Мурка, Маруся Климова Берсенева Анна
Вот она и сидела ранним утром в стылом пригородном автобусе, который дожидался пассажиров на площади Ярославского вокзала.
Все-таки это невольное, всего лишь из-за теплой одежды, воспоминание о Толе оказалось гораздо сильнее, чем она предполагала. Зябко пряча нос в ворот куртки, Маруся вспоминала точно такое утро – зимнее, стылое, – когда уезжала с Толей из Москвы. Ничего общего не было у нынешнего утра с тем, разве что декабрьский мороз, а потому она сердилась на себя за незамысловатость своих ассоциаций.
«У кого жизнь пустая, тому всякие глупости запоминаются», – думала она.
Что-то такое сказала однажды мама, когда Сергей купил Марусе брусничное мороженое, а она сразу вспомнила, как в прошлом году в лесу под Тураковом было ужасно много брусники и бабушка набрала корзину, которая оказалась больше, чем маленькая Маруся.
Что из-за обычного декабрьского мороза ей вспомнилось то, о чем вспоминать не хотелось, было как раз из этого ряда – глупостей, заполняющих пустую жизнь.
Но воспоминания стояли перед нею так ясно, как будто были не призраками из прошлого, а картинками, которые мелькали за окном наконец-то тронувшегося с места автобуса.
И что она могла с ними поделать?
– Мурка, не делай этого.
Сергей смотрел на нее обычным своим спокойным взглядом, и только по тому, что возле глаза у него проступило светлое пятнышко и стрелой впилось ему в висок, Маруся понимала, что вовсе он не спокоен, совсем даже наоборот.
Она молчала. Это было молчание растерянности: она не предполагала, что на него так подействует ее решение. То есть она, конечно, понимала, что он станет ее отговаривать, но думала, что в глубине души он будет даже… Может быть, даже рад. Ну, если не рад, то, во всяком случае, спокоен.
И вдруг оказалось, он не то что не спокоен, а взволнован так сильно, что с трудом выговаривает слова. И это пятнышко у виска…
– Я не могу, – тоже с трудом выговорила она.
– Но должна.
– Почему?
Маруся произнесла это с обидой. Сколько можно относиться к ней как к маленькой и считать, что он лучше знает, что ей делать, что нет!
– Потому что это не тот человек, которого ты… которому я…
Тут он все-таки перестал владеть собою настолько, чтобы говорить со своей обычной математической ясностью.
– Ты его один раз всего видел! – сердито сказала Маруся. – И то три минуты на лестнице.
– Этого достаточно.
– Тогда объясни мне, что в нем не так, – так же сердито потребовала она.
Она никогда ничего не требовала от Сергея – она любила его так самозабвенно, что ей ничего не было от него нужно. Впрочем, мама ведь тоже никогда ничего от него не требовала, но по ровно противоположной причине: потому что совсем его не любила.
– Ты мне все равно не поверишь.
В его голосе прозвучало отчаяние. Маруся никогда не слышала отчаяния в его голосе. Даже когда мама прислала из своей Южной Америки бумагу, по которой ее муж имел право увезти Марусю, – даже тогда Сергей сообщил об этом спокойно, хотя Маруся знала, что он скорее даст себя убить, чем ее – увезти. Но отчаяния в его голосе тогда не было и помину. Была злая решимость и была уверенность в том, что никто у него Марусю отнять не сможет.
Теперь в его голосе прозвучало именно отчаяние, и Маруся поняла: он знает, что на этот раз ее у него отнимут, а потому говорить ей что бы то ни было бесполезно. То есть не отнимут ее, а она уйдет сама.
Сергей молчал, и она молчала тоже. Сердце у нее разрывалось от жалости к нему. Но что же она могла поделать? При одном воспоминании о том, как Толя сказал вчера на прощанье: «Так я тебя жду, Маняшка. Не обманешь меня, придешь?» – в глазах у нее становилось темно, и она понимала, что, конечно, придет, даже если для этого ей придется перешагнуть через пропасть.
Вот только она не предполагала, что пропасть, через которую ей придется перешагнуть, будет Сергеевой душой.
– Ты все неправильно про меня думаешь, – растерянно сказала Маруся. – Никакая я не андерсеновская девочка. И не Герда, и не Русалочка… И тем более не Принцесса на горошине! – сердито закончила она.
Марусе тут же стало стыдно за свои слова, потому что Сергей ведь объяснял это не ей, а Анне Александровне – что Маруся андерсеновская девочка, то ли Русалочка, то ли Герда, – а она услышала случайно, то есть просто подслушала.
