Сельва не любит чужих Вершинин Лев
От неожиданности Дмитрий вздрогнул.
Матерь Божья!
Так вот оно в чем дело! Вот в чем причина боязливых взглядов маленького шамана, вертящегося вокруг, но не осмеливающегося приближаться! Вот почему иногда так широко, с откровенным обожанием улыбается пришельцу простодушный Мгамба, и вот отчего, не медля, исполняет приказы чужака тяжелый на руку Н'харо, не склоняющий голову ни перед кем, кроме собственных родителей и вождя!
— Ну-у… можно сказать и так, — буркнул Дмитрий. Что еще мог он придумать в ответ?
Не объяснять же полуголой дикарке, обожествляющей сельву и по-родственному обнимающейся с ветром, ту простую истину, что без регистре-датчика, вживленного в грудь с правой стороны, его, лейтенанта-стажера Коршанского, как, впрочем, и любого другого гражданина Галактической Федерации, включая и Президента, не подпустили бы даже к космопорту, а не то что к трапу космофрегата…
Можно, конечно, попытаться растолковать все, как есть, но вряд ли стоит. Для чего маленькой экзотической обезьянке, ласковой и немножечко двинутой на себе, знать устройство и назначение синхрофазотрона?
Гдламини, впрочем, расценила его молчание иначе.
— Не гневайся, тхаонги, за слово «нет», — все тем же грудным голосом проворковала она, и мягкие губы легколегко коснулись груди Дмитрия. — Ты явился людям дгаа в ночь Большой Жертвы. Ты не наш, но знаешь наш язык. Я должна понять все и объяснить людям. Ведь я — мвами…
Вот сейчас было самое время задать вопрос, уже второй час приплясывающий на кончике языка.
— Но почему ты вождь? Разве у вас…
Он запнулся. В здешнем наречии, естественно, не оказалось слова «матриархат», и Дмитрию пришлось поразмышлять секунду-другую, подбирая выражение поточнее.
— Разве у вас властвуют матери?
Ветер возмущенно взвыл над обрывом. У народа дгаа не принято задавать вопросы своему мвами. Но здесь, сейчас — Дмитрий чувствовал — ему позволено многое. В конце концов, он ведь не был человеком дгаа…
Гибко извернувшись, Гдламини умостила голову ему на колени. Мягкий овал лица, овеянный нимбом черных волос, осветился медовым сиянием, живущим в глубине глаз.
— Нет, у нас властвуют отцы…
Розовые губы девушки пересохли, и она быстро облизнула их острым язычком, неуловимо напомнив Дмитрию чернобурую лисичку из мультика.
— Дъямбъ'я г'ге Нхузи, мой родитель, был величайшим из воинов народа дгаа. Тогда мы еще не были народом. Были люди дгагги, и люди дганья, и люди дгавили, и еще много иных племен, понимавших друг друга, но живших отдельно. Это не было хорошо, тхаонги, но так заповедал Предок-Ветер, и никто не смел исправлять созданное им. Племена пересекали тропы соседей, племена вздорили из-за воды и удобных пещер, и кровь людей дгаа лилась понапрасну. Отец пожелал сделать плохое хорошим. Он воззвал к Красному Ветру, прося позволения изменить жизнь. И Предок согласился, но предупредил, что ничто не дается даром. Предок спросил моего отца: готов ли он платить многим за многое? И Дъямбъ'я г'ге Нхузи ответил: «Да!» Тогда велел Предок великому мвами взять боевое копье, взойти на обрыв и пронзить сердце смерча. И сделал указанное Красным Ветром мой родитель. Пришел сюда, где мы сейчас с тобою, поднял копье свое, прозванное Мг, Смерть, и метнул его в сердце Предку. Так говорят старые люди…
Голос Гдламини дрогнул, и Дмитрий ласково погладил девушку по щеке. Ему самому было не по себе. На миг словно наяву распахнулась перед глазами невероятная, невозможная картина: ночь, обрыв, вой урагана, рыдание сельвы глубоко внизу и черная в белых разрядах молний фигура человека, стоящего на краю бездны, вскинув боевое копье: человек обнажен, волосы его, заплетенные в косы, развеваются в порывах ветра; он медлит с броском, медлит, медлит, но наконец решается и посылает смертоносное оружие вперед, в самое окно беснующегося тайфуна! Дикий вопль прорезает смоляную мглу, и нет больше ничего кругом, кроме потоков воды, раскатов грома и пляшущего над пропастью человека…
— Когда отец мой сделался сед, тхаонги, все вокруг было уже не так, как в дни его юности, — тихо и чуть надтреснуто продолжала Гдламини. — Не было уже племен, ни дгагги, ни дганья, ни дгавили, а был один народ дгаа; мир и тишина пришли в горы, не лилась кровь, и никто не требовал плату за кровь. И назвали люди дгаа Дъямбъ'я г'ге Нхузи новым именем: Мппенгу вва'Ттанга Ддсели, Тот-Который-Принес-Покой, и чтили его почти как самого Красного Ветра. Но в уплату за совершенное покарал его Предок бесплодием, и некому было ему передать серьги дгаамвами, великого вождя. Что может быть страшнее для мужчины? Ни одна из жен его не сумела понести, и ни единая из наложниц не осчастливила потомством. Когда же случилось нежданное и одна из жен не пролила на траву краски в положенные дни, отец мой уже не вставал со шкур и не мог отложить уход. Вот тогда-то и собрал он старейших и заклял их страшными заклятьями: пусть серьги власти принадлежат тому, кто выйдет на свет из утробы через девять месяцев. И все, кто был там, подтвердили, что так и будет. Вот что рассказывают старые люди.
Теперь в девичьем голосе ясно ощущалась затаенная горечь.
— Когда я пришла на Твердь, многие были озадачены. Не бывает так, говорили они, чтобы лишенная иолда властвовала над людьми дгаа. Чтобы стало так, нужно сломать обычай, говорили они, но разве есть среди нас новый Мппенгу вва'Ттанга Ддсели или хотя бы некто, подобный ему? Другие многие отвечали: все так, но кто осмелится нарушить обещание, данное Тому-Который-Принес-Покой? Не было таких, и умолкали пугливые, но после вновь начинали спорить. Однако решили под конец: пусть девочка Гдлами носит серьги власти, но пускай снимет их в тот день, когда того потребует обычай…
Последние слова черноволосая произнесла совсем тихо, почти неслышно, а затем очи ее, только что подернутые туманной дымкой, вновь полыхнули озорно и задиристо.
— Вот так говорят старые люди, земани Д'митри. А новые люди, живущие нынче, говорят, что им нравится такой мвами, а другого им не надо!..
Огонек, веселящийся под пушистыми ресницами, вдруг застыл, сделался темно-пурпурным, тьма на мгновение сомкнулась над сознанием Дмитрия, а потом лицо Гдламини оказалось не внизу, а совсем рядом с его лицом, близко-близко, нос к носу, губы к губам; дыхание ее, только что ровное, сделалось частым и прерывистым, и девушка, плавно изгибаясь всем телом, словно громадная черногривая кошка, урчала, курлыкала, звала; все было в этом зове, кроме человеческих слов, но слова уже были бы лишними…
Это походило на самое настоящее колдовство, а может, колдовством и было. Оторвавшись от Тверди, Дмитрий воспарил в Высь, в поющую синеву и неспешно поплыл, удерживаемый потоками ветра, над полянами. Оттуда, с высоты своего полета, он ясно видел себя самого, разметавшегося на траве неподалеку от края обрыва, и рассыпавшуюся, укрывшую происходящее от нескромных глаз путаницу черных волос.
