Петрович Зайончковский Олег
Спортзал, как и бездействующая котельная, представлял из себя пристройку. Изнутри школы к нему вел довольно длинный неосвещенный коридор. Входу собственно в зал предшествовали две двери раздевалок, которые действительно никогда не запирались, потому что, кроме деревянных лавок и крючков на стенах, в них ничего не было. Так как роль ведущего взял на себя Петрович, то и раздевалку он выбрал свою — ту, что для мальчиков. Они вошли — он первый, Вероника за ним. В темном, без окон, помещении, как всегда, пахло потом, однако сейчас Петровичу почудился в душноватом воздухе новый дополнительный запах. Не сразу, но приглядевшись, заметили они на одной из пристенных лавок лежащее человеческое тело в черном костюме. Вероника дернула Петровича за рукав, но было поздно: тело зашевелилось, уронило руку и… подняло голову. Это был преподаватель литературы Виктор Витальевич, прозванный учениками Жювом, за сходство с известным комиссаром из фильма о Фантомасе. Жювова голова покачалась и со стуком вернулась на лавку.
— Пошли отсюда, — прошептала Вероника.
Они попятились было, но Виктор Витальевич снова пошевелился:
— Эй!.. Пст… — воззвал он слабым голосом.
— Что вам? — осторожно спросил Петрович.
— Помоги сесть, — попросил Жюв. — Дай руку.
Поколебавшись, Петрович подошел и взял его за руку.
— Оп! — сказал Жюв и принял вертикальное положение. — Бр-р-р… — Он потряс головой и уставился на Петровича: — Тебе чего тут надо?
— Мне?.. — Петрович пожал плечами и вдруг усмехнулся: — А вы сами что тут делаете?
— Я?.. — Жюв на мгновение задумался. — Я здесь отдыхаю — понял? От вас ото всех…
Сказав это, он поднял голову и обнаружил наконец стоящую поодаль Веронику.
— А, да ты с дамой! Тогда извини… Освобождаю помещение.
Жюв попробовал встать, но плюхнулся задом опять на скамью.
— А вообще-то, молодые люди… — он неопределенно повел рукой, — шли бы вы на свежий воздух. Ну что вам делать в этом гадюшнике? Ведь вся жизнь у вас впереди… А мне, — он накренился, — мне дали бы тут спокойно сдохнуть.
Силы оставили Виктора Витальевича, и он снова повалился на лавку.
Часть четвертая
Павильон
— Ваша история, Георгий Петрович, банальна. Если хотите, я могу продолжить ее в обе стороны.
— Не хочу.
— И все-таки… какого лешего вам понадобилось поступать в художественное училище? Вы ведь совершенно не готовы.
— Угу… Они мне так и сказали.
— Ну вот. Стоило вам ехать за тысячу километров, чтобы это услышать. Вы же не Фрося Бурлакова, должны бы сами понимать.
— Фрося Бурлакова поступила, между прочим. А у меня прадедушка в этом училище преподавал.
— Как трогательно.
— Да нет… просто Ирина считает, что у меня к рисованию наследственные задатки.
Станислав Адольфович иронически хмыкнул:
— Я, простите, не знаю, кто такая Ирина, но к рисованию у вас задатков не больше, чем к чему-либо другому.
— Или не меньше — Петрович насупился.
— Ну-ну, я не хотел вас обидеть. Только мне непонятно… вот выставили вас из училища с вашими, с позволения сказать, работами. Почему же вы сразу не отправились восвояси, на волжские берега? Кой черт занес вас в этот павильон? — Станислав Адольфович обвел взглядом свое пыльное царство с огромным столом-плазом посередине.
— А что я там забыл? — усмехнулся Петрович. Он посмотрел в мутное окно павильона, к которому снаружи лип московский мелкий дождик, и покачал ногой. — Нет, правда… Тетя Таня говорит, что еще не все потеряно.
— Тетя Таня?
— Ну да; я же вам говорил, что живу у тети Тани. Она считает, что если я уеду к себе, то буду весь год бить баклуши, а потом загремлю в армию. Она архитектор в Моспроекте.
— И что же — тетя полагает, что у нас вы занимаетесь делом?
— Не знаю… Она считает, что здесь я приобщаюсь к цивилизации.
Станислав Адольфович рассмеялся своим несколько дребезжащим смехом:
— Вот как… Но почему она не приобщает вас к цивилизации у себя в Моспроекте?
Петрович пожал плечами:
— Наверное, не хочет из-за меня краснеть… И потом она говорит, что дизайн мне ближе по профилю.
— О да, дизайн — это ваш профиль…
Станислав Адольфович понюхал у себя в стакане, сделал маленький глоток и вернул стакан в подстаканник.
— Ваша тетя нашла, куда вас пристроить… Однако я бы все-таки отправил вас домой.
Петрович улыбнулся:
— Но вы не моя тетя.
— Да, я не ваша тетя, — согласился Станислав Адольфович. — Но я обязан приобщать вас к цивилизации, хотя бы по должности. Например, замечаю вам, что вино вы пьете залпом, как пролетарии из макетного цеха, а это между тем настоящее божоле. Вас угощать неинтересно.