Но он не обратил на такую мелочь внимания. Он вообще ни на что не обращал сейчас внимания. Он стоял посреди комнаты рядом с расстегнутой, как-то преступно развалившейся на ковре, словно врасплох застигнутой, Марусиной дорожной сумкой, и отчаяние стояло у него в глазах.
Собирая поздно вечером свои вещи, Маруся не подумала, что Сергей еще может зайти к ней сегодня. Она хотела уйти завтра утром совсем рано и совсем тихо, а потом позвонить ему уже из аэропорта. Или не позвонить, а просто оставить записку. Или… Вообще-то она боялась представлять, как это будет – как она уйдет из его дома и как он поймет, что она ушла.
Маруся немного удивилась, когда он сразу, с первого взгляда то ли на нее, то ли даже на ее сумку, понял, к кому она уходит. Сергей в самом деле видел Толю три минуты, если не меньше. Тот прощался с Марусей на лестнице, когда Сергей вошел в подъезд, они окинули друг друга короткими настороженными взглядами, Толя чему-то усмехнулся, а Сергеево лицо, как всегда, осталось непроницаемым. И все! Откуда он мог знать, что это какой-то там «не тот человек»? В чем – не тот?
– Я все равно к нему уйду, – тихо сказала Маруся. – Все равно, Сережа. Если ты дверь на замок запрешь, я в окно вылезу.
– Дверь? – Она никогда не слышала, чтобы его голос звучал так горько и горестно! – Нет, дверь я не запру. – Он помолчал и добавил все с той же мучительной интонацией: – Ну почему именно к этому?..
Маруся не ответила. Если бы в ней была сейчас хоть капелька того, что можно было бы назвать знанием, она все его, это знание, отдала бы Сергею. Но знания не было и капельки – все в ней было сейчас совсем другое, чем знание, и это другое заполняло ее от пяток до горла.
– Но почему же не к нему? – растерянно произнесла она уже Сергею в спину.
Не ответив, тот вышел из комнаты.
Анна Александровна была в командировке. Всю ночь в доме было тихо, как в склепе. Сергей не делал ничего такого, что говорило бы о волнении – о таком волнении, каким его показывают в кино. Он не мерил широкими шагами коридор, не курил на кухне сигарету за сигаретой, но Маруся все равно знала, что он не спит. Спальня в квартире Ермоловых была расположена необычно – на крыше дома. Мама Сергея, Антонина Константиновна, однажды сказала Марусе, что раньше там торчала какая-то несуразная будка, а потом ее перестроили, сделали лестницу, ведущую прямо из квартиры, и получилось что-то вроде мансарды.
Ермоловская квартира вообще была необычная. На кухне, например, была дверь, через которую можно было пройти во вторую квартирную половину. Но на этой второй половине было уже не жилье, а редакция журнала «Предметный мир», который принадлежал Анне Александровне. Кто и когда разделил квартиру таким странным образом – вроде и разделил, а вроде и не очень, – никто из Ермоловых не знал. Да Марусю, по правде говоря, не очень это и интересовало. Все связанное с Сергеевой семьей было ей поперек сердца. Если бы не они, эти люди, которых он любил и которые не любили ее, Марусю, как ни преодолевали они эту нелюбовь всей своей старательной интеллигентностью, – все, может, было бы у нее по-другому…
Но теперь уже неважно было, как все было бы, если бы… Теперь у нее был Толя, и ей больше не было дела ни до Анны Александровны, ни до Антонины Константиновны, ни тем более до неизвестного ей Матвея Сергеевича.
О Сергее она старалась не думать – сердце ее зажмуривалось при мысли о нем так плотно, как не могли зажмуриться глаза. И этим зажмуренным сердцем она изо всех сил старалась не видеть, как он стоит у окна в своей стеклянной спальне, смотрит на блестящий в свете ночных фонарей иней на темных деревьях, потом – на бледно-зеленые в тусклом зимнем рассвете крыши старых домов и какие у него при этом глаза.
«И пусть! – со злым отчаянием думала она, не отводя взгляда от часовой стрелки, которая никак не желала двигаться поживее. – Я ему не игрушка и не дочка, и у него свой сын есть, и… И никогда я сюда больше не вернусь!»
Больше всего Маруся боялась, что он все-таки выйдет утром в прихожую, пока она торопливо одевается, не зажигая света. Но он не вышел. И дверь, конечно, была не заперта.