Жар и холод, холод и жар, и боль, и восторг, и знобкая дрожь, и онемевшие до боли мышцы; это было как болезнь, как смерть, но такой смертью хотелось умирать еще и еще, потому что только она и была настоящей жизнью!
Губы Гдламини невесомо прошлись по плечам, коснулись груди — уже жестче, требовательнее, ухватывая кожу, почти кусая, затем медленно, выматывающе постепенно поползли вниз, к затвердевшему, воющему от желания, едва ли не прорывающему набедренную повязку, почти коснулись его, но обманули, ушли прочь, заставив обезумевшее тело рычать, затем вернулись, влажные и горячие, тонкий гибкий язычок пробежал по раскаленной плоти вниз-вверх, взад-вперед, и еще, и еще, у кроны, у корня, медленно, быстро, а потом сделалось сладко и влажно, зверь, содрогающийся в судорогах, помогая самке, подбросил себя вверх, обрушил вниз и снова, снова, опять, вновь, бесконечно; все существо выло, сжавшись в комок, жидкое пламя рванулось наружу, неостановимое, яростно-упругое, хлещущее тугой беспощадной струей; оно прыгнуло, ударило шквалом, и алые лепестки набухших от жажды девичьих губ приняли огненную волну, всю, до Искры, до последней капельки, а розовый бойкий язычок помог им, обтерев сухо-насухо; в кратчайший, неудержимо-летучий миг просветления, рухнув с кричащей и вопящей высоты в собственное тело, сведенное судорогами Неимоверного кайфа, Дмитрий попытался было стать са— мим собой, удержать хоть малую частичку рассудка, но это желание было только блажью, не больше того, потому что небо опять вертелось перед глазами, и красноватое светило, надувшись, выплюнуло изжелта-белый протуберанец, нагайкой полоснувший по мозгам, выбивший напрочь бессмысленную попытку уцепиться за обломки вертящейся в кипящем водовороте наслаждения яви… Длинные, невероятно стройные ноги легли ему на плечи, справа и слева, и твердое снова стало твердым, а упругое упругим, и бред был дороже всего… за любую частицу этого бреда он, не задумываясь, разорвал бы горло кому угодно, вставшему на пути… он весь был сейчас этим твердым, жаждущим, он стремился вперед, туда, где влажно, туда, где сладко… но твердые пальчики остановили его порыв, обхватили, направили ниже… и Дмитрий вошел в Гдламини так, как она позволила, но даже и это оказалось непредставимо, острее, чем десантный кинжал, остервенелее, чем взбесившийся воздух, воющий в ушах при-первом прыжке; он вошел, и вышел, и снова вошел, и напрягся, и, наконец, взвыл, замерев между раскинутых ног девушки… и, содрогнувшись, рухнул рядом с нею, обессиленный, исчерпанный, вывернутый наизнанку…
Когда Дмитрий окончательно пришел в себя, солнце уже почти уползло за горизонт, южный ветер, подкрашенный закатом, посвежел, и лицо Гдламини, полуукрытое сумеречной вуалью, казалось умиротворенным и до боли родным…
— Это было так хорошо, тхаонги… — промурлыкал уютно свернувшийся под боком теплый клубочек, и лейтенант-стажер Коршанский едва не взвыл от восторга. — У тебя сладкая мьюфи, земани. Ни у Н'харо, ни у Мгамбы, ни у других юношей дгаа нет такой сладкой мьюфи…
Не сразу дошло, о чем она лепечет. А потом скулы непроизвольно свело от гадливого удивления.
— Ты?.. Ты?.. — он не шептал, а шипел. — Со всеми?..
— Конечно… — отозвалась она, явно недоумевая; и тут же, поняв, рассмеялась звонко и облегченно. — Не бойся, мой земани. Никто до тебя не входил в меня через разрешенное, ты первый. А через запретное войдет лишь супруг. Но я же вождь, тхаонги, я должна отбирать у воинов первую мьюфи. Все мвами так делали, и отец мой, и бывшие до него. Первая мьюфи мужчины принадлежит вождю, разве это не справедливо?
Она говорила еще что-то, мурлыкала, весело щебетала, но Дмитрий почти не слушал.
Все правильно, твердил он себе, стараясь не скрипеть зубами. Ты здесь чужой, Димка, здесь свои правила и свои законы, и все они, если на то пошло, самые настоящие дикари; а твое дело маленькое, убалтывал он себя, сунул-вынул, и будь спокоен, и вообще, не жениться же ты на ней собирался… Но все равно, нечто точило и грызло внутри, стоило лишь представить себе: Гдлами, только что стонавшая под ним, идет вдоль шеренги и, встряхнув волосами, приседает на корточки…
Кто-то, несомненно, назовет это скотством. Кто-то пожмет плечами и подыщет цитату из классиков относительно специфики примитивных обществ и пережитков полиандрии. А еще кто-нибудь, не мудрствуя лукаво, плеснет всклень по стаканам огненную воду, напомнит, что все бабы так и так бляди по жизни, и пожелает не брать дурного в голову…
Один из них, неважно который, будет обязательно прав, и здесь уже не поспоришь. В самом деле, что тут еще можно сказать, господа?
— Иди ко мне, Гдлами… — сказал Дмитрий.
ВАЛЬКИРИЯ. Котлово-Зайцево. Конец января 2383 года
Велика и необозрима родная наша Галактика, много в ней астероидов, метеоритов и комет, но планеты земного типа попадаются много реже, чем хотелось бы утомленному теснотой человечеству. Поэтому каждая вновь открытая планета, годная для колонизации, становится сенсацией номер раз, и белозубые улыбки отважных астронавтов-первооткрывателей не менее чем полгода украшают обложки иллюстрированных журналов и заставки воскресных передач по ящику.
Никто не оспаривает заслуг первопроходцев.
Но когда планета описана, занесена в реестр и рекомендована к эксплуатации, первой на ее пыльные тропинки ступает нога администратора, и это естественно. Администраторы, как правило, парни молодые, полные надежд и вполне искренне убежденные, что сей заштатный мирок, безусловно, всего лишь начальная ступень в ожидающей их блестящей служебной карьере.
Со временем, обзаведясь брюшком и порядочно оскотинев, бывшие молодые реформаторы считают уже не дни до перевода, а месяцы до пенсии по выслуге и посмеиваются в кулачок над восторгами молодых и рьяных, присланных в их распоряжение до омерзения родным департаментом…
Вслед за чиновниками, уполномоченными надзирать и учитывать, появляются исследователи и вскоре после них и работный люд, завербованный по контракту. Эти особо не тужат. Их сроки определены заранее, оговорены в точности до минуты, и нет такой силы, которая смогла бы заставить контрактника свершить на благо человечеству хоть на йоту больше положенного соответствующим пунктом Договора.
Если же говорить о вояках, то их во Внешних Мирах нет и быть не может, сие неизвестно только оолу. Иное дело, что квадратные ребята с малоподвижными лицами, бритыми затылками и специфическим лексиконом являются неизбежной деталью пейзажа любой целинной планеты. Это есть, без базара. Но только воспаленное воображение конкурента, проигравшего тендер, или нездоровые мозги умученного жизненными реалиями правдоискателя способны превратить этих мирных дворников, референтов и разнорабочих в нечто, не стыкующееся со статьями Универсального Устава Освоителей.