Петрович покачал ногой. Вино легко возгонялось в молодом теле, выделяя законсервированное солнечное тепло и философскую энергию. Но философствовать с премудрым Станиславом Адольфовичем было рискованно, и потому Петрович дожидался прибытия остальных обитателей павильона.
Павильон №44 Выставки достижений народного хозяйства был примечателен тем, что экспонаты его не оставались в нем ночевать, а разъезжались каждый вечер кто куда. Например, Станислав Адольфович ежевечерне мигрировал в один из центральных московских переулков, в свою недавно обретенную чудесную четырехкомнатную квартиру. До Петровича доходили сплетни, будто вся сознательная жизнь его прошла в бесконечной череде квартирных обменов. Зато теперь, когда главная цель была достигнута, Станислав Адольфович остаток своих дней посвящал проекту очень интересной люстры для гостиной.
Где и в какие футляры укладывались на ночь другие дневные жители павильона — этим Петрович не особенно интересовался. Знал он только, что дальше всех забирался художник Авакян. Карен Артаваздович проживал за городом и вообще за пределами цивилизации — в районе каких-то Белых Столбов, что находятся к югу от реки Пахры.
Между тем времени было десять часов с хвостиком. За стеной уже слышались голоса и хлопанье вытряхиваемых мокрых одежд — это подтягивались на службу соседи: отдел пропаганды технической эстетики. Петрович расплел ноги, выбрался из кресла и потянулся.
— Пойду покурю.
Курилка была устроена в застекленных сенях парадного, никогда не отпиравшегося входа. Здесь Петрович нашел фотографа, Сашу Юсупова, кивнувшего ему довольно безразлично. Саша носил трижды простроченные джинсы «Дабл Райфл» и сигареты употреблял американские, сгоравшие в несколько затяжек.
Помолчав с Юсуповым, Петрович вернулся к себе и снова занял кресло подле Станислава Адольфовича. Комната с плазом так и не пополнилась сотрудниками, поэтому оставалось лишь созерцать ее знакомый, давно приевшийся интерьер. Тут стояли два кульмана, крытые пожелтевшим ватманом, и большой шкаф с бумагами, служивший пьедесталом пластилиновому, серому от пыли макету трактора. Стены комнаты сплошь были увешаны планшетами с изображениями разных дорожных машин, выполненными в романтически-голубоватых тонах. Машины эти никогда не работали на дорогах; они ездили только на выставки художественного конструирования, но и то — в виде пластилиновых или пенопластовых макетов. Вернувшись с выставок, они миновали стадию железного воплощения и делались сразу достоянием истории отечественного дизайна.
В одиннадцать Станислав Адольфович оторвался от эскизов своей люстры и обвел комнату глазами.
— Странно… — пробормотал он. — Наверное, у Олега опять сбежала собака.
— Очень может быть, — согласился Петрович.
Олег Михайлович, художник-макетчик, был хозяином дога по имени Карл, но хозяином только формально. На самом деле он находился в полной зависимости и от пса, и от супруги, и даже от своего старого трофейного «Опеля», давно безвыездно стоявшего в гараже. Но супругу и «Опель» хотя бы не приходилось ловить по всем Черемушкам, а с Карлом такое случалось довольно часто.
Станислав Адольфович побарабанил пальцами по столу.
— Странно, странно… — повторил он, но в голосе его не слышалось особенного удивления.
Изумиться ему пришлось в следующую минуту, когда дверь в комнату приотворилась, и на пороге… Нет, никто не переступил порога: в образовавшуюся щель сначала просунулась голова, отороченная снизу густейшей черной бородой. Борода подвигалась, и где-то в вороном волосе сахаром блеснули зубы.
— Всем привет!
Карие глаза Авакяна из-под мохнатых бровей лучились робко и ласково. Следя на полу необыкновенно грязными ботинками, он бочком стал пробираться на свое место и, как всегда, зацепился сумкой за угол плаза.
— Прошу прощения…
Станислав Адольфович откинулся на стуле:
— Нет слов, Карен! Сегодня вы побили все рекорды.
Действительно, обычно Авакян не появлялся раньше полудня.
— Сам удивляюсь, — улыбнулся застенчиво Карен Артаваздович. — Сегодня почему-то меня в метро не проверяли.
Это был год, когда в метро проверяли документы у всех «армян» — то есть у «лиц» с соответствующей внешностью. Но и с несоответствующей — тоже иногда проверяли. Так однажды попался Петрович и — разумеется — без документов. Милиционеры из своего подземного отделения позвонили Станиславу Адольфовичу, и тому пришлось поручиться за юношу именем Технической эстетики.
Водная преграда в виде реки Пахры, идентификация личности в метро — это были еще не все трудности, с которыми сталкивался Карен Артаваздович по дороге на службу. Последнее препятствие представлял собой забор, ограждавший ВДНХ по периметру. Забор был не слишком неприступен, но грязен и изобиловал торчащими деталями, часто портившими штаны; к тому же сигать через него Авакяну мешала его медвежья комплекция. Почему, имея служебный пропуск, художник предпочитал такой сложный способ проникновения, можно было только гадать.
