Дом на краю ночи Бэннер Кэтрин
Часть первая
Собиратель историй
1914–1921
Некогда над островом Кастелламаре тяготело проклятье плача. Он зарождался в пещерах у моря, а так как жители острова строили свои дома из камней прибрежных скал, сотворенных из лавы вулкана, то вскоре плач проникал в дома, звучал на улицах, и даже городская арка по ночам стонала, словно брошенная невеста.
Растревоженные этими рыданиями, жители острова ссорились и затевали свары. Отцы не ладили с сыновьями, матери отвергали дочерей, сосед шел против соседа. Словом, не было на этом острове мира.
Так длилось немало лет, пока однажды осенью не произошло большое землетрясение. Жители проснулись от страшных толчков, которые поднимались из самого сердца острова. Из мостовой вылетали булыжники, и посуда гремела в шкафах. Дома дрожали словно ricotta[1]. К утру все жилища были разрушены до основания.
И пока повергнутые камни стенали и рыдали, жители острова собрались, чтобы решить, что же им делать дальше.
В тот день юной дочери крестьянина по имени Агата явилась Мадонна, и девочка поняла, как избавиться от проклятья. «Печаль просочилась в камни острова и наполнила их, – сказала она. – Мы должны разобрать руины и заново выстроить город. Когда этот тяжкий труд будет закончен, проклятье плача будет с нас снято».
И жители острова камень за камнем вновь отстроили свой город.
Из старой легенды об острове, в версии, рассказанной мне Пиной Веллой. Впервые записано во время Фестиваля святой Агаты в 1914 году.
I
Он проснулся от того, что кто-то скребся в оконные ставни. Значит, он все-таки спал.
– Ребенок на подходе! – кричали с улицы. – Signor il dottore![2]
Не разобравшись, он решил, что речь идет об их с женой ребенке. Он закутался в простыню и подбежал к окну, прежде чем сообразил, что жена спит рядом. За стеклом луной маячило лицо крестьянина Риццу.
– Чей ребенок? – спросил доктор.
– Синьора графа. Чей же еще?
Стараясь не разбудить жену, он направился к двери. Лунный свет придавал двору странную отчетливость. Даже Риццу не был на себя похож. Воскресный пиджак и галстук сидели на нем колом, будто их прибили гвоздями.
– Это ошибка, – произнес доктор. – Я не должен принимать роды у графини.
– Но мне сам signor il conte[3] приказал вас привезти.
– Меня не вызывали к la contessa[4] принимать роды. Ее беременность наблюдала акушерка. Д’Исанту, должно быть, имел в виду, чтобы ты привез ее.
– Нет-нет, акушерка уже там. Граф требует вас. Он сказал, это срочно. – Риццу так и распирало от важности его миссии. – Так вы едете? Прямо сейчас?
– Но моя жена вот-вот родит. Я бы не хотел оставлять ее без крайних на то причин.
Однако Риццу не отступался.
– La contessa уже рожает, прямо сейчас, – настаивал он. – Я не думаю, что этого можно избежать, dottore.
– А что, акушерка одна не справится?
– Нет, dottore. Это… трудные роды. Вы нужны, потому что ребенок не выйдет без этих ваших штук навроде сахарных щипцов. – Риццу недовольно поджал губы из-за необходимости произносить подобное. Сам он ни разу не присутствовал при появлении на свет своих девятерых детей, предпочитая считать, что их лепят из глины, словно Адама и Еву. – Так вы едете? – спросил он снова.
Доктор выругался про себя, понимая, что деваться некуда.
– Только возьму пальто и шляпу, – сказал он. – Я догоню тебя через пять минут. Ты на своей повозке или мы пойдем пешком?
– Нет, что вы, dottore? Конечно, я приехал на повозке.
– Будь наготове.
Доктор одевался в темноте. Часы показывали без четверти два. Он уложил инструменты: щипцы, хирургические ножницы, набор шприцев – все это он приготовил для родов своей жены, включая морфий и магнезию на случай экстренных обстоятельств. Собравшись, он разбудил жену.
– Как часто ты просыпаешься от схваток, amore?[5] – спросил он. – У жены графа начались роды раньше времени – будь она неладна! Меня вызывают.
Она нахмурилась спросонья.
– Пока еще нечасто… я хочу спать…
Бог даст, он примет ребенка графини и успеет вернуться до родов жены. Доктор перебежал через площадь к дому старой Джезуины, которая была местной повитухой, пока не начала слепнуть.
– Синьора Джезуина, mi dispiace[6], – сказал он. – Вы не побудете с моей женой? Меня вызывают к другому пациенту, а у моей жены уже начались схватки.
– Что за другой пациент? – спросила Джезуина. – Пресвятая Агата! Не иначе кто-то отдает Богу душу на этом проклятом острове, раз вам нужно оставлять жену в такое время?
– У графини преждевременные роды, возникли осложнения – я везу щипцы.
– Так это жена графа? И вас вызывают на роды?
– Да, signora.
– Я слышала, что у вас имеются причины не принимать роды у синьоры графини. – И старуха многозначительно замолчала.
– Что вы слышали, синьора Джезуина? – Доктор с трудом подавлял раздражение.
– Люди болтают.
– Так вы посидите с ней или нет?
Джезуина опомнилась:
– Да, пресвятая Агата, конечно, посижу. Ты где, сынок? Дай-ка я за тебя возьмусь, а то ведь недолго споткнуться об эти чертовы камни.
Повитуха действительно была почти слепая. Ковыляя за доктором через площадь, она держалась за его пальто. Войдя в спальню, старая Джезуина тут же уселась в углу на стуле. Доктор понадеялся, что его жена, проснувшись и увидев старуху, не испугается.
Был уже третий час. Он поцеловал жену в лоб и вышел из спальни.