Нелегкое дело — осваивать планету, но платят целинникам совсем неплохо, а народец они шустрый, в отрыве от семей способный на многое. И единственное, что хоть сколько-то успокаивает супруг, невест и просто возлюбленных обоего пола, тоскующих в ожидании кормильцев, так это беспощадная суровость сухого закона, не знающего поблажек ни для кого.
Строжайший контроль на космотаможнях, умопомрачительные штрафы, налагаемые на бутлегеров, беспощадные высылки и немедленные расторжения контрактов, ожидающие самогонщиков на местах, — все это, согласитесь, вселяет в тех, кто тоскует и ждет в цивилизованном мире, надежду на то, что минет срок контракта — и добытчик явится домой в относительной целости, с аккредитивом на немалую сумму и кучей подарков…
Открытой остается всего лишь одна проблема: откуда на фронтирных планетах — причем всех без исключения! —имеется и процветает такое в уме не укладывающееся количество трактиров, кабачков, корчем, салунов, баров, кафешек, рестораций, пивных, рюмочных, пабов, забегаловок, пулькерий, бистро, бодег и прочих формально не существующих заведений?
Вопрос, конечно, интересный, но в данный момент он мало занимал Роджера Танаку. Для Роджера Танаки было сейчас вполне достаточно того непреложного факта, что «Два Федора» не слишком переполнены и, как всегда, не намерены закрываться до последнего клиента.
Кабачок благодушествовал.
Танака тоже.
К двадцати семи с небольшим по местному времени, когда оркестранты, начокавшись с угощавшими до недержания тромбонов, вынуждены были прервать программу и рев динамиков на время оставил в покое сиреневые ласты дыма, висящего в воздухе, как легкий туман над Ип-ром, инженер успел уже остограммиться по третьему разу и, ни капельки не захмелев, почувствовал, наконец, что жизнь прекрасна и удивительна.
Он осознал это настолько ясно, что вполне мог уже позволить себе откинуться на хлипкую спинку стула и озирать из своего /уголка гомонящие столики взглядом гордым и даже несколько высокомерным, как и положено человеку серьезному и здравомыслящему, оказавшемуся ненароком в сомнительном обществе записных выпивох и буянов.
Инженер был вполне трезв, абсолютно собран и готов говорить правду в лицо кому угодно, невзирая на возможные последствия.
И многоопытный целовальник, по должности обязанный разбираться в людях, безошибочно уловил наступление момента истины. Он ухмыльнулся в усы и властно Щелкнул пальцами, направляя к угловому столику официанта.
— Этот парнишка с Ерваана, зачастивший с недавних пор в корчму, нравился старому трактирному волку. Он был совсем иного поля ягода, нежели постоянные клиенты заведения, это уж точно, и целовальнику было бы неприятно, угоди интеллигент по пьяни в неприятности, коими «Два Федора» славились едва ли не с момента основания…
— Закусим, спец? — с добродушной фамильярностью спросил официант, остановившись перед Танакой. — Орешки, крекеры, креветки земные, креветки местные. Или чего-нибудь горяченького? Вы уж извините, спец, — хитровато прищурился он, — но сдается мне, что яичница с ветчинкой была бы вам сейчас в самый раз…
Слегка покачиваясь на стуле, Роджер Танака непонимающе разглядывал громилу, заслонившего обзор.
— Кт-то вы? — осведомился он. — Я вас не знаю.
Лысый здоровяк, облаченный в грязноватый, некогда белый передник, подмигнул.
— Ничего удивительного, спец. Коза — чертовски большой город, всех не упомнишь…
В отделении, за стойкой, удовлетворенно хмыкнул целовальник. Все было в порядке. Ситуация развивалась, как вчера, и позавчера, и третьего дня, и неделю назад. Сейчас паренек с полминуты понеузнает Лысого Колли, потом все же признает, заулыбается, прижав ладошку к сердцу, и закажет еще полтораста. Потом немножко подремлет, проклемается, потребует заключительную соточку, рассчитается, мучительно вычисляя на калькуляторе сумму чаевых, посидит еще минут десять и, запинаясь, убредет домой отсыпаться. Хороший мальчонка, тихий, такого любой обидит, и давно уже обидели бы, не переговори целовальник с братвой, не остереги: мол, ежели с лошонком что худое случится, виновнику лучше бы и на свет не рождаться, потому как придется ему, бедолаге, иметь дело для начала с Лысым Колли, а после и еще кое с кем…
Ясное дело, таким предупреждением мало кто в Котлове-Зайцеве (по-простому Коза) рискнет пренебречь… О! Заказал! Вот и славно.
Усач, не глядя, придвинул поближе чистый стакан, початую бутылку «Моментальной», налил ровнехонько до отметинки «100», метнул в зловеще хрипящую мутную жидкость кубик розового льда и поставил на поднос, ловко брошенный на стойку Лысым Колли. Подумал и добавил к заказу тонюсенькую пачечку крекеров — за счет заведения.
Пусть угощается… парнишка, по всему видать, серьезный, положительный… странно даже, чем ему «Дабл-Федя» приглянулся, с его-то репутацией….
Положа руку на сердце, следует признать, что старый ворчун не променял бы свой кабак ни на один рест-хауз. Не так уж плох он был, нескучен и уютен; во всяком случае, оттянуться после смены здесь можно было куда конкретнее, чем в крохотном, чопорном и пустынном «Денди».
Конечно, кабачок не сравнить с престижными бистро Конхобара, где целовальнику довелось провести не самые худшие дни своей бурной юности, мало напоминает он и подводные бодеги Татуанги, куда судьба заносила усача, еще не усатого, несколько позже. Но для здешнего захолустья все более чем пристойно: стойка, тянущаяся вдоль всей стены, — в ней футов сорок, и она упирается в эстраду, где все еще отсутствуют оркестранты; маленький взлохмаченный человечек из публики, покачиваясь, стоит у разбитого, дребезжащего, невообразимо древнего пианино и неутомимо наигрывает одним пальцем бесконечную плясовую; ряды чистых стаканов на стойке жалобным звоном откликаются на его потуги; скопище разнообразнейших бутылок с пойлом на все вкусы и кошельки табунится рядом. В общем, все, как у людей, и столики, хоть и стоят в густом слое грязных опилок, покрыты какими-никакими, а скатертями. Да что там! Даже рулетка имеет быть; вон она, там, в ближнем к черному ходу углу, рядом с карточным столом, дартсом и жестяной тумбой для забивания «козла»…
Что еще нужно человеку, чтобы встряхнуться после смены?
В клубах дыма, за столиком, стоящим как раз под портретами Отцов-Основателей, Федора Котлова (он же Гурам Дзхажнджинджория, он же Камиль Сабаев, он же Мытарь, он же Уильям Шекеспийар-младший, эсквайр, он же Камальэддин эль-Маахаджари, он же Хачик Тер-Бозян) и Федора Зайцева (действительный член Академии Изящных искусств Галактической Федерации, член-корреспондент Конхобарского, Уляляевского, Симнельского Президентских обществ поклонников высокого стиля, почетный доктор одиннадцати университетов), зашумели.
Усач вскинулся было, но тут же вновь удобно облокотился локтями о заляпанную пивом стойку.