Зато уж добравшись до рабочего места, Авакян предавался деятельности на все 125 рублей оклада. Вновь и вновь на казенный ватман натекали долгие, туманные акварельные полосы: коричневые, зеленые, тревожно-багряные. Петрович подозревал, что Карен вдохновлялся ежедневными видами из окон своей электрички. Лист за листом ложились справа и слева от Карена, сохли, падали на пол, чтобы вечером всем отправиться в корзину для использованных бумаг. Никто в течение дня не посягал на Авакяново творческое уединение, разве что иногда Петрович, но его извиняла молодость лет.
И теперь Петрович двинулся было вслед за Кареном Артаваздовичем, но… в это время в дверях послышалось знакомое то ли покашливание, то ли посмеивание:
— Кхе-кхе…
Митрохин вошел в комнату, подталкивая перед собой Ниночку, сердитую и смущенную.
— Смелее, девушка, я прикрываю вас с тыла. — Он дал ей легкого шлепка.
— Здравствуйте, — пролепетала Ниночка и, не оглядываясь, ударила Митрохина по руке.
— Морнинг, господа!.. Кхе-кхе… Привет, вундеркинд из Поволжья.
— Привет, парашютист, — сурово отозвался Петрович. — Что так поздно сегодня? Затяжным прыгали?
— А это не твое дело, как мы прыгали… правда, Ниночка?
— Отстаньте наконец, — огрызнулась девушка уже из-за шкафа.
Федор Васильевич Митрохин и вправду был когда-то парашютистом и воздушным десантником, но давно уже чудесным образом спланировал «в дизайн». Теперь вот служебному провидению угодно было усадить их нос к носу с Ниночкой за двумя сомкнутыми столами. Как павильон №44 представлял собой чужеведомственный островок на выставочной территории, так и эти два стола были своего рода островком в комнате с плазом. Митрохин и Ниночка числились не в группе дорожной техники, а в отделе пропаганды технической эстетики. Однако островок их не был похож на мирный оазис, — больше он напоминал разделенный Кипр, где две общины противостояли друг другу столь же непримиримо, сколь и безнадежно. Лед и пламень — коллеги сражались ежедневно, до истечения угольных слез на Ниночкины щеки. Они воевали и поверх столов, и под ними. Под столами особенно, потому что там Ниночка держала тепловентилятор, которым согревала свои вечно зябнувшие ноги. Но у Митрохина ноги не зябли, скорее наоборот, и потому он часто со злобой пинал задушливую машинку. А однажды, улучив момент, он сунул в прорезь вентилятора авторучку. Вентилятор, крякнув, подавился, и комната наполнилась вонью горелой пластмассы… Петрович помнил, как рыдала Ниночка: красиво, молча, стоя у окна с высоко поднятой головой, чтобы из глаз, по возможности, не вытекали слезы. Тогда даже тишайший Олег Михайлович не выдержал и сделал Митрохину замечание:
— Уж это, Федор, совсем не по-мужски, — пробормотал он, глядя в сторону. — Аппарат, он того… денег стоит…
Но десантники не сдаются.
— Это невозможно терпеть! — закричал Митрохин на всю комнату. — Я джентльмен, я не допущу, чтобы у меня ноги потели!.. Я… я ей валенки принесу. — И он закхекал в сторону Ниночки.
Петрович не знал, чью сторону ему в душе принять. Слов нет, Митрохин вел себя по-свински, однако Ниночка во многом сама была виновата. Почему вместо того, чтобы дать ему как следует сдачи, она лишь принимала позу актрисы Ермоловой с известной картины? И почему, в самом деле, она постоянно мерзла? Тетя Таня говорила: чтобы не мерзнуть в московском климате, надо есть больше мяса. Но Ниночка, наверное, мяса ела мало — она вообще питалась, как птичка. На обед она приносила два бутербродика с колбаской, правда, очень вкусной, но и то один из них частенько съедал Петрович… Тихая, словно мышка, Ниночка целыми днями старательно наклеивала на планшеты буквы из литрасетовской кассы. Петрович догадывался, за что недолюбливает ее парашютист Митрохин — за бескрылость.
Но, между прочим, в случае с вентилятором Ниночка проявила характер. Она отнесла аппарат в починку, а потом вернула его на прежнее место — под стол. Тогда Митрохин вынужден был перейти к диверсионной тактике. Однажды он где-то раздобыл пластиковый муляж, очень правдоподобно имитировавший кучку человеческих экскрементов, и подбросил его в ящик Ниночкиного стола. Найдя эту гадость, Ниночка вскрикнула, отшатнулась и побледнела, но затем все-таки распознала подделку. Она взяла псевдокучку бумажкой и выбросила в туалет, в поганое ведро, куда коллектив сливал чайные опивки. А Митрохину пришлось выуживать свой муляж из настоящих помоев.
Однако за этими проделками, за частым питьем чая с сахаром, которым Федор Васильевич всегда оглушительно хрустел, он успевал — возможно, единственный во всем павильоне — производить интеллектуальный продукт. Служба его и призвание состояли в написании красноречивых, но грамматически слабых статей для журнала «Техническая эстетика». Но активная натура Митрохина требовала еще более полного раскрытия, поэтому «без отрыва от производства» он овладевал вторым высшим образованием — в какой-то ленинградской заочной Академии искусств для бывших десантников.