Неслышно закрыв за собою эту дверь, Маруся прижалась к ней спиной и несколько секунд постояла в темноте лестничной площадки. Она не могла оставаться в Сережином доме, она знала, что это дом невозмутимой Анны Александровны, и непонятной Антонины Константиновны, хотя та и живет-то не здесь, а на даче, и этого их бесстрашного Матвея, хотя он служит за тысячу километров отсюда, да и прежде, до армии, уже не жил с родителями; это их дом, а не ее! Но когда она оставалась в этом доме одна – брала с полки старые, с ятями, хрупкие бумажные книжечки стихов, накручивала валик в музыкальной шкатулке и слушала простую, берущую за сердце мелодию, – что-то в ее душе говорило ей совсем другое…
«Это неправда! – отчаянно возражала она своей душе. – Чужое, чужое! И про статуэтку Сережа просто выдумывает, чтобы меня удержать! А я не хочу и не буду!»
Про деревянную расписную танцовщицу, которая стояла на письменном столе рядом с музыкальной шкатулкой, Сергей говорил, что она чем-то похожа на Марусю. Маруся даже боялась смотреть на эту пляшущую девушку. Может, случайное сходство и в самом деле было, но она не хотела его видеть. Мало ли какие бывают случайные сходства! Сергей говорил даже, что она похожа на женщину с такой же старинной, как статуэтка, фотографии. Фотография висела на стене в его комнате, на ней были сняты его дед Константин Павлович Ермолов с женой и сыном. С этими родственниками, о которых почему-то никто из Ермоловых почти ничего не знал, тоже была связана какая-то семейная история. Кажется, эта женщина, Ася Ермолова, уехала после революции за границу, а мужа и сына почему-то оставила, и сын этот потом куда-то пропал… Маруся знать не хотела никаких их семейных историй, и когда Сергей сказал, что она похожа на эту Асю, ей захотелось зажмуриться. Вот как сейчас, когда она стояла на темной лестничной площадке.
Весь этот дом будоражил и мучил ее каким-то странным, не имеющим объяснения чувством, и даже темная дубовая дверь, к которой она всего на несколько секунд прижалась спиной, показалась большой ладонью, никак не могущей ее отпустить.
Она открыла глаза, встряхнула головой, прогоняя это наваждение, и, перепрыгивая через ступеньки, побежала вниз по лестнице.
Толя ждал ее на углу Малой Дмитровки и Страстного бульвара.
– Пришла! – радостно сказал он, обнимая запыхавшуюся Марусю. – Пришла, сладкая моя…
Маруся вздрогнула от этих горячих, совсем не утренних слов и покрепче прижалась к его груди. Толя похлопал ее по спине и добавил:
– Ты ж взрослая уже, Маняшка. Пора свою жизнь начинать. Сколько у чужих людей камнем на шее висеть? Сама понимаешь.
– Понимаю…
Не поднимая глаз, Маруся кивнула, при этом ткнувшись носом в широкие мускулы на Толиной груди.
– Хорошо, раз понимаешь. Ну и поехали, красиво поживем! – Он широким жестом показал на блестящий черный «Мерседес», который Маруся сразу не заметила. – Садись, малыш.
Из машины вышел шофер, распахнул перед Марусей заднюю дверцу. Она видела, как приятно Толе это зримое воплощение жизненного успеха, и постаралась улыбнуться, и даже пробормотала что-то про очень красивую машину. Но восторг ее выглядел совсем неубедительно – то странное, нелогичное чувство, от которого она со всех ног бежала по Малой Дмитровке, все-таки не хотело ее отпускать.
– Плохой, что ли, «мерс»? – разочарованно спросил Толя. – Вот и бери девчонку от богатых! У отчима небось и не такого навидалась. У него какая тачка?
Никакого особенного богатства Маруся у Сергея не навидалась – ни в его семейном доме, ни прежде, когда он был маминым любовником. Про дом Ермоловых она понимала только, что все в нем наполнено какой-то очень значительной жизнью, которая есть что-то другое, чем бедность и богатство. А мама мгновенно тратила любые деньги, которые попадали к ней в руки, поэтому Маруся даже и не знала, сколько их дает Сергей. Самой ей деньги было тратить особенно не на что: одежда, которая ей нравилась, стоила совсем недорого, в поездки с Сергеем за границу мама ее не отпускала из какого-то, Марусе непонятного, а для Сергея мучительного упрямства, книги он покупал Марусе сам или они делали это вместе…
– У него «Вольво», – пробормотала Маруся.
