – их увлекала идея освободительной борьбы. Что увлекло в этой речи Шлимана, Янина не знала. Возможно, ее эмоциональный накал. Шлиман запомнил выступление дословно и воспроизвел в своем дневнике. Это обстоятельство отразилось, в свою очередь, в Дневнике Чагина. Не могло не отразиться.
Особняком стоял сюжет о посещении Шлиманом американского президента Милларда Филлмора. Шлиман описывает их длинную (полтора часа) и на удивление непринужденную беседу. В его рассказе ощутим оттенок снисходительности. Филлмор показался Генриху гостеприимным, но несколько провинциальным господином. Заморский гость уведомил президента о том, что не мог не поприветствовать его лично, поскольку считал это первым своим долгом. Президент был настолько растроган, что познакомил Шлимана с женой, дочерью и стариком-отцом. На прощание сказал: «Будете в Вашингтоне – обязательно заходите».
После выступления Янины пили чай. Девушка с детским именем Ляля сказала:
– Эта фраза… Ну, насчет того, что – заходите…
– Будете в Вашингтоне – обязательно заходите, – уточнила Янина.
Ляля покраснела.
– Да… Создается впечатление, что встречу с президентом Шлиман немного…
– Придумал? – подсказал Вельский.
– Приукрасил…
Все засмеялись.
– Отличная фраза, – сказала Вера. – Но меня зацепило другое. Шлиман пишет, что запомнил речь венгра дословно.
– Он приводит ее в дневнике. – Янина помахала своими записями, словно это и был дневник.
Вера пожала плечами.
– А откуда мы знаем, что это – дословно? Может ли такое быть?
– Может, – неожиданно сказал Исидор.
Голос его не слушался, и он повторил:
– Может.
Янина (она чувствовала себя ответственной за речь в Конгрессе) вежливо улыбнулась:
– Дословно, конечно, не может – этого никто не может, но близко к тексту – почему нет? Именно это имеется в виду. Вы не согласны?
– Я не согласен с тем, что никто не может.
– А кто может? – улыбка Янины перестала быть вежливой. – Вы?
– Могу попробовать…
Тут наступает звездный час Чагина. Забыв о предупреждении Николаев, он предлагает, чтобы ему прочли незнакомый текст (разумеется, слово забыть к Исидору можно применять лишь в переносном смысле). Николаев он не видит, что называется, в упор. Потому что видит только Веру. И возможность произвести на нее впечатление.
Остается только догадываться, как он при этом держался. На манер фокусника? Заговорщицки? Подчеркнуто невозмутимо? Нет, всё это не об Исидоре. Он вообще ничего не делал подчеркнуто. Я думаю, всё происходило самым естественным образом – в той, конечно, мере, в какой так можно говорить о дословном запоминании текстов. Из Дневника мы лишь узнаём, что Чагину было предложено начало гомеровского списка кораблей – ну разумеется, что же еще? Если учесть, что этот текст был для него не чужой, то неудивительно, что воспроизвел он его с блеском.
Я уже не помню, в каких выражениях Исидор описывает впечатления кружковцев. Общее потрясение проступает даже сквозь сдержанную чагинскую манеру повествования. Из Дневника следует, что было сказано много слов – в основном, Вельским. По этому случаю он даже прочел небольшую лекцию об удивительных свойствах памяти.
Вера не сказала ничего, но описанию ее состояния уделено больше всего места – в конце концов, ради нее мнемонический опыт и ставился. Откровенные штампы соседствуют с подробностями почти анатомическими, да и вообще, чувства описываются через тело. Здесь я не удержался от того, чтобы сделать некоторые выписки.
О глазах сначала сказано, что они лучились (в квартире Вельского), затем (когда дверь квартиры за ними закрылась) – влажно блестели. Губы, напротив, оставались сухими и обветренными. Их шершавость Чагин ощутил еще в парадном. Вера забросила руку ему за шею, он чувствовал, как напряглись ее мышцы, а грудь прижалась к его груди. Нашлось место и ногам. Верино колено, словно в зажигательном танго, оказалось между колен Исидора. Об этом танце автор Дневника пишет не то чтобы очень искусно, но с явным удовольствием. Соблюдая при этом разумную достаточность.