Вообще занятный тип был Федор Васильевич. Тяга к цивилизации у него была чрезвычайная. Петровича изумляло, что этот немолодой на его взгляд, во всяком случае, взрослый мужчина добровольно посещает уроки английского языка и сольфеджио. Как давалась ему английская грамматика, неизвестно — может быть, даже лучше русской; но музыка… музыка, точно, — ложилась Митрохину на душу. Петрович чувствовал, что Федор Васильевич не просто пижонит, когда со вкусом произносит имена: Букстехуде, Малер… Как же это случилось? Когда вдруг в десантнике пробудилась такая тяга к духовности? Может быть, однажды парашют у него не раскрылся, и, шлепнувшись оземь, услышал Митрохин это странное: «Бук-стехуде»?
При всем том большеносое лицо Федора Васильевича напоминало чем-то куклу Петрушку. Он пил чай вприкуску, в отсутствие дам выражался не всегда цензурно, а когда, как сегодня, бывал в хорошем настроении, то любил грубовато пошутить.
— А что, юноша… — Встряхнув мокрый плащ, Митрохин подмигнул Петровичу. — Что, если тебе в Москве жениться? И горели твои волжские степи…
Он повесил плащ на плечики и, задрав ногу на плаз, стал протирать ботинок сухой тряпкой. Как все старые холостяки и бывшие военные, Митрохин проявлял повышенную заботу о своей обуви.
— Я серьезно, — продолжил он и покхекал. — Вон сидит девушка — незамужняя и с московской пропиской. Лови свой шанс.
— Ваша очередная глупость, — отозвалась из-за шкафа Ниночка.
— Но почему бы… — Станислав Адольфович поднял взгляд, — почему бы вам самому не жениться на Ниночке? Тогда бы вы могли воевать с ней на законных основаниях.
Митрохин закончил со вторым ботинком.
— Во-первых, мне не нужна московская прописка. А во-вторых… — он удовлетворенно притопнул ногой, — во-вторых, я сегодня с утра уже имел удовольствие жениться.
— Шутите, Федор Васильевич.
— Такими вещами не шутят, Станислав Адольфович. Могу свидетельство показать.
Ниночка за шкафом почему-то хихикнула, и в комнате стало тихо.
И снова Ниночка подала голос:
— Где же шампанское, товарищ Митрохин?
Федор Васильевич наконец расплылся в улыбке:
— Будет. Будет шампанское, будут и конфеты… А с вами… — он заглянул за шкаф, — с вами, коллега, я собираюсь заключить перемирие.
— Почему же не мир?
— А это мы посмотрим, как сложится у меня медовый месяц, — ответил Митрохин и покхекал.
Весть о митрохинском бракосочетании мигом облетела павильон. Вскоре откуда-то действительно появилось шампанское и несколько коробок конфет «ассорти». В комнату с плазом потянулись «пропагандисты», всяк со своей чашкой или стаканом. Некоторые ради приличия извинялись перед Станиславом Адольфовичем, но большинство не обращало внимания ни на него, ни тем более на Карена с Петровичем.
В помещении сделалось шумно, потому что гости прибывали все в приподнято-говорливом настроении. И лишь один человек вошел без приветственного возгласа — это был глубоко опоздавший Олег Михайлович. Окинув собрание недоуменным взором, он растерянно покивал на разные стороны, а потом протиснулся в угол на свое рабочее место и там затих.
Тем временем в комнате собралось почти все население павильона. Даже явил свою гигантскую фигуру Пал Палыч Тамбовский, которого здесь не видели уже с неделю. Между прочим, Пал Палыч был по должности руководителем группы дорожной техники, то есть приходился начальником даже Станиславу Адольфовичу. О нем в институте ходили легенды как о гениальном конструкторе, но Петрович, кроме башенного роста и географической фамилии, не находил в Пал Палыче ничего примечательного. Кроме того, Тамбовский страдал алкоголизмом и на работе показывался чрезвычайно редко.
Пить предполагалось «а-ля фуршет». Собравшиеся густо облепили к делу прислужившийся плаз. Уже оковы сняты были с бутылочных горлышек, и только большие мужские пальцы удерживали пробки от преждевременного салюта, уже с чьих-то уст готова была слететь первая здравица… Но тут дверь снова отворилась, и в комнату вошел Протопопов.
— Какая честь! — воскликнул Митрохин и иронически закхекал.
Впрочем, было заметно, что он и вправду польщен визитом. Теоретик Протопопов считался в дизайнерских кругах признанным мэтром.
— Что ты, Феденька, какая там честь, — Протопопов не улыбнулся. — Просто услыхал про твои похороны и зашел… э-э… чтобы в гроб тебе плюнуть.
«Публика» на его слова осуждающе загудела, но теоретик хладнокровно пояснил:
— Жениться, коллега, — значит заживо себя похоронить. Это доказано эмпирически.