– Основательный мужик, – усмехнулся Толя. – Надежность уважает. Ну-ну…
Что значили его слова и почему в его голосе явственно послышалось превосходство, Маруся понять не успела. Толя легонько подтолкнул ее к машине и, как только они оказались на мягких сиденьях салона, стал целовать с такой страстью, что у Маруси закружилась голова и она даже не заметила, как машина тронулась с места.
– Шофер же… – прошептала она в твердые Толины губы, почувствовав, что его дрожащая от нетерпения рука расстегивает молнию на ее джинсах.
– Брось, Маня, – нехотя оторвавшись от ее губ, поморщился он. – Я с тобой ничего не стесняюсь, если хочешь, посреди улицы разденусь и любиться буду, ну, и ты не стесняйся. А водила за то зарплату получает, чтоб не оглядывался, когда не надо. – Но, всмотревшись в Марусино лицо, все-таки смущенное, скомандовал шоферу: – Музыку включи, Саня.
И, расстегнув Марусину куртку, положил руку ей на грудь и сжал ее так сильно, но при этом так приятно, что она забыла обо всех своих страхах и больше не вспоминала.
В Шереметьеве, когда уже прошли пограничный контроль, Маруся купила журнал «Вог», такой большой и тяжелый, что он даже не поместился в ее сумку, и, сидя в кафе, пока Толя ходил за сигаретами, успела просмотреть несколько страниц. Лица у журнальных красавиц были томные и роковые, платья дорогие и безупречные, а у одной из них на руке было кольцо, про которое Маруся прочитала, что оно из шоколадного золота. Ей совсем не хотелось иметь такие платья и такие кольца, но только сейчас, перелистывая эти эффектные картинки за полчаса до своего первого заграничного путешествия, она впервые же и поняла, для чего нужны такие вот журналы, которые прежде вызывали у нее одно лишь недоумение.
Это были журналы для взрослых женщин, которые не страшатся своей взрослости, а, наоборот, получают от нее удовольствие, как от хорошей сигареты после хорошего кофе.
– Дай и мне, – попросила Маруся, когда Толя сел рядом с ней за столик и закурил.
– А ты куришь, что ли? – удивился он.
– Ну, иногда… – торопливо пробормотала Маруся.
От первой же затяжки она закашлялась и слезы выступили у нее на глазах.
– Не чуди, малыш. – Толя отнял у нее сигарету. – Курящую бабу целовать – все равно что пепельницу облизывать. Думаешь, от курева взрослее станешь? Вот в Египет прилетим, я тебе покажу, от чего девчонка взрослее становится.
Он в самом деле показал ей это сразу же, как только они перешагнули порог своего номера. За окном сияло солнце, море плескалось прямо под балконом, цепочка Синайских гор маняще синела на горизонте, и все это наполняло Марусю счастьем, и все это казалось нескончаемым.
Конечно, она понимала, что они не прилетели в Шарм-эль-Шейх навечно, но понимала и другое – что счастье не в ярком декабрьском солнце, не в теплом море и не в свежем апельсиновом соке, которым Толя поил ее в постели и капли которого, проливая, собирал потом с ее груди губами. Счастье в том, что им впервые за все месяцы, которые они знают друг друга, не надо расставаться – ни на час, ни на день, ни на время какой-нибудь его неожиданной командировки. Маруся не знала, что будет через неделю, когда кончится Толин отпуск. В Москве она никогда не оставалась у него ночевать: он не просил ее остаться, и она чувствовала от этого даже какое-то опасливое облегчение – по крайней мере, не надо было ничего объяснять Сергею. А потом Толя позвал ее лететь с ним в Египет, и она полетела, не спрашивая, что должна сказать дома и что будет дальше. Но ведь она полетела бы с ним куда угодно и в том случае, если бы точно знала, что никакого «дальше» не будет вовсе…
– Все, малыш, – шепнул Толя, легонько отталкивая ее от себя, и, тяжело дыша, откинулся на подушки. Маруся вздрогнула от его слов. – Я тебя теперь от себя не отпущу. Хватит на часы смотреть в кровати, не мальчик уже. Молодая ты, конечно, сомнения есть у меня… Но вроде девчонка неплохая. Ладно, поживем вместе, посмотрю, что оно будет. Ты как на такое дело смотришь, чтоб со мной пожить?
– Я… хорошо… – чуть слышно проговорила она.