Все еще чертыхаясь, он отправился на поиски Риццу и его повозки. Проклятый граф и его женушка. Она отказалась от его услуг, пока была беременна, и предпочла помощь акушерки. И зачем теперь срочно вызывать его на виллу в два часа ночи? Все ее осложение, скорее всего, сведется к перекрученной пуповине или какой-нибудь слишком болезненной схватке, и никакой нужды в щипцах вовсе нет. Его жена осталась одна, а он тащится через весь город по графскому вызову.
Риццу ждал, держа в руках шляпу – торжественно, будто на мессе. Они забрались в запряженную осликом повозку. Борта этого странного желто-зеленого средства передвижения были расписаны сценами великих битв, кораблекрушений и чудес, происходивших на острове. Этот транспорт предназначался не для мирской суеты. В тишине, нарушаемой только шумом моря, они двигались по сонным улицам городка. Лунный свет поблескивал на листьях пальм, ложился на пыльный круп ослика.
– Два младенца родятся на острове, – бормотал доктор. – У моей жены и у графини. И появятся они одновременно. Кто же будет их medico condotto?[7]
– Ну, – отозвался Риццу, – разве это не двойное благословение, dottore? За одну ночь народятся два младенца – такого в истории острова еще не было.
– Двойные хлопоты.
В двадцать минут третьего они добрались до ворот графской виллы. Доктор подхватил пальто, шляпу, саквояж и припустил по дорожке, чтобы поскорей покончить с этим делом.
Граф стоял у дверей спальни своей супруги в новой части дома. Его лицо в электрическом свете блестело, он походил на рептилию.
– Вы опоздали. Я послал за вами почти час назад.
– От моих услуг отказались. – Раздраженный доктор и не подумал извиняться. – И моя собственная жена тоже рожает. Несколько дней как у нее схватки. Не самое лучшее время оставлять ее одну. И я полагал, что la contessa пожелала, чтобы роды принимала только акушерка.
– Да, пожелала. Но это я послал за вами. Кармела в этой комнате, вам лучше взглянуть на нее. – Граф отступил в сторону, давая доктору протиснуться мимо своей внушительной особы в комнату графини.
В недавно проведенном электрическом свете все вокруг казалось мертвенно-бледным. Акушерка трудилась в монотонном ритме: дышите, тужьтесь, дышите, тужьтесь. Но Кармела не дышала и не тужилась. Доктор понял, что дело не в перекрученной пуповине и не в болезненных схватках. Если пациентка на этой стадии родов не тужится, то это не предвещает ничего хорошего. Ему нечасто приходилось испытывать страх во время работы, но сейчас он почувствовал, как холодок пополз между лопаток.
– Ну наконец-то вы прибыли! – с осуждением сказала акушерка.
Миниатюрная горничная тряслась у изножья кровати. Как ее зовут? Пьеранджела. Он лечил ее от бурсита.
– Принесите мне воды помыть руки, – велел доктор. – Как долго пациентка находится в этом состоянии?
– О боже! Да уж несколько часов, signor il dottore! – Рыдающая Пьеранджела подала ему мыло и горячую воду.
– Судороги продолжаются уже час, – поправила ее акушерка. – И еще у нее приступы изнеможения, когда она никого и ничего не видит.
– Когда начались схватки?
– Вчера рано утром, когда меня вызвали. С семи часов.
С семи часов. То есть они мучаются уже девятнадцать часов.
– Беременность проходила нормально?
– Отнюдь. – Акушерка протянула ему пачку листков – будто чтение ее записей как-то могло помочь в этой ситуации. – La contessa оставалась в постели весь последний месяц. У нее отекали руки и были сильные головные боли. Я думала, вы знаете о ее состоянии.
– Отек рук! – воскликнул доктор. – Сильные головные боли! Что же вы меня не вызвали?
– La contessa не разрешила, – ответила акушерка.
– Но вы! Вы же могли меня вызвать.
– С Сицилии приезжал доктор синьора графа. Он ее осмотрел и сказал, что ничего страшного не происходит. Что я могла поделать?
– Она должна была рожать в больнице в Сиракузе, а не здесь! – Доктор все больше сердился на акушерку и перепуганную Пьеранджелу. – У меня нет инструментов, чтобы сделать кесарево сечение! И морфия слишком мало!
– Она отказывалась за вами посылать, – сказала акушерка. – Я диагностировала предэклампсию, dottore, но кто меня послушается? – И она развела руками, еще больше разозлив доктора.
– Вы должны были бороться! Настоять, чтобы ее отправили в больницу!
Пьеранджела принялась причитать: «Святой Иисус и Мария Матерь Божья, пресвятая Агата, заступница несчастных, и все святые угодники…»
Принятое решение придало уверенности его движениям. Рано или поздно так бывало всегда.
– Все в сторону! – приказал доктор. – Приготовьте кипяток и чистые простыни. Все должно быть чистым.
Принесли воды, из-под обмякшего тела Кармелы вытащили запачканные простыни. Доктор простерилизовал шприц и, наполнив его магнезией, ввел лекарство в руку роженицы. Проделывая одну манипуляцию за другой, он словно следовал некоему ритуалу, будто читал молитву «Ангел Господень» или перебирал четки. Подготовил морфий, хирургические ножницы, щипцы.
– Найдите мне иголку и нитки, – бросил он акушерке. – Подготовьте марлевые тампоны и йод. Это все есть в моем саквояже.
Внезапно голос подала Кармела.
– Я просила вызвать только акушерку, – прошептала она. – Не тебя.
– С этим уже ничего не поделаешь. Нам надо извлечь ребенка как можно скорее, – ответил доктор, не обращаясь к ней напрямую.
Он взял морфий и сделал еще укол в тонкую руку. Пока Кармела засыпала, наметил ножницами разрез, примерившись сначала в воздухе. Один точный разрез длиной в пару дюймов. Простыни… так, а где простыни?
– Быстро постелите чистые! – приказал он.
На Пьеранджелу нашло оцепенение, она двигалась как во сне.
