Молчание цвета Абгарян Наринэ
– Мой дед тоже так прощается, – с готовностью откликнулся второй драчун.
– И мой, – пискнул третий.
И хоть Левон знал, что дед третьего давно умер, но говорить об этом не стал. Жалко, что ли?
Мама Астхик оказалась миловидной, невысокого роста женщиной с короткими, стриженными под мальчика, каштановыми волосами и зелеными глазами. Возле левого уголка рта у нее была круглая родинка – небольшая и уютная, хотелось потрогать ее, чтобы убедиться, что она держится крепко и в случае чего не отвалится. Мама Астхик поблагодарила Левона за то, что он защитил ее дочь, и пожала ему руку, чем ввергла его в замешательство – это было первое рукопожатие, приключившееся в его жизни. Левон надулся, словно индюк, и самодовольно растопырился локтями.
– Смотри не тресни от важности, – шепнула ему на ухо Маргарита. Он хотел накинуться на нее с кулаками, но не стал этого делать, потому что с удовлетворением констатировал, что старательно нанесенный тональный крем сошел, и на лбу сестры снова багровеет злобный прыщ. «Так тебе и надо», – подумал он и ускакал во двор – контролировать приготовление шашлыка.
Гево захныкал – жалобно кривя рот.
– Что такое? – встрепенулся папа. За компьютером его почти не было видно – только макушка торчала. Папа работал инженером-технологом в местном отделении коньячного завода и постоянно чему-то учился. Чаще удаленно, но иногда уезжал на неделю-вторую в Ереван. Два раза даже во Франции был, в головном офисе компании, которая в свое время купила армянский коньячный завод.
– Да все в порядке, – откликнулся Левон, положив рядом с братом откатившийся круг пирамидки. Но Гево продолжал хныкать, а потом заскулил – горько, с обидой.
Левон проверил, на месте ли все кольца пирамидки, собрал ее и, водрузив сверху темно-зеленый конус, продемонстрировал брату – вот, смотри, все в порядке!
Гево забрал пирамидку, но хныкать не перестал.
– Убери гальку, она его нервирует, – снова вынырнул из-за компьютера папа.
– Тут всего два зеленых камушка!
– Все равно убери.
Левон с сожалением засунул в карман гальку. Он собирал ее на берегу речки несколько дней, выходя из дому за полчаса до школьных занятий. Подбирал тщательно, камешек к камешку: чтоб были гладкие, одинакового размера, желательно – светлых расцветок. Далее он вымыл гальку щеткой, очищая от налипшего песка и грязи. Разложил сушиться на подоконнике, чем расстроил бабушку, буквально неделю назад все эти подоконники тщательно вымывшую. Когда галька высохла, Левон выпросил одноразовые перчатки и раскрасил ее акриловыми красками, сначала с одной стороны, потом, дав обсохнуть – с другой. Затем он пересыпал разноцветные камешки в ведерко из-под жареных куриных крылышек, которое берег потому, что считал, что бородатый дед, изображенный на нем, очень похож на его дедушку. И задвинул ведерко под кровать – до лучших времен. Спустя пятнадцать минут, решив, что лучшие времена настали, он принялся приучать старшего брата к новой игре. Но, чтобы не пугать его, начал с малого – продемонстрировал ему два зеленых камушка. При виде этих камушков Гево оцепенел, какое-то время молчал, беззвучно шевеля губами, а потом захныкал.
– Красиво же! Смотри, как красиво! – не сдавался Левон, перекатывая в ладонях гальку.
Гево продолжал скулить. Когда Левон убрал гальку в карман, он замолчал и уставился на брата выжидающе. Левон снова вытащил зеленые камушки и сунул их ему под нос. Гево с полминуты внимательно изучал их, потом снова захныкал. Левон поспешно убрал камушки в карман.
– Какой же ты дурачок! – зашипел он на брата и моментально застыдился того, что обозвал его. – Я же помочь хотел, – примирительно зашептал он, коснувшись указательным пальцем мизинца Гево. Тот сразу же отдернул руку и заворчал.
Левон пожал плечами и пустился колесом по комнате. И пока тело вытворяло привычные кульбиты, он думал о том, до чего же это сложно – любить того, кто этого не понимает.
День смотрин Гево провел у жарко затопленной печи, сосредоточенно собирая свою пирамидку. Астхик наблюдала за ним с интересом, но не решилась спросить, почему он не такой, как остальные его сверстники. Левон сам ей рассказал все, что знал об аутизме.
– Он как будто живет в одной комнате, а все мы – в другой. И двери между нашими комнатами нет. Потому он не может пробиться к нам, а мы – к нему, – объяснил он теми же словами, которыми в свое время объяснила ему мама.
Астхик озадаченно помолчала.
– Он всегда будет таким?
– Да. Ну, если только врачи не найдут лечения. Но они его пока не нашли.
– Сколько ему лет?
– Четырнадцать.
– Большой. А как будто маленький.
Она перевела взгляд на Левона, и он снова удивился обсидиановой черноте ее глаз. В окаемке пушистых ресниц они казались двумя бездонными провалами.
«Интересно, сны тоже ей снятся черные?» – подумал он, но спрашивать не стал – чтоб не обижать.
Она взяла его за руку – пойдем пить кока-колу?
Он мгновенно вспотел и выдернул руку.
– Я что, сам не дойду?
Она пожала плечом – дойдешь, конечно, не маленький.
Если подумать, забот от Гево было не так уж много: он хорошо спал, ел по часам, редко капризничал. Ходил по дому осторожно, обязательно держась за стену. Особенно любил лестницу, ведущую на второй этаж – в спальни. Она плотно прилегала к стене, и, поднимаясь и спускаясь, Гево, игнорируя перила, опирался на нее кулаком. От его частых прикосновений на светлой поверхности стены оставались темные следы, которые с точностью повторяли количество ступенек и наклон лестницы. Посмотреть со стороны – будто кто-то пририсовал над перилами дробный узор в двенадцать неровных кружочков.