Ничего экстренного, ложная тревога. Колли на месте, стоит себе руки в боки, приглядывает. Да ребятки и не думают бузить; так просто, поспорили немножко. Братишек можно понять: в последние пять-шесть дней ползут по Козе нехорошие слухи, смутные такие, ничего впрямую не говорящие, но и не отрицающие. Страшноватые слухи, прямо говоря, тем более что до ближайшего рейсовика еще два с половиной месяца. Хотя именно поэтому, может, и не стоит гнать волну: сделать что-нибудь толковое силенок нет, а без смысла стращать друг дружку — это, каждый подтвердит, дело последнее.
— Всю планету опоганили… — донеслось из сплошной пелены табачного дыма. — Деться уже некуда. Попомните мое слово, братаны, они тут нас еще порежут, как котят слепых!
«Карабас», — безошибочно, на слух, определил целовальник. Это да, это мужик серьезный, в авторитете; сейчас хлопцы начнут поддакивать. Интересно, кто первый?
— Да чо там киздеть, робята! Мочить их всех, на хрен они нам тут взялись, дичь черножопая!
Ага, это уже Джорджи Уошингтон вставился… то есть по документам он Джорджи Уошингтон, в смысле, по вторым документам, уже тут, на Валькирии, сработанным; по первым, по тем, с которыми прибыл, он, кажись, Огюстен-Луи де ля Рош-Жаклен, пятый виконт д'Эспануа… хотя вообще-то родное имечко у бедняги Ицхок Пять Медведей… нормальный парень, и слесарь отменный, вот только расист из расистов…
К национально чокнутым целовальник относился неодобрительно, хотя, в сущности, не его это была проблема; его проблема — ксиву сляпать или еще чего такого устроить, если кого нужда припрет, ну а главное, конечно, стоять здесь, за стойкой, и бдить, чтоб никто из клиентуры ни в чем разумном отказа не знал, чтобы пиво пенилось, водка горела, шкварки хрустели, музыка не слишком фальшивила… короче, чтобы всем было хорошо и никто не ушел обиженным…
— Кто черножопый?! — громыхнуло в сиреневом дыму.
— Да погоди, Лумумба, я ж не про тебя.,.
— Кто черножопый, я спросил!!
Чтобы понять, кто ревет, можно было не напрягаться. Обладателя этого баса знала вся планета, вплоть до рудничных.
— Пусти-и-и! — теперь приятный мужественный баритон Джорджи напоминал скорее голосок солиста хора мальчиков. — Не, ну чо ты, братуха, ну, не борзей, а? Я ж не тово!.. Ты чо, первый год меня знаешь?
Короткая веская тирада Лысого Колли. Недовольное рычание Лумумбы по прозвищу Вакса. Снова гулкие убедительные разъяснения Лысого. Опять рык, но уже тоном пониже. И радостный визг Джорджи Уошингтона:
— Пива, Колли! Темного! Всем! Я выставляю… Ваксе — двойную!
Все хорошо, что хорошо кончается. Инцидент улажен и забыт, пиво принесено и начало питься, но тема, едва не омрачившая застолье, кажется, не утратила актуальности.
Теперь, правда, разговор шел потише; братва не орала уже, а бубнила, пригнув отяжелевшие головы, и до стойки доносились разве что рваные, скомканные обрывки беседы.
— …говорят, всю бригаду…
— …не, не всех. Но Уатт спалили токо так…
— …льнички чо молчат, а? Чо молчат, спрашиваю?
— …здой все накроемся, плевать им на нас!
— …а может, вообще горные? Откуда кто зна…
— …не знаю, но говорят же, в натуре.
Серьезно начавшись, беседа плавно переходила в пьяный базар. Это было уже неинтересно; все дальнейшее легко прогнозировалось, и целовальник прикрыл глаза, собравшись подремать пяток-другой минут, но тут бубнение и бормотание стихли, оборванные ошеломительно визгливым полусмехом-полурыданием, и усач сначала удивился, не признав голос с первой попытки, а потом удивился еще больше, потому что вопил, выйдя на середину зала и пробираясь к эстраде, тихоня-спец, всего лишь пару секунд назад мирно дремавший в своем уголке.
— Козлы! Ур-роды! Да что вы все знаете? — ему было нелегко идти по рыхлому песку, один раз он чуть не завалился на столик, где веселилась компания Живчика, но некая сила, более могучая, чем хмель, гнала его вперед, и он добрался-таки до эстрады, и вскарабкался на нее уже со второй попытки; тапер-доброволец поспешил ретироваться, и расхристанный, безумно сверкающий белками глаз интеллигент вознесся над залом, цепляясь за массивную стойку микрофона.
— Семь! Семь! Семь их было! — орал и взвизгивал он, плюясь во все стороны, и смотреть на это было сперва неприятно, а затем и жутковато. — В корзинке! Три беленькие, две черненькие, одна желтенькая! — взбесившийся спец хихикнул, и на лице его плясал уже не пьяный бред, а безумие. — А еще одна не знаю какая, плохо копченая! И смотрят, смотрят…
Чудовищная тишина повисла в зале.
Бедными овечками сбились в кучку люди Живчика, посеревшая до серебристости харя Лумумбы лунно светилась в лиловых наплывах дыма, и даже писанные маслом лики двух Федоров, Отцов-Основателей, казалось, потрясенно округлили рты, хотя уж кому-кому, а им вот уже почти три сотни лет, в общем-то, некого было опасаться…
— В корзинке! Семь! А я… — сорвавшийся с катушек спец внезапно всхлипнул. — А я домой хочу. К ма-аааа…
Все окончилось так же нежданно, как и началось.
Огромная ладонь Лысого Колли, неведомо как очутившегося у эстрады, метнулась вперед и вниз, нежно, совсем с легонца коснулась психа, а затем, ухватив оседающее тело за шкирку, вышвырнула его в услужливо распахнутую кем-то дверь…
…и Роджер Танака, раскрыв глаза, обнаружил себя почему-то не в уютном закутке полюбившегося бара, а прямо посреди Второго Шахтопроводческого тупика, аккурат в центре помойки, прилегающей к черному ходу «Двух Федоров». Плыло и болело в голове, тошнило, вокруг стояла невыносимая вонь, но, кажется, ничего не было поломано и даже бумажник — он, едва очнувшись, проверил это — лежал там, где следовало, а карточка кредов не полегчала ни на одно деление.
Господь милосердный, неужели он забыл расплатиться? А эти милые люди, конечно же, не следили за ним! Видимо, он просто встал и вышел, почувствовав себя худо… Надо бы, подумалось, вернуться и рассчитаться, чтобы не быть свиньей. Но не в таком же виде… Ладно, завтра он зайдет и принесет извинения; был-де пьяный, не сообразил…
Но что же все-таки произошло?
Какие-то нехорошие воспоминания пытались всплыть со дна памяти, но это было выше их сил, они взбулькивали и тонули; впрочем, главное Роджер знал и без того: ему нельзя больше оставаться на этой дрянной планетке; он пропадет здесь или, хуже того, сопьется, чего так боялась мамочка; ему необходимо любой ценой попасть на ближайший рейсовик!.. И никто, никто не имеет права его удерживать силой!