– Все должно быть чистое! – заорал доктор. Свою науку он постигал в грязных обледенелых окопах в Трентино. – Все. Если ее не убьют приступы, ее прикончит сепсис.
Кармела вновь пришла в себя. Доктор поймал ее взгляд, глаза выражали один лишь страх – он сотни раз видел такой страх в глазах солдат, когда те выходили из наркоза. Доктор положил ладонь ей на плечо. При его прикосновении, как он и предвидел, что-то в ней изменилось. Она приподняла голову и со всей силой осуждения, на которую была способна, произнесла:
– Это твоя вина.
– Еще морфия, – велел доктор акушерке.
– Твоя вина, – повторила Кармела. – Твой ребенок. Все уже догадались, кроме тебя. Почему ты не смотришь на меня, Амедео?
Он ввел ей лекарство, даже не взглянув на нее, но почувствовал, как спальня будто сжалась под тяжестью ее обвинения. Как только Кармела вновь погрузилась в беспамятство, он встал на колени, сделал разрез, просунул руку и повернул ребенка на четверть оборота. Затем с помощью щипцов одним движением извлек его наружу.
Это был мальчик. И он уже дышал. Доктор перерезал пуповину и передал ребенка акушерке.
– Пока не вышла плацента, ей все еще грозит опасность, – сказал он. Вскоре плацента вышла целиком, и сопровождаемые криком и кровью роды были окончены.
Кармела, как он и предвидел, тут же очнулась. Приподнявшись на влажных простынях, потребовала ребенка. Доктора накрыло дурнотой от облегчения и усилий скрыть его. Он отошел к окну, посмотрел на аллею, ведущую от виллы графа к дороге. Газовые фонари между деревьями сияли зелеными сферами. Пейзаж, терявшийся в сумраке, был уныл и печален: пустынный склон и черное море за ним. Все изменилось, с тех пор как он последний раз на все это смотрел. Комната стала другой. Кармела стала другой. Он и сам стал другим.
Взяв себя в руки, доктор вернулся к своим пациентам. Проверил пульс у Кармелы и у ребенка, потом зашил разрез и протер все йодом. Он проследил за тем, чтобы плаценту, окровавленные простыни, тампоны и бинты сожгли, и только после этого позволил себе повнимательнее рассмотреть Кармелу. Поглощенная младенцем, она забыла о его присутствии. Неужели это тело, истерзанное родами, которое он только что колол, резал и подвергал различным манипуляциям, было целым и молодым, когда он видел его последний раз? Как странно. Твоя вина. Твой ребенок. Он позволил себе взглянуть на новорожденного. Здоровый малыш с черным пушком на голове – почему такой кроха вообще должен кому-то принадлежать? Доктор видел в нем черты графа: толстая шея, глаза навыкате.
Но, так или иначе, она бросила ему обвинение, вот что самое главное.
После того как работа была завершена, на него накатила свинцовая усталость. В дверях возник граф, и Кармелу спешно обтерли и прикрыли. Доктору выпало объявить о рождении младенца. И он исполнил свою роль с большим воодушевлением, чем на самом деле испытывал, произнося подобающие случаю фразы: «Прекрасное дитя… сильный мальчик… приступ эклампсии… надеюсь на скорое выздоровление».
Граф осмотрел младенца, осмотрел супругу, кивнул доктору, давая понять, что его миссия окончена.
Поскольку надобности в его услугах больше не было, доктор почистил и собрал свои инструменты и сумрачными коридорами вышел на свежий воздух. Поднимавшееся солнце заливало все истинно средиземноморским сияющим светом. Было начало седьмого.
По дорожке между пальмами кто-то бежал. Риццу.
– Signor il dottore! – кричал старик. – У вас мальчик!
Из-за крайней усталости доктор в первый миг ничего не понял.
– Мальчик! – надрывался Риццу, распугивая голубей. – Ваша жена родила мальчика!
Cazzo![8] Он совсем забыл. Доктор кинулся навстречу Риццу.
– Очень быстро разрешилась, – выкрикивал в возбуждении старик, растеряв всю свою чопорность. – За час. Джезуина сказала, она могла бы родить, даже не просыпаясь. – Старик перевел дух. – Тем лучше. Ха! Слава Господу, и святой Агате, и всем святым!
Отказавшись от неспешной повозки, доктор побежал домой через пробуждающийся городок. Уже подавали голос цикады, свет разливался по аллеям и площадям, в сотне вдовьих дворов быстро и нетерпеливо скребли метлы. Он чувствовал, как солнечный свет и свет в его душе сливаются воедино и все вокруг будто преображается.
В спальне стоял запах крови и пота. Джезуина дремала, прямо сидя на стуле у изножья кровати. Ребенок тоже спал – на сгибе материнской руки.
– Прости меня, amore, – сказал доктор.
– Это оказалось легче, чем я думала, – ответила жена со свойственной ей рассудительностью. – Столько страхов, а все закончилось через час. Мы с Джезуиной отлично справились без тебя.
Он стер остатки крови. Младенец, длинное мурлыкающее существо, похожее на новорожденного котенка, словно явился из иного мира.
Доктор взял малыша на руки, осмотрел ножки и ручки, сложил ступни, разделил пальчики и, испытав прилив гордости, прослушал через стетоскоп трепыхание сердечка. Вместе с нахлынувшей радостью его переполняли нежность и странное поэтическое чувство. Какая же огромная разница – быть отцом или просто любовником. Теперь он это понимал! Почему же он так долго не решался завести ребенка? Он осознал, что жизнь его до этого момента не имела значения. Она была подготовкой к этому часу.
Однако существовала проблема – второй ребенок. Из-за этой ведьмы Кармелы к полудню слухи разнесутся по всему острову: чудо, близнецы, рожденные разными матерями, явились на свет в один час, словно так и было задумано! Он знал, что станут говорить люди.