– Ну и хорошо, раз хорошо.
Три года назад, когда Маруся была влюблена во вгиковского студента – того, которого потом застала в постели с двумя голыми однокурсницами, – мама сердито говорила ей:
– Если бы ты не бежала к нему, как собачонка, по первому свисту, он бы тебя на коленях умолял вообще от него не уходить! А так он тебе даст пинка под зад в ближайшее же время, можешь не сомневаться. Мужчины одноклеточные существа, управляются двумя кнопками. Проще, чем стиральная машина.
Тогда мама оказалась права, но все равно Маруся уже и тогда знала, что маме далеко не все известно о мужчинах. Что-то в них было такое, что не управлялось двумя кнопками да и вообще не определялось словом «управление»… Маруся не столько знала это, сколько чувствовала. И неважно, что тот студент, конечно, вскоре ее бросил. К Толе она ведь тоже готова была бежать с закрытыми глазами и даже вовсе без всякого свиста, но это оказалось совсем неважно – он все равно захотел, чтобы она была с ним, захотел с ней не расставаться!
И, радуясь, что мама была не права и счастье возможно, Маруся засмеялась и сунула голову Толе под мышку, как под большое сильное крыло.
В тураковском доме царило привычное запустение. Сколько Маруся себя помнила, здесь всегда было так, даже когда была жива бабушка Даша, и было хозяйство с курами и поросятами и мамина мастерская с сумрачными картинами… Все равно и тогда казалось, что в этом доме долго никто не жил, а потом вот поселились какие-то люди, которые то ли не умеют, то ли не хотят толком обустроиться. Хотя вообще-то в этом покосившемся домишке выросла не только мама, но еще даже бабушка, не говоря уж про Марусю.
– Бездомовные они, Климовы-то, – услышала однажды Маруся. – Не бабы, а одно недоразумение. Потому и безмужние все. Какой мужик потерпит, чтоб в доме ни достатка, ни уюта?
Говорила это тетя Зина, дом которой стоял рядом и которая поэтому вечно ругалась с бабушкой Дашей: то климовские куры зашли в соседский двор и съели весь корм, не про них насыпанный, то коза ихняя драная объела огород, то к Амальке-потаскухе понаехали среди ночи из Москвы художники и орали да водку жрали до утра… В отличие от бабушки Амалия вообще не обращала внимания на соседей – не снисходила до скандалов, ни о чем не просила и даже не разговаривала с ними. Не приходилось удивляться, что бабушку в деревне не любили, Амалию ненавидели, а Марусю норовили пожалеть. Жалость казалась ей оскорбительнее, чем даже ненависть, поэтому она сторонилась соседей не меньше, чем мама.
Но, конечно, насчет бездомовности соседка была права. О том, например, что в доме должно быть чисто, Маруся впервые узнала от Сергея. Ей тогда было восемь лет, и она с удовольствием училась мыть полы, потому что он хвалил ее за это. Впрочем, Сергей не ругал ее и за полы невымытые. Может, просто не хотел, чтобы Амалия стала возмущаться, что он навязывает ее дочери свои идиотские буржуазные представления о женщине. Мама всегда называла его благополучным буржуа, который ничего не понимает в творчестве, а потому не должен вмешиваться в ее жизнь, а если он желает руководить женщиной на том основании, что спит с нею, то нечего ему сюда приезжать, потому что для подобных намерений у него есть супруга, как раз такая благополучная клушка, которая ему только и нужна… Когда мама говорила все это Сергею, Маруся зажмуривалась и затыкала уши – боялась, что однажды он в самом деле не приедет.
С тех пор как Сергей появился в ее жизни, тураковский дом стал ей каким-то чужим, притом непонятно почему, она ведь после его появления прожила там еще восемь лет – целую вечность. Но это было именно так, и именно поэтому теперь, морозным декабрьским днем, Маруся вошла в тот временный свой дом с совершенно равнодушным сердцем, хотя не была здесь больше двух лет.
Если чему и стоило удивляться, то лишь тому, что дом не развалился за это долгое, перевернувшее Марусину жизнь время.
Она с трудом повернула ключ в замке, с трудом, налегая всем телом, сдвинула с места дверь, застывшую так же, как здешняя жизнь.