К телевизору Гево был равнодушен, игнорировал мультики. На звук компьютерных стрелялок, к которым пристрастилась Маргарита, реагировал нервно, потому она играла в наушниках. Радовался стуку игральных костей, когда дед с папой садились за нарды. Папа несколько раз предлагал ему кинуть кости, но он мотал головой и для надежности убирал руки за спину. На прикосновения реагировал так, будто они ему причиняют физическую боль. Чаще всего он не понимал, о чем его просят, но иногда вел себя сообразно обстоятельствам, чем очень радовал близких, которые не переставали надеяться, что однажды его сознание вынырнет из того дремотного состояния, в котором находилось.
Втайне от остальных Левон мечтал разрушить стену, которая отделяла Гево от остального мира. Попытки он предпринимал самые разные: то рисовать с братом возьмется, то лепить, то книгу примется ему читать, а то подсядет с планшетом и показывает обучающие мультфильмы для маленьких. Гево почти всегда оставался безучастным, иногда хныкал. Это расстраивало Левона, но сдаваться он не собирался. Для себя он давно уже уяснил: раз брат реагирует на цвета пирамидки, значит, цвет – единственный мостик, который перебросило его сознание в этот мир. И, пока Гево сосредоточенно собирал и разбирал пирамидку, он, расположившись рядом, упрямо рисовал, объясняя: вот смотри, Гево, это речка, она синяя, это дерево, оно внизу коричневое, наверху зеленое, а небо, например, голубое. Голубой, Гево-джан, это синий, но будто бы разбавленный водой… Брат иногда отрывался от своей пирамидки, чтобы заглянуть в рисунок Левона, но сразу же отворачивался. Левона подмывало сунуть ему в руку карандаш и поводить по бумаге, чтобы показать, как им пользоваться, но он не мог – брат не позволял никому, кроме мамы, к себе прикасаться. Впрочем, когда мама по просьбе Левона несколько раз вставляла карандаш в руку Гево, дело заканчивалось одинаково – он отшвыривал его и принимался хныкать. Маму это расстраивало донельзя, Левон аж всем своим существом ощущал, как в ее душе начинало волноваться синее море слез, распадаясь и снова собираясь волнами-скобками в восьмерки.
«Сам разберусь», – решил он, обещав себе никогда больше не привлекать маму к попыткам достучаться до Гево.
Идея с крашеной галькой пришла ему в голову, когда на день рождения он получил в подарок огромную коробку пазлов с пиратами Карибского моря. Тогда он и призадумался, что, наверное, можно было бы что-нибудь подобное изобрести для Гево. Он мог бы играть с камушками, собирать из них в какие-нибудь узоры, перекладывать из кучки в кучку, пересыпать в ведерко… К сожалению, и эта затея ни к чему не привела. Левон сначала не очень расстроился и даже решил через время снова вернуться к игре в гальку. Но когда вытащил ведерко, чтобы кинуть туда зеленые камушки, то неожиданно для себя заполз под кровать, зарылся лицом в ладони, чтоб никто не слышал его голоса, – и зло и коротко разрыдался. Потом, утерев слезы, он выбрался из-под кровати и, решив, что с него хватит, понес выкидывать ведерко. Ничего он больше не станет придумывать, и если все, что от него требуется, – это вовремя подавать откатившийся в сторону круг пирамидки, то так и быть, он будет делать это столько раз, сколько потребуется брату.
Гево стоял у подножия лестницы и, прислонившись кулаком к стене, собирался шагнуть на первую ступеньку. При виде Левона он убрал ногу, давая ему спуститься – не любил делить лестницу с кем-либо еще, даже с мамой поднимался по очереди: сначала она, потом – он. Левон заспешил вниз по ступенькам, перекатывая на ладони несколько камушков, которые не глядя выхватил из ведерка. Спрыгнув с последней ступеньки – галька в ведерке издала громовой грохот, – он посторонился – можешь подниматься. Гево уставился на камушки, которые брат держал в согнутой ковшиком ладони. Проследив за ним взглядом, Левон сам уставился на них: три ярко-желтых камушка. Едва он удивился тому, что ухитрился не глядя выхватить из ведерка гальку одинакового цвета, как Гево сделал невероятное: с несвойственной ему стремительностью он выхватил эти камушки и, сжав руку в кулак, убрал ее за спину. Левон стоял, боясь шелохнуться. Алюминиевая дужка тяжелого ведерка вонзилась в ладонь, но он этого не ощущал. Он пытался осмыслить произошедшее: брат, который не позволял никому, кроме мамы, к себе прикасаться, сам дотронулся до него, чтобы забрать гальку, которая буквально несколько минут назад его раздражала. И теперь он прячет у себя за спиной три желтых камуш… Вдруг его пронзила догадка. Он, уже не остерегаясь того, что рассердит Гево, порылся в ведерке и выудил два зеленых камушка. Протянул их брату. Тот почти сразу же захныкал. Тогда Левон выудил из ведерка еще два зеленых камушка, расположил вместе с двумя другими квадратиком на ладони и протянул Гево. Тот уставился на гальку, пошевелил губами и сгреб ее свободной рукой.
– Ты… ты чувствуешь цвет ровно так же, как и я?! – полуспросил-полуутвердил Левон. Гево загулил, словно голубь. Гулил он всегда, когда был чем-то очень доволен.