Жена лежала обессиленная, апатичная, точно пробежала марафон. Он осмотрел ее, покрывая поцелуями с пылкостью, отчасти вызванной чувством вины. Он понимал, какая буря надвигается: и акушерка, и Пьеранджела слышали слова Кармелы. Подобная новость может настроить против него жену, соседей и, может быть, даже заставит его покинуть остров. Но сейчас его переполняло одно лишь ликование.
II
Его собственное рождение произошло при невыясненных обстоятельствах, его появлению на свет никто не радовался, его попросту не заметили.
Во Флоренции, городе над рекой Арно, есть площадь с синими тенями и тусклыми фонарями. С одной стороны на площади – здание с галереей, поддерживаемой девятью колоннами, в глухой стене галереи есть окно с решеткой из шести прутьев – трех горизонтальных и трех вертикальных. Прутья изъедены ржавчиной. По ночам они поглощают стылый воздух вместе с сыростью и туманом. В те времена за окном стояла подставка, на ней лежала подушка.
Здесь и началась биография доктора, когда одной январской ночью его бесцеремонно просунули сквозь прутья. Звякнул колокольчик. Голый одинокий малыш заплакал.
Внутри здания раздались шаги. Его взяли на руки и, прижав к накрахмаленной груди, унесли прочь – на свет.
Когда сестры из сиротского приюта развернули ребенка и увидели нежную кожу, они тотчас поняли, что это новорожденный, несмотря на крупные размеры. На шее ребенка на красной ленточке висела отломанная половинка медальона с изображением святого.
– Должно быть, святой Христофор, – предположила одна из сестер. – Смотрите: две ноги и три волнистые линии, как будто вода. Или это кто-то из южных святых.
По всем признакам ребенок был здоров. На ночь его отнесли к кормилице.
Поначалу он отказывался брать грудь, но Рита Фидуччи упорно продолжала совать ему в рот свой сморщенный сосок, пока младенец не принялся жадно причмокивать. Насытившись, он заснул. Рита покачала его, напевая не без упрека: Ambara-b, cic-c, coc-c![9] Песенка предназначалась для детей постарше, но этот мальчик показался Рите слишком крупным для обычной колыбельной. Потом эта песня то и дело всплывала в памяти Амедео в разные моменты его жизни.
Перед уходом директор зашел посмотреть на вновь прибывшего. Пять детей за одну ночь! Эпидемия, не иначе. Каждый третий ребенок, рожденный во Флоренции, теперь попадал через железные прутья окна в сиротский приют, где его пеленали, давали ему имя, кормили, лечили от недугов и отсылали в отвергнувший его мир. Директор сделал запись в большой желтой книге Balie e Bambini[10], отметил время поступления ребенка, имя кормилицы и добавил описание простынки, в которую был завернут подкидыш («голубая, кое-где с пятнами крови»), и медальона («возможно, святой Христофор»). Он также записал превышавший норму вес ребенка: десять фунтов и одиннадцать унций – приютский рекорд.
Жестяной медальон директор завернул в квадратный лист бумаги и присовокупил к другим амулетам в коробке, помеченной «Январь, 1875 год». В коробке в таких же квадратных конвертах уже лежали флакон из-под духов на серебряной цепочке; женский силуэт, вырезанный из бумаги и разрезанный посередине; половинки и четвертинки жестяных медальонов, напоминавшие жетоны от камеры хранения. Больше половины детей прибыли с такими амулетами.
Он задумался и записал фамилию ребенка: Буонароло. Учитывая наплыв подкидышей – только за прошлый год им принесли две тысячи детей, – директор, старшая сестра и ее подчиненные придумали при наречении ребенка изменять одну или две буквы в фамилии за раз. Таким образом, сегодняшние пятеро поступивших стали: Буонареале, Буонареало, Буонарала, Буонарола, Боунароло. Этому младенцу-великану подойдет Амедео – доброе благочестивое имя. Добавив имя ребенка, директор закрыл книгу.
Пробудившись, ребенок был вновь приложен к груди Риты, на этот раз он с готовностью принял ее. В нем уже проявлялось главное его предназначение: выжить, вырасти и обрести дом и семью.
Он оказался не только самым крупным из подкидышей в приюте, он еще и рос в два раза быстрее, чем малыши Буонареале, Буонареало, Буонарала и Буонарола. Его выкармливали сразу две кормилицы, вместо обычной накрахмаленной колыбельки для него пришлось купить специальную кроватку и поставить ее между кроватями кормилиц, потому что, как только его клали в тесную колыбель, он начинал беспокоиться. Он рос гигантскими скачками, вторая кормилица называла его «нескладное дитя», а Рита звала благословенным ангелом. Рита клала его на колени и напевала: Ambara-b, cic-c, coc-c! – так что порой он забывал, что она ему не родная мать.
Когда он чуть подрос, Рита разложила его судьбу на потрепанных картах Таро. Директор застал ее за гаданием и запретил этим заниматься. В памяти Амедео не осталось ничего из ее предсказания, но он запомнил сами карты и полюбил истории, в них заключенные: про Отшельника, про Влюбленных, про Повешенного, про Диавола и Башню. Он умолял рассказать ему истории про другие карты. Рита же, отложив карты, поведала ему сказку о девушке, которая обратилась в яблоко, потом в дерево, а затем стала птицей. Он услышал сказку про хитрого лиса. После этого он мечтал, чтобы лис спал около его кровати на каменном полу в общей спальне. Он жаждал все больше историй. Франка рассказала ему две сказки: первую – о демоне по имени Серебряный Нос и вторую – о колдуне, которого прозвали Тело-без-души. Наслушавшись ее сказок, Амедео заперся в платяном шкафу Риты, опасаясь, что демон и колдун придут за ним. Но и после этого он не перестал любить сказки.
Он был еще совсем мал, когда пропала Рита. Ему так и не объяснили, куда она делась. Его отослали в деревню, в маленький домик с земляным полом, к приемным родителям. Если в туалете встать на сиденье и заглянуть в окно, то можно было увидеть клубы тумана – там была Флоренция, город, где он родился, – и блестящую змейку реки Арно.
