Гвоздь в башке Чадович Николай
– Абсолютно не засоряете. Я к ним даже и не прислушиваюсь.
– Хорошее свойство… Кстати говоря, эта Мороз, уже имевшая на иждивении малолетнюю дочь, заявила о своем преступлении в прокуратуру непосредственно после рождения сына. Прокуратура данное обстоятельство учла и направила дело в народный суд, а не в особое совещание, чем и объясняется сравнительная мягкость приговора. Умерла Мороз в пятьдесят третьем году в тюремной больнице от крупозного воспаления легких. Судьба ее первого ребенка неизвестна.
– И что из всего этого следует? – поинтересовался я, хотя заранее ожидал чего-то подобного.
– Из этого следует, что ваш сон оказался в некотором роде вещим. Мать Бурдейко в состоянии аффекта прикончила его фактического отца, а после родов покаялась. Как видно, совесть замучила. Вы стали невольным свидетелем как изнасилования, так и убийства. Следовательно, мы имеем дело с реальными фактами прошлого, которые открылись вам в форме сна. Кроме того, прослеживается ваша родственная связь с участниками обоих эпизодов. Скорее всего Бурдейко ваш отец, а Мороз, таким образом, бабушка. Выводы можно делать хоть сейчас, но мы от них пока воздержимся. Сначала хотелось бы ознакомиться с содержанием вашего последнего сна.
– Вы уверены, что я обязан его кому-либо рассказывать? – это была жалкая и, наверное, последняя попытка сохранить свой внутренний мир в неприкосновенности.
– Полноте! – Котяра поморщился, от чего его кожа на лбу собралась в гармошку. – Не ломайтесь, как девочка. Согласен, что любая патология – это интимное дело больного. В его праве отказаться от лечения. Но только не в том случае, если он представляет опасность для окружающих. Ваши странные сны связаны с реальными человеческими трагедиями, и у меня даже создалось впечатление, что вы сами провоцируете их каким-то мистическим образом.
– Иногда и у меня создается такое впечатление, – задумчиво произнес я, ощущая, как по участкам кожи, еще сохранившим чувствительность, пробежали мурашки. – Тут я с вами солидарен.
– Вот видите! – Котяра даже ладони потер. – Но перед тем, как начнется рассказ, хочу представить вам моего старинного приятеля Петра Харитоновича Мордасова. Тоже, кстати сказать, профессора.
– Профессор психиатрии? – уточнил я.
– Нет, исторических наук. Если в вашем повествовании вдруг возникнут какие-либо исторические реалии или малопонятные для несведущего человека факты, он постарается дать необходимую консультацию.
– Что, по любому факту? – удивился я.
– Ну если и не по любому, то почти по всем. Абсолютные знатоки, надо полагать, возможны только в математике.
– Пусть тогда ответит, сколько орденов имелось в Российской империи? – даже не понимаю, с чего бы это вдруг я решил проэкзаменовать профессионального историка.
– После того, как Мальтийский крест был исключен из числа российских орденов, осталось восемь, – ответил он, глядя на меня, как мамаша, первенец которой произнес свое первое словечко.
Фамилия Мордасов вообще-то предполагала человека дородного, полнокровного, с апоплексическим румянцем на лице, а историк, наоборот, выглядел как добрый моложавый гном. Если бы не лукавый, как принято говорить, «ленинский», прищур, с него можно было писать портрет другого великого человека – Л. Н. Толстого.
– Скажите, пожалуйста!
Как было не удивиться, если я почему-то считал, что таких орденов имелось не меньше полусотни. В советское время и то целых двадцать штук успели учредить, считая «Мать-героиню». А тут все-таки двухсотлетняя империя.
Впрочем, еще на один вопрос мне фантазии хватило:
– Какой же орден, к примеру, ставился ниже всех остальных?
– Полагаю, что Святого Станислава третьей степени, – улыбнулся Мордасов. – Еще вопросы имеются?
– Никак нет. – Его эрудиция и доброжелательность просто обескураживали, хотя чем-то и настораживали (я придерживаюсь того мнения, что доброжелательнее всех ведут себя те люди, которые собрались залезть в ваш карман). – Больше вопросов не имеется. Но уверен, что скоро они появятся у вас.
Теперь представьте себе такую картину.
