Теофил Норт Уайлдер Торнтон
— У его жены была крапивница — ужасная! То, что я называю «крапивница с чертополохом». Просил меня придумать предлог, чтобы ему не спать с ней в одной кровати. Она говорила, что глаз не может сомкнуть, если его нет рядом.
— Доктор, не сейчас. Не сейчас, умоляю. Я всю историю выслушаю, но в другой раз. Вспомните, мы же вместе пишем книгу. — Она должна была называться «Бриллианты за пазухой: мемуары ньюпортского врача»; лучшая ее часть — в моем Дневнике. — Вернемся к Элберту Хьюзу. Что это за болезнь, когда дрожит рука? А может, вы устроите так, чтобы он временно ослеп?
Доктор Эддисон поднял руку, призывая к молчанию. Он был в глубокой задумчивости.
— Есть! — вскричал он.
— Я знал, что вы придумаете, доктор.
— В прошлом месяце Билл Хинкл, как всегда, стирал в подвале. И попал рукой в каландр — представляете? Рука вышла плоская, как игральная карта. Ну, я вправил костяшки и разлепил пальцы. К рождеству будет играть в покер. Я сделаю Элберту гипс, большой, как осиное гнездо.
— Вы чудо, доктор. Только вам придется объявить: «Посетители не допускаются», потому что эти бандиты захотят его навестить. Они такие злобные, что сдерут гипс и изуродуют руку. Он им испортил всю игру. Они погонятся за ним хоть в Китай. А вы могли бы написать Святому Джо, чтобы к нему в комнату никого не допускали?
— Когда его надо загипсовать?
— Сегодня вторник. Я хочу, чтобы несколько дней он поработал, как обычно. Скажем, в субботу утром… Доктор, ваша дочка любит стихи?
— Сама пишет — большей частью гимны.
— Она получит экземпляр «Псалма жизни», под стеклом, в рамке, практически с подписью автора.
— Она обрадуется. «Жизнь не грезы. Жизнь есть подвиг! И умрет не дух, а плоть». Чушь, но талантливая. — Тут он снова впал в глубокую задумчивость. — Погодите! У Святого Джо не хватит пороху удержать бандитов. Элберту там опасно.
— Эх, доктор, если бы вы могли спрятать его у себя. Элберт накопил много денег. Он бы мог платить какому-нибудь здоровенному санитару, чтобы тот караулил, пока вас нет.
— Есть я, нет меня — стар я воевать с головорезами. Еще убью невзначай. Спрячьте его в Нью-Гемпшире или в Вермонте.
— Вы не знаете Элберта. Он ни к чему не приспособлен, кроме каллиграфии. Он свяжется с матерью или с невестой, а эти люди знают их адреса. Кто-то должен думать за него. У него не все дома. Он гений — он слегка ненормальный. Думает, что он — Эдгар Аллан По.
— Великий Иегошафат! Есть! Выдадим его за сумасшедшего. Один мой приятель держит лечебницу для душевнобольных в двадцати милях отсюда — пробраться туда не легче, чем в турецкий гарем.
— Не слишком ли сложно? Нельзя придумать что-нибудь попроще?
— К чертям! Молодость бывает только раз. Пусть она будет сложной до предела. В субботу утром мы его выкрадем. Назовем это энцефалитом.
— Замечательно, доктор. Я знал, что обращаюсь к тому, к кому надо. Хорошо, мы спасли Элберта от увечий. Но тут встает другая задача, и мне нужны ваши идеи. Глотните: вам понадобится вдохновение, настоящее вдохновение. Нам нужно быстро выгнать их из города. В полицию мы не хотим обращаться. Мы хотим их спугнуть.
— Есть, — сказал доктор. — Предъявить им обвинение и привлечь их к суду может только министерство почт. Они распространяют по почте фальшивые товары. Вполне понятно, почему они не получают писем и телефонных вызовов по адресу миссис Киф. Чтобы абонировать ящик на почте, они должны дать местный адрес. Скорее всего, они дали адрес отеля «Юнион» на Вашингтон-сквере, где они живут. Этот Форсайт — он же не сидит в гостинице в рабочее время, верно? Вот, завтра утром я зайду туда и с мрачным видом попрошу мистера Форсайта. «Его нет». — «Передайте ему, что к нему заходил и еще зайдет представитель министерства почт Соединенных Штатов».
— В гостинице вас не узнают, доктор?
— Я не был у них по вызову двадцать лет. Потом вы выкроите время во второй половине дня, до пяти, и проделаете то же самое. Потом я попрошу проделать это одного пациента — бывший садовник, важный, как судья. Тут ваш Форсайт струхнет. Я попрошу миссис Киф сказать, что вечером к нему заходил представитель почтового ведомства. Под хвостом у него станет жарко.