Приемная мать объявила, что прокормить его слишком накладно и что вся одежда ему мала. И его вернули обратно.
К тому времени, когда ему исполнилось шесть, в приюте оставались одни девочки и Амедео. Окно, через которое подкинули Амедео, теперь было закрыто. Детей приносили в контору – в корзинке, «цивилизованно», как называла это сестра Франка, иначе, мол, плохие люди бросали своих детей «ради удобства». Амедео часто думал, может и его оставили «ради удобства». У него появилась привычка стоять на ступеньках под закрытым окном в надежде, что его мать вернется за ним.
Однажды майским днем его увидел доктор, прибывший осматривать детей. Доктор особо приглядывал за Амедео. Из-за необычно больших размеров у мальчика были проблемы с ногами, он вечно попадал во всякие неприятности, и потому у доктора он появлялся чаще, чем последнему того бы хотелось.
– Ну, мой маленький дружок, – сказал доктор (который никогда не знал, как обрааться к детям, вышедшим из грудного возраста), – не было никаких травм за последние недели? Это хорошо. Что же с тобой будет?
В то утро Амедео испытывал смутное беспокойство, которое вдруг обрело форму и содержание. Он воспринял вопрос ничего не подозревавшего доктора слишком близко к сердцу и разрыдался.
Доктор невольно смутился. Он порылся в карманах и извлек оттуда по очереди фиалковую пастилку, мелкую монетку, старый театральный билет и носовой платок с инициалами «А. Э.» (последний Амедео тут же применил по назначению).
– Ну-ну, – сказал доктор. – Здесь не твои инициалы, но вполне сойдут. Первая буква правильная – «А» значит Амедео, а мое имя Альфредо, – правда, вторая не подходит. Ты уже умеешь читать? Моя фамилия Эспозито, в самый раз для найденыша вроде тебя, она означает «покинутый». Разумеется, в нынешние времена никто не даст такую фамилию подкидышу, из-за предубеждений.
– Вас тоже подкинули? – спросил Амедео, прекратив на миг рыдать.
– Нет, – ответил доктор. – Возможно, подкидышем был мой прадедушка, так как у нас нет никаких записей о нем.
И мальчик вновь ударился в слезы, как будто воспринял как личное оскорбление факт, что доктор не из подкидышей.
– Съешь пастилку, – увещевал его доктор.
– Не люблю пастилки, – сказал Амедео, который никогда их не пробовал.
– А что ты любишь? – спросил доктор.
– Сказки, – всхлипнул мальчик.
Доктор напряг память и извлек из ее глубин полузабытую историю, которую рассказывала ему няня. Это была сказка о попугае. Одна женщина собиралась предать своего мужа, а попугай пытался предотвратить измену, рассказывая невероятную длинную-предлинную историю. Влетев в окно, он принялся излагать ей свою сказку. Женщина слушала как завороженная – все дни и ночи напролет, пока не вернулся муж. И все закончилось хорошо. Вроде бы.
Амедео вытер слезы и сказал:
– Расскажите мне эту сказку как следует.
Но доктор не смог все вспомнить. На следующей неделе он принес Амедео толстый блокнот в красном кожаном переплете, где была записана эта сказка. По крайней мере, его экономка Серена, которая записала историю, именно так запомнила ее со слов своей бабки, по чьей линии в роду имелись знатные сказочники. Почему доктор постарался раздобыть для Амедео историю попугая, он и сам не знал. На обложке блокнота были вытеснены золотые лилии. В жизни Амедео это была первая по-настоящему прекрасная вещь. Глядя на радость мальчика, доктор решил оставить ему блокнот.
– Ну вот, – сказал довольный собой доктор, – ты можешь добавлять сюда другие сказки и упражняться в чтении и письме.
После этого у Амедео появилась привычка выслушивать все подряд истории, которые рассказывали сестры, монашки, священники ордена Святейшей Аннунциаты, прохожие, остановившиеся под окном сиротского приюта, и посетившие приют благотворители. Позже, научившись писать, он заносил понравившуюся историю в свою красную книжку.
В тринадцать лет на вопрос, какое ремесло он бы выбрал, Амедео ответил, что хотел бы стать доктором. Его послали к часовщику. Часовщик вернул его обратно через три дня. Большие пальцы мальчика крушили миниатюрные часовые механизмы. Его отправили к булочнику, но булочник то и дело натыкался на огромного ученика. После нескольких месяцев мучений булочник растянул из-за него лодыжку, и его терпение лопнуло. Потом Амедео снарядили к печатнику. Та м ему понравилось. Но за работой он то и дело останавливался, чтобы дочитать историю, а это стоило печатнику денег и клиентов. И Амедео снова оказался в приюте.
Так он оставался мальчиком без профессии и без призвания. Его отправили в школу, которую он, честно говоря, перерос. Здесь он наконец отличился: каждый год заканчивал лучшим учеником, обгоняя по оценкам сыновей клерков и лавочников, у которых трудился. Он все еще настаивал, что хочет стать врачом. Ни один подкидыш из приюта еще не учился на врача, и директор решил посоветоваться с доктором Эспозито.
– Это возможно? – спросил он.
– Возможно, – ответил доктор. – Если кто-нибудь возьмется оплатить учебу, а кто-нибудь другой будет его опекать и направлять. И если он избавится от своей неуклюжести. Что, позволю себе заметить, тоже возможно, если парень постарается.
Директор убедил одного из благотворителей оплатить часть расходов на обучение, другой благотворитель обеспечил Амедео учебниками и одеждой. Два года пришлось потратить на службу в армии, но, когда Амедео вернулся, доктор Эспозито подчинился неизбежному (за эти годы он уже прикипел к нескладному парню) и позволил Амедео переехать в свой дом. Молодой человек поселился в комнатушке в глубине докторского дома, ел вместе с его экономкой Сереной, а доктор следил за его учебой. Амедео уже исполнился двадцать один год, так что обо всем остальном он мог позаботиться самостоятельно. Доктор устроил подопечного в медицинскую школу при больнице «Санта-Мария Нуова», а по вечерам тот зарабатывал на жизнь, моя стаканы в баре между виа дель’Ориуоло и Борго дельи Альбици.