В эту ночь Вера впервые осталась у Чагина. Через день она переехала к нему.
На следующей встрече у Вельского к знакомым Исидору кружковцам добавился новый – юноша Альберт. Судя по манере общения, он был тут завсегдатаем. Исидор называет его черный денди. Удачное, замечу, определение – при том что вообще-то Исидор не большой мастер определять.
Всё, кроме крахмально-белой рубашки, у Альберта черное: костюм, лаковые туфли, волосы. Челку резким движением головы он то и дело забрасывает вверх. «Если бы я искал картинку к слову противоположность, то на фоне шлимановских девочек (платья в горошек) поставил бы Альберта». Так пишет Исидор, и это не шутка: он часто пытается передать общие понятия через картинки.
Чагин подробно описывает, кто во что был одет, какими были прически и кто где сидел. Он не делит детали на существенные и не очень – приводит все. Передача им диалогов напоминает стенографическую запись – с той лишь разницей, что составлялась она не во время, а после события. Всё сказанное запоминается им в абсолютной точности и может быть воспроизведено, судя по всему, в любой момент – без ограничения во времени.
Начали опять с чтения «Илиады», но как-то незаметно вернулись к американским записям Шлимана. Мнения насчет их правдивости разделились. Янина, рассказывавшая о шлимановском дневнике, настаивала на его полной правдивости. Кого, спрашивается, обманывает автор, если дневник пишется для самого себя?
– Вы думаете, что дневники пишут для себя? – спросил Вельский.
Янина картинно захлопала глазами.
– Вот Альберт дает читать свой дневник всем, – улыбнулась Вера.
– Наш Альбертик – открытый человек, – возразила Янина. – Был ли таким Шлиман?
Альберт невозмутимо откинул челку со лба: конечно, не был. Кто бы сомневался. Вельский вышел в прихожую и вернулся с портфелем.
– По-моему, всякий, кто ведет дневник, рассчитывает на читателей. Проще говоря, это форма такая. Исповедальная как бы… Я тут кое-что принес по нашей теме, – Вельский щелкнул замками портфеля. – Но сначала – Лялино сообщение.
Ляля подготовила рассказ о поездке Шлимана в Рим. В отличие от американских записей, римские казались ей вполне достоверными – об этом говорили детали. Их было гораздо больше, чем в рассказе о президенте. В такт своему рассказу Ляля дирижирует карандашом.
Итак, Шлиман приезжает в Рим и по обыкновению начинает говорить и писать на языке, что называется, страны пребывания. Поскольку один из текстов представляет для него особую важность, он хочет дать его на проверку какому-то просвещенному итальянцу. Такие итальянцы, по мнению автора, чаще всего встречаются в Ватикане – и Шлиман отправляется на площадь Святого Петра.
В одном из прохожих он безошибочно угадывает подходящую кандидатуру. Генрих предлагает ему оплатить час работы, и незнакомец берется за дело. На правку уходит три часа, что свидетельствует о тщательности редактора, а также о его бессребреничестве, поскольку денег за трехкратное превышение по времени он не просит. В ходе немецко-итальянского сотрудничества выясняется, что правкой занимался кардинал Анджело Маи.
Всё. Ляля кладет карандаш на стол:
– Считаю, что всё описанное – правда.
Альберт задумчиво кивает:
– Одно дело – американский президент, а другое – никому не известный итальянец.
– Ну, положим, итальянец – не такой уж неизвестный. – Вельский достает из папки несколько фотокопий. – Кардинал Анджело Маи стоял у истоков научной библеистики. Для Шлимана такой человек значит не меньше президента.
Альберт пожимает плечами:
– А я уверен, что с кардиналом – это могло быть.
– Не могло, – Вельский улыбается. – Он умер за четыре года до приезда Шлимана в Рим.
«Все смеются», – отмечает Исидор.
Дальше он описывает, как Вельский зачитывает свои фотокопии. Делает это медленно, то и дело останавливаясь: он переводит выводы американского исследования о Шлимане. В нем рассмотрено общение Шлимана с кардиналом, президентом и целым рядом других лиц. Главный вывод: Шлиман патологически лжив. Вельский обмахивается фотокопиями на манер веера, и глянцевая поверхность листов пускает зайчики на потолок.