— У меня тем временем наклюнулась еще одна идея в дополнение к вашей. Позвольте зачитать вам письмо от губернатора Массачусетса, которое Элберт исполнит на губернаторском личном бланке. Глотните. «Мистеру Джону Форсайту, торговцу историческими документами и автографами, Ньюпорт, штат Род-Айленд. Уважаемый мистер Форсайт, как Вам, вероятно, известно, мой кабинет в здании Правительства Штата украшают портреты наших выдающихся деятелей. Они являются собственностью Штата. Однако у меня есть приемная меньших размеров, где я повесил ряд подлинных писем из моего собственного собрания. Мой друг любезно предоставил мне отпечатанный на мимеографе список Ваших весьма интересных предложений на осень 1926 года, найденный им в номере отеля в Талсе, штат Оклахома. В моем собрании имеется ряд пробелов, которые я хотел бы заполнить, в частности, письма Торо, Маргарет Фуллер и Луизы Мей Олкотт. Кроме того, я хотел бы заменить ряд имеющихся у меня писем — Эмерсона, Лоуэлла и Боудича — письмами более существенного содержания. Не будете ли Вы так добры сообщить мне адрес Вашей конторы и выставочного зала в Ньюпорте с тем, чтобы я мог послать эксперта на предмет ознакомления с Вашими фондами. Просьба эта — личного характера, и я прошу Вас рассматривать ее как конфиденциальную. Искренне Ваш…» и прочая, и прочая.
— Тут мы их и выкурим.
— Завтра я разбужу Элберта в шесть часов, чтобы он успел написать его до работы. Как его отправить из Бостона?
— Дочка отправит. Суньте письмо ко мне, как только он кончит. Завтра среда; они получат его в пятницу утром. Элберт должен исчезнуть до того, как они его прочтут.
— Какие-нибудь еще идеи, доктор?
— Да. Как вы думаете, Элберт может заплатить долларов тридцать за свое спасение?
— Наверняка.
— Я попрошу приятеля походить взад-вперед перед домом миссис Киф. Ему нужны деньги, и он будет в восторге от такой работы. Он бывший актер. Когда их экспедитор отправится на почту с коробками, Ник пойдет за ним и будет во все совать нос. Потом он вернется к дому миссис Киф и, когда мошенники кончат работу, вонзит в них ястребиный взгляд, и они увидят, как он заносит в книжечку все их приходы и уходы, — понимаете?
— Прекрасно!
— Вы позвоните миссис Киф, что он поставлен охранять ее. Китайцем мне быть, если они не закажут фургон и не уберутся в субботу утром. Скажите миссис Киф, чтобы позвонила мне, как только они объявят об отъезде, — я посижу в передней и послежу, чтобы они не безобразничали. Если нужно, мы с Ником подежурим всю ночь по очереди.
Все так и вышло. На следующей неделе я въехал. Вонь выветрилась быстро.
8. Фенвики
Моей любимой ученицей на утренних занятиях по теннису в казино была Элоиза Фенвик. Ей было четырнадцать лет, то есть — смотря по тому, что на нее накатит, — от десяти до шестнадцати. Иной раз, когда я приходил на корты, она обеими руками хватала меня за локоть и заставляла волочить ее к задней линии; иной раз шла впереди — единственная чемпионка мира, которая была к тому же дамой, графиней Акуиднека и прилежащих островов. Кроме того, она была умна и порой приводила меня в изумление; она была непроста и скрытна; она была прекрасна как утро и, по-видимому, не отдавала себе в этом отчета. Сперва нам редко выпадал случай поговорить на посторонние темы, но мы и без этого считали себя друзьями. Дружба тридцатилетнего мужчины с шекспировской героиней четырнадцати лет — один из лучших подарков жизни, редко достающийся родителям.
На плечах Элоизы лежала тяжелая ноша.
Однажды она сказала:
— Мистер Норт, а нельзя, чтобы мой брат Чарльз тоже брал у вас уроки? — Она украдкой показала на молодого человека, который отрабатывал удары у стенки на дальнем конце корта. Я уже приглядывался к нему. На вид ему было лет шестнадцать; он держался особняком. В его манерах сквозила надменность, но — оборонительного свойства. Его лицо было покрыто прыщами и пятнами, приписываемыми обычно половому созреванию.
— Уроки тенниса, Элоиза? С юношами его возраста занимается мистер Добс.
— Он не любит мистера Добса. А у вас не желает брать уроки, потому что вы учите детей. Он никого не любит. Нет… мне просто хотелось бы, чтобы вы его чему-нибудь учили.