Все сложилось как нельзя лучше. Молодой человек разводил в камине огонь, придвигал доктору стул, и тот – холостяк на склоне лет – испытывал к юноше отцовские чувства. Кроме того, Амедео был приятным собеседником, поскольку ежедневно прочитывал газету от первой до последней страницы и систематически изучал библиотеку доктора. И в результате Эспозито нарадоваться не мог тому, что взял сироту в дом. Время от времени доктор приглашал Амедео отужинать с ним в сумрачном кабинете, где имел обыкновение есть прямо за письменным столом посреди завалов из научных журналов. По натуре доктор был коллекционером, и его кабинет переполняли всяческие диковины: высушенные бабочки, заспиртованные в банках белые червяки, кораллы, чучела полинезийских грызунов, прочие чудеса, которые он собирал на протяжении своей долгой одинокой жизни, будучи последним представителем большой научной династии. Молодого человека особенно завораживал стоявший на столике в холле возле подставки с зонтами макет человеческого глаза – верхний слой у него был отделен, чтобы продемонстрировать сеть кровеносных сосудов. На лестнице вдоль стены висели китовые усы. Экспонаты Амедео не раздражали, напротив, он привязался к этим штуковинам так же, как и к самому доктору. Про себя он решил, что однажды у него будут собственные коллекции: кабинет, заставленный научными артефактами, и библиотека, полная книг. Его красная книжка заполнялась новыми историями, а в голове роились идеи энтузиаста-недоучки.
Но когда он наконец получил диплом (Амедео по опыту знал, что человеку без роду-племени на все требуется времени в два раза больше), он стал medico condotto, а не больничным хирургом, как его приемный отец. В знак уважения он взял его фамилию – Эспозито. Ему не удавалось найти постоянное место работы, и он практиковал в деревнях, если старый доктор умирал или местный врач не мог работать по болезни. У него не было ни лошади, ни велосипеда, так что и дождливым утром, и холодной ночью он обходил каменные домики пациентов пешком. На холмах под Фьезоле и Баньо-а-Риполи ему приходилось накладывать шины на сломанные лодыжки, вправлять плечи крестьянам и принимать роды у их жен. В поисках работы он разослал письма во все деревни провинции, но безрезультатно.
Все это время Амедео продолжал собирать истории. Его профессия и манеры, похоже, располагали к откровенности. Крестьяне рассказывали ему о потерянных в море дочерях, о разлученных братьях, которые, встретившись вновь, не узнавали друг друга и вступали в смертельную схватку, об ослепленных пастухах, которые ориентировались по пению птиц. Создавалось впечатление, что бедняки больше всего любили грустные истории. Все эти сказки по-прежнему оказывали на него магическое воздействие. Возвращаясь домой пасмурным утром в свое очередное временное жилище, он мыл руки, наливал себе кофе, раскрывал окна навстречу бодрому людскому гомону и принимался переписывать истории в свою красную книжку. Он делал это независимо от того, какая участь постигала его пациента, и всегда торжественно. В этом смысле его книга стала собранием торжества тысячи других жизней.
Несмотря на это, его собственная жизнь оставалась скучной и неопределенной, как будто бы еще и не началась. Крупный мужчина с ястребиным профилем и сросшимися бровями, он ходил, распрямившись во весь рост, не испытывая неловкости за свои размеры, как это зачастую свойственно высоким людям. Его рост и неясное происхождение делали его неуместным и чужим везде. Наблюдая за тем, как молодежь фотографируется на пьяцца дель Дуомо во Флоренции, попивает горячий шоколад, сидя за колченогими столиками в барах, он чувствовал, что никогда не был одним из них. Юность миновала, он ощущал, что стоит на пороге зрелости. Амедео был одинок, в одежде старомоден, скромен в привычках, вечерами он штудировал медицинские журналы, а воскресенья проводил в гостиной своего состарившегося приемного отца. Они обсуждали газетные новости, рассматривали новые экспонаты в коллекции доктора и играли в карты. Амедео смотрел на колоду и вспоминал карты Таро из своего детства: Повешенного, Влюбленных и Башню.
Старый доктор отошел от дел, но сиротский приют продолжал посещать. Там все изменилось за последние годы: дети теперь спали в проветриваемых дортуарах и играли на широких террасах, завешанных выстиранным бельем.
Амедео все пытался найти постоянную работу. Он разослал письма повсюду, даже в южные деревни, о которых прежде и не слышал, в альпийские коммуны, на крошечные острова, жители которых отвечали ему с оказией с соседнего острова, потому что до них почтовая связь еще не добралась.
Лишь в 1914 году таким вот обходным путем ему ответил мэр с одного островка. Он написал, что его зовут Арканджело, а его город называется Кастелламаре. Если Амедео угодно переехать на юг, то там как раз имеется остров решительно без какой-либо медицинской помощи, посему для доктора есть место.
Остров оказался чуть заметной точкой в географическом атласе, расположенной к юго-востоку от Сицилии, и это была самая дальняя точка, если бы Амедео решил отправиться из Флоренции на юг, не имея намерения добраться до Африки. Он ответил в тот же день согласием на предложение.
Наконец-то у него будет постоянная работа! Приемный отец, провожая его на вокзале, не сдержался и прослезился, пообещав, что летом они вместе выпьют по стаканчику limoncello[11] на террасе под сенью бугенвиллей (у старого доктора были весьма романтические представления о жизни на юге).
– Может быть, я даже переселюсь туда на старости лет, – сказал старик. Он смотрел на Амедео, видя в нем родного сына, хотя и не находил слов, чтобы в этом признаться. Амедео, в свою очередь, не знал, как выразить ему свою благодарность. Он лишь крепко пожал доктору руку. За сим они расстались. Больше свидеться им не довелось.