Зажмурившись, Левон с нерешительностью шагнул к брату и обнял его. Тот пару секунд терпел его объятие, потом с ворчанием отстранился. Но это уже было несущественно, это ровным счетом не имело никакого значения, потому что те несколько секунд, что можно было к нему прикасаться, показались Левону прекраснейшей вечностью.
Один: белый
Иногда казалось, что тетка ненавидит весь белый свет. Владельцы магазинчиков, бухгалтерию которых она вела, были не иначе как идиотами. Инспекторы пенсионного фонда и налоговой службы – жуликами. Операторов банка она обзывала недоумками. Вежливого молодого человека, заглядывающего раз в месяц за показаниями счетчика холодной и горячей воды, – раздолбаем. Родной городок был для нее исключительно захолустьем, дорожные рабочие, долбящие смерзшуюся землю, чтобы сменить лопнувшую трубу – нищебродами, а предновогодняя суета, затянувшая в свой лихорадочный круговорот людей, – языческой вакханалией. Что не мешало ей, вооружившись списком для праздничного стола, ходить по лавочкам и скупать продукты и милые сердцу безделушки, как то: нарядные салфетки, разноцветные свечи, рождественские веночки, открытки, силиконовые формочки для выпечки и переливчатую канитель. И конечно же, гофрированную бумагу, в которую нужно было заворачивать подарки.
Елку, правда, тетка никогда не ставила и в этом году исключения делать не стала, хотя бабушка ее об этом очень просила:
– Ребенку будет в радость!
Тетка была непреклонна:
– Украсим подоконники игрушками и гирляндами – будет ей радость.
Астхик обижаться не стала, потому что знала: искусственную елку тетушка терпеть не может, а срубленную из принципа покупать не станет, мотивируя тем, что это форменное извращение – хранить труп растения у себя в доме. «Самая красивая ель – та, которая растет в лесу. А не та, что торчит из ведра с песком, увешанная игрушками и гирляндами!» – объяснила свою позицию она. Астхик ее доводы вполне устраивали.
Подготовка к праздникам – Новому году и Рождеству – растянулась на целую неделю. Сначала в квартире произвели генеральную уборку, перемыв все окна, начистив до блеска ванную комнату, перестирав и перегладив белье и натерев паркетные полы пахнущей хвоей мастикой. Потом настала пора готовки и выпечки. У плиты в основном вертелась бабушка. Работы в этот раз было особенно много – во-первых, часть припасов мама с теткой собирались отвезти папе, ну и к традиционным визитам нужно было подготовиться: новогодние праздники – пора гостевания, а гостей не принято было выпроваживать голодными.
Уроков перед праздниками особо не задавали. Быстро справившись с ними, Астхик, сунувшись на кухню и стянув мятный пряник, убегала играть с Левоном. Первым делом они наведывались во двор церкви, чтобы полюбоваться рождественским вертепом. Иосиф и Мария не отрывали любящего взгляда от завернутого в лоскутное одеяльце младенца, горели свечи, хлев обступали плохонько слепленные глиняные животные, и нужно было сильно постараться, чтобы отличить вола от овцы.
Густо снежило, потому балдахин, натянутый над святым семейством, приходилось постоянно отряхивать. Для этого несколько раз на дню из церкви выдвигался священник тер Тадеос, неся под мышкой обмотанный мягкой тканью веник. Длинная ряса развевалась широкими полами, на груди качался маятником крест. Следом ковылял церковный сторож, неся стремянку. Пока тер Тадеос орудовал веником, стряхивая с шатра снег, сторож поддерживал стремянку и притворно вздыхал, подмигивая собравшейся вокруг детворе:
– Тер Тадеос, а ведь по нам можно время сверять!
– Это почему? – не подозревая подвоха, отрывался от работы священник.
Сторож потирал кончиком указательного пальца крючковатый нос, глядел вверх, запрокинув голову, чтобы поймать взгляд священника:
– Мы с вами, словно ходики с кукушкой: каждый час из церкви выскакиваем! Неплохо было бы при этом еще и куковать, но вас же не заставишь!
– Размик, ты опять за свое?
Детвора хихикала, тер Тадеос, сердито пыхтя, стряхивал веником снег, сторож, посмеиваясь, подпирал плечом стремянку.
В перерывах между чисткой балдахин превращался в насест, который, к вящему недовольству тера Тадеоса, облюбовал его же петух. Дом священника находился в двух шагах от церкви, и повелитель курятника, грозный золотисто-черный крикун, видимо, решив разделить с хозяином его заботы, повадился наведываться во двор церкви. Обычно он недолго прогуливался по газонам, снисходительно ковыряясь там и сям желтым клювом, потом, взлетев на балдахин, сидел там, злобный и нахохленный, победно обкукарекивая всякую мимо проезжающую машину. Притом, чем больше была машина, тем громче звучал его задиристый крик.
В какой-то миг у тера Тадеоса заканчивалось терпение, и он выскакивал из церкви, размахивая веником, словно кадилом. И тогда детвора очень веселилась, наблюдая за тем, как улепетывает, надрывая глотку, пронзенный до глубины души хозяйской неблагодарностью петух. Отогнав его на безопасное расстояние, священник возвращался, утирая рукавом выступивший на лбу пот. Проходя мимо хихикающих детей, он неизменно осенял их крестом и, обозвав оболтусами, скрывался за тяжелой церковной дверью.
Полюбовавшись тертадеосовским бегом по пересеченной местности, Левон с Астхик уходили на игровую площадку, где, вдоволь накатавшись на ледяных горках, расходились по домам. Иногда Астхик заглядывала к своему другу домой – перекусить бутербродами, выпить какао или, если бабо Софа была в снисходительном настроении, – кофе с молоком (кофе давали детям крайне редко). Гево, стараниями младшего брата освоивший игру в разноцветные камушки, удивлял новыми навыками. С недавних пор он научился складывать математические фигурки, строго закрепив за каждой свой цвет: треугольник у него всегда был желтым, квадрат – зеленым, круг – красным. Обратив на это внимание, Левон совсем не удивился, более того, немного поразмыслив, выбрал из ведерка коричневые камушки и сложил их в форме прямоугольника. Гево с благосклонностью новую фигуру принял.