— Ну, я ведь не могу, пока меня не просят, правда?
— Вас попросит мама.
Я посмотрел на нее. Ее тон и посадка головы говорили яснее слов, что она, Элоиза, уже устроила это — как устраивает, наверно, многое другое, что привлекает ее внимание.
Два дня спустя, в конце следующего урока, Элоиза объявила:
— Мама хочет поговорить с вами о Чарльзе. — Она показала глазами на даму, сидевшую на галерее для зрителей. Чарльза я заметил еще раньше: он тренировался у стены. Я пошел за Элоизой, которая представила меня матери и удалилась.
Миссис Фенвик была достойной матерью Элоизы. Она приехала за детьми, чтобы отвезти их домой после утомительных упражнений, и по случаю автомобильной поездки была в густой вуали. Она протянула мне руку.
— Мистер Норт, у вас есть несколько свободных минут? Садитесь, пожалуйста. Ваше имя хорошо известно у нас дома и в домах моих друзей, которым вы читаете. Элоиза от вас в восторге.
Я улыбнулся и сказал:
— Я не смел на это надеяться.
Она добродушно засмеялась, и между нами установилось взаимное доверие.
— Я хочу с вами поговорить о моем сыне Чарльзе. Элоиза сказала, что вы его знаете в лицо. Мне бы очень хотелось, чтобы у вас нашлось время подтянуть его по французскому. Осенью он поступает в школу. — Она назвала очень известную католическую школу поблизости от Ньюпорта. — Он жил во Франции и немножко болтает по-французски, но ему нужно заняться грамматикой. Он не в ладу с родами существительных и спряжением глаголов. Он преклоняется перед всем французским, и у меня впечатление, что он действительно хочет усовершенствоваться в языке. — Она слегка понизила голос: — Его смущает, что Элоиза разговаривает гораздо правильнее, чем он.
Я помолчал.
— Миссис Фенвик, четыре года и три лета я преподавал французский ученикам, которые с удовольствием занялись бы чем-нибудь другим. Это все равно что таскать в гору мешки с камнями. Нынешним летом я решил работать поменьше. Я уже отказался от нескольких учеников, которых надо было подогнать по французскому, немецкому и латыни. Мне нужно, чтобы ученик сам выразил мне готовность заниматься французским — и заниматься со мной. Я хотел бы поговорить с вашим сыном и услышать его волеизъявление.
Она опустила взгляд, потом посмотрела на сына. Наконец она сказала — с грустью, но напрямик:
— Вы многого хотите от Чарльза Фенвика… Мне трудно это говорить… Я не робкая женщина и отнюдь не робка умом, но мне очень тяжело описывать некоторые наклонности — или черты — Чарльза.
— Может быть, я вам помогу, миссис Фенвик. В школе, где я преподавал, директор имел обыкновение отдавать мне детей, которые не отвечали стандарту «Истинно Американского Мальчика», нужного ему в школе, — детей, которых он называл «трудными». Звонил телефон: «Норт, я хочу, чтобы вы побеседовали с Фредериком Пауэллом: его воспитатель говорит, что он бредит и стонет во сне. Мальчик вашего прихода». В моем приходе — лунатики, мальчики, которые мочатся в постели, мальчики, которые так тоскуют по дому, что плачут целыми ночами и страдают рвотой; мальчик, который хотел повеситься из-за того, что провалился по двум предметам и знал, что отец не будет с ним разговаривать все пасхальные каникулы, и так далее.
— Спасибо, мистер Норт… Я бы хотела, чтобы в вашем приходе нашлось место и для Чарльза. У него другая беда. Но, наверно, даже более тяжелая: он относится свысока, чуть ли не с презрением ко всем, кто его окружает, кроме, может быть, Элоизы и нескольких священников, на чьих службах он присутствовал… Элоиза ему гораздо ближе родителей.
— Какие у Чарльза причины быть столь низкого мнения о нас, остальных?
— Какая-то позиция превосходства… Я набралась смелости дать ей определение: он сноб, неимоверный сноб. Он никогда не сказал слуге «спасибо», он на них даже не смотрит. А если он благодарит отца или меня, когда мы стараемся сделать ему приятное, его едва слышно. За едой, когда посторонних нет (он не желает спускаться вниз, если в доме гости), он сидит молча. Его ничто не интересует, кроме одной темы: нашего положения в свете. И отцу его и мне это глубоко безразлично. У нас есть друзья — здесь и в Балтиморе, — и мы их любим. А Чарльза крайне волнует, приглашены ли мы на прием, который он считает важным; в лучших ли клубах состоит его отец; играю ли я, как пишут газеты, «ведущую роль в свете». Он приводит отца в ярость своими вопросами, у кого больше состояние — у нас или у Таких-то. Чарльз низкого мнения о нас, потому что мы не лезем из кожи вон, чтобы… ах, я больше не могу…
Сквозь вуаль было видно, как она заливается краской. Она приложила ладони к щекам. Я быстро сказал:
— Прошу вас, миссис Фенвик, продолжайте.