III
От Неаполя Амедео плыл на пароходе третьим классом. Он впервые оказался в открытом море и был ошеломлен его гидравлическим шипением и необъятностью. Он вез с собой чемодан, куда сложил свою небогатую одежду, бритвенный прибор, трубку и блокнот с историями, там же лежал кодаковский складной фотоаппарат – неожиданный подарок приемного отца. В небольшом саквояже – переложенные соломой медицинские инструменты. Амедео был полон решимости начать на Кастелламаре новую жизнь. Жизнь человека, знающего толк в фотографии, человека, который попивает горячий шоколад на террасе роскошного бара, а не подкидыша, докторишки без гроша в кармане и без работы. Он все еще пребывал в том первобытном состоянии, в каком явился на свет: ни жены, ни друга, не считая приемного отца, ни наследников. Разве судьба его не могла измениться? Разве перемены не начались с того момента, когда он пустился в это путешествие? Ему скоро сорок. Пора погрузиться в реальную жизнь, о которой он всегда мечтал.
С детства Амедео чувствовал, что плывет против течения, да так оно и было. И сейчас, оглядываясь, он видел, что все пароходы, покидавшие порт Неаполя, направлялись на север, словно влекомые невидимым магнитом, а его судно двигалось на юг, рассекая волны и вспенивая носом лунный свет. Пароход зашел в Салерно и Катанию и пришвартовался в Сиракузе. Отсюда Амедео впервые увидел Кастелламаре. Остров казался плоским мрачным бугорком на линии горизонта – скалой, торчащей из воды. Ни парохода, ни парома, чтобы добраться до острова, не было, ему удалось найти только рыбацкую лодку с не предвещавшим ничего хорошего названием «Господи, помилуй». Да, сказал ему хозяин лодки, он доставит Амедео на остров, но не меньше чем за двадцать пять лир, потому как при таком ветре на это понадобится весь вечер.
Старик, разбиравший сети неподалеку, прислушивался к их разговору. Он забормотал что-то про остров невезения, про проклятье плача и пустился в запутанные объяснения про пещеры, где обитают скелеты. Однако первый рыбак, чуя близкую выгоду, быстренько осадил его и отправил обратно к сетям.
И поступил разумно. Амедео суеверностью не отличался, обычаев юга не знал, а потому и не думал вступать в торг. Он заплатил двадцать пять лир и с помощью рыбака устроил свою поклажу под сиденьем гребца.
Рыбак греб и болтал, греб и болтал. Жители Кастелламаре, сообщил он, перебиваются тем, что пасут коз и собирают оливки. Еще они охотятся на тунца, которого забивают палками. И на другую рыбу, любую другую, которую можно забить, или поймать на крючок, или забагрить за жабры. Амедео, страдавший морской болезнью от самого Неаполя, не открывал рта, а рыбак все распинался. Наконец они достигли каменной пристани Кастелламаре.
Рыбак высадил его на остров в начале десятого. Пока Амедео наблюдал, как огонек на корме удаляющейся лодки мелькает среди волн, его поглотила абсолютная пустота и тишина, словно бы место это было необитаемо. И действительно, ближайшие к берегу строения были темны и безжизненны. Каменную пристань, еще не остывшую после дневного зноя, устилали лепестки бугенвиллей и олеандра, в воздухе витал легкий запах ладана. Подхватив багаж, Амедео отправился на поиски какого-нибудь батрака или рыбака, владеющего тачкой. Но нашел лишь старую арабскую tonnara[12] с каменными арками, на дне которой валялись игральные карты и окурки, и белую часовню, также пустую. С алтаря на него взирала неведомая ему святая, по обе стороны от статуи стояли вазы с лилиями, поникшими от жары.
В своем письме мэр Арканджело инструктировал: Амедео должен подняться на холм, где он и обнаружит город, «миновав заросли опунций и каменную арку на вершине скалы». Он начал привыкать к темноте и смог различить очертания поселения, приютившегося на самом краю холма, – шаткие домики со ставнями на окнах, облупленный барочный фасад церкви, квадратную башню с куполом, синяя эмалевая облицовка которого отражала свет звезд.
Подъем с чемоданом по крутому склону был задачей малоисполнимой. Придется оставить багаж внизу. Амедео занес чемодан в часовню, понадеявшись, что освященные стены защитят его имущество, и с одним саквояжем, в который переложил фотоаппарат, пустился в путь. Дорога оказалась каменистой и неровной, в зарослях вдоль нее шныряли ящерицы, в темноте слышался лишь шум прибоя. Оглянувшись, Амедео увидел, как волны набегают и пенятся у входа многочисленных небольших пещер. Дальше дорога поворачивала прочь от берега, через полоски полей, и петляла вокруг приземистых каменных крестьянских домов. Он миновал оливковую рощу, прошел меж темными силуэтами высоких кактусов. И действительно, вот каменная арка, старая и осыпающаяся. Стоя на самой вершине острова, обдуваемый ветром, он понял, что и отсюда Кастелламаре выглядит точно так же, как и на расстоянии, – одинокая скала в огромном море. На севере едва различались огни Сицилии, на юг же простиралась сплошная чернота.
На городке лежала печать безмятежности, характерная для мест, не потревоженных приезжими. Главную улицу освещали стоявшие на небольшом расстоянии друг от друга закопченные электрические лампы, на боковых улочках с балконов свисали газовые фонари. Росшие в изобилии тимьян и базилик наполняли воздух крепким ароматом. Доктор углубился в узкие улицы в поисках признаков жизни. Он миновал торговую улицу с вывесками, нарисованными черной краской по штукатурке, пахнущий тиной фонтан, смотровую площадку с видом на море. Ни единой живой души. И когда он уже почти отчаялся, послышалось пение. Поплутав по неосвещенным проулкам, несколько раз наткнувшись на низко висящие веревки с бельем, отбившись от бродячего пса, он вышел к длинной лестнице, ведущей к городской площади. И там наконец обнаружил жителей острова.