– Как ты догадался? – опешила Маргарита.
Левон возвел глаза к потолку, пытаясь подобрать слова для доходчивого объяснения.
– Вот смотри: когда ты думаешь о шоколаде, ты уже знаешь, что он сладкий и очень вкусный, правильно? Ты даже чувствуешь его вкус у себя во рту.
– Н-наверное, – неуверенно согласилась Маргарита, обещав себе в следующий раз обратить внимание на свои ощущения, когда вспоминает о шоколаде.
– Так же и с цветом. Если правильно представить его – сразу понимаешь, какая у него форма. Какая цифра. И какая музыка.
– Музыка? Да ладно! И какая, – Маргарита призадумалась, – музыка у белого цвета?
– Что ты разучивала в декабре? Ты еще расстраивалась, что учительница недовольна, потому что тебе не удается держать ровный темп.
– «Лунный свет» Дебюсси. Крохотный кусочек.
– Ага. Так вот, тот кусочек – белый.
Астхик, присутствовавшая при этом разговоре, не встревала, но слушала внимательно, не переставая удивляться тому, до чего же чудной мальчик Левон. И сколько в нем такого, чего нет в других детях. О его особом восприятии мира она узнала совсем случайно, когда они попали под густой снегопад. Хлопья были огромные, казалось – в половину ладошки, падали медленно и нерешительно, будто сомневаясь – вдруг перепутали время года. Левон поймал одну такую снежинку на варежку и, полюбовавшись ей, пустил кружиться дальше. А потом посмотрел вверх и выдохнул: «Воздух такой один!»
– Одинокий, – поправила Астхик, тоже посмотрев вверх.
– Одинокий?
– Ну, ты сказал – воздух такой один! Правильнее одинокий, разве нет?
– А! Я имел в виду не одиночество, в цифру один. Единицу. Она белая, как и воздух, когда падает снег. Слушай, тут такое дело…
И Левон рассказал ей о своей синестезии. Она слушала, приоткрыв от удивления рот. Дослушав, решила сострить, чтобы скрыть свое замешательство:
– У вас в семье все необычные? Может, вы все – инопланетяне?
Левон захихикал:
– Ага. Особенно бабо Софа!
Астхик, расположившись напротив Гево, наблюдала за тем, как он, совершенно не уставая от однообразия своего занятия, собирает пирамидку или играет в гальку. Иногда он умудрялся совмещать два своих любимых занятия: складывал камешки в форме своей деревянной пирамидки, в строгом соответствии с цветом и очередностью колец. Однажды Левон, устроившись рядом, выложил свою пирамидку, где в самом низу располагался ряд из десяти оранжевых камешков, далее по убывающей следовали остальные цвета. На самом верху одиноко лежал белый камешек.
Гево, изучив пирамидку, обиженно закряхтел.
– Что не так? – переполошился Левон и собрался было уже сгрести гальку, но брат его опередил. Ненадолго зависнув рукой над его пирамидкой, он провел пальцами между синим и коричневым рядами, разделяя их.
Левон чуть не поперхнулся. Волнуясь и торопясь, он сложил камушки таким образом, как показал ему старший брат. Теперь пирамидка выглядела так, будто ее разрезали ножницами, отделив низ от верха. Гево, изучив ее, одобрительно загулил и вернулся к своему занятию. Возликовав, Левон побежал рассказывать родным о случившемся, Астхик же решила сверить узор его пирамидки с таблицей-напоминалкой, которая висела на стене. Синий – восемь, коричневый – шесть. Между ними – пустота, седьмой ряд отсутствует…
– Я же говорил, я же говорил, что семерка бесцветная! Гево это чувствует, Гево это тоже знает!!! – подпрыгивал нетерпеливо Левон, подталкивая в спину всполошенных деда с бабушкой.
– Чудны дела твои, господи! – развел руками дед, изучив пирамидку и наконец-то сообразив, что именно ему пытался втолковать внук. Бабо Софа, расцеловав Левона в обе щеки и отправив воздушный поцелуй Гево, на радостях принялась за песочное тесто. «Будут вам миндальные рогалики к чаааю!» – напевала она, рубя холодное сливочное масло острым ножом.
– Может, к кофе с молоком? – хитро прищурился Левон.
– Не наглей! Вчера пил!
Астхик захихикала.
– Надеяться на чудо, конечно, бессмысленно, мы не в том положении, чтобы тешить себя наивными иллюзиями. Но по крайней мере теперь есть какие-то зацепки, которые позволят вам, в первую очередь полагаясь на чутье Левона, попасть в эмоциональную волну его брата, – объяснил недавно доктор.
Семья Левона изо всех сил притворялась, что не верит в чудеса. Но Астхик знала, что это не так. Даже самое незначительное, самое крохотное изменение в поведении Гево воспринималось его родными предвестником чего-то большого, обнадеживающего, прекрасного. Астхик их понимала. Она сама очень хотела, чтобы случилось несколько чудес. Чтобы папу выпустили раньше. Чтобы тетка полюбила маму. И чтобы нашелся новый дом, с большим яблоневым садом, где круглый год будут расти незрелые яблоки и где они счастливо будут жить всей своей семьей.
Мама с теткой с самого рассвета были на взводе – нужно было собрать передачу в колонию. К десяти часам за ними должен был заехать родственник, чтобы отвезти на свидание. Тетка планировала вернуться в тот же день, а мама должна была на следующий – ей разрешили провести с папой сутки.