— Я уже говорила: мы католики. Чарльз очень серьезно относится к религии. Отец Уолш, который часто бывает у нас дома, любит Чарльза и доволен им. Я говорила с ним об этом… об этой нелепой светскости. Он не придает этому значения; он думает, что с возрастом это пройдет — и скоро.
— Расскажите немного о его учении.
— Да, да… В девять лет у Чарльза нашли болезнь сердца. В Балтиморе и в медицинском институте Джонса Хопкинса работает много выдающихся врачей. Они лечили его и вылечили — они говорят, что сейчас он совершенно здоров. Но тогда мы забрали его из школы, и с тех пор он занимается только с частными преподавателями.
— Не этим ли объясняется, что у него так мало друзей и он всегда один?
— Отчасти — но еще и его высокомерием. Мальчики его не любят, а он их считает грубыми и вульгарными.
— А изъяны кожи не сыграли тут свою роль?
— Это появилось всего десять месяцев назад. Его лечат лучшие дерматологи. А отношения с нами у него сложились давно.
Я ей улыбнулся.
— Как вы думаете, можно его убедить, чтобы он подошел и побеседовал со мной?
— Элоиза способна убедить его в чем угодно. Мы не устаем благодарить бога, что это четырнадцатилетнее дитя так разумно и так нам помогает.
— Тогда я пойду в зал и отменю следующее занятие. Пожалуйста, попросите Элоизу убедить его, чтобы он подошел к этому столу и поговорил со мной. Могли бы вы с Элоизой под каким-нибудь предлогом оставить нас на полчаса вдвоем?
— Да, нам надо в магазин. — Она поманила Элоизу и передала ей мою просьбу. Мы с Элоизой обменялись многозначительными взглядами, и я пошел звонить. Когда я возвратился, Чарльз занимал стул, который только что освободила его мать; он повернул его так, чтобы сидеть ко мне в профиль. В школе, где я учился, и в школе, где я преподавал, ученики вставали при появлении учителя. В знак приветствия Чарльз, не глядя на меня, лишь слегка кивнул. У него были хорошие черты лица, но щека, которую он обратил ко мне, была покрыта бугорками и кратерами.
Я сел. О том, чтобы он пожал руку мелкому служащему казино, не могло быть и речи.
— Мистер Фенвик — в начале беседы я буду называть вас так, потом я буду звать вас Чарльзом, — Элоиза говорит, что вы долго жили во Франции и несколько лет занимались языком. Я полагаю, вам нужно всего несколько недель — слегка навести лоск на неправильные глаголы. Элоиза меня просто удивила. Она хоть завтра может получить приглашение в какой-нибудь замок и выйти из этого испытания с блеском. Вам, вероятно, известно, что родовитые французы не признают американцев, которые говорят по-французски неправильно. Они считают нас дикарями. Немного позже я спрошу вас, желаете ли вы поработать со мной над этим, но для начала, мне кажется, нам надо познакомиться друг с другом. Элоиза и ваша мать кое-что мне о вас рассказали; может быть, и вы что-то хотите узнать обо мне?
Молчание. Я молчал так долго, что он наконец заговорил. Тон его был небрежен и преисполнен снисходительности:
— Вы учились в Йейле… это правда, что вы окончили Йейл?
— Да.
Снова длительное молчание.
— Если вы учились в Йейле, почему вы работаете в казино?
— Чтобы зарабатывать деньги.
— Вы не похожи на… бедного.
Я рассмеялся.
— Ну что вы, Чарльз, я очень беден, но — весел.
— Вы состояли в каком-нибудь обществе… и тамошних клубах?
— Я был членом Альфа-Дельта-Фи и Елизаветинского клуба. Ни в одном из привилегированных обществ не состоял.
Он впервые поглядел на меня.
— Вы пытались вступить?
— При чем здесь пытался? Мне не предлагали.
Еще один взгляд.
— Вы очень из-за этого огорчались?
— Может быть, не приняв меня, они поступили мудро. Может быть, я бы им совсем не подошел. Клубы предназначены для людей, у которых много общего. Вам, Чарльз, в каких бы клубах хотелось состоять? — Молчание. — Лучшие клубы создаются по интересам. Например, в вашем родном городе, в Балтиморе, уже сто лет существует клуб, по-моему, один из самых привлекательных на свете — и самый недоступный.
— Это какой?
— Он называется Клуб кетгута. — Чарльз не верил своим ушам. — Издавна известно, что между музыкой и медициной существует какое-то сродство. В Берлине есть симфонический оркестр, состоящий из одних терапевтов. Вокруг института Джонса Хопкинса собралось такое созвездие врачей, какого нет ни в одном заведении мира. В Клубе кетгута состоят самые знаменитые профессора, и каждый вторник вечером они собираются и исполняют камерную музыку — потому что каждый из них не только профессор, но и умеет играть на фортепиано, скрипке, альте, виолончели и, может быть, даже на кларнете или пикколо.
— На чем?
— На пикколо. Вам известно, что это такое?
Произошла странная вещь. Крапчато-красное лицо Чарльза стало сплошь багровым.
Вдруг я понял, — ба! — что для маленького мальчика слово «пикколо», благодаря простому созвучию, полно волнующе-жутких и восхитительных ассоциаций с «запретным» — с тем, о чем не говорят вслух; а всякое «запретное» слово стоит в ряду слов, гораздо более разрушительных, чем «пикколо». Чарльз Фенвик в шестнадцать лет переживал фазу, из которой он должен был вырасти к двенадцати. Ну конечно! Всю жизнь он занимался с преподавателями; он не общался с мальчиками своего возраста, которые «вентилируют» эти запретные вопросы при помощи смешков, шепота, грубых шуток и выкриков. В данной области его развитие было замедленным.
Я объяснил, о каком инструменте идет речь, и, чтобы проверить свою догадку, расставил ему еще одну западню.
— В Саратога-Спрингсе есть женский Клуб всадниц — тоже очень привилегированный: миллионерши держат лошадей и выпускают их на состязания, но сами почти не ездят. Насчет этого клуба есть старая шутка: некоторые называют его Клубом задниц — дамы сидят не на лошадях, а на задницах.
Сработала и эта. Красный флаг снова взвился. Я безмятежно продолжал:
— Вы в каком клубе хотели бы состоять?
— Что?
— Балтиморским врачам даром не нужен клуб миллионерш в Саратога-Спрингсе, а те едва ли будут обмирать от камерной музыки… Впрочем, я отнимаю у вас время. Теперь вы можете сказать мне, хотите ли вы со мной поработать над тонкостями французского языка? Будьте совершенно откровенны, Чарльз.
Он сглотнул и сказал:
— Да, сэр.
— Отлично! Когда вы опять будете во Франции, какой-нибудь знатный человек, возможно, пригласит вас и Элоизу к себе в загородный дом и вам будет приятно, что вы свободно ведете беседу и… Я посижу здесь и подожду вашу мать. Не смею больше отрывать вас от тренировки. — Я протянул руку; он пожал ее и встал. Я улыбнулся: — Не рассказывайте эту маленькую историю про Саратога-Спрингс там, где она может вызвать смущение; она годится только для мужского слуха. — И я кивнул в знак окончания разговора.
Вернулись миссис Фенвик с Элоизой.
— Чарльз не прочь немного позаниматься, миссис Фенвик.
— О, как хорошо!
— Мне кажется, тут много значило слово Элоизы.
— А мне можно приходить на занятия?
— Элоиза, вы и так хорошо владеете французским. При вас Чарльз не раскроет рта. Вы можете не сомневаться, что мне вас будет не хватать. А сейчас я хочу обсудить кое-какие подробности с вашей матерью.
Элоиза вздохнула и отошла.
— Миссис Фенвик, есть у вас десять минут? Я хочу изложить вам программу.
— Конечно, мистер Норт.
— Мадам, вы любите музыку?
— В детстве я серьезно думала стать пианисткой.
— Кто ваши любимые композиторы?
— Когда-то был Бах, потом Бетховен, но последнее время меня все больше и больше тянет к Моцарту. Почему вы спрашиваете?
— Потому что одна малоизвестная сторона жизни Моцарта поможет вам понять, что затрудняет жизнь Чарльзу.
— Чарльз и Моцарт!
— Оба пострадали в отрочестве от одного и того же лишения.
— Мистер Норт, вы в своем уме?
(Здесь я должен прервать рассказ для короткого объяснения. Читатель, безусловно, заметил, что я, Теофил, не колеблясь выдумываю мифические сведения либо для собственного развлечения, либо для удобства других. Я не склонен говорить ни ложь, ни правду во вред ближнему. Нижеследующий пассаж, касающийся писем Моцарта, — правда, которую легко проверить.)
— Мадам, полчаса назад вы уверяли меня, что вы не из робкого десятка. То, что я собираюсь сказать, касается материй, которые многим кажутся низменными и даже отвратительными. Само собой, вы можете прервать мой рассказ, когда вам будет угодно, но, мне кажется, он объяснит, почему Чарльз — замкнутый и несчастливый юноша.
Она смотрела на меня молча, потом схватилась за подлокотники кресла и сказала:
— Я слушаю.
— Изучавшим переписку Моцарта известны несколько писем кузине, жившей в Аугсбурге. В тех, что опубликованы, много звездочек, означающих сокращения. Ни один издатель и биограф не решится опубликовать их полностью из боязни огорчить читателя и бросить тень на образ композитора. Эти письма к Bsle — так в Германии и в Австрии уменьшительно называют двоюродную сестру — сплошная цепь детских непристойностей. Не так давно знаменитый писатель Стефан Цвейг купил их и напечатал со своим предисловием, чтобы ознакомить с ними своих друзей. Я этой брошюры не видел, но один знакомый музыковед из Принстона подробно пересказал мне их и предисловие Стефана Цвейга. Письма — что называется, скатологические, то есть речь идет о телесных отправлениях. Судя по пересказу, в них нет или почти нет намеков полового характера — только «клозетный юмор». Они написаны в позднем отрочестве и ранней юности. Чем объяснить, что Моцарт, так рано созревший, опустился до инфантильных шуток? Прекрасные письма отцу, в которых Моцарт подготавливает его к известию о смерти матери в Париже, написаны вскоре после этого. Герр Цвейг указывает, что Моцарт был лишен нормального детства. Ему еще не было десяти, а он уже сочинял и исполнял музыку целыми днями, до поздней ночи. Отец возил его по Европе как вундеркинда. Помните, он взобрался на колени к королеве Марии-Антуанетте? Я не только преподавал в мужской школе, но и работал летом воспитателем в лагерях, где приходится спать в одной палатке с семью — десятью сорванцами. У мальчиков бывает период, когда они буквально одержимы этими «запретными» темами. Нестерпимо смешными, волнующими и, конечно, опасными. Считается, что хихикать любят девочки, но уверяю вас, мальчики девяти — двенадцати лет будут полчаса хихикать по поводу какого-нибудь мелкого физиологического происшествия. Свои переживания, связанные с табу, они выплескивают в компании. Но Моцарт — если говорить фигурально — никогда не играл на дворе в бейсбол, никогда не купался на бойскаутском привале. — Я помолчал. — Ваш сын Чарльз был оторван от своих сверстников, и весь этот совершенно естественный процесс детского постижения нашей телесной природы был загнан в подполье — и стал болезнью.
Она холодно возразила:
— Мой сын Чарльз никогда в жизни не произнес неприличного слова.
— В том-то и дело, миссис Фенвик!
— Как же вам удалось усмотреть в этом болезнь? — В ее голосе звучала издевка. Она была очень приятная женщина, но сейчас ей приходилось нелегко.
— Чисто случайно. В разговоре он обошелся со мной довольно грубо. Он спросл меня, состоял ли я в студенческие годы в некоторых весьма привилегированных клубах, и, когда я сказал, что нет, он пытался меня унизить. Но у меня богатый опыт. Он произвел на меня очень хорошее впечатление; однако я вижу, что он живет в путах тревоги.
Она закрыла лицо руками. Потом, овладев собой, тихо сказала:
— Продолжайте, пожалуйста!
Я рассказал ей о музыкальном клубе в Балтиморе и о том, как покраснел Чарльз. Я сказал ей, что поставил опыт, выдумав карточный клуб, названный по одной из мастей, — с тем же результатом. Я объяснил, что для мальчиков — и возможно для девочек — в определенном возрасте английский язык — минное поле, усеянное взрывчатыми словами; я сказал, что вспомнил о письмах Моцарта и что Чарльз, которого учили дома, был отрезан от обычной мальчишеской жизни. Я сказал, что он застрял на той ступени развития, которую должен был одолеть несколько лет назад, а западня, в которой он застрял, — страх, и то, что называют его снобизмом, — всего лишь бегство в мир, где нет опасности услышать взрывчатое слово. Я спросил его, хочет ли он со мной работать, чтобы сравняться во французском с Элоизой, — и он согласился, а перед тем как уйти, пожал мне руку и посмотрел мне в глаза.
— Миссис Фенвик, вы, может быть, помните, как Макбет просит врача излечить леди Макбет от лунатизма: «Придумай, как… средствами, дающими забвенье, освободить истерзанную грудь…»?
Она сказала, без всякой укоризны:
— Но вы не врач, мистер Норт.