Они говорят: вы подписали контракт на пять лет! Да, подписал, потому что ему предложили работу, хорошую работу, как раз по специальности и по вкусу! Он ведь всегда интересовался историей техники и когда узнал, что кому-то нужна паровая железная дорога — в конце XXIV века! — он сперва не поверил, а потом молил Господа, чтобы тот внял и послал ему победу в конкурсе. Они говорят: вы никуда не уедете! Дудки! Он умеет работать, любит работать, и он будет работать, но только не здесь и не сейчас. Потому что здесь и сейчас убивают, разве это так трудно понять?!
— Убива-а-ают! — на всю улицу завопил Роджер, но пересохшее, вымазанное какой-то склизкой гадостью горло не повиновалось, и крик получился не криком, а сдавленным плачем.
Нет, ни за что, ни в коем случае он не останется тут!
Он дождется, пока глава планетарной администрации поправится, ведь не будет же он болеть вечно! А когда дождется, пойдет на прием и спросит прямо и четко: какое право имеет генеральный представитель Компании ограничивать его, гражданина Танаки, права и свободы? И пусть, кому положено, разберутся! А он уедет. Если хотят, пусть разрывают контракт; если у них хватит совести, пускай подают в суд, он готов уплатить неустойку, он будет работать день и ночь, но выплатит все до последнего креда… Ноникогда и ни за что не останется он здесь, даже если к нему приставят караул…
— Кара-у-у-ул! — заорал Танака.
Со второй попытки получилось лучше. Вышло громче, чем в первый раз. Во всяком случае, чья-то расплывчатая Рожа, появившись в окне второго этажа доходного дома на углу Федора Зайцева и Малой Трубопрокатной, склочным фальцетом осведомилась, все ли у него в порядке и в курсе ли он, который на дворе час.
— Двадцать девять пятьдесят восемь, дружище, — немедленно отозвался инженер, бросив взгляд на часы, тоже, к счастью, никуда не пропавшие.
Говорить было трудно, сорванное воплями горло ныло и зудело, но, если человек спрашивает, следует ответить, разве не так? Людям вообще надо помогать друг дружке, так учила его мамочка, ну вот пусть и ему помогут убраться отсюда как можно быстрее…
— Нет, простите, я ошибся, — поправил он сам себя, изучив попристальнее светящееся во мраке табло «Ориента». — Уже двадцать девять шестьдесят три…
— Му-у-удак! — взвыла рожа со второго этажа и швырнула в удивленного Роджера чем-то тяжелым, но, к счастью, промахнулась и тяжелое разлетелось вдребезги, грохнувшись о пьедестал памятника Федору Котлову.
Вот и верь после этого людям…
Луна, ухмыляясь, следила за ним. Не синяя летняя луна, а розовая с темными подпалинами, зимняя; раньше он любил подолгу любоваться ею, но сейчас этот неправильный овал с намеками на глаза, рот и нос показался ему отвратительным, потому что слишком напоминал розовато-лиловую, слегка подкопченную голову землянина…
Он показал луне язык. Луна нахмурилась. Он злорадно хихикнул и погрозил луне кулаком. И снова оказался не прав. Луна была на его стороне. Она вовсе и не думала ухмыляться, а, наоборот, подмигнула и очень тихо, так, чтобы не слышал никто посторонний, особенно — рожа, все еще беснующаяся на втором этаже, подсказала верное решение.
Роджер Танака выслушал совет, подумал и сказал очень искренне:
— Спасибо!
Ответа не последовало. Луна вела себя как самый настоящий друг. Она помогла, не ожидая благодарности. Но все равно Роджер, задрав голову, пригласил ее запросто наезжать в гости, на Ерваан, и указал точный адрес, потому что все приезжающие на Ерваан впервые обязательно путают Ндзрпкху с Нрдзкпху, а это, каждый подтвердит, совсем не одно и то же. Поэтому он повторил адрес трижды, внимательно проследив, чтобы луна записала все как следует, и на всякий случай, если дома никого не будет, дал адрес бабушки Асмик, живущей в собственном доме на площади Ъ, поскольку опыт показывает, что бабушку Асмик все приезжие находят с первого раза.
Луна поотказывалась из вежливости, но потом все же согласилась наведаться. Она никогда не бывала не Ерваане, а тот, кто никогда не видал Ерваана, тот, считай, ничего в жизни не видел, и только кретины с Ерваана или ерваальские недоумки способны отрицать это…
Действительно, совет был великолепен, с какой стороны ни посмотри! Какой смысл, сказала луна, вымаливать у зарвавшихся чинуш то, что принадлежит тебе по праву? Рука руку моет, и глава администрации, выздоровев, всегда найдет повод, чтобы поддержать шишку из Компании; они ж там все на проценте, усек, нет? Не просить тебе нужно, брательник, а наезжать, не клянчить, а требовать, чтобы все было по понятиям, объяснила луна, и подробнейшим образом растолковала, как и в какой последовательности надлежит переть буром.
Теперь все стало конкретно. Оставалось только побыстрее добраться домой, включить компофон и набрать номер генерального представителя.
Что? Ах по-о-здно! А ему, Роджеру Танаке, плевать, если даже этот бессердечный мерзавец и дрыхнет в своей постельке. В конце концов, корона с него не слетит. Когда полноправный гражданин Галактической Федерации, дипломированный инженер-путеец и близкий друг зимней луны изволит звонить, чинуша может и пожертвовать часом-другим сна!
Скорей, скорей! Пока не прошел кураж! Пока луна еще подбадривает, глядя с небес!
Роджер почти бежал. Он, не колеблясь, свернул в проходной двор, который обычно обходил десятой дорогой, потому что место было нехорошее: там постоянно выпивали, а иногда даже дрались; сейчас его это совершенно не беспокоило, зато путь этот был втрое короче привычного…
Он пробежал по винтовой лестнице, немного запыхавшись на третьем пролете, отпер дверь своей мансарды, врубил компофон, набрал номер и, швырнув трубку на аккуратно заправленную с утра постель, выругался: — Задница!
Почему-то в голову пришло именно это, строго-настрого запрещенное мамой еще в детстве слово, хотя только что на языке крутились другие, гораздо более выразительные, вроде тех, что запросто звучали в задымленном зале кабачка, но сейчас, после пробежки, все они куда-то исчезли, и даже неудобно было вспоминать, что совсем недавно он, интеллигентный человек, во всеуслышание произносил такое прямо посреди улицы. Боже, как неприлично он себя вел…
Голова заметно потяжелела. Подташнивало. Знобило. Но решимость прямо сейчас, среди ночи, поговорить, и крепко поговорить, с генеральным не исчезла, а, наоборот, укрепилась. Он не раб, и он имеет право! Ну-ка, наберем по второму заходу… Опять занято.
Придется подождать. Может, оно и к лучшему. В голове прояснится, мысли улягутся. А пока можно привести себя в порядок, умыться, накинуть халат… И вот еще что…
Пошарив в левом верхнем ящике стола, Танака выгреб на свет пригоршню безделушек. Поразмыслил. Какое-то время вертел в руках крохотный кривой кинжальчик с рукояткой, украшенной эмалью. Пожал плечами. Нет, не годится. Это всего только штамповка, для мелких презентов. А вот это — другое дело! Держа на весу цепочку с кулоном, Роджер с минуту любовался многоцветными переливами искр, прыгающих по граням кристалла мргчко, штуковины недорогой, но изумительно красивой и к тому же благотворно воздействующей на гипертоников.