Петрович припомнил кое-какие слухи, ходившие в институте насчет протопоповских любовных предпочтений. В комнате повисло было неловкое молчание, но его разрядила бойкая Лидия Ильинична:
— Помереть, может, не помрет, — заметила она громко, — зато под юбки лазить перестанет!
Эта шутка понравилась, и под общий смех шампанское наконец полилось в стаканы и чашки.
До сих пор Петрович наблюдал за происходящим со своего места, из-за кульмана, но Митрохин нашел его глазами и позвал:
— Что же ты, вундеркинд? Давай к столу.
Петрович покосился на Станислава Адольфовича и, не получив формального запрещения, счел себя вправе присоединиться к «фуршету».
Шампанское быстро развязало языки, и на Федора Васильевича посыпались всевозможные пожелания и напутствия. Очень смешно выступил Тчанников, администратор, заглазно именовавшийся, конечно, Чайником. Этот Чайник, весьма уже пожилой краснолицый дядька, носил когда-то большие погоны и лично знался с министром Абакумовым. Но потом он попал под колесо истории, был разжалован и докатился до того, что в преклонном своем возрасте вынужден был подвизаться в абсолютно непрофильном для себя учреждении. Впрочем, слово «дизайн» он любил, как непонятное для непосвященных, и себя, довольно удачно, называл «дизавром». Говорили, что благодаря своим, еще не повымершим, связям он приносил немалую пользу делу художественного конструирования.
Так вот, этот Тчанников взял слово:
— Ты, Федор, не слушай этого длинноносого, — он ткнул пальцем в Протопопова. — Ты человек военный, и я человек военный — ты слушай меня. Главное — чтобы баба не баловaла. Лично я своих жен вo как держал, и всех похоронил. А нас никто не похоронит, пока мы сами не помрем… Слышь, ты? — Он повернулся к Протопопову. — Мы еще сами тебе в гроб плюнем!
Было и другие речи — смешные, не очень смешные и такие, которых Петрович попросту не расслышал. Но он смеялся вместе со всеми. Шампанское в его крови браталось с остатками утреннего божоле.
Однако «фуршетом» в павильоне эта свадьба без невесты не ограничилась. У Митрохина нашлись еще деньги, отложенные, как он сказал, «на черный день», и он пригласил желающих в шашлычную «Восток». Быстро составился коллектив энтузиастов, возглавил который, разумеется, Пал Палыч Тамбовский.
— Дранг нах Остен! — проревел он пароходным голосом.
Петровичу тоже хотелось пойти в шашлычную, но попытка отпроситься у Станислава Адольфовича успеха не имела.
Гости схлынули, оставив после себя плаз, мокрый от шампанского, и пустые конфетные коробки. Комната вновь обрела свой привычный облик и тишину. Карен выглянул из укрытия и, убедившись, что посторонние ушли, облегченно вздохнул. Из угла, где сидел Олег Михайлович, потянуло ацетоном. Макетчик промывал и бальзамировал свой «Опель», принося его на работу по частям, в виде металлических препаратов. Сослуживцы предались обычным своим занятиям, и лишь Петрович решительно не знал, как себя остудить. Когда Станислав Адольфович вторично попросил его не скрипеть стулом, он со вздохом встал и вышел из комнаты.
В отделе пропаганды остались только пустые столы да одиноко вязавшая Юлия Анатольевна, вся покрытая веснушками по причине беременности. Даже не попытавшись завязать с ней разговор, Петрович проследовал в сени-курилку. Там по-прежнему дождь слюнявил снаружи стекла запертых дверей. Он словно просился в павильон — с вялым упорством нищего или сумасшедшего.
Эта московская осенняя затяжная непогода была непривычна южанину. Казалось странным, что дождь может идти сам по себе, в то время как город продолжает жить своей обыденной жизнью. Петрович вспомнил, как, бывало, ждала, как жадно глотала влагу родимая приволжская супесь, — и вздохнул.
— Привет.
Вздрогнув от неожиданности, Петрович обернулся. Это был Юсупов.
— Привет, но мы уже виделись.
— Разве?
Фотограф высек огонь из хромированной зажигалки и прикурил.
— Что же ты не на свадьбе? — спросил он с усмешкой. — Не позвали?
Петрович смущенно кашлянул:
— Нет… я сам не пошел.
— Да-да… — Юсупов, похоже, не поверил.
— А вы, Саша… вы почему с ними не пошли?
— Я-то?.. — Фотограф по-рыбьи бездыханно выпустил изо рта дым. — Я не пошел, потому что мне и здесь надоел этот паноптикум.
Больше они ни о чем не говорили. Американская сигарета финишировала первой, и Юсупов ушел.
Петрович бросил свой окурок в ведро, еще раз посмотрел на дождик и поплелся назад, в комнату с плазом. Здесь все было по-прежнему: Станислав Адольфовович, Карен и Олег Михайлович тихо трудились на своих местах. Прикинув, кому из них составить компанию, Петрович выбрал Олега Михайловича. Как собеседник, макетчик устраивал Петровича тем, что никогда над ним не подтрунивал и даже на явные его глупости отвечал обычно лишь отеческой мягкой улыбкой.