Все началось с пустяка – мама захотела взять блинчики с мясом, тетка же сказала, что лучше не надо, жарить их будет негде, а холодные они все равно невкусные. Мама скрепя сердце согласилась на пирожки с картошкой. Потом вышла история с пахлавой – мама просила, чтобы ее не поливали медом, потому что папа любил ее суховатой, но в тетку будто бес вселился. Со словами «немного можно!» она буквально утопила пахлаву в растопленном меде. Мама ужасно рассердилась (Астхик это поняла по тому, как часто забилась на ее шее жилка), но сдержалась. А потом тетка сходила в подвал – за кизиловым вареньем и, вернувшись, с порога, явно торжествуя, объявила, что люльку испортили крысы.
Люльку мама собиралась оставить в квартире, но тетка не позволила ей это сделать, мотивируя тем, что мало места. Места действительно было мало, и мама решила вынести люльку на балкон. Но тут воспротивилась бабушка – балкон был не крытый.
– Влага попортит дерево.
– Куда же ее убрать? Не в подвал же уносить. Там крысы, – возразила мама.
Но тетка уверила ее, что бояться нечего: крыс сто лет никто не видел, каждый год все помещения исправно обрабатывают от грызунов. И, не обращая внимания на ворчание бабушки «знаю, как они там все обрабатывают», она самолично поволокла люльку в подвал.
История с люлькой стала последней каплей. Узнав о том, что крысы все-таки добрались до нее, мама сначала оцепенела, а потом сделала такое, чего от нее никто не ожидал. Издав разъяренный вопль, она набросилась на свою золовку и начала трясти ее, словно грушу, шипя сквозь зубы: «Ненавижу тебя! Ненавижу!» Тетка до того опешила, что дала себя немного потрясти, прежде чем отпихнуть ее. Но ей это не удалось – мама вцепилась в нее мертвой хваткой. Тогда тетка попыталась схватить ее за волосы и снова потерпела неудачу – мама всегда стриглась коротко, под мальчика. Взбесившись, тетка собрала пальцы в кулак и больно стукнула ее по голове. Мама пнула ее ногой, потом схватила за руку и попыталась вывернуть. Она опомнилась лишь тогда, когда перепуганная Астхик разрыдалась. Отцепившись от золовки и моментально потеряв к ней интерес, она приобняла плачущую дочь и повела ее на кухню. Сунув ей стакан с водой, вытащила из холодильника блинчики с мясом, намереваясь положить их в сумку с припасами.
– Угробила моего брата, теперь и меня хочешь? – взревела из прихожей тетка.
Мама молчала. Губы ее побелели и слились с цветом лица, зеленые глаза стали совсем прозрачными, будто слюдяными, Астхик испугалась, что она может ослепнуть от переживаний.
– Это ты во всем виновата! – разносился по квартире злобный визг тетки. – Жить тебе, видите ли, было здесь невмоготу, нужно было переезжать в свое захолустье. Что ты тогда сказала? «Хочется своего, отдельного счастья». Ну что, получила свое отдельное счастье? Жрешь теперь его большими ложками?
Склонившись над сумкой, мама дергала язычок молнии, чтобы застегнуть ее. Тяжелые слезы срывались с ее щек и падали на аккуратные свертки с припасами.
Астхик выбежала в прихожую, чтобы попросить тетку не кричать на маму, но ее опередила бабушка: она подошла вплотную к своей дочери и отвесила ей звонкую оплеуху. Та захлебнулась криком, ахнула и прикрыла щеку рукой.
– Может, это не она, а ты виновата в том, что случилось! Никогда об этом не задумывалась?! Нет? А надо было! Кто ее невзлюбил с первого дня свадьбы? Ты! Кто ел ее поедом и сделал все, чтобы они переехали? Ты! – бабушка выплевывала слова, будто выстреливала ими в дочь. Та от каждого ее слова вздрагивала всем телом и съеживалась, уменьшаясь в размерах.
Прислонившись спиной к острому косяку двери, заплаканная Астхик наблюдала несчастный, бьющийся в истерике, израненный и беспомощный женский мир. Каждый пазл развернувшегося перед ее глазами действа – плачущая, все никак не справляющаяся с молнией сумки мама; мертвенно-бледная, разом одряхлевшая бабушка; сгорбившаяся тетка, бесшумно скрывающаяся в своей комнате, – собирался в липкий и душный морок, слепое страшное бельмо, поглощающее дневной свет. Астхик захотелось зажмуриться и никогда больше не открывать глаз, чтобы не позволять тому, что она увидела сейчас, разрушить ее мир.
«Дзынь-донн, дзынь-донн», – бестолковым колокольчиком зазвенел дверной звонок. Без четверти десять. Пора было ехать к папе.
Тетка отказалась выходить из своей комнаты, поэтому с мамой поехала бабушка. Астхик решила тетку не беспокоить и провела долгое время у себя – почитала, посмотрела мультик, пообщалась с Левоном в тиктоке. «Пойдем поиграть?» – написал он ей. «Неохота». «Ладно».
К семи часам квартира погрузилась во мрак.
Тетка все не выходила, и обеспокоенная Астхик решила сама к ней заглянуть. Поскреблась в дверь, не дождавшись ответа, приоткрыла ее. Тетка лежала в кровати, накрывшись с головой. Когда дверь скрипнула, она зашевелилась, но вылезать из-под одеяла не стала.
– Хочешь кофе?
Тетка молчала. Астхик подошла к кровати, присела на краешек.
– Я сварю, ты только скажи.
Гробовая тишина.