– Странно, – говорит Ляля. – Это исследование мне не попадалось.
– Ничего странного, – отвечает Вельский. – Этой книги нет в открытом доступе. У меня был случай сфотографировать несколько страниц.
Эффектно. Вельский умел построить интригу. В этом чувствовался опытный преподаватель. Скорее всего – профессор. Мог начать с американской книги – так ведь не начал.
«Вельский любит удивлять», – заключает Чагин.
Возвращаясь с Верой домой, он спросил ее о профессоре.
– Кто профессор – Вельский? – Вера засмеялась. – Он работает копировальщиком в Центральной библиотеке. Но держится как настоящий профессор. Ему хочется быть властителем дум…
– Он тебе не нравится?
– Почему? Нравится. Он забавный.
Вельский, по словам Веры, мог бы быть идеальным профессором, только что-то у него не сложилось. Иногда он намекал на какие-то непреодолимые обстоятельства, которые помешали ему занять это место. Одними глазами указывал куда-то вверх, и это было красноречивее любых пояснений. Впрочем, были и пояснения – их давали люди, хорошо знавшие Вельского. Великолепный рассказчик и эрудит, он так и не написал ни одной работы. Вера остановилась и развернула Исидора за плечи к себе.
– Ни одной, – коснулась его носа своим. – И тогда он начал играть в профессора.
Из Вериного рассказа выяснилось, что, работая в библиотеке, Вельский изготовлял фотокопии и микрофильмы. Чагин подумал, что они с Вельским чем-то похожи: не создают знание, а размножают его. Копируют – с той лишь разницей, что деятельность Вельского контролируется, а Чагина – нет.
Когда речь зашла о контроле, Вера понизила голос.
– Это не мешает ему копировать кое-что и для себя. – Она приложила палец к губам. – И это обеспечивает ему круг почитателей, о котором он мечтал.
– Кружок, – уточнил Исидор. – Шлимановский кружок.
Через несколько дней Чагин встретился с Николаями. Они спросили о том, как его приняли в Шлимановском кружке.
– Хорошо, – коротко ответил Исидор.
Его приняли хорошо, а он будет на них доносить. Слово доносить в отношении сотрудничества с Николаями употребляется им впервые. Чагин пишет, что у него сжалось сердце – таких выражений прежде он также не использовал.
Тон Дневника ощутимо меняется. Исидор, по его собственному выражению, начинает рассуждать – он, не любитель рассуждений. Описатель предметов и событий. В конце концов, записи Чагин ведет не для памяти.
То, что он писал прежде, было называнием и перечислением, там слова подбирались легко. Здесь же написанное Чагиным становится патетически-неуклюжим, по-ученически литературным и, не будь оно таким грустным, могло бы вызвать улыбку. Свое состояние Исидор первоначально определяет как сердечное смятение, но потом, зачеркнув оба слова, пишет над строкой, что близок к отчаянию. В этом он не может винить никого, кроме себя, потому что все решения принимал сам.
На вопрос о том, что происходило на двух заседаниях кружка, Исидор подробно описал посещение Шлиманом американского президента и его общение с кардиналом Анджело Маи. Не дав Николаям вставить ни слова, Чагин тут же перешел к разоблачению немецкого фантазера. Очевидно, это было не то разоблачение, которого ждали собеседники, потому что Николай Петрович перебил его:
– Вельский показывал какие-нибудь копии?
– Какие копии? – переспросил Чагин.
Николай Иванович сцепил пальцы, и они побелели. Хрустнули. В этом было что-то зловещее. Хруст-предупреждение.
– Ну, не валяйте дурака! – Хрустнув напоследок, Николай Иванович разжал пальцы. – Вельский – фотокопировальщик в нашей библиотеке и имеет доступ в спецхран. Нас интересует, что он там, как говорится, копирует.
Исидор почувствовал, как к голове прилила кровь.
– Он читал нам про Шлимана… Из папки… Вы думаете, это были копии?
– Не думаю – я это знаю.