Прекрасный сувенир, гордость ерваанских умельцев! Завтра с утра, расплачиваясь по счету в «Двух Федорах», нужно будет обязательно присовокупить эту прелесть к глубочайшим извинениям перед персоналом кабачка, симпатягой-официантом и этим милейшим, хотя подчас и чересчур ворчливым усачом-целовальником…
Роджер Танака весьма огорчился бы, узнай он, что ерваанские побрякушки навряд ли обрадовали бы кабатчика. Слишком много бурных воспоминаний сохранилось у того в памяти по поводу Ерваана, и мало кому захочется иметь в доме память о планете, на которой ты вот уже тридцать седьмой без малого годочек состоишь во всепланетном розыске.
И уж, конечно, раздумал бы Роджер Танака одаривать усача, стань ему известно, что сразу же после дебоша, устроенного тихоней, целовальник, приказав Лысому Колли объявить клиентам о закрытии заведения на переучет, ушел в подсобку, плотно прикрыл за собою бронированную дверь и толстым, поросшим черными волосинками пальцем набрал на циферблате антикварно-дряхлого компофона мало кому известный номер.
Ответили ему не сразу, но он упорно ждал.
— Это Коба, начальник, — сказал целовальник, прикрыв по привычке рот ладонью, когда, уже после семнадцатого гудка, заспанный голос на том конце связи прорычал что-то невнятно-ругательное. — Вы уж простите, я понимаю, ночь, но тут вот какое дело… — Бросив короткий взгляд на дверь, он почти зашептал: — Петушок, значит, раскукарекался… ну, как вы и говорили, примерно так…
В трубке заклекотало отчетливее.
— Нет, начальник, ничего не успел, — пробормотал усач, выслушав собеседника. — Колли его сразу погасил, значит… А я парням выставил за счет «Двух Федь», так они к утру и не вспомнят, что и как…
Трубка одобрительно фыркнула, и длинный дребезжащий гудок уколол ухо.
Разговор был окончен, Колли, судя по стукам и шорохам, доносящимся из-за двери, распоряжения шефа исполнял в точности, и целовальник имел минут пять, а то и все десять, чтобы позволить себе расслабиться. Воровато покосившись на добротную копию известного шедевра «Два Федора руководят на месте подбором ассортимента для банкета по случаю четырехлетнего юбилея начала изыскательских работ южнее Куггаарской трясины» (между прочим, кисти не кого-нибудь там, а самого Ивана Родства не Помнящего), целовальник извлек из встроенного в стену холодильника запечатанную бутылку настоящего, как золоченая рама, не здесь сделанного «Вицлипуцли», посчитал звездочки на этикетке, довольно хрюкнул, неуловимым движением пальцев освободил горлышко от на совесть пригнанной пробки и, крякнув, позволил себе впервые за целый трудовой день расслабиться.
«Вицли», нечего и говорить, был заборист! Уже после первого глотка на глазах выступили слезы, а вершина лысины обросла бисеринками пота. Второй глоток ушел куда-то в недра объемистого чрева, и недрам сделалось жарко, словно там безо всякого предупреждения открылся филиал ерваальской суперсауны. Третий, а сразу за ним и четвертый потекли легко, как водичка. А после пятого целовальник подпер голову руками, обхватив ладонями щеки, и всхлипнул…
До слез жалко ему было непутевого мальчонку-спеца, по дури вляпавшегося в такие дела, с которыми лично он, многоопытный Коба, не спутался бы и за акт об амнистии, подписанный лично губернатором Ерваана. А если уж вляпался, то держал бы, дурашка, язычок за зубами, глядишь, может быть, и обошлось бы, всякое случается…
Что ж теперь с интеллигентиком будет-то? Завидовать ему, во всяком случае, явно не приходилось, а о подробностях Коба даже догадываться не желал. Его дело — сторона. Вернее, его дело — заботиться о процветании «Дабл-Феди», а это, между прочим, не так уж просто, учитывая идиотами писанное законодательство, и если кое-кто из людей, имеющих положение, помогает устроить так, чтобы легавые иной раз смотрели на кое-что сквозь пальцы, то он, Коба-целовальник, даже если ему это стоит поперек глотки, не имеет права проявлять по отношению к солидным людям неблагодарность.
В конце концов, сколько можно кочевать с планеты на планету? Он уже совсем не молод, суставы похрустывают, анализы, похоже, хреновенькие, и главное теперь — прибиться к тихой гавани, как положено всякому, кому под шестьдесят…
Целовальник представил себе одутловатое, досиня выбритое лицо того, с кем только что имел конфиденциальную беседу, и тихо-тихо, так, чтобы даже два Федора на картине не расслышали, прошептал:
— С-сука…
То же самое, правда в полный голос, никого не стесняясь, сказал, положив трубку, и Александр Эдуардович Штейман. Генеральный представитель Компании на Валькирии и ответственный производитель работ по проекту «Альфа». Он покосился на тарелку настенных часов, словно надеясь, что был разбужен все-таки не посреди ночи, а хоть сколько-нибудь ближе к рассвету, убедился, что первый взгляд был абсолютно правдив, и, покачав головой, еще раз повторил, со вкусом и расстановкой:
— Су-ка!
Строго говоря, пенять следовало исключительно на самого себя. Он приказал информатору совершенно однозначно: если что, сообщать в любое время, и тот, разбудив его в такой час, поступил в полном соответствии с инструкциями. Но даже если так, заснуть по новой собственная неправота не поможет. Некогда прекрасным лекарством от бессонницы стал бы стаканчик-другой виски без закуси, но, увы, все это бывало во времена далекие, уже почти былинные, а исключений Александр Эдуардович, как и всякий подшившийся по собственной инициативе алкоголик, старался не допускать.
И почти не допускал.
Что-что, а сила воли у него была с детства. И, может, именно это уберегло его и даже помогло выкарабкаться из дерьма, когда он, отставной капитан Штейман, выгнанный из криминалки без права ношения мундира за особые методы добычи наличных на пропой, бомжевал по космовокзалам, промышляя лабанием на потрескавшейся, спертой по случаю из Дома Культуры Астронавигаторов мандолине…
Это было почти крахом. Собственно, это и стало бы самым настоящим крахом для кого угодно. Но не для него…
Он решил выбраться. И для начала подшился. И перетерпел, подвывая от муки, первый месяц. А потом уболтал бывшую жену — кого-кого, а баб он умел убалтывать всегда, хотя и не самых лучших, — восстановить семью и поверить в него. Он собирался без всяких шуток начать все с начала.
Но кому он был нужен тогда? От чего мог оттолкнуться?
Мандолина в счет не шла. Филерские навыки были профессией чересчур специфичной. А большего, как оказалось, Александр Эдуардович и не умел. Разве что клепать детишек, причем, будто на заказ, мальчиков. Уж что-что, а пацаны получались у работящего Штеймана как на подбор, крепенькие, шустрые, хотя и немножко дебильные по причине былой папиной запойности. Ничего страшного! С такими еще лучше была бродить по салонам аэробусов. Люди ж не звери! Не все из них, но очень многие жалели неместных погорельцев, беженцев с далекой, разоренной варварами Бомборджи, и это была вполне надежная статья дохода, позволявшая семье целых пять месяцев не бедствовать, жене — купить новые колготки, а лично Александру Эдуардовичу — петь по выходным песни собственного сочинения не под будками прокорма ради, а просто так, чтобы не утратить самоуважения к себе как к натуре неординарной…
Он не пил, он работал, и все было просто здорово. Но кто их поймет, этих баб? Через полгода дура-жена ушла опять, теперь уже навсегда. Она связалась с толстомясым кролиководом и улетела вместе с ним на Татуангу, забрав с собой детишек, всех семерых. Она не оставила папе даже Геночку, самого ласкового и добычливого, и совсем не подумала о том, что, поступая так, попросту вынуждает Александра Эдуардовича, поплакав, выйти на панель…
— Су-у-ука… — сладострастно прошептал генеральный представитель Компании, принимая из рук робостюарда дымящуюся чашечку с угольно-черным кофе.