Астхик скинула тапки, легла рядом с теткой и прижалась к ней. Та протяжно вздохнула, высунула руку и сгребла ее под одеяло. Девочка обняла ее крепко-накрепко за шею.
– Я тебя так люблю, так люблю… – зашептала тетка.
– И я тебя люблю.
– Я сегодня была невыносимой.
– Ага.
– Со мной достаточно часто так бывает.
– Почти всегда.
Тетка фыркнула – балбеска.
Под одеялом было жарко, но Астхик не шевелилась, чтобы не встревожить то хрупкое ощущение покоя, в котором они пребывали.
– Ты могла бы любить меня чуть меньше, а маму чуть больше? Пожалуйста! – попросила она.
Молчание тянулось вечность.
– Я постараюсь, – наконец отозвалась хриплым голосом тетушка.
Астхик нашарила ее руку, зарылась в ладонь лицом, прогудела:
– Может, все-таки кофе?
– Давай!
К возвращению бабушки на кухне кипела работа: тетушка, замешивая тесто, объясняла племяннице, что месить его нужно до особой, шелковой гладкости, иначе коржи получатся твердокаменными.
– А какими они должны быть?
– Невесомыми и ломкими.
Бабушка совсем вымоталась, но ложиться спать не стала. Она расположилась за столом и, грея руки о чашку с горячим чаем, наблюдала, как дочь с внучкой раскатывают слои для торта «Микадо». О безобразной сцене, разыгравшейся утром, она не вспоминала. Астхик с тетушкой – тоже.
Семь: молчание цвета
Январь прял ледяную крупу без устали, истово, будто соревнуясь с собой же, прошлогодним, когда он умудрился намести за ночь столько снега, что, не выдержав тяжести, обрушились сразу несколько черепичных крыш и плашмя легли ветхие деревянные заборы. Этот январь явно обыгрывал старого – распоров над землей небесную перину, он без конца сыпал сухим пухом, старательно законопачивая всякий угол, всякую щель, всякую мало-мальски видимую глазу трещинку. Накануне Богоявления городок утопал в снегу по колено. К вечеру неожиданно потеплело, всего на пару часов, и этого оказалось достаточно, чтобы снежный покров слегка подтаял поверху. Следом ударил мороз – северный, неумолимый, сковывающий дыхание. Спешно снявшись с речного устья, перелетели ближе к человеческим жилищам стаи галок и ворон и, схоронившись на чердаках и под коньками крыш, ближе к печным и отопительным трубам, притихли. Умолкли дворовые псы.
Предрождественское утро разрисовало застекленные веранды завитушками инея, заледенило дороги. К полудню небо снова заволокло облаками, нахмурилось, заснежило – теперь уже надолго, на многие дни. Единственное, чего хотелось всякому взрослому человеку в такую погоду, – сидеть дома, пить горячий чай и любоваться мигающими огоньками гирлянд. Однако у младшего поколения было на этот счет свое мнение, потому, невзирая на кусачий холод, во дворах и скверах бурлила жизнь: детвора каталась на санках и ледянках, по-южному неумело ходила на лыжах, играла в снежки, возводила и обрушивала снежные крепости… Домой заглядывала с большой неохотой – наспех перекусить, переодеться в сухое и убежать обратно.
Левона, заигравшегося и забывшего про обед, удалось заманить только обещанием пожарить картошку.
– Поем и снова уйду! – заявил он с порога, скидывая на пол комбинезон.
– Пуповину этого ребенка на улице обрезали, вот его постоянно и тянет туда! – выглянув из кухни, привычно пробухтела бабушка и снова скрылась за дверью. Левон прошел в ванную, сунул озябшие руки под горячую воду, ощущая, как блаженное тепло, растекаясь по пальцам и ладоням, устремляется вверх, к локтям, плечам, охрипшему от взбудораженного крика горлу. В желудке заурчало – требовательно, сердито. Левон вытер насухо руки и погладил себя успокаивающе по животу. Нестерпимо захотелось есть.
Картошка скворчала, покрываясь хрустящей зажаристой корочкой. Каждый раз, когда бабушка поднимала крышку, чтобы перемешать блюдо, Левон подбегал к плите и выпытывал, долго ли осталось ждать. Бабушка отодвигала его локтем – боялась, что капли горячего масла брызнут в лицо. «Можно обжечься!» – ворчала она. Картофель румянился и золотился, Левон судорожно втягивал ноздрями воздух и вздыхал: желудок сводило от голода!
Маргарита в гостиной тренькала на пианино очередную фугу Баха, наводя тоску на весь дом.
– Как ты умудряешься не уснуть под эту скукотищу? – сунулся к ней Левон.
– Никак, – фыркнула она и добавила, зловредничая: – Вот отдадут тебя в музыкалку, будешь знать.
– Отдадут, ага! Я на футбол пойду.
– Держи карман шире!
– Мне дед обещал. А я ему обещал играть, как Генрих Мхитарян!
Маргарита задубасила по клавишам. В последнее время она страсть какая была злая! Переживала из-за прыщей, которые, будто сговорившись, бесперебойно выскакивали на ее лице. Притом выбирали они почему-то самые обидные места, где их отовсюду было видно – лоб, например, или крылья носа. Вот сестра и куксилась.
Гево, расположившись на своем любимом пледе, собирал пирамидку. Мама стянула его длинные вьющиеся волосы резинкой, чтобы они не лезли в глаза, и теперь они торчали перьями Чиполлино.
На кухне развернулась очередная война: дед отстаивал свое право есть картошку «аль денте». Он любил ее полусырой, но допроситься у жены, чтобы она отложила ему порцию, не всегда мог – бабо Софа считала недоваренную пищу прямым оскорблением собственного кулинарного дарования и на просьбы мужа отвечала твердым отказом.