Дом ничуть не изменился оттого, что люди давно его покинули. Тот же стол на кухне – щербатая столешница, шаткие ножки, бугристая клеенка; тот же абажур на лампочке – выцветший настолько, что непонятно, имел ли он когда-нибудь цвет. Те же светлые деревянные полки для книг в Марусиной комнате – их сделал муж соседки Зины, а когда Сергей, заказавший ему эту работу, расплачивался с ним, то он сказал: «Хороший ты человек, Константиныч, а счастья-то Бог тебе не дает», – и посмотрел на Марусю так выразительно, что ей захотелось провалиться сквозь кривые доски пола. Понятно ведь было, что сосед считает ее приметой Сергеева несчастья.
Не разглядывая больше всю эту знакомую обстановку, которая до сих пор сидела у нее в голове если не болезненным, то все-таки неприятным гвоздем, Маруся открыла шкаф и сняла с вешалки цигейковую шубу, в которой ходила до восьмого класса. Фигура у нее с тех пор почти не изменилась, поэтому цигейка пришлась впору. Правда, шуба была очень уж некрасивая – ее покупала когда-то бабушка Даша, и, хотя она честно потратила все деньги, оставленные Сергеем на теплую одежду для Маруси, одежда эта, в том числе и шуба, оказалась какая-то бесформенная; теперь это было особенно заметно. Впрочем, Маруся и не ожидала найти здесь палантин от Диора, а цигейка, как ни говори, была очень теплая, это она помнила еще с тех пор, когда бегала в свою деревенскую школу через поле, которое насквозь продувалось ветром. Жмурясь от этого льдистого ветра, она тогда представляла, как в один прекрасный день мама все-таки согласится, чтобы Сергей снял ей квартиру, и они переедут в Москву, и какое это будет счастье! Но мама не соглашалась на это с таким же необъяснимым упрямством, с каким не позволяла Сергею повезти ее дочь за границу. Так что Маруся пошла в московскую школу только в последнем классе – в ту самую, из «Двух капитанов».
«И что, много в этом счастья оказалось? – насмешливо подумала она. – Ну и хватит себя жалеть!»
Тут Маруся вспомнила, что жизнь ее теперь – это не школьное одиночество, не Толино уверенное «моя баба должна знать свое место», не постылая забота Анны Александровны, а цирк, и сразу поняла, что жалеть ей себя в самом деле не за что. Она даже не столько поняла это, сколько почувствовала по тому волшебному трепету, который прошел по ее душе при этом воспоминании. Как ветер от крыльев тех самых бабочек, которые неизвестно отчего в душе человеческой летают.
Она покрутила головой и даже зажмурилась, но бабочки не улетели. Тогда Маруся засмеялась, застегнула цигейку, положила джинсовую куртку в сумку, туда же сунула свои старые зимние сапоги – тоже купленные бабушкой, тоже бесформенные и тоже не знающие сносу, – и, ни о чем больше не думая, вышла из дома.
Часть II
Глава 1
«Пора, значит, расставаться», – подумал Матвей.
И тут же представил, как нелегко будет объяснить это женщине, голова которой с таким скульптурным совершенством лежит у него на плече, и ему стало до того тоскливо, что хоть не думай об этом совсем. Он знал, что большинство людей так и делают – произносят магическую фразу: «Я подумаю об этом завтра», – и сразу успокаиваются. Но Матвей давно уже понял, что для него эта приятная фраза магической почему-то не является. А значит, с Гоноратой придется поговорить прямо сегодня.
Словно почувствовав, что он думает о ней, Гонората открыла глаза и сразу стала по-дневному, даже по-вечернему красива. Матвея поражало это ее свойство: ни секунды после пробуждения не выглядеть заспанной, утренней, неприглядной. До встречи с нею он думал, что так бывает только в кино – женщина просыпается после бурной любовной ночи, а лицо у нее между тем свежо, как… Как майская роза, что ли, или какие там еще бывают красивости. То есть у него, конечно, и раньше бывали красивые женщины, вернее, некрасивых у него просто не бывало, но все-таки скидку на пробуждение приходилось делать для всех. Кроме Гонораты.
И зачем вдруг надо расставаться с такой женщиной, и почему именно сегодня, и отчего он в этом так уверен – объяснить это понятными словами Матвей не смог бы. Года три назад такая мысль вообще не пришла бы ему в голову и он не расстался бы с Гоноратой до тех пор, пока отношения не дошли бы до черты взаимного раздражения. Эту черту он чувствовал сразу, а потому такие расставания никогда не бывали болезненными ни для него, ни для его подружек. Но мало ли что было три года назад – теперь все стало иначе, и отношение к женщинам оказалось еще не самой большой переменой, которая произошла в нем.