На площади, венчавшей остров, все бурлило. Женщины сновали, придерживая на голове большие подносы с рыбой, тут и там вино лилось в стаканы, переборы гитар и напевы organetti[13] оглашали вечерний сумрак. Босоногие мальчишка и девочка опасливо маневрировали с тележкой меж людей. В одном углу площади с аукциона продавали осла. Женщины, мужчины и дети толкались вокруг животного, размахивая розовыми билетиками. C пьедестала на толпу взирала подсвеченная сотней красных огней большая гипсовая фигура святой – женщины с копной черных волос и тревожным пристальным взглядом. Амедео предстояло вскоре узнать, что он прибыл на остров в разгар ежегодного Фестиваля святой Агаты. Происходящее походило на чудесный, сказочный переполох, ничего подобного ему видеть не доводилось.
Амедео вступил в самую гущу этого веселья, как в теплое море. Вокруг витали запахи жасмина, анчоусов и хмельных напитков, раздавались обрывки местной речи и итальянского с акцентом, кто-то пел печальные песни на неизвестном ему языке. Он шел мимо ярких огней, факелов и сотни красных свечей, которые освещали похожую на призрак святую. Наконец он выбрался из толпы, прижимая к груди саквояж, и увидел на дальнем конце площади необыкновенный дом.
Квадратной формы бледно-опалового цвета здание, казалось, балансировало на самом краю холма между залитой огнями площадью и сокрытыми мраком холмами и морем. Террасу окаймляли заросли бугенвиллей. За небольшими столиками сидели люди, пили limoncello и arancello[14], спорили и ругались, играли в карты, раскачивались в такт бодрым ритмам organetti. Вывеска замысловатым шрифтом провозглашала: Casa al Bordo della Notte – «Дом на краю ночи».
К Амедео подковылял невысокий старик. Слегка пошатываясь, он осмотрел его и спросил:
– Вы кто такой?
– Амедео Эспозито, – испуганно представился Амедео. – Я новый доктор.
– Новый доктор! – в упоении вскричал старик. – Новый доктор!
Вмиг ошарашенного Амедео окружили жители острова, они аплодировали, хлопали его по плечам, хватали за руки. Он не сразу сообразил, что так люди выражают свою приязнь. Старик ликовал пуще всех:
– Я Риццу! Это бар моего брата. Риццу – очень важная фамилия на этом острове, вы сами убедитесь, signor il dottore. Я принесу вам выпить. И еще я принесу вам жареных анчоусов, рисовые шарики и тарелку моцареллы.
Доктор, который не ел ничего от самой Сиракузы, почувствовал, насколько проголодался. Он сел. Ему налили ликера, накрыли стол. Вскоре появился и мэр Арканджело. Он продвигался через толпу, явно в сильном подпитии, улыбаясь направо и налево. Пожал Амедео руку, похлопал по плечу, приветствуя его прибытие на остров. Затем представил священника, тот был худ, носил имя отец Игнацио и был, по словам Арканджело, членом городского совета.
Покончив со встречей гостя, мэр удалился, а священник, прокашлявшись, подсел к Амедео:
– Позволю себе спросить, вас еще не познакомили с il conte? Заместителем мэра? Впервые на острове мэром избрали не местного графа, так что вы прибыли в разгар больших перемен.
Амедео, который считал, что в двадцатом веке в Италии не осталось феодалов, не нашелся с ответом.
– Вы скоро его увидите, – сказал священник. – Не волнуйтесь. Чем быстрее эта встреча закончится, тем лучше.
Вернулся Риццу с тарелками в сопровождении такого же мелкого старичка, которого он представил как своего младшего брата и владельца бара. Риццу забрался на стул напротив Амедео, подлил ликера и пустился излагать историю острова и святой, которой был посвящен фестиваль.
– Сколько раз я говорил отцу Игнацио, чтобы он поднял вопрос перед папой об официальном признании святой Агаты. Она излечивала недуги. Сняла проклятье плача, другой раз прекратила эпидемию тифа. Она спасла остров от вторжения, направив на неприятеля шторм из летающих рыб. В четвертый раз она показала свой дар, излечив ноги девушки, упавшей в колодец, хвала святой! А что, вон там сидит та самая девушка – синьора Джезуина.
Амедео обернулся.
– Нет, signore, вон там! – Риццу указывал на пожилую женщину, которая раскачивалась в такт веселой музыке organetti.
– Когда произошло чудесное исцеление? – спросил доктор.
– Ну, уж немало лет как. Не сейчас, так в следующем году мы ожидаем от святой Агаты нового чуда. Во время фестиваля мы проносим ее статую по всему побережью, и в награду она благословляет рыбацкие лодки, новый урожай и всех младенцев, рожденных на острове. В этом году их семеро – так что, осмелюсь сказать, вам будет чем заняться, dottore!
– И всех их нарекут Агатами, – мрачно добавил священник. – Уверен, нигде в мире нет столько Агат, сколько на этом острове. Приходится награждать их более сложными именами: Агата с зелеными глазами, Агата из дома с бугенвиллеями, Агата, дочь сестры булочника…
– Агата – самое прекрасное имя! – пьяно запротестовал Риццу. Он слез со своего стула и пошел искать вино для доктора, которому, по наблюдениям Риццу, местные ликеры не пришлись по вкусу, так как он пил слишком медленно, давился и кашлял без необходимости.
Тем временем Амедео привел в восторг присутствующих, достав свою заветную красную книгу и записав в нее рассказ Риццу про святую Агату, который глубоко впечатлил его. Как и всё этим вечером, история Агаты казалась окутанной чарами и представлялась не вполне реальной, и он боялся, как бы не забыть ее.
Когда любопытствующие разбрелись, отец Игнацио подался к Амедео: