Ореховый Будда Акунин Борис
Удивительно было и то, как изменились спутники. По ту сторону границы были они смешливые, распевали веселые песни, звонко отбивая темп деревянными ложками, а достигнув родины, вместо того чтоб радоваться, вдруг заугрюмились и пели теперь протяжное, грустное. Может быть, из-за мрачных лесов и мокрого осеннего неба?
Больше всех переменился начальник стражи херр sotnik Fyodor Sjtsjoekin. Произошло это, правда, не прямо на границе, а после Смоленска. Там обоза дожидался гонец с письмом. Сотник прочитал, насупился и с тех пор шуток с Мартой больше не шутил, а смотрел исподлобья и молчал, хотя все время был где-то неподалеку.
Хмур сделался даже фадер Иоанн. Бесед не вел, лишь вздыхал и шептал молитвы, на все расспросы о приближающейся Москве отвечал только одно: «Молись, дочь моя».
Ну и пусть. Марте и без бесед было чем себя занять, о чем подумать.
Дорогу развезло от ливней, езда на повозке, и раньше тряская, сделалась пыткой для огромного живота, потому Марта предпочитала идти пешком. Говорят, оно и для плода полезно. Если начинался дождь, раскрывала китайский зонт с драконом. Редкие встречные разевали рот на такое диво: огненноволосая брюхатая баба в полосатом иноземном платье под грибом, на котором разевает пасть нерусский Змей-Горыныч! Крестились, некоторые плевали.
Думала Марта теперь всё больше про свекровь. Если в Руссии даже хорошо знакомые люди стали такие нелюбезные, какова же будет матушка Агафья Петровна, коли она средь русских слывет суровой? Как бы дотерпеть до той поры, когда вернется Родненкье? Тогда каждый день будет праздник. А когда родится сын (непременно сын!) – вдвойне.
Что Родненкье еще не вернулся, она знала. Иначе прислал бы какую-нибудь весточку из Москвы, а то и встретил бы на дороге. После самого отъезда из Амстердама ни одного письма от него не было, а и куда бы он стал писать?
Все русские кланялись венчающему горку деревянному кресту, который так и назывался – Поклонным, молились, чтобы дома за время разлуки ничего плохого не стряслось, просили у попутчиков, с кем скоро расставаться, прощения за вольные и невольные обиды.
Подошла и Марта к фадеру Иоанну, низко, по-русски, ему поклонилась, спросила, не прогневала ли чем его по своей дурости, раз он ее сторонится, и коли виновата, пусть он ее простит.
Священник от этих слов понурился, прослезился, замахал на нее дрожащей старческой рукой.
– Это ты меня Христа ради прости, червя малодушного. Должен я был тебе наперед сказать, да забоялся. Сотник Щукин велел с тебя глаз не спускать, а правды не говорить, и всяко грозился, вот я, грешный, и не посмел…
Она слушала, не понимая.
Взял ее отец Иоанн за локоть и, пока остальные домаливались каждый о своем, зашептал:
– Перед Господом грех хуже, чем перед Государем… Видала гонца, что нас в Смоленске ждал? Была у него при себе для Щукина грамотка. В той грамотке писано, что стрелецкий полуполковник Аникей Трехглазов, твой свекор, был у мятежников в главарях. Видно, обиделся на государя, что тот его за верную службу ссылкой наградил… Велено за тобой, трехглазовской невесткой, неявно, но крепко досматривать, а по приезде доставить в Преображенский приказ. Это место страшное… На беду свою ты сюда приехала, бедная.
А Марта всё не могла взять в толк.
– Так то свекор, а что им я? И Родье мой ни при чем, его же в Руссии не было, он с царем за границей путешествовал.
– У нас не так, как в Голландии. Сын за отца ответчик. Вся семья заодно. Если награждают – весь род, если карают – тож. Испокон века так. На что ты допросным дьякам из Преображенского приказа понадобилась, не знаю, а только хорошего там не жди. Эх, девка, сбежала бы ты, что ли… – тоскливо закончил он.
– Куда я побегу? – перепуганно схватилась за живот Марта. – Я хожу-то уткой, с боку на бок…
– Ладно, Бог милостив, а от судьбы не уйдешь. Может, и не будет ничего. Расспросят да отпустят. На тебя поглядеть – видно, что дура голландская.
– А с Родье что будет? – вскрикнула она. – Только бы нас не разлучили!
Священник ничего не ответил, лишь возвел очи к небу.
Тут сотник Sjtsjoekin закричал, чтобы все садились по повозкам и в седла, время-то к темноте, и обоз тронулся.
Всю дорогу до городской границы, высокого земляного вала с караулом, Марта то молилась за Родненкье, то просила прощения у своего будущего сына. Думала, на счастье его родит, а выходило – на беду.
У заставы случилось жуткое. Когда стража остановила поезд и сотник с седла стал на них кричать, что обоз-де государев и нечего волокититься (Марта поняла это и со своим небольшим русским), из-под стены, где густела тень, вышел некто в синем кафтане, в остроконечной шапке волчьей оторочки. Подошел к сотнику:
– Ты Федька Щукин? Тебя, изменника, блуднего сына, нам и надо.
И как свистнет. Откуда-то налетели еще двое, тоже синие, сволокли стрелецкого начальника с седла, и, хоть он не сопротивлялся, а только охал, стали свирепо бить ногами. Потом кинули в телегу, на солому, повезли. Старший же перед тем, как пойти следом, крикнул:
– Государев обоз пропустить!
Вернувшаяся из Европы посольская челядь молча постояла, потом возницы ни слова не говоря тряхнули вожжами. Поезд въехал в столицу русского царства.
Священник сказал Марте на ухо:
– Не иначе кто-то из стрельцов с пытки наговорил на Щукина. Он вон тоже в Европе был, ни в чем не замешан – а слыхала? Изменник.
Она тряслась, стучала зубами.
Уже почти совсем стемнело, но и сквозь сумерки было видно, что русская столица нехорошая. Улицы зловеще пусты. Вдоль них глухие заборы, и ворота все на запоре. Дальше – диковинней: пустыри, огороды, редкие огоньки. Заколдованное, выморочное царство.
Впереди сквозь мрак забелела подсвеченная факелами каменная стена с толстой башней. Меж зубцов густо висели, покачиваясь, черные стяги.
– Это Белый Город, – объяснил фадер Иоанн. – Внутри будут еще две стены, Китай-Городская и Кремлевская. Скоро прибудем. Ты чего?! – шарахнулся он, потому что Марта завизжала.
Посмотрел, куда она тычет трясущимся пальцем, и тоже вскрикнул.
Меж зубцов висели не стяги, а покойники, многое множество, сколько хватало глаз, в обе стороны.
– Стрельцы это, стрельцы, – загудели обозные. – Ишь сколько понавешено…
У Марты закрутило живот. Подхватила его руками, скрючилась, перетерпела, уговорила дитя повременить.
За стеной заборы стали выше и сомкнулись. За ними угадывались высокие крыши, не такие острые, как голландские. Людей по-прежнему не видно, не слышно. Только отовсюду несся хриплый, бешеный лай. Марта не знала, что в городе может быть столько собак.
Отец Иоанн кряхтел, ворочался на сиденье, несколько раз вроде порывался что-то сказать, но не решался. Марте было не до терзаний спутника. Она молилась, подняв обе руки к шее: одною гладила образок, другой Будду.
Но посреди большого перекрестка поп вдруг нагнулся к самому уху спутницы и тихо, чтобы не услыхал сгорбившийся на облучке возница, а в то же время отчаянно, еще и махнув дланью, шепнул:
– Я духовная особа, а не schpin преображенский! Спросят – я спал. Что они мне, старику, сделают?
Странные слова, верно, были продолжением какого-то внутреннего разговора с самим собой, и Марта не поняла.
– Что?
– А то! – Он показал на зазор между заборами. – Вон там Кисловская слобода. Близко. – И решительно продолжил: – Соскользни на землю, неприметно. Беги туда. Повернешь во второй переулок налево, упрешься в большие ворота. Там двор Трехглазовых. Вдруг не всех домашних забрали. А коли нет никого – надейся на Господа. Может, пожалеет рабу Свою Марфу и нерожденного младенца. Пора, с Богом!
И толкнул в плечо.
Кроме фадера Иоанна в этом страшном, чужом мире у Марты никого не было, а собственных мыслей у нее в голове никаких не осталось, один страх. Поэтому не споря и не рассуждая, она перевалилась через борт повозки, пригнулась, вперевалку засеменила в темноту. Ничего с собой не взяла.
Тяжело дыша, шла тесным, как ущелье, переулком. Пока ехали широкой улицей, дул порывистый ветер, вскидывал вверх палые листья, ворошил лошадиную гриву, а тут было тихо. Заборы подступали с обеих сторон, будто понемногу загоняли в ловушку, из которой не сбежать. Переулок закончился тупиком, привел к большущим воротам в два Мартиных роста. Она остановилась в нерешительности. Постучать?
Потом заметила, что створки сдвинуты неплотно. Закрыты, но не заперты.
Толкнула, вошла во двор. Застыла.
Там, на пустом пространстве между чернеющим в темноте большим домом и низкими постройками по бокам, кто-то стоял. Раздался сухой щелчок, другой, третий. Рассыпались искры, загорелся малый огонек, сразу же расцветший большим трескучим пламенем. Это от трута вспыхнул, разгорелся факел.
Его держала в руке невысокая, плотно сбитая женщина в спущенном на плечи платке. Волосы у нее были темные, посверкивали серебром.
Вдруг, должно быть, услышав, как переминается с ноги на ногу Марта, женщина обернулась.
– Тебе чего тут? – сказала она странно глухим голосом. – Ты кто? А ну, подойди.
Марта приблизилась.
Увидела плоское лицо с китайскими глазами, похожими на Роднины, и догадалась, кто это.
Поклонившись, произнесла приветствие, выученное давным-давно, еще до отъезда из Амстердама (отец Иоанн научил):
– Стравствуй, матушка Агафья Петровна. Пошалуй меня, точерь твою Марфушку. Посторову ли ты?
Узкоглазое лицо не дрогнуло, никаких чувств не выразило. Свекровь молча разглядывала оранжевые локоны, странную для нее одежду, а остановила взгляд на животе.
Не дождавшись ответа, Марта спросила про самое главное:
– Родье уше вернулся?
Глаза-щелки сомкнулись, будто в сонливости. Всё такой же глухой голос негромко, словно сам себе, пробормотал:
– Вернулся… Видно такой уж день, что все собираются. – Глаза открылись. Теперь они смотрели Марте в лицо. – Явилась. Брюхо под самый нос. Куда тебя, курицу голландскую, принесло? Нешто не слыхала про Аникея? Сгинул мой муж. И нас всех погубил.
– Сачем он? – спросила Марта. – Против царский маестат сачем? Обиделся на царь-патюшка?
Это она вспомнила слова отца Иоанна – про то, что лейтенант-колонел обиделся на его величество за ссылку.
Агафья Петровна ответила трудно, Марте не все было понятно.
– Аникей не из обидчивых. В начале июня было от него тайное письмо. Писал мне, что поведет стрельцов на Москву царя Петра гнать, царевну Софью с Васильем Голицыным назад сажать. Я, писал, Петра на трон посадил, я его и скину. Он-де, Петр, задумал Русь сделать Голландией и, если ему не помешать, то Русь в Голландию все равно не обратится, но Русью быть перестанет.
– Голландия – хорошо, – сказала Марта. – Почему нет?
– Коли хорошо, там и сидела бы. А мой Аникей знал, что говорит и делает! – окрысилась свекровь. – Если б его в бою первым же ядром не убило, была бы сейчас в Кремле царевна Софья Алексеевна, а Петр, чертушка, остался бы на вашей басурманщине. Да видно дьявол ему пособил. Пробило моему Аникею грудь, и стрельцы разбежались. Потому такие сейчас на Руси времена, что сила у Сатаны…
Отец Иоанн учил, что, произнеся или услышав имя Врага Божьего, русский человек, коли он в своем уме, поскорее крестится в обережение от Лукавого, и Марта перекрестилась, а свекровь не стала. Наверное, она была не совсем в уме, потому что и разговаривала, и вела себя странно.
– Где Родье?
Агафья Петровна криво, одной половиной рта улыбнулась, и эта гримаса тоже показалась Марте безумной.
– Не разглядела, когда входила? Пойдем, покажу.
Подняв факел, вышла за ворота. Посветила налево.
– Это вот супруг мой Аникей Маркелович. Четвертый месяц тут.
Марта закричала, увидев кол с торчащей наверху полуистлевшей головой.
– Видишь, табличка внизу: «Вор и злодей». Снимать голову не велено…
Посветила справа.
– …А вот и Родя мой… Наш.
На воротном столбе висело узкое тело. Отсвет пламени упал на скорбное, страшно изменившееся лицо, на спутавшиеся волосы, в которых белела седая прядь.
– Привезли нынче на телеге из Преображенского. Говорят, на дыбе издох. Повесили рядом с отцом и тоже до особого указа хоронить запретили. Говорю же: такой день, что все собрались…
Опершись о ворота, Марта пыталась дышать. Широко разевала рот, но воздух в горло не входил.
А якутка всё говорила – спокойно, раздумчиво, глядя на свой пылающий факел.
– Москву эту поганую спалю. В сарае у меня сено, повдоль забора тож накидала. Ветер хороший, сильный. Подхватит. Пускай, тошнотная, вся дотла выгорит. Жалко только Кремль из камня…
Но смутных, сумасшедших этих речей Марта не понимала и не слышала. В ней что-то происходило. Что-то неостановимое и страшное, разом заслонившее весь остальной мир.
– Matje! – провыла Марта, хоть своей матушки и не помнила. – Matjeeee!!!
– Э, баба, да из тебя уже полило, – сказал где-то далекий голос. – Обопрись, обопрись! На крыльцо тебе не взойти. До конюшни хоть, на сено…
Сильная рука взяла под локоть, другая обхватила за бок, и повела куда-то, потянула. Марта ничего не видела, не слышала, вся сосредоточенная на происходившем внутри нее.
И потом была будто не в себе. И когда орала, и когда задыхалась, и когда кусала кулак. Взгляд безмысленно шарил по дощатому темному потолку, по бревенчатым стенам, выхватывал не имеющие значения куски: сосредоточенное скуластое лицо; трепет пламени; лошадиную морду с влажными глазами; хомуты, упряжь.
Долго это длилось, нет ли, Марта не знала. Но вдруг стало легко, и отпустило грудь.
Удивленно мигая, Марта уставилась на маленькое, круглое, откуда-то появившееся перед самым ее носом.
– Гляди – девка. И родинка на лбу. Ихняя порода, трехглазовская… На, на. Покорми… Да не так!
Сев, Марта приложила младенца к груди. Он сам знал, что ему надо. Легонько тянул, чмокал.
– А только не будет больше Трехглазовых, – вздохнула Агафья. – Кончились…
Она и потом всё что-то говорила, но Марта поняла лишь обращенный к ней вопрос:
– Как дочку назовешь?
– Не снаю…
Марта растерялась. Она не сомневалась, что будет сын, похожий на Родье. А дочь – зачем дочь? Чтоб получилась, как мать? Нет, этого не надо.
– Вот дура! Мать твою как звать?
– Катарина.
– Что ж, Катерина – имя хорошее. Как дитя держишь, горе голландское? Чему у вас там девок учат?
Отняла ребенка, показала.
– Да, да. Понятно, сама.
Марте не терпелось забрать дочку обратно.
– Что же мне с тобою делать? Куда деваться? – Свекровь вроде как спрашивала, но никакого ответа не ждала, разговаривала сама с собою вслух. – Завтра со светом соседушки пожалуют, дом грабить. Раньше-то боялись – вдруг царь Родю помилует. Ныне поймут: можно…
Дитя тихонечко сопело, никак не могло насытиться.
– Катерина, Москвы спасительница, – сказала крохотной девочке Агафья. – Не стану из-за тебя город поджигать, хотя надо бы. Я как думала? – Это она обратилась уже к Марте. – Запалю пожар, полюбуюсь немножко и в лес уйду. Лесом можно хоть до Катая дойти. Лес и укроет, и накормит. Я к нему сызмальства привычная. Но с вами двумя в лесу не проживешь. Дорогой тоже не пойдешь, больно мы с тобой приметные – одна раскосая, другая вовсе нерусская, еще и с дитем.
Наверное, женщина давно ни с кем не разговаривала, а теперь все не может остановиться, подумала Марта и помотала головой: половины-де не понимаю.
– Пойдем в дом, поспи немного на кровати. Умаялась ты, а и обмыть тебя надо.
Это Марта поняла и снова покачала головой, решительно.
– Не хочу дом. Лучше сдесь.
Объяснить почему не хочет, она затруднилась бы, но Агафья сделала это сама:
– Поди, воображала, как будете там с Родей жить? Я тож там боле не могу. Стены тишиной давят… Ладно, тут полежи. Поспи. А я пока подумаю.
Укрыла мать и младенца шерстяным платком, сняв его с плеч.
А в следующее – так показалось – мгновение уже снова теребила Мартино плечо.
– Эй, эй! Будет спать. Уходить надо.
Был, однако, уже рассвет. Марта огляделась.
Большая конюшня. Шесть хороших лошадей, нарядная коляска, красивые зимние сани. Но потом перевела взгляд на спящую дочку и ни на что другое уже не смотрела.
Девочка была не огненноволосая, как мать, а черненькая – в отца, это Марте очень понравилось. На лобике малюсенькое пятнышко, которое надо было поскорее поцеловать.
– После налюбуешься. Я уж и так дала тебе до самого света поспать, больше нельзя.
Свекровь стояла, одетая в длинную куртку дубленой овчины, обутая в сапоги, на голове войлочная шапка.
– Нарушила я царев указ. Аникея с Родей в саду закопала, сверху дерн положила, чтоб не нашли. А мы уходим. Пускай соседушки тащат что хотят. Эта жизнь кончилась.
– Кута уходим? Талеко? – спросила Марта садясь. Внизу живота было больно, особенно не расходишься.
– К старцу пойдем.
– К старик? Какой старик?
– Не старик, а старец. Про староверов слышала?
– Да. Отец Иоанн коворил. Вот так телают, неправильно. – Марта перекрестилась двумя пальцами. – А надо вот так, три палец. Сачем староверы?
– В Москву с севера приходят старцы, спасать людей, кто от старой веры не отошел. Зовутся такие старцы «кормщики», это кто корабль по морю ведет.
Схеепслоодс, догадалась Марта.
– Живут «кормщики» на Москве тайно, набирают свой «корабль», душ пятнадцать или двадцать. Когда наберут – уводят обратно, на север. Сейчас много стрелецких вдов, которые, как я, жить здесь больше не хотят, да и не на что. «Кораблей» много уплывает. Слыхала и я про одного старца, Авениром зовут. Прикинемся староверками, уйдем подальше, а там видно будет.
Посмотрела Агафья на старательно мигающую невестку, вздохнула: какая из нее, рыжей немкини, староверка?
– Ты вот что, баба, ты все время молчи. Будешь немая. Я сама со старцем говорить стану. Креститься двоеперстно умеешь, и ладно. А одежу я тебе собрала. Раздевайся. Заодно погляжу, каково ты нарожала…
Обмывая и потом укутывая рожалое место, Агафья что-то недовольно бормотала и качала головой.
– Ох, неладно… Попадем в ихний схрон, отлежишься. «Корабль», Бог даст, не прямо нынче уйдет. Что это у тебя на шее? Крестик долой, потом добудем старый. И образок «Нечаянной Радости» не гож, он никонианского письма. А это что за кругляш?
– Amulet. Talisman. Для счастье и спасение.
– Оберег что ли? Не любят они этого, бесовским вредноверием называют.
– Не отдам! – Марта прикрыла орешек ладонью.
Так и осталась без креста и без радости, но с Буддой.
Одела ее свекровь в русское, теплое, черное. Рыжие волосы собрала, укутала черным же платком. Сказала: «Ты ныне вдова, твой цвет вдовий». Девочку завернула в мягкую овчину.
– С конями попрощаюсь, и пойдем.
Шли они небыстро, потому что Марта широко расставляла ноги и через каждые сто шагов просила немножко постоять, а если было на что – садилась.
Агафья рассказывала ей про покойного мужа, мало заботясь, понимает слушательница или нет. Для себя говорила, не для невестки.
– …Мой Аникей был твердый. Будто камень. Тверже я никого не встречала. И страха в нем совсем никакого не было. Не умел бояться. За то Петрушка, бес, его и не любил, хоть обязан Аникею своим царством. Петрушка сам вертлявый, он каменных не выносит, а бесстрашных страшится. Но я к Аникею не за его твердость приросла. Хочешь расскажу? А ты мне после расскажешь, как приросла к Роде.
«Приросла» это verliefd, перевела себе Марта. Кивнула:
– Да, очень хочу.
– Жили мы в лесу. Отца у меня не было, его медведь сломал. Братьев тоже не было. Охотиться приходилось нам, мне и сестре, потому что мать хворала. Я хорошо охотилась, у нас всегда еда была. И меха много – менять. А однажды, в лесу над Улахан-Юрях, это река такая, большая, столкнулась в лесу с русским казаком. Это я подумала, что он казак. У нас там русские только казаки были, почти все плохие, разбойные люди. Мы, якуты, скоро сто лет христиане, а казакам все равно. Грабили нас, насильничали. Еще русские бывали купцы, эти получше, они не грабили и не насильничали, а только обманывали, но тот, кого я встретила, на купца был непохож. На боку сабля, за кушаком малое ружье (так мы пистоли называли), и лицо некупеческое, твердое. А я девка, одна, шестнадцать лет мне. Но увидела его первая. Навела свой самострел, убить хотела. Думаю: хорошее оружие, хороший кафтан, хорошие сапоги. А что? Русские нас не жалели, мы их тоже.
– Почему не убила? – спросила Марта. Она понемногу начинала понимать лучше.
– Потому что он – давай смеяться, чуть не до слез. Как в смеющегося человека стрелять?
– Почему смеяться?
– Вот и я ему: «Пошто смеешься? Думаешь, коли девка, не попаду?» А он мне: «Не думаю. У тебя вон две белки на поясе, так неужто в здоровенного мужика смажешь?» – «Чего, говорю, тогда смеешься?» Он говорит: «Смешно. Сколько раз гадал – какая мне на роду смерть написана? От железа? От свинца? От болезни-лихоманки? На плахе под топором? В степи под бураном? А что меня птичка-снегирь клюнет, не думал. Не смешно ли?» А я, молодая, на лицо еще круглей нынешнего была, щеки у меня от холода малиновые, шубейка меховая – как есть снегирь. Тоже засмеялась. От того смеха сразу к нему и приросла. На всю жизнь.
Захотелось и Марте про своего мужа хорошее сказать.
– Родье тоше веселый был.
– Нет, Аникей веселый не был. Редко смеялся. Только когда со мной…
И Агафья надолго замолчала. Не до разговоров было и Марте, вся ее сила тратилась на ходьбу.
Вышли к большой, но сильно облупленной церкви, где на паперти рядком сидели, жалобно гнусавили нищие. Свекровь подошла к одному, совсем еще подростку, с белыми бельмами на глазах. Нагнулась, пошептала.
Тот кивнул, поднялся.
Пошли с ним.
Слепой сказал, что звать его Минька, а прочего Марта не поняла, очень уж быстро он тараторил. Узнав, что одна из баб немая, мальчик развеселился.
– Я без глаз, она без языка. Немая да слепой каши не сварят.
«Каша» – это meelpap, вспомнила Марта. И очень захотелось есть.
– Э, да ты еще и колченогая, что ли, тетка? – спросил Минька, потому что она все время отставала. – А пищит у тебя что?
Агафья объяснила про новорожденное дитя.
– Подохнет в дороге, – сказал паренек, – но это воля Божья.
Слово podokhnet Марта не знала и не встревожилась.
Они шли через широкое пустое место, рассеченное полосой кустарника. Там, кажется, протекала маленькая речушка или, может, ручей. Свекровь оглянулась назад и процедила что-то короткое, злое.
Слепой рассмеялся:
– Эк ты, тетя, по-жеребиному-то. Гляди, старец такого не любит.
– Идет за нами кто-то. Я еще у церкви приметила. Не преображенский ли? – ответила Агафья, и мальчишка смеяться перестал.
– По улице шли – прятался, а тут негде, – продолжила свекровь, больше не оборачиваясь. – Ну-ка, проверим. Отстанет иль нет? Марфа, наддай!
Взяла за руку, потянула, и Марта поняла: нужно идти быстрей.
Полушагом, полубегом добрались до кустов. Те расступились, пропуская тропу, и показался узкий мосток, под которым журчала высокая и темная октябрьская вода.
– Шпынь это! Беда!
Spion!
Вдали, на поле, маячил тощий, длинный человек в заломленной шапке. Видно, он сообразил, что разгадан. Повернулся к домам, свистнул в два пальца, что-то крикнул. Оттуда, от заборов, выскочили еще двое, оба в синих кафтанах, с саблями.
– Что там, тетенька? – спросил Минька.
– Бери Марфу за руку, бегите. Я преображенских малость подержу.
Агафья повернулась назад, стоя посередине мостка. Правую руку держала за спиной. В руке – невесть откуда взявшийся нож.
– Беги, дура! Чего встала? – рыкнула она на невестку.
И Марта побежала, одной рукой держась за Миньку, другой прижимая младенца.
Люди, которые убили мужа и свекра, теперь хотели сделать плохое и им с матушкой, это-то было ясно.
Бежалось трудно. Каждый шаг отдавался болью, слепой спотыкался, несколько раз чуть не упал. Впереди снова начинались заборы. Прежде чем их достичь, Марта обернулась дважды.
В первый раз увидела, как человек в заломленной шапке хватает Агафью за плечо, а потом с воплем падает в воду.
Во второй раз, уже близ самых домов, посмотрела: свекровь пятилась по доскам, выставив вперед руку с ножом, а на нее, махая саблями, напирали синие.
– Тута… где-то… яма… Я раз в нее свалился…
Паренек задыхался, тыкал пальцем вправо. Марта увидела не яму, а канаву, заваленную мусором и по краю обросшую сухой, мертвой травой. Ясно: нужно спрятаться, потому что не убежать.
Помогла слепому спуститься вниз, а сама, из-за того что держала дочку, потеряла равновесие и упала на кучу гнилых отбросов. Как больно!
Но стонать было нельзя и некогда. Набросала всякой дряни на мальчика, зарылась сама.
Только распластались – топот.
– Зря ты ее зарубил! – говорил один бегущий. – Живьем надо было!
Второй крикнул:
– Она, стерва, Хрипуна насмерть положила!
Младенец пискнул, но те, слава богу, из-за бега и пыхтения не услышали, а Марта поскорей зажала маленькое личико ладонью.
Шаги удалились, но Минька шепнул:
– Лежим, баба. Они тут теперь долго шастать будут. Шутка ли – шпыня преображенского порезали. Терпим дотемна. Раньше вылезать боязно.
Что надо оставаться в канаве долго, до темноты, Марта поняла и кивнула. Лежать – это хорошо. Бежать и даже идти ей было бы трудно. По ногам текло горячее и всё не прекращало. Она оторвала от платья рукав, запихнула вниз.
Хотелось спать. Марта прижала к себе ребенка – с ним было теплей. Начала задремывать. Уснула.
Разбудил ее толчок в грудь – болезненный из-за накопившегося молока. Слепой не видел, куда тычет кулаком.
– Эй, немая! От тя кровянкой несет, всё шибче. Ты это, не помрешь тут?
Было очень холодно. Никогда еще она так не мерзла. Зубы стучали, пальцы одеревенели. Рукав под юбкой был весь мокрый.
И уже смеркалось. В северной стране октябрьские дни короткие.