Но сегодня Петрович совершил ошибку. Будучи сам слегка на взводе, он не заметил, что Олег Михайлович нынче не в себе.
— Можно?
Не дожидаясь позволения, он подсел к макетчику, колдовавшему в парах ацетона над анатомированным карбюратором, и непринужденно заложил ногу на ногу.
— Что же, Олег Михайлович, вы не приняли участия? Нехорошо…
Помолчав, макетчик ответил бесцветным голосом:
— Так… Настроения нет.
— Зря, зря…
Петрович покачал ногой и вдруг по-митрохински закхекал:
— А Федя-то, Федя разгулялся!
— Федор Васильевич, — поправил Олег Михайлович.
— Ну да… А этот-то, Протопопов… вы видели? У него кальсоны фиолетовые! Просто паноптикум какой-то…
Макетчик уронил на стол детальку, бывшую у него в руках, и поднял глаза, сильно увеличенные очками. Петрович увидел, что лицо его багровеет.
— По-моему, Георгий, вы маленький мерзавец, — сказал Олег Михайлович негромко.
— Что?.. Как вы сказали? — Петрович помертвел.
— Я сказал то, что сказал. — Голос макетчика креп. — Я давно заметил, что вы нас изучаете… но кто дал вам право? Кто мы вам — насекомые?.. мертвые души?
— Олег, Олег!.. — Станислав Адольфович в другом конце комнаты громыхнул стулом.
— Ну устрой нам похороны, щенок! — закричал вдруг Олег Михайлович.
Руки у него заходили ходуном, и на губах показалась пенка; тело его поехало со стула. Но Станислав Адольфович с Кареном были уже тут. Макетчику стали совать к носу ватку, смоченную ацетоном.
— Уйди!.. Пусть он уйдет… Не хочу разгрр… врр… — Изо рта Олега Михайловича понеслись нечленораздельные звуки, и у него начались судороги.
Станислав Адольфович махнул рукой, чтобы Петрович скрылся, но тот и так уже, струсив, прятался за кульман.
Припадок, впрочем, длился недолго. Вскоре Олег Михайлович перестал дергаться и затих, приходя в сознание. Когда дыхание его стало ровным, а взгляд осмысленным, его подняли и посадили на стул. Не говоря ни слова, Станислав Адольфович с Авакяном вернулись на свои места. В комнате воцарилась гнетущая тишина.
Петрович, убравшись за кульман, так там и сидел, впечатленный не столько припадком Олега Михайловича, сколько полученной от него неожиданной и незаслуженной выволочкой. Он был ошеломлен и обижен, как человек, которого покусала во дворе знакомая сто лет собака… Ну да, он позволил себе развязный, неприличный тон, но не ругать же его за это такими словами, не падать же на пол… Тем не менее стыд жег Петровича, и он обещал себе завтра же навсегда исчезнуть из проклятого павильона.
Спустя некоторое время Олег Михайлович в своем углу ожил. Молча, с угрюмым видом он собрал вещи, оделся — и, ни с кем не прощаясь, ушел.
И снова в комнате стало тихо, так тихо, что слышно было, как дождь постукивает в окна — словно кто-то ходил по стеклам маленькими коготками.
Очень, очень нескоро шевельнулся Станислав Адольфович. Он открыл тумбу своего стола и достал из нее недопитую бутылку божоле.
— Вам, Карен, не предлагаю, — сказал он, — вы у нас непьющий. А вы, Георгий Петрович, не хотите ли на посошок?
Петрович отозвался не сразу:
— Хочу.
— Ну так идите сюда… что вы там спрятались.
Несмело Петрович покинул свое убежище и пересел в кресло.
— А знаете, Олег в чем-то прав, — раздумчиво произнес Станислав Адольфович, наполняя стаканы.
Петрович покраснел:
— В том, что я мерзавец?
— Нет, конечно… — Станислав Адольфович усмехнулся. — Я имею в виду нас… паноптикум, как вы изволили выразиться. Конечно, мы тут можем показаться бездельниками, занимающимися чепухой, умничающими попусту… собственно, так оно и есть. Но ведь на все имеются причины… много причин, от нас не зависящих. Почему, к примеру, спивается Пал Палыч? Вы не подумайте, что я его оправдываю… но… вы понимаете, о чем я говорю?
— Понимаю, — пробормотал Петрович, глядя в пол. — Завтра я извинюсь.
— Что вы сказали?
— Завтра я извинюсь перед Олегом Михайловичем, — повторил Петрович и вздохнул.
— Вот и славно. — Станислав Адольфович улыбнулся. — Тогда, мой друг, пейте вино.
Таким образом, рабочий день завершился тем же божоле, с которого начался. В шесть часов с минутами Станислав Адольфович, Авакян и Петрович обесточили помещение и вышли под дождь в уже наступившие потемки. Карен с удовольствием затянулся свежим воздухом, попрощался и… сгинул в мокрых кустах, словно медведь. Станислав Адольфович, раскрывши зонт, отправился в вэдээнховский служебный распределитель за продуктами. А Петрович… Петрович прямым ходом двинулся в сторону Главных ворот.