Она ответила за все, эта дрянь, но случилось это уже гораздо позже. А тогда он просидел целые сутки, даже больше, тупо глядя в одну точку. Потом встал, вышел на улицу, доехал на попутке до грузового сектора космопорта и ночь напролет, рыча от ненависти к окружающему миру, грузил ящики с «Вицлипуцли» в громадный, словно пещера, трюм космолета, уходящего в рейс на волшебную планету Татуанга, где сухого закона нет и в помине. Он грузил и думал, думал и грузил, и позвякивание емкостей в угловатых ящиках не отрывало его от размышлений.
На полученные от хмурого нарядчика креды Александр Эдуардович, специально отправившись в центр, где магазины попрестижнее, а цены повыше, купил галстук, самый неброский и дорогой из имевшихся в ассортименте. После покупки на карточке, выданной нарядчиком, оставался один-единственный кред с жалкой мелочью, но бывшего капитана это мало волновало. Он приехал домой, побрился, натянул чистую рубаху, напоследок постиранную сердобольной паскудой, тщательно, заковыристым тройным узлом повязал покупку, аккуратно заправив ее под воротничок, поглядел в зеркало и остался вполне собой доволен.
Последний кред с карточки, вместе с мелочью, был безжалостно истрачен на такси и пачку дорогих престижных сигарет с тремя серебряными коронами на глянцевом картоне.
Хватило с лихвой, но он протянул водителю такси карточку и не стал требовать сдачи.
Он вышел, выкурил сигарету, бросил окурок на тротуар, не спеша растоптал его и спокойно, словно делал это каждый Божий день, позвонил в большой, сияющий начищенной антикварной бронзой звонок, выступающий из массивной двери планетарного офиса Компании.
Александр Эдуардович знал: его примут.
И его приняли.
Сперва для собеседования, затем — в штат.
Потому что он умел думать о будущем, даже в те дни, когда еще выпивал. Документы, предусмотрительно прихваченные им домой за пару недель до того, как козлы-коллеги погнали его из криминалки, не могли не заинтересовать руководство Компании, вплоть до высшего, потому что это были подлинные списки информаторов, внедренных в фирму федералами, а еще потому, что в некоторых из этих документов многое относилось как раз к представителям высшего руководства…
Для начала его поставили заведовать сектором. Дальше все зависело только от него самого. И он справился.
Постепенно, понемногу, но теперь он твердо встал на ноги! Комбиджип «Падж-аэро», правда с двумя отсеками, но все равно очень солидный, домик на Конхобаре, вилла на Симнель, девятикомнатные апартаменты в Жмеринке, Старая Земля, акции родной фирмы… все это, знаете ли, не шутки, все это уже серьезно. Он ведь даже не попросил, он всего только намекнул невзначай, и понятливые ребята из не сектора уже, а отдела, вверенного ему спустя полгода работ, за свой счет сгоняли на Татуангу. Они навестили отставную жену с ее кролиководом, и теперь сыновья его живут в самом престижном приюте из всех, зарегистрированных в каталоге, а Геночка учится на философском факультете, и это никого из окружающих не удивляет, потому что папа Штейман платит за обучение по утроенной таксе.
А когда Александр Эдуардович бывает в хорошем настроении и поет под негромкий аккомпанемент старенькой мандолины свои талантливые песни, суровые парни из отдела слушают затаив дыхание и на их лицах сияет откровенный восторг.
— Суки, — уже вовсе не зло, напротив, с искренней теплотой пробурчал Штейман.
Он ведь и впрямь соскучился по ним по всем, и он заберет их всех с собой, когда работы на Валькирии будут завершены и завотделом Штеймана порекомендуют к повышению. Это будет, и уже не так долго ждать, вакансия вот-вот появится, а реальных конкурентов у Александра Эдуардовича нет, он на великолепном счету, недаром же сам Валентин Константинович, когда бывает в духе, совсем по-свойски улыбается ему на ходу и запросто протягивает руку для поцелуя…
Но чтобы все было так, как должно быть, необходимо выполнить задачу, ради которой его послали на эту чертову планетку. Здесь не так просто, нужна железная рука, и он не подкачал, он за полтора года зажал здесь все в кулак, всю эту законтрактованную шелупонь и туземное зверье, которое и так уже прижато к ногтю. И пусть мохнатые придурки-колонисты только попробуют чересчур качать права. Кстати, некоторые из них уже попробовали…
Небрежно бросив услужливому киберу допитую чашечку, Александр Эдуардович направился в туалет. Посидел. Любил он это дело, что уж тут скрывать, но маленькие слабости простительны большим и серьезным людям, тем паче что именно здесь ему отчего-то мыслилось хорошо и ненатужно.
Да уж, кое-кто попробовал наезжать. Тридцать миллиардов кредов, виданное ли дело? Да за такие бабки десять планет вроде этой можно пустить в распыл, причем сотой части суммы вполне хватит на то, чтобы все депутаты Генеральной Ассамблеи собрались в полном составе и единогласно утвердили бы акт распыления как гуманный, необходимый и жизнеутверждающий! Так что мохнатые, которые зарвались, вполне заслужили полученный урок. Надо надеяться, остальные сделают выводы; пускай берут отступные, какие предлагают — пока еще предлагают, — и убираются по-доброму…
Хорошего понемножку. Из туалета Александр Эдуардович величественно прошествовал в ванную. Тщательно вычистил зубы. Понюхал под мышками, поморщился, залез под душ и долго плескался, чередуя горячую воду с ледяной. Затем насухо вытерся мохнатым полотенцем, встал над раковиной, вновь ополоснул лицо, густо намазал щеки перламутровым кремом и, выбрав среди десятка свежеправленых лезвий любимое, с наслаждением приступил к бритью.
Из зеркала за ним одобрительно наблюдали мудрые, родные, до сладостной боли в сердце любимые глаза незаурядного, ярко одаренного и знающего себе цену человека…
Движения были резкими, но нежными. До синего звона отточенная сталь, ведомая уверенной рукой, плавно шла по коже, начисто снимая щетину и оставляя за собой полоски белой, отливающей перламутром кожи.
Генеральный представитель Компании улыбался.
Дорога должна пройти через лесной массив к плато, так сказал сам Валентин Константинович, значит, так тому и быть, это несомненно. Звонок информатора, конечно же, был полезен, так что пускай себе забегаловка существует и дальше; оттуда идет достаточно забавного, и усатый Коба сидит на хорошей надежной привязи… и дело, собственно, даже не в петушке, который раскукарекался, а опять-таки в графиках работы. Сейчас не время разбираться, что за корабль пошел на аварийную посадку и отчего местный князек решил резать спасшимся головы; все это выяснится в свой черед, и лично Штейман был очень даже доволен, что нагрудные жетоны погибших, аккуратно вставленные в стиснутые челюсти семи голов, кодированы и расшифровка данных возможна только на Старой Земле. Меньше возни, не надо тратить время на составление космограмм с соболезнованиями… А вот Кто волновал генерального представителя всерьез, так это инженеришка, день за днем заявляющийся в присутствие, а пару раз пришедший и на дом с совершенно невыполнимыми требованиями…
— С-сучонок… — сварьировал Александр Эдуардович, потому что рука чуть дрогнула и на нежной коже левой Щеки возникло крохотное алое пятнышко.