– Мам, неужели тебе сложно отложить ему этой треклятой картошки? – не вытерпев, однажды высказал ей сын, которого явно задевало такое отношение к собственному родителю.
– Не сложно, – чуть поразмыслив, снисходительно ответила бабушка.
– Почему тогда не сделаешь, как он просит?
– Раздражает потому что. Подавайте ему, видите ли, картошку «аль денте»! Пусть тогда в сырых клубнях ест, можно с грядки!
– Тебе понравилось бы, если бы моя жена говорила обо мне подобным образом?
Бабушка растерянно заморгала.
– Вот и не подавай ей плохой пример, – не позволяя ей опомниться, закруглил разговор папа.
Томимая неясными муками совести, бабо Софа иногда все-таки позволяла своему отчаянно протестующему мужу подворовывать картошку со сковороды. Правда, сегодня дед качал права аккуратно, почти шепотом, стараясь не привлекать внимания сына, которому домашние негласно отвели роль третейского судьи. И все потому, что с утра уже успел отличиться: бабушка, меняя постельное белье, обнаружила под его матрасом блистеры с лекарством от сердца, которое он якобы принимал. И вместо того чтобы по своему обыкновению учинить ему привычный вынос мозга, прямиком пошла жаловаться сыну. Левон никогда не видел своего папу таким разъяренным. Он аж ногами затопал, когда узнал, что дед игнорирует выписанное доктором лекарство.
– Ты угробить себя хочешь? Не думаешь о себе, о нас хотя бы подумай! – напустился он на своего отца, тряся, словно военным трофеем, блистерами. Крохотные таблетки-сердечки шуршали в прозрачных ячейках, Левон еще подумал, до чего же они хорошенькие и как можно такую красоту не принимать. Это же почти конфеты!
Дед мычал невнятное, отводил глаза. Наконец прочистил горло.
– Они, это, – и он, задрав многозначительно бровь, кивнул куда-то вниз, – убивают.
– Что… убивают? – не понял папа.
Дед покосился на Левона, потом махнул рукой и выговорил в одно слово:
– Мужскуюсилуубивают.
Бабушка, которая все это время, сердито поддакивая сыну, стояла руки в боки рядом, густо покраснела и, обозвав мужа охламоном, вылетела пулей из комнаты. У папы же сделалось такое лицо, будто его щекочут в четыре руки, но он поклялся под страхом смертной казни не рассмеяться. Он кхекнул, хмыкнул, пожевал губами, засунул руки в карманы, покачался с носка на пятку. Но потом все-таки собрался и вновь посуровел лицом.
– Значит так, Казанова. Праздники закончатся – отвезу тебя к врачу. Попросим назначить более, кхм, щадящие таблетки. А пока пей эти. Договорились?
– Посмотрим.
– Пап!
– Ладно.
– От давления лекарство принимаешь?
– Гхм.
– Принимаешь???
– Да.
Поартачившись для проформы, бабушка положила все-таки своему мужу картошки, не преминув уточнить, что терпение ее не безгранично, и в следующий раз пусть он свои коленца где-нибудь в другом месте выкидывает. Особенно в аспекте убывающей мужской силы. А с нее хватит!
Чтобы отвлечь их от перепалки, Левон принялся рассказывать, как здорово сегодня было кататься на санках по узкому пологому закоулочку, который пролегал между соседскими домами.
– Закоулок превратился в каток, санки пролетают с такой скоростью, будто ты на космической ракете! Папа Арика прорубил сбоку ступеньки, чтобы нам легче было подниматься вверх.
– Машин нет? – забеспокоилась бабушка. Закоулок пересекался внизу с узкой, в одну полосу, дорогой, по которой иногда проезжали автомобили.
Левон ее успокоил:
– Не волнуйся, во-первых, папа Арика сделал на тротуаре большой снежный заслон, он не дает нам выехать на дорогу. И потом кто-нибудь из нас обязательно дежурит внизу и предупреждает, если едет машина.
Гево выронил кольцо пирамидки, и оно, медленно вращаясь, откатилось под стол. Левон поднял его и ловко водрузил на место.
– Вот бы Гево там покатать, ему точно понравится! – мечтательно протянул он. – Мы же его, словно маленького, по двору только и катаем. А он ведь скорость очень любит!
Езду Гево любил донельзя. Если нужно было куда-то выбираться на папиной машине, счастью его не было предела. Мама всегда усаживала его на заднее сиденье, у левого окна, сама садилась рядом и всю дорогу держала за руку. Гево ехал, не отрывая взгляда от проносящихся мимо заборов, домов, садов, людей. Особенно оживлялся при виде животных – коров, например, или овец. Вытягивал шею, прилипал носом к стеклу, дышал – восторженно вздыхая. Правда, выходить к ним боялся и стекло опускать не давал. У него были свои санки – с укрепленной спинкой и ремнями, которыми нужно было пристегнуть его к сиденью, чтоб он не свалился. В них дед или папа катали его в снежное время по двору.
Было бы действительно здорово покататься с ним по закоулку. Левон бы прицепил его санки к своему снегокату, поехали бы паровозиком, он – впереди, Гево – сзади. Дед, а? Хоть разочек.
Дед почесал в затылке.
– Ну, если твои родители не против…
Кататься паровозиком Гево очень понравилось. Он сидел в своих санках – румяный от мороза, с блестящими, в белоснежной опушке замерзших ресниц, глазами, обмотанный по нос шерстяным шарфом – и гулил от счастья. Дед помогал дотащить его наверх – Левон бы один не справился, Гево был очень тяжелый, – потом спускался к дороге и подавал знак рукой – можно! И Левон, потихоньку набирая скорость, съезжал по закоулку, стараясь не сильно разгоняться, чтобы контролировать ставший неповоротливым снегокат. Повсюду кружилась мелкая снежная крупа, ветер холодил лицо, радость распирала грудь – казалось, сердце сейчас выпрыгнет наружу и полетит впереди воздушным шариком, указывая путь. Гево даже повизгивал от счастья.