— Нет. Чарльзу нужен просто друг с некоторым опытом в таких вопросах. Нельзя быть уверенным, что все врачи — потенциальные друзья.
— Вы полагаете, Моцарт с годами избавился от этой «детскости»?
— Нет. Избавиться не может никто. Избавляются — почти — от тревоги; остальное обращают в смех. Сомневаюсь, что Чарльз вообще умеет улыбаться.
— Мистер Норт, каждое ваше слово было мне ненавистно. Но я понимаю, что вы, по всей вероятности, правы. Вы берете Чарльза учеником?
— С одним условием. Вы должны обсудить это с мистером Фенвиком и отцом Уолшем. Французскому синтаксису я могу учить кого угодно, но теперь, узнав, в чем беда Чарльза, я не смогу просиживать с ним часы и не пытаться помочь. Я не мог бы обучать алгебре — как взялся один мой знакомый — девушку, страдающую религиозной манией; она тайком носила власяницу и колола себя гвоздями. Я хочу получить у вас разрешение на то, что никогда бы не посмел сделать без разрешения. Я хочу вводить на каждом уроке одно-два «взрывчатых слова». Если бы у меня был ученик, у которого главный интерес в жизни — птицы, наши французские уроки вертелись бы вокруг скворцов и страусов. Учение не в тягость тогда, когда оно сопрягается с внутренней жизнью ученика. Внутренняя жизнь Чарльза сопряжена с безнадежными усилиями дорасти до мужского мира. Его снобизм сопряжен с этим клубком, который сидит у него внутри. Он об этом не догадается, но мои уроки будут опираться как раз на его фантазии — о светском престиже и о пугающей сфере запретного.
Она зажмурила глаза, потом открыла:
— Прошу прощения, чего именно вы хотите от меня?
— Вашего разрешения, чтобы на уроках я мог время от времени пользоваться вульгарными, заземленными образами. Можете мне поверить, я буду избегать похабного и непристойного. Я не знаю Чарльза. Возможно, он почувствует ко мне враждебность и сообщит вам или отцу Уолшу, что у меня низменный склад ума. Вы, вероятно, знаете, что больные люди порою тоже держатся за свою болезнь.
Она встала.
— Мистер Норт, это был очень тяжелый для меня разговор. Мне надо все обдумать. Я свяжусь с вами… Всего хорошего.
Она неуверенно протянула руку. Я поклонился.
— Если вы примете мое условие, я готов заниматься с Чарльзом по понедельникам, средам и пятницам с половины девятого до половины десятого в голубой комнате, которая у нас за спиной.
Она растерянно поискала взглядом детей, но Элоиза с Чарльзом наблюдали за нами и подошли сами. Элоиза сказала:
— Мистер Норт не хочет, чтобы я тоже ходила на занятия; но я его прощаю. — Потом она повернулась, обхватила брата за талию и добавила: — Я так рада, что Чарльз будет заниматься.
Чарльз, держась очень прямо, сказал мне поверх блестящей головки сестры:
— Au revoir, monsieur le professeur![23]
Миссис Фенвик, в смятении глядя на детей, спросила:
— Вы готовы ехать, мои милые? — И увела их.
Через два дня, когда кончились мои последние занятия по теннису, ко мне подошла Элоиза и передала записку от матери. Я сунул ее в карман.
— Вы не будете читать?
— Подожду. А сейчас мы лучше пойдем в кондитерскую Лафоржа есть пломбир… Как вы думаете, в записке — отказ или приглашение на работу?
У Элоизы было три смеха. На этот раз я услышал протяжное и тихое голубиное воркование.
— Не скажу, — ответила она, уже сказав мне все. Сегодня она решила быть двадцатилетней, но взяла меня за руку на виду у всей Бельвью авеню — изумляя лошадей, шокируя престарелых дам в электрических фаэтонах и решительно открывая летний сезон. — Неужели это наша последняя тренировка, мистер Норт? Я вас никогда не увижу?
Мы сели не на высокие табуреты перед стойкой с газированной водой, как однажды до этого, а за столик в самом дальнем углу.
— Надеюсь, мы с вами будем есть здесь пломбир каждую пятницу, утром, в это время — сразу после урока с Чарльзом.
От тренировки аппетит у нас разыгрался, и пломбир был очень кстати.
— А вы довольно хорошо знаете, что происходит вокруг вас, правда, Элоиза?