Воздух в здешних аллеях действительно был приятный, несмотря на сырость; тут он не казался таким вязким, сгущенным до жидкого, как на городских проезжих улицах. Фонари, где были целы, горели, и в их свете последние, заплутавшие посетители искали, как выбраться с выставки. Где-то слышалось нетрезвое пение, но это не были дизайнеры, расходившиеся со свадьбы, а скорее всего какие-нибудь подгулявшие провинциалы.
Сегодня Петровичу повезло: он успел впрыгнуть в открытый вагон легкового выставочного «трамвайчика», который духом домчал его до проходной. Главный или Центральный вход-выход ВДНХ даже внешне напоминал плотину крупного гидроузла. Жизнь по разные его стороны текла с неодинаковой скоростью. Внутри выставки люди, подобно топляку в водохранилище, большей частью бесцельно и беспорядочно дрейфовали, прибиваясь случайно к островам павильонов. Однако, просочившись сквозь гребень могучих колонн в город, «топляк» тут же попадал в уличную стремнину и превращался в грозное таранное орудие. Людское движение здесь обретало цель и направление, и плохо приходилось тому, кто мешал этому движению. Пьяных и калек, стариков и растерянных провинциалов — всех их улица мела к обочине, выбрасывала на берег, где клевали носами нищие, терпеливые, как рыбаки, упорные, как московский дождик.
Но Петрович знал свой маневр, и он умел уже двигаться в ритме и темпе столичной улицы. Лавируя и перестраиваясь в плотном потоке людей, он держал курс на метро.
И вот оно показалось — здание, смахивавшее на вэдээнховский павильон, но поглощавшее посетителей в гораздо большем количестве. Конечно, никакой павильон не вместил бы такую прорву народа, но этот — он только декорировал собой глубокий косой тоннель, ведущий в московское подземелье. Туда-то, в тоннель, люди и сливались — будто дождевые стоки.
Из больших разверстых дверей на Петровича пахнyло нутряной резинной отрыжкой, а потом метро сделало вдох и всосало его в полость вестибюля. Здесь он временно утратил качества индивидуума. Тут люди прессовались в слитную массу и в гипнотическом оцепенении подвигались в сторону глоткой зиявшего тоннеля. Только на краю эскалатора люди отлеплялись друг от друга, — как оловянные солдатики, сметаемые со стола, они, шеренга за шеренгой, проваливались вниз. Пропуском на эскалатор служил обыкновенный рыжий пятак, но в час пик можно было проскочить и «зайцем». Толпа шла так густо, что даже чуткие фотоэлементы не могли различать составные человеческого фарша, — челюсти механического контролера вздрагивали, но схлопнуться не успевали.
Ступив на самоходную лестницу, Петрович сразу притерся к правому краю. А слева мимо него побежали граждане из числа особо нетерпеливых. Так бывает, когда на речном обрыве случается осыпь: некоторые камешки катятся быстрее других, обгоняют и перепрыгивают остальных, и все для того, чтобы первыми кануть в воду. Но Петрович никого не перепрыгивал. Эскалатор сам доставил его на подземную станцию, где, снова включив ноги, Петрович занял позицию на перроне.
Метро в Москве было что в доме подпол. Только здесь не крысы гонялись друг за дружкой, а голубые поезда с забавными трельяжами окошек спереди и сзади. Поезда эти были меньше настоящих, но производили несообразный оглушительный шум. Вот Петрович услышал приближающийся гул и протяжный скрежет, утончающийся до писка; волосы на его голове шевельнуло ветром… и метропоезд, блестя глазами, как тарантул, показался в норе тоннеля. Когда он остановился и открыл свои двери, пассажиры, собравшиеся на платформе, толкаясь и теснясь, ринулись в пустые вагоны. Этот штурм на конечной станции выглядел так же глупо, как героическое взятие окопов, покинутых неприятелем. Однако и Петрович не зевал: он в числе первых ворвался в вагон и занял место на выпуклом валком сиденье, тянувшемся вдоль стенки.
Путь предстоял неблизкий: с воем и грохотом, подо всем городом — туда, где ждали его котлеты с вермишелью и кастрюлька с тети-Таниным вермишелевым супом. И весь этот путь, точнее, подземную его часть Петровичу предстояло проделать боком. Странные были в метро вагоны: их создатели усадили пассажиров спинами к окнам, а лицами друг к другу. И странные здесь были пассажиры: ровным счетом ничего нельзя было прочитать на их лицах. Петровичу на память приходила детская шалость: поймав с Сережкой-мусорником двух кошек, они сажали их вот так же нос к носу между рам подъездного окна. Кошки, естественно, нервничали и принимались драться. А пассажиры метро почти никогда не дрались — они обладали удивительной способностью смотреть друг сквозь друга или вовсе смотреть, не видя. Казалось, на время поездки души их отлетали куда-то, и лишь пустые тела их согласно покачивались на вагонных диванчиках… Впрочем, это только казалось; стоило Петровичу, забыв осторожность, уставиться на своего визави, как лицо у того начинало оживать: подергивало щекой, хмурилось и принимало недовольное выражение.