Глухая ночь. Больничная палата. Решетка на окне. Медицинская аппаратура что-то сосредоточенно регистрирует. Парализованный сопляк, психическое здоровье которого находится под большим сомнением, пересказывает двум солидным дядькам свой кошмарный сон, отягощенный массой подробностей, не характерных для нашего времени.
Ну не абсурд ли это?
Тем не менее оба профессора слушали меня весьма внимательно. Котяра – тот вообще не перебивал, только начинал интенсивно сопеть в наиболее занятных местах, а Мордасов время от времени задавал всякие уточняющие вопросы типа: «Нельзя ли поподробнее описать экипировку кирасиров?» или «На каком этаже располагался балкон со зрителями?»
Не знаю точно, сколько времени длился мой рассказ, но к его концу я, во-первых, охрип, а во-вторых, категорически изменил свое отношение к персонажам собственного сна.
Нагая блондинка уже не казалась мне идеалом красоты, а ее антипод, тучная венценосная особа, не вызывала прежней безоглядной ненависти. Первая, говоря объективно, напоминала шалаву, такса которой не превышает сотню рублей за час, вторая – официантку из привокзальной забегаловки. Что касается чумазой калмычки, то ее место вообще было на загородной свалке.
Единственным, к кому я сохранил стойкое чувство недоброжелательности, был гвардии сержант Зозуля. И в кого он только такой уродился?
Услужливая память немедленно воскресила мрачные тени гетмана Мазепы, атамана Петлюры, могильщика эсэсэсэра Кравчука и доцента Головаченко, с садистским упорством пытавшегося приобщить меня к таинствам аналитической химии. Но тут же возникал и контрдовод: а как же тогда Богдан Хмельницкий, писатель Гоголь, отец русской демократии Родзянко и футболист Бышевец?
Нет, национальными особенностями характера тут ничего не объяснишь. Сволочь может родиться в любой семье. Самый яркий пример тому – небезызвестный Каин Адамович.
И зачем я (а вернее, мой двойник Василий Лодырев) вообще ввязался в это заведомо безнадежное дело? За державу стало обидно? Вряд ли. Смазливая баба окрутила? Как-то не хочется в это верить. Что же тогда? Неужели элементарное корыстолюбие, тяга к житейским благам? Тогда ты, Василий Лодырев, дурак! А я, Олег Наметкин, насмотревшийся в детстве пустопорожних фильмов про опереточных мушкетеров и фальшивых гардемаринов, – дважды дурак!
Хорошо хоть, что дело не дошло до кровавой развязки. Своя собственная смерть не в счет.
Тем временем Котяра и Мордасов обменялись многозначительными взглядами, но отнюдь не как единомышленники. Во взгляде психиатра сквозил немой вопрос, во взгляде историка – немое восхищение.
– Что имеете сказать по поводу услышанного, коллега? – поинтересовался Котяра.
– Рассказ весьма занятный. Хотя не исключено, что здешние стены слышали и куда более душераздирающие истории, – в раздумье произнес Мордасов. – Как я понял, описанный случай относится к эпохе царствования Анны Иоанновны, племянницы Петра Великого, бывшей курляндской герцогини.
– Вы имеете в виду потешную свадьбу, устроенную ради развлечения впавшей в депрессию императрицы? – оказывается, Котяра разбирался не только в психических расстройствах.
– Совершенно верно, – кивнул Мордасов. – Венчание придворного шута Голицына и карлицы Бужениновой, первая брачная ночь которых прошла в знаменитом Ледяном доме. Празднество даже по тем временам отличалось необычайной помпезностью. Шествие специально выписанного из Персии слона. Свадебный поезд, составленный из представителей почти всех коренных народностей империи. Грандиозный фейерверк. Артиллерийский салют. Европа корчилась от зависти. Но о том, что во время этих пошлейших игрищ была предпринята попытка покушения на императрицу, я слышу впервые. Таких сведений нет ни у Соловьева, ни у Шишкина, ни у Готье, ни даже у непосредственного участника этих событий Татищева.
– А много до недавнего времени мы знали об истинной подоплеке убийства Кирова или о покушении на Брежнева? – возразил Котяра. – Политика, ничего не поделаешь! Тем более случай неясный. Одна-единственная стрела. Никому вреда не причинила. Могла прилететь откуда угодно. Сам ведь говорил, что фейерверк был грандиозный. Мало ли какие ерундовины с неба падали. Станет твой Татищев такую мелочь регистрировать. У него самого небось рыльце в пушку было.
– Не без этого. Татищев состоял в активных организаторах так называемого заговора Волынского, непосредственно направленного против немецкого засилья, а косвенно – против Анны Иоанновны.
– Так заговор все же существовал? – вмешался я.
– Существовал, – подтвердил Мордасов. – И замешаны в нем были весьма влиятельные особы. Тот же Волынский, к примеру, исполнял должность камер-министра. Это по нынешним понятиям вроде как глава президентской администрации. Саймонов был обер-прокурором сената. Граф Мусин-Пушкин – президентом Коммерц-коллегии. Ну и так далее… Кстати, я хотел бы уточнить кое-какие детали, касающиеся девицы, вдохновлявшей заговорщиков своими ласками. Носик у нее был вот такой? – он пальцем приподнял кончик своего довольно внушительного хрящеватого шнобеля.
– Ну не такой, конечно, – я едва не рассмеялся. – Но, в общем-то, курносый.
– Ваше описание весьма смахивает на портрет цесаревны Елизаветы, любимой дочери Петра Великого, в то время находившейся в опале. О замыслах Волынского она, безусловно, знала. Недаром ведь ее лейб-медик проходил обвиняемым по этому делу. Многие историки, в том числе и большой знаток той эпохи Корсаков, считали, что Елизавета была не только знаменем, но и душой заговора. А заодно, так сказать, и телом, – даже скабрезности, произнесенные устами Мордасова, почему-то не резали слух.
– Стала бы дочь Петра ложиться под какого-то там гвардейского сержанта! – засомневался Котяра. – Мало ли у нее было на такой случай дворовых девок.
– Не скажите! – Мордасов подмигнул мне одним глазом. – Зачем же уступать дворовой девке лакомый кусок. Елизавета была большая охотница до молодых гвардейцев и даже не считала нужным скрывать это. Например, широко известны ее амуры с сержантом Семеновского полка Шубиным.
– Враки! – возмутился я. – Не было у нее ничего с Шубиным! Это прихвостни курляндские всякие небылицы плели, чтобы цесаревну опорочить.
– Скажите, пожалуйста, а откуда это вам известно? – немедленно отреагировал Мордасов. – Тоже из сна?
– Нет, – я слегка растерялся. – Известно, и все… Видели бы вы этого Шубина! У него из носа все время сопли висели, даром что ростом с коломенскую версту вымахал.
– Следовательно, вы лично Шубина видели?
– Я? Нет… А впрочем… Как будто бы и видел… – ощущение было такое, что я запутался в трех соснах.
– Скорее всего Шубина видел герой вашего сна Василий Лодырев, – пришел мне на помощь Мордасов. – И его нелестные впечатления каким-то образом передались вам.
– Может быть… – пробормотал я.
– Скажите, а как во времена Анны Иоанновны было принято обращаться, ну, скажем, к прапорщику?
– Знамо дело, «ваше благородие», – я даже подивился наивности его вопроса.
– А к полковнику?
– Ежели к гвардейскому, то «ваше превосходительство». Наши-то полковники чином к армейскому генерал-майору приравнивались… А почему вы спрашиваете?
– Вы разве не догадываетесь? – Мордасов опять переглянулся с Котярой. – Чтобы вникнуть в подобные тонкости, нашему современнику нужно быть знатоком соответствующей исторической эпохи. Скажите, вы когда-нибудь изучали правила титулования воинских, статских, придворных и иных чинов, принятые в середине восемнадцатого века?
– Нет, – я пожал правым плечом.
– Тогда остается предположить, что вы пользуетесь памятью Василия Лодырева, который в этих вопросах ориентировался столь же свободно, как мы с вами, скажем, в марках сигарет… Что такое «явка с повинной»? – огорошил он меня очередным вопросом. – Отвечайте быстро!
– Добровольное личное обращение лица, совершившего преступление, с заявлением о нем в органы дознания, следствия или прокуратуры с целью передать себя в руки правосудия, – выпалил я.
– Какова начальная скорость полета пули, выпущенной из пистолета Макарова?
– Триста пятнадцать метров в секунду!
– Масса патрона?
– Десять граммов.
– Количество нарезов в стволе?
– Четыре.
– Вы когда-нибудь стреляли из пистолета?
– Нет!
– Держали его в руках?
– Тоже нет!
– Юридическую литературу почитываете?
– Не приходилось.
– Тогда считайте, что вам посылает привет участковый инспектор Бурдейко, о котором мне рассказывал ваш врач, – он кивнул в сторону Котяры. – Сколько до войны стоило сливочное масло?
– Восемнадцать рублей фунт, – не задумываясь, ответил я. – Это если на рынке найдешь. А в потребиловке масло отродясь не водилось.
– Сколько в колхозе полагалось на трудодень?
– Кукиш с маком полагался! Палочку для учета ставили.
– А это спустя полвека подает голос Антонида Мороз. Вот так-то! – Мордасов опять подмигнул мне, но на сей раз это вышло у него как-то очень грустно.
– Вы хотите сказать… – Я переводил растерянный взгляд с одного профессора на другого.
Именно! – Котяра энергично тряхнул бумажкой, которую все еще сжимал в руке. – Именно это мы и хотим сказать. Все эти люди давным-давно умерли, но каким-то непостижимым образом часть их памяти, а может, и личности, переместилась в ваше сознание. Вы не сны видели! Вы вселялись в души ваших предков! Вы не только сын участкового Бурдейко и внук уголовницы Мороз, но еще и отпрыск императорской фамилии, поскольку в ваших предках числится незаконнорожденное чадо Елизаветы Петровны, истинное количество которых до сих пор неизвестно. Весьма вероятно, что в следующий раз вы побываете в шкуре монгольского нукера или новгородского ушкуйника, а впоследствии доберетесь до самых ранних колен рода человеческого. В этом смысле вам, наверное, доступно все! Вы скиталец в ментальном пространстве!
Олег Наметкин, суперпсих
Надо признать, что профессор Котяра умел производить впечатление на собеседников. Причем впечатление шоковое (не путать с шокирующим!).
То, что пережил я, можно сравнить с ощущениями малого ребенка, которому нерадивый братец рассказывает перед сном сказку – сначала долго и уныло канючит: «В черном-пречерном лесу стоял черный-пречерный дом, в черном-пречерном дому стоял черный-пречерный стол, на черном-пречерном столе стоял черный-пречерный гроб…», а потом дико орет, прямо в ухо: «А в черном-пречерном гробу лежишь ты, засранец!»
Короче говоря, в плане эмоциональном Котяра меня крепко встряхнул. Если слухи о том, что психов лечат электрическим током, имеют под собой реальное основание, то он сэкономил для своей клиники не меньше сотни киловатт.
Фибры моей души еще трепетали, а Котяра уже беззаботно хохотал, приговаривая при этом:
– Ничего, ничего! Сильные эмоции вам только на пользу. Парень вы крепкий, выдержите. А впрочем, мы пока еще шутим. Не так ли, Петр Харитонович?
– Шутим, – кивнул Мордасов. – Все, о чем мы тут рассуждали, можно смело отнести к категории домыслов и измышлений. Реальных-то фактов нет никаких. Ну, допустим, приснился вам не совсем обычный сон. Потом выясняется, что схожий случай имел место в действительности. Что из того?… Вас как по батюшке?
– Олег Павлович, – машинально ответил я, не совсем понимая, куда он клонит.
– Повторяю, что из того? Первый сон Олега Павловича, второй сон Олега Павловича, третий сон Олега Павловича. Предполагаемый папаша стреляется, предполагаемая бабушка совершает убийство, предполагаемый предок в десятом колене гибнет во время неудавшегося дворцового переворота. Можно назвать это ясновидением, можно – генетической памятью, можно – реинкарнацией, можно – уникальным психическим расстройством.
– Можно даже шарлатанством, – подсказал Котяра.
– Ну эту версию мы сразу отбросим. – Мордасов сделал рукой столь решительный жест, словно намеревался отбросить не только версию, высказанную Котярой, но и его самого. – Давно замечено, что люди с неординарной, зачастую даже больной психикой, способны творить чудеса, внушая окружающим свои собственные навязчивые идеи. Вспомним Гришку Отрепьева. Мало того, что им прельстился народ, даже княгиня Мария Нагая опознала в самозванце своего сына царевича Дмитрия. Или взять более свежий случай, связанный с проходимкой, выдававшей себя за великую княжну Анастасию, счастливо избежавшую расстрела. Она даже русским языком не владела, зато вспоминала такие интимные подробности из жизни царской семьи, что уцелевшие фрейлины и камергеры только ахали да утирали ностальгические слезы…
– Мне-то вам зачем врать? – перебил я его.
– Да мы вас в этом и не подозреваем! – Мордасов приложил руку к сердцу. – Но ведь ложь бывает разная. Одно дело – ложь предумышленная, корыстная, как в случае с Отрепьевым. И совсем другое – ложь безобидная, искренняя, являющаяся плодом душевного расстройства или самовнушения. Тут будет уместен один исторический пример. Как известно, маршал Мишель Ней, известный также под именем герцога Эльхингенского, остался верен своему императору до конца и был расстрелян за это Бурбонами. Лет десять спустя в Америке появился немолодой человек, выдававший себя за маршала Нея, в последний момент якобы сумевшего подкупить своих палачей. Французским он владел в совершенстве, наизусть цитировал приказы и речи императора, в мельчайших подробностях помнил ход каждого сражения, поименно знал всех высших наполеоновских офицеров, по памяти составил список всех вывезенных из Московского Кремля ценностей, раскрыл многие тайны тогдашней европейской дипломатии.
– А в результате тоже оказался шарлатаном, – догадался я.
– Увы! Впоследствии выяснилось, что он был переплетчиком и благодаря этому обстоятельству в течение длительного времени имел доступ к архиву Великой армии, хранившемуся за семью печатями. Начитавшись этих документов, буквально пропитанных кровью и пороховым дымом, бедняга тронулся рассудком и вообразил себя маршалом Неем.
– Хорошо хоть, что не самим Наполеоном, – ухмыльнулся Котяра.
– На это у него ума хватило. Ведь император к тому времени уже скончался, и его останки были возвращены на родину. Вот вам пример бескорыстной и, кроме того, весьма детальной лжи, для самого лгуна принявшей форму объективной реальности. Кстати говоря, душевнобольные частенько демонстрируют чудеса памяти. Верно, Иван Сидорович?
– Не скажу, что частенько, но случается. Закон компенсации. Забываешь снимать в сортире штаны, зато наизусть помнишь телефонный справочник города Москвы. Не узнаешь ближайших родственников, а в шахматы переигрываешь почти любой компьютер.
– Скажите, а что это за ментальное пространство, про которое вы недавно упомянули? Будто бы я скитаюсь в нем… Или это тоже была шутка?
– Почти. – Котяра заерзал на стуле. – Этот термин обозначает некий гипотетический мир, существующий вне времени и пространства, вне бытия. Доступ в него имеет только нематериальная субстанция, обычно именуемая душой. Души, оказавшиеся в ментальном пространстве, перемещаются там так же свободно, как мы с вами перемещаемся в этом трехмерном мире.
– Не астрал ли вы имеете в виду? – уточнил я (брошюрки по теософии мне прежде приходилось почитывать).
– Свой астрал оставьте для вечеринок при свечах, – поморщился Котяра. – Не путайте божий дар с яичницей.
Похоже, что я допустил какую-то бестактность. Ну что же, свои странности имеются и у психиатров. Пришлось спешно оправдываться.
– Про астрал это я действительно сморозил… Вульгарное словечко. Скажите, а каким способом душа может проникнуть в ментальное пространство?
– Сначала ей нужно расстаться с телом. Временно или навсегда. Существует немало легенд о людях, души которых побывали в ментальном пространстве и благополучно вернулись обратно. Наиболее известные среди них Платон, Пифагор, Ньютон, Сведенборг. Человек, приобщившийся к ментальному пространству, способен творить чудеса, исцелять и просвещать, предсказывать будущее, толковать прошлое.
– Ну это мне не грозит, – сказал я.
– Кто знает, кто знает… – Котяра задумчиво покачал головой. – Мы еще только в самом начале пути…
– Не понять вас, профессоров. Сначала крест на мне поставили. Чуть ли не шарлатаном обозвали. А теперь на какой-то путь намекаете. Ведь с самого начала было сказано – фактов нет, а есть только одни измышления.
– Вот мы и собрались здесь, чтобы найти эти самые факты. А наши сомнения и споры вы близко к сердцу не принимайте. Существуют разные способы познания. Если проблему вывернуть наизнанку, расчленить, раскритиковать и даже опошлить, первыми сгинут сор и шелуха. А уж тогда постарайся не упустить зерно истины, каким бы крошечным и невзрачным на вид оно ни казалось.
– Может статься, что после такого испытания сгинет не только шелуха, но и само зерно, – сказал я.
– Тогда его скорее всего и не было. – Котяра мучительно зевнул. – На этом, пожалуй, и закончим. Всем надо отдохнуть. И помните о моем предупреждении. Без моего ведома – никуда! Ни к бабушке, ни к прабабушке, ни к царю Гороху.
Мордасов не преминул добавить:
– Но если вас, паче чаянья, опять занесет в какие-нибудь неведомые эмпиреи, постарайтесь оставить там памятный знак, доступный пониманию потомков.
– Какой? Срою Уральские горы? Или поверну Волгу в Балтийское море?
– Можно что-либо и поскромнее. Главное, чтобы знак поддавался ясной и недвусмысленной идентификации. Он должен быть как-то привязан к вашей личности и нашей эпохе… В общем, здесь есть над чем подумать.
– Одну минуточку, – я знаком попросил их задержаться. – Поймите, я не проникаю в прошлое. Я проникаю в сознание живущих там людей… Если только это не мой собственный бред… Сами они воспринимают мое присутствие как наваждение, помрачение ума, психический сдвиг. И ведут себя соответствующим образом, то есть гонят это наваждение прочь. И как мне, скажите, заставить в таких условиях того же сержанта Лодырева нацарапать на стене Адмиралтейства: «Олег Наметкин здесь был. Привет из двадцатого века»?
– Но вы ведь помешали ему убить императрицу. Да и Антонида Мороз схватилась за серп не без вашего влияния, – произнес Мордасов.
– То были бессознательные душевные порывы! Взрыв эмоций! Аффект! Вы же требуете от меня осознанных действий.
– Учитесь брать верх над чужим разумом, – сказал Котяра, все это время тыкавший ключом в замочную скважину дверей, ручки на которых не были предусмотрены изначально. – Вытесняйте его в подсознание. Блокируйте. Фактор внезапности на вашей стороне, что весьма немаловажно.
Прежде чем я успел оценить эту, в общем-то, очевидную идею, на помощь мне пришел Мордасов.
– Ну это уж вы, коллега, хватили лишку! – насел он на Котяру. – Нашему современнику даже в восемнадцатом веке собственным разумом не обойтись, а что уж тут говорить про десятый или двенадцатый. Не то слово сказал, не так ступил – сразу попадешь под подозрение. Или сумасшедшим признают, или колдуном, или вражеским лазутчиком. Конец, сами понимаете, у всех один… Нет, тут деликатность нужна. Не борьба разумов, а сотрудничество. Симбиоз. Взаимопроникновение.
– Скорее всего вы правы, – Котяра открыл наконец дверь. – Да только всему этому сразу не научишься. В моем подъезде проживает кассирша Сбербанка тетя Паша и призер Олимпийских игр по пулевой стрельбе Десятников. Обращению с огнестрельным оружием обучены оба. Но кто же поставит их на одну доску? В любом деле на овладение мастерством нужны годы. А где нам их взять? Мы решаем проблему в принципе. Возможно – невозможно. Доводить ее до совершенства будут уже другие. Первый самолет, если вы помните, держался в воздухе где-то полминуты. Но, чтобы прославиться, братьям Райт хватило и этого…
Едва за профессорами щелкнул дверной замок, как я провалился в сон – нормальный сон безмерно уставшего человека, сон, не отягощенный никакими кошмарами.
Но одна мыслишка у меня все же промелькнула: если последователям братьев Райт для усовершенствования летательных аппаратов вполне хватило бамбуковых реек, перкаля да простенького бензинового двигателя, то продолжателем дела профессора Котяры в этом смысле придется значительно сложнее. Ну где, спрашивается, они отыщут еще одного человека с гвоздем в башке?
Вот так началась моя жизнь в психиатрической клинике, по сути дела, ставшей узилищем для моего тела, но отнюдь не для духа, который, подобно пресловутому призраку коммунизма, имел свойство бродить везде, где ему только не заблагорассудится.
Девяносто процентов пациентов лечилось здесь за деньги, которые Котяра вкладывал в опыты над остальными десятью процентами. Результаты этих опытов должны были обессмертить его. (Лично я на месте профессора сначала сменил бы фамилию, а уж потом брался за нетленку. Представляете термин: «Синдром Котяры»? Звучит примерно так же, как «Сучий потрох».)
Работа шла сразу в нескольких перспективных направлениях. Все психические аномалии сами по себе были настолько уникальны, что (как и в моем случае) подвержен им был один-единственный человек. Таких пациентов в лечебнице уважительно называли «суперпсихами». Некоторые пребывали в условиях строгой изоляции, а другие пользовались относительной свободой и даже иногда навещали меня. С разрешения профессора, конечно.
Особенно запомнились мне двое.
Первый, носивший кличку Флаг (что, выражаясь в вульгарной форме, одновременно являлось и диагнозом), возрастом годился мне в отцы и отличался необыкновенно покладистым, незлобивым характером, хотя большую часть своей сознательной жизни прослужил в милиции, да еще в самой стервозной ее структуре – дежурной части.
В любом даже самом маленьком коллективе всегда есть кто-то такой, кого чуть ли не ежедневно приводят в пример всем остальным, регулярно премируют к праздникам и сажают во все президиумы.
Лучший способ погубить такого усердного служаку – это выдвинуть его на вышестоящую должность, требующую не только исполнительности и усердия, но еще и самостоятельного мышления.
К чести начальников Флага, в те времена носившего скромную фамилию Комаров, они рисковать зря не стали и перед выходом на пенсию поручили ему участок работы, который нельзя было назвать иначе, как синекурой.
Из заплеванной, провонявшей всеми на свете нечистотами дежурной части, где ежечасно происходили самые душераздирающие сцены и где какую-нибудь заразу можно было подхватить даже проще, чем в распоследнем притоне, его перевели на третий этаж Управления внутренних дел. Там повсюду лежали ковровые дорожки, зеленели искусственные пальмы, а редкие посетители ходили чуть ли не на цырлах.
Официально новая должность Комарова именовалась так: «дежурный поста номер один». Располагался этот пост возле знамени управления, упрятанного от моли и пыли в высокий застекленный шкаф.
Никаких особых доблестей от Комарова не требовалось – стой себе в вольной позе у шкафа, отдавай честь старшим офицерам и пресекай все попытки посягнуть на святыню (а они в прошлом имели место, один раз на такое решился армянин-диссидент, а второй – свой же брат милиционер, уволенный из органов за пьянку).
Кроме того, надо было следить и за собой. Щетина на роже, запах перегара, мятое обмундирование и пестрые носки не поощрялись.
Так прошло несколько лет. Комаров стал такой неотъемлемой частью интерьера, что его даже перестали замечать. Лишь заместитель начальника управления по работе с личным составом, некогда начинавший карьеру уличным сексотом и потому отличавшийся редким демократизмом, в моменты доброго расположения духа (что случалось не чаще раза в квартал) одаривал постового своим рукопожатием.
Шесть дней в неделю с девяти до восемнадцати Комаров неотрывно смотрел на алое, расшитое золотом знамя, и скоро ему стало казаться, что знамя не менее пристально смотрит на него.
Что греха таить, прежде Комаров без зазрения совести частенько отлучался за чайком в буфет и по нужде в уборную, но со временем все эти лишние хождения прекратились. И совсем не потому, что он хотел продемонстрировать служебное рвение. Просто рядом со знаменем ему было хорошо и покойно, как коту возле печки. Даже вернувшись вечером домой, Комаров с тоской вспоминал своего бархатного кумира. «Кралю себе нашел на старости лет, – бубнила жена, – по зыркалам твоим блудливым вижу».
И что интересно – они все больше походили друг на друга, если такое можно сказать про человека и неодушевленный предмет утилитарного назначения. Конечно, знамя меняться не могло. Менялся Комаров.
Прежде мешковатый и довольно упитанный, он весь как-то подобрался, вытянулся, приобрел суровое выражение лица и внешнюю значимость (правда, перемены эти происходили столь медленно, что посторонние их почти не замечали).
Конфуз случился перед каким-то государственным праздником, когда сводный батальон управления должен был публично продемонстрировать свою выправку и строевой шаг. Заранее извещенный об этом Комаров тщательно выгладил полотнище, обновил золотистую краску навершия, но выдать знамя уполномоченному на