Трусом господин Штейман себя не считал, но к собственной крови относился с трепетом. И этот хмырек, который Танака, имеющий отныне отношение к пролитию крови Александра Эдуардовича, мог с данной минуты считать, что обзавелся достаточно серьезным недоброжелателем.
Кроме всего прочего, он ведь вел себя просто-напросто как последний кретин. Вместо того чтобы сидеть и молчать в тряпочку, получая премиальные, принялся визжать как резаный и проситься к маме. Шалишь, брат! Жутко представить себе, что произойдет, стоит лишь просочиться слуху о гибели на Валькирии землян. Прибудет экстренный транспорт, прилетит комиссия, потом еще комиссия, потом, глядишь, додумаются послать космофрегат. Да хрен бы с ними, с комиссиями, и с фрегатом тоже можно договориться, но самым гнусным следствием паники станет повальное бегство здешних и разрыв контрактов теми, кто еще не прибыл. Встанет работа, хоть это, кажется, можно было бы понять. Работа встанет, и тогда можно будет попрощаться минимум на год-другой со всякими перспективами по службе, а вот этого генеральный представитель никак не может себе позволить, а остальным — тем паче, учитывая, что новенький четырехотсечный «Падж-аэро» уже взят в кредит по доверенности…
Царапинка, намазанная лосьоном и коагулянтом, запеклась почти сразу, и это серьезно улучшило настроение. Александр Эдуардович вновь снизошел до улыбки. Ну что ж, в конце концов, он не монстр и не поклонник крайних мер воздействия. Трусишке-инженеру предложена очень неплохая сумма за молчание и дано время подумать. Истерика в кабаке вполне простительна, нервы у молодого не железные, да и последствий не было. С этим более-менее ясно. А вот то, что через два с небольшим месяца на орбиту Валькирии выйдет рейсовый космолет, гораздо, гораздо хуже. Кто даст гарантию, что напуганная рудничная шваль не нашуршит в уши отпущенной в увольнение матросне сплетен о происходящем? Никто. А потом кто-то из матросиков по лютой пьяни обронит словцо-другое где-нибудь на транзитном астероиде, понятно приукрасив порядку ради, и там же, конечно, по закону подлости окажется пара-тройка писак пятого разряда, рыщущих по Галактике в надежде найти сенсацию, раздуть ее и выйти в люди. Вот тогда точно — и все. И выхода нет. Точнее, есть выход, один-единственный, но эта спасительная для всех дорожка, к сожалению, находится вне компетенции Генерального представителя Компании.
Ни о чем другом Александр Эдуардович думать уже не мог. Это, и только это занимало его, пока он одевался, готовясь к визиту в присутствие, пока подбирал сорочку в тон, повязывал галстук, пока переходил мостовую, отделяющую административный корпус от коттеджа для руководящего состава, тщательно следя за тем, чтобы не угодить светлой замшевой мокасиной в щедро разбросанное вокруг дерьмо.
Следить было нелегко. Мешали думы.
…Нет иного выхода, кроме как объявить карантин. Чтобы рейсовик скинул грузы и людей, не высаживая экипажа, челноками. В этом случае будет выиграно самое главное — время, целых полгода, бесконечно долгие шесть месяцев. А за такой срок вполне можно разобраться со всеми неувязками и решить все спорные вопросы. В том числе, кстати, и с этим князьком, Левой Рукой толстого кретина, работающего кингом: как ни крути, поднять руку на землянина туземец права не имеет, и на вкус Александра Эдуардовича, эту самую Коньяку (в точности имя князька запомнить было выше его сил) следовало бы для порядка, ну, скажем, распять на главной площади Козы. Увы, и это не так просто. Аборигены обязаны верить, что их царьки и вельможи существа высшие, поэтому с распятием придется погодить; за полгода что-то обязательно придумается.
Сейчас генеральный представитель воспринимал скверно налаженную связь с Центром как милость Господа, в которого, правда, не особенно верил. Даже через транзитные подстанции информация на Старую Землю идет не меньше недели, а если ее попридержать, так не идет вообще. Все, что нужно, в том числе и жетоны погибших, он отправит в Контору с нарочным, ботик доберется до Старой Земли недели за три, он маленький и очень быстроходный… но это второстепенно, потому что самое основное сейчас — добиться объявления карантина…
Как известно со времен, когда люди были умнее, чем нынче, во многая мудрости — много печали. Иными словами, слишком задумываться, переходя проезжую часть, пагубно, число же подтверждениям этой нехитрой истины — легион.
Вот и сейчас подтверждение не замедлило.
Чересчур углубившийся в размышления Александр Эдуардович ощутил вдруг, что, кажется, вступил в нечто липкое, тягучее и невыразимо противное.
Опустил голову. Пригляделся.
Так и есть. Дерьмо. Причем не оолье, это бы еще куда ни шло, поскольку смывается легко, а воняет относительно слабо, и не собачье, которое хотя и вонючее, зато его мало, а — в соответствии со все тем же вселенским законом подлости! — в солидную кучу, оставленную ночным баб'айа, оно же бабайка, зверюгой крупной, но не свирепой, несъедобной, никому поэтому ненужной, почти неизвестной науке в силу пугливости и полночного образа жизни, однако при всем том смердящей совершенно исключительно…
Все. Хана мокасинам.
— Сука! — не сдержавшись, облегчил душу господин генеральный представитель.
Характеристика относилась не к ночному бабайке.
То есть, конечно, к нему, но не в первую очередь. Поскольку с первого же взгляда на балкон второго этажа присутствия было ясно как день, что единственный человек, обладающий правом объявить планету в состоянии карантина, человек, поговорить с которым Штейману следовало любой ценой, и нынешним утром продолжал пребывать в состоянии жесточайшего, уже третий месяц не прекращающегося запоя…
Но самое обидное для генерального представителя заключалось в том, что этому человеку было абсолютно безразлично, что думает по его поводу Александр Эдуардович!
Откровенно говоря, в данный момент глава планетарной администрации, подполковник действительной службы Эжен-Виктор Харитонидис был более всего озабочен поисками пегой свинки тхуй.
Стоя посреди спартански обставленного кабинета, он горестно покачивал большой, коротко стриженной головой и с потерянным видом озирался вокруг, пытаясь сообразить, куда ж могло задеваться зловредное животное?
Вот только что ж была еще здесь, минуты не прошло. Топотала копытцами, бормотала нечто свое, терлась о ногу… а стоило на десяток секунд отлучиться, и нет ее, как не было. Вернее, конечно же, где-то тут она, никуда не делась, не дура же, в копне концов, чтобы из дому сбегать, но вот же, догадалась, куда ходил, обиделась, забилась и носа не кажет. Гордая, понимаешь, протест выражает. Кончай, видишь ли, пить, хозяин…
— Ох, попалась бы ты мне с призывом, свинка вредная, — с мечтательным выражением на лице сообщил двухметровый, весом под двести пятьдесят фунтов гигант, — ты б у меня сортирчики бы почистила…
Никакого ответа.