— Ну, девушке ведь никто ничего не говорит, и ей приходится быть чуточку ведьмой. Приходится угадывать чужие мысли, да? Когда я была маленькой, я подслушивала у дверей, но потом перестала… Вот вы, взрослые, вдруг заметили, что с Чарльзом неладно. Поняли, что он совсем запутался… в какой-то паутине; всего боится. Вы, наверно, что-то сказали маме, потому что она тоже испугалась. Вы просили ее пригласить к обеду отца Уолша? — Я хранил молчание. — Вчера вечером он пришел к обеду, а после обеда нас с Чарльзом отправили наверх, а сами ушли в библиотеку и устроили военный совет. И наверху, за километр от них, мы слышали, как смеется отец Уолш. У мамы голос был такой, как будто она плакала, а отец Уолш все время хохотал навзрыд… Пожалуйста, прочтите письмо, мистер Норт, — не мне, конечно, а про себя.
Я прочел: «Уважаемый мистер Норт, преподобный отец просил передать Вам, что в молодости он тоже работал воспитателем в лагере для мальчиков. Он сказал мне, чтобы я попросила Вас приступить к занятиям — чтобы вы делали Ваше дело, а он помолится. Меня утешают мысли о даме из Зальцбурга, для которой все кончилось так хорошо. Искренне Ваша Миллисент Фенвик».
Я не считаю, что от молодых нужно все скрывать.
— Элоиза, прочтите письмо, но пока не просите объяснений.
Она прочла.
— Спасибо, — сказала она и немного задумалась. — А Бетховен родился не в Зальцбурге? Мы ездили туда, когда мне было лет десять, и смотрели его дом.
— Элоиза, трудно быть ведьмой? Я хочу сказать: это сильно усложняет жизнь?
— Нет! Не дает рассиживаться. Все время надо тянуться… Не дает заплесневеть.
— О, вас и это беспокоит?
— А разве это не беспокоит всех?
— Меня — нет, когда вы рядом… Элоиза, я всегда спрашиваю моих молодых друзей, что они в последнее время читали. Вы, например?
— Я-то? Британскую энциклопедию — я набрела на нее, когда хотела почитать про Элоизу и Абеляра. Потом я прочла про Джордж Элиот, про Джейн Остин и про Флоренс Найтингейл.
— Как-нибудь откройте на «Б» и прочтите про епископа Беркли, который жил в Ньюпорте, а потом сходите посмотреть его дом. Откройте на «М» и прочтите про Моцарта, который родился в Зальцбурге.
Она хлопнула себя по рту.
— Ух, как вам, должно быть, скучно разговаривать с такими темными девушками!
Я расхохотался.
— Позвольте мне судить об этом, Элоиза. Пожалуйста, рассказывайте дальше про энциклопедию.
— А для другого я читала про буддизм, ледники и всякие такие вещи.
— Простите, что задаю столько вопросов, но почему вы читаете про буддизм и ледники?
Она слегка покраснела и смущенно взглянула на меня.
— Чтобы было, о чем говорить за столом. Когда папа с мамой устраивают званые обеды и завтраки, мы с Чарльзом едим наверху. Когда приглашают родственников или старых друзей, нас тоже зовут; но Чарльз никогда не садится за стол с посторонними — кроме, конечно, отца Уолша. Когда мы остаемся вчетвером, он ест с нами, но почти не разговаривает… Мистер Норт, я вам открою секрет: Чарльз думает, что он сирота; он думает, что папа с мамой его усыновили. По-моему, он сам не очень в это верит, но так говорит. — Она понизила голос. — Он думает, что он принц из другой страны — вроде Польши, или Венгрии, или даже Франции.
— И об этом знаете только вы?
Она кивнула.
— Так что сами понимаете, как трудно папе с мамой вести разговор — да еще при слугах! — с человеком, который держится так, будто они ему совсем чужие.
— Он думает, что и вы королевского происхождения?
Она ответила резко:
— Я ему не позволяю.
— Поэтому за столом вы заполняете паузы буддизмом, ледниками и рассказами о Флоренс Найтингейл?
— Да… и тем, что вы мне рассказывали. Как вы учились в Китае. Этого хватило на целый завтрак — правда, я немножко приукрасила. Вы всегда говорите правду, мистер Норт?
— Вам — да. Скучно говорить правду людям, которым хочется совсем другого.
— Я рассказала, как девушки в Неаполе думали, что у вас дурной глаз. Постаралась рассказать посмешнее, и Марио даже выбежал из комнаты — так он смеялся.
— А теперь я вам вот что скажу. Милая Элоиза, если вы увидите, что Чарльз понемножку выпутывается из паутины, можете сказать себе, что это — только благодаря вам. — Она посмотрела на меня с удивлением. — Потому что если вы кого-то любите, вы передаете ему свою любовь к жизни; вы поддерживаете веру; вы отпугиваете демонов.
— Мистер Норт — у вас на глазах слезы!