– Хорошо, да? – кричал ему Левон, притормаживая то одной, то другой педалью, чтобы легче было брать небольшие повороты. И, хоть Гево не отвечал, Левон не сомневался, что брату хорошо. Так хорошо, как никогда.
Но в очередной раз, когда, оттолкнувшись ногой, Левон поехал вниз, случилось страшное: поджидавший их у дороги дед вдруг дернулся, схватился за грудь и рухнул ничком на тротуар. Левон сразу понял, что ему стало плохо с сердцем.
– Деееед! – заорал он. – Деееедушкааа!!!
Арик, стянув зубами рукавицу, вытаскивал из кармана мобильник.
– Один-ноль-три! – крикнул ему Левон, хотя не сомневался – номер скорой помощи он помнит хорошо – тикин Сара заставила учеников внести в телефонную книжку и выучить наизусть все номера экстренных служб. Левон добавил ходу, чтобы быстрее доехать до деда. Снегокат замотало и повело боком, он слышал, как санки Гево чиркнули по забору, проехались по прорубленным в снегу ступенькам, скрипя и подскакивая. «Потерпи немножко, миленький, уже скоро», – обратился он мысленно к брату и подался вперед, крепко сжимая руль.
Дорогу осветил свет фар – справа вынырнула большая машина. Кто-то из мальчиков махнул рукой, она стала сбавлять ход. Левон, пытаясь убавить скорость, вдарил по тормозам, но с управлением уже не справился: ведомый тяжестью прицепа, снегокат, проскочив тротуар и пробив заслон, выехал на проезжую часть и опрокинулся. Левона выбило из сиденья, он упал на спину, перекатился на бок, вцепился в полозья санок Гево, которые несло под колеса машины. Та резко затормозила, заскользила по обледенелой дороге, замоталась – хрипя, словно вспугнутое огромное животное… Последнее, что видел Левон, был номер машины – 77, и потом снова – 777. «Так вот почему», – успел он подумать перед тем, как потерял сознание. Больше он ничего не видел, потому что ему отключили свет.
Часть 2
Девять: фиолетовый
Забор был каменный, не очень высокий, но, вознамерься кто-то разглядеть, что за ним происходит, скорее всего, потерпел бы неудачу – обзор заслоняли оставленные на произвол судьбы непомерно разросшиеся фруктовые деревья и бестолково нагороженные постройки. Хозяйство имело неухоженный и даже заброшенный вид. Дощатая стена пустого птичника, опрокинувшись на кусты малины и подмяв их под себя, рассыпалась на отдельные рейки, успевшие пересохнуть и покорежиться от дождевой влаги. В коровнике лениво гулял душный сквозняк, скрипел настежь распахнутой дверью, на которой покачивался, глухо полязгивая, тяжеленный замок с застрявшим намертво заржавленным ключом. Сад и огород наглухо заросли сорной повиликой и ползучим пыреем. Вьюнок, облепив стену амбара, вскарабкался на шиферную кровлю и висел рваной ветошью, шелестя обсушенными летним ветром побегами.
Словно в пику разрухе, царящей во дворе, дом имел ухоженный и вполне гостеприимный вид: свежеокрашенные водосточные трубы окаймляли веселой желтой рамкой его каменный фасад, вымытые до блеска окна бликовали солнечными зайчиками, проемы форточек затягивали тщательно отстиранные марлевые шторки, лучше всяких москитных сеток защищающие не только от назойливой мошкары, но и от вездесущей пыли. Старательно выметенная лестница вела на увитую виноградной лозой веранду, обставленную кое-какой мебелью: продавленным двухместным диваном, журнальным столиком и двумя приземистыми табуретками. Судя по виноградным усикам, увивающим ножки табуретов, пользовались ими крайне редко.
Время было по местным меркам позднее, почти обеденное – половина двенадцатого. Солнце уже успело войти в раж и согреть землю до кусачего жара. Воздух пах раскаленным камнем, подувядшей травой и – требовательно и маняще – свежемолотым кофе. Устойчивый и непрошибаемый дух масляных, прожаренных до шоколадного блеска зерен витал над двором и заросшим сорняком садом, дразнил нюх. В доме готовились к кофепитию: журнальный столик был заставлен толстодонными плошками с крупной черешней, сладкой клубникой и терпко-приторной, стремительно темнеющей от яркого дневного света тутовой ягодой. В отдельной вазочке лежали плоды недозрелого абрикоса, рядом – блюдце с крупной солью. Есть абрикос полагалось, макая его в эту самую соль, удачно оттеняющую кислинку плода и терпковато-горький вкус молочной косточки, которую тоже можно было есть.
Скрипнула калитка, пропуская во двор двух гостий. Идущая впереди Маргарита посторонилась, церемонно уступая дорогу бабо Софе.
– И какая тебя муха укусила?! – хмыкнула та. – В обычный день бешеным бизоном затопчешь, а тут чуть ли не поклоны бьешь!
– Бабо, ты чего?
– Того, чего ты именно и заслужила, Маргарита!
Девочка обиженно дернула плечом. Полным именем ее называли, когда сердились за какие-то проступки. Пока она, надув губы, ждала, бабушка придирчиво разглядывала калитку.
– Полгода прошло, а она будто новая! Вон ведь как твой дед расстарался ради этой вертихвостки…
– Бабо! – укоризненно перебила ее девочка.
– Захрмар! – беззлобно огрызнулась старушка.