Но сегодня Петрович уже получил урок воспитания. Сегодня он старался никого не рассматривать, сидел как все, уподобясь истукану, и так вошел в роль, что чуть не промахнул собственную остановку.
Он вышел из вагона на гулкой станции, куда менее людной, чем та, на которой садился. Свод ее и стены были свободны от архитектурных излишеств, — это означало, что Петрович заехал на московскую периферию. Все имеет свою периферию, даже столица; и как всякая другая, столичная периферия носила отпечаток некоторой домашности. Дежурный милиционер по-свойски перекликался с женщиной в униформе, прохаживавшейся по противоположному перрону. На скамье в центре зала гнулся набок нетрезвый гражданин, а рядом с ним шепталась о своем и кушала семечки возлюбленная молодая пара. На этой станции ни у кого не проверяли документы. Даже рыжему псу с отмороженными ушами — лицу беспаспортному и вовсе нечеловеческой национальности — позволялось крутиться здесь и обнюхивать сумки пассажиров.
Освободившись от Петровича, поезд снова взвыл моторами — октава за октавой вверх — и голубым суставчатым червем всосался в тоннель.
Если бы здесь сейчас оказалась коллега-Ниночка, она бы, наверное, нашла кусочек колбаски для рыжего попрошайки; но Петрович ограничился ободрительным подмигиванием. Пес в ответ пошевелил бровями и из благодарности за внимание сделал ему маленький эскорт — шагов в десять собачьих.
Вознесясь опять на земную поверхность, Петрович обнаружил там все тот же дождь. Из подсвеченной мглы, заменявшей городу небо, источался мелкий, но густой сеянец и медленно оседал на всем без разбора: на лицах людей, на машинах, на редких безлистых деревьях. Дома собирали воду крышами, карнизами, разными козырьками и заботливо целыми пригоршнями выливали за шиворот прохожим.
Это был типичный район новостроек, дурно принявшихся на подмосковных болотах и безвременно одряхлевших. Дома здесь стояли вразброс — большие, многоглазые, но фонари у их подножия давно отцвели. Правда, некоторые из них еще тлели загадочными фиолетовыми угольками, но большинство угасло совсем — честно и бесповоротно. Ослепшие улицы были чреваты неожиданными встречами: люди в потемках налетали друг на друга, и тогда из грудей их вырывалось рефлекторное мяуканье выдавленного воздуха.
Впрочем, улица, которой шагал Петрович, была освещена и притом дважды: вывеской «…астроном» и чудом сохранившимся действующим фонарем на углу. В свете вывески прямо под дождем лежал в свободной позе очередной местный пьяница, а в мертвенных лучах фонаря бранились две какие-то женщины с хозяйственными сумками. Миновав и пьяницу, и матерящихся женщин, уклонившись от нескольких столкновений со встречными прохожими, Петрович свернул в прямоугольную арку, пробитую в теле длинной многоэтажки, и таким посредством попал во двор, больше напоминавший бесхозный пустырь. И тут его ждало последнее испытание.
Даже в ясную погоду во дворе под домом вместо палисадников стояли непросыхающие лужи. Но сегодняшний дождь дал лужам силу паводка, — они вышли из берегов и объединили в целое свои воды. Петровичу предстала обширная акватория, таинственно мерцавшая оконными отсветами.
Покуда он размышлял, как ему, не выкупавшись в ботинках, добраться до подъезда, аркой простучали легкие каблуки. Едва различимая в темноте, женщина без колебаний приступила к переправе. Она запрыгала по-воробьиному, удивительно ловко находя среди воды редкие асфальтовые отмели. Вдохновленный примером, Петрович последовал за женщиной, повторяя ее ходы. Казалось, они оба, впав в детство, играют в «классики». «Хождение по водам» это завершилось у подъездного крыльца, и здесь только Петрович обнаружил, что приходится своей спасительнице внучатым племянником, а она была его собственная тетя, возвращавшаяся, как и он, домой после трудового дня.
Тетя Таня не удивилась их нечаянной встрече. Она лишь окинула Петровича критическим взглядом и выругала его за то, что он ходит без зонта:
— Не хватало мне еще, чтобы ты заболел! — проворчала она.
Голос ее ничуть не напоминал Иринин — он был шершавый, как у всех одиноких, много курящих немолодых женщин. В остальном же тетя Таня походила на свою сестру, словно дружеский шарж: тот же нос, но больше размером, те же жесты и походка, но гораздо энергичнее. Решительнее была она и в обращении с Петровичем, — там, где Ирина подбирала бы слова долго и тщательно, тетя Таня выражалась кратко: «Дурак!». Этим словцом и всем складом характера она напоминала другую даму — Генрихову давно умершую бабушку Елизавету Карловну. Не странно ли, что две женщины, не состоявшие в кровном родстве и не знавшие друг друга, имели так много общего? Возможно, их закалила Москва — город, где им обеим судьба назначила коротать безмужний век.
Они зашли в лифт. В тесной, давно не мытой кабинке воняло как всегда, но вскоре тетя Таня уловила в привычном букете запахов свежую струю. Она потянула своим большим носом и строго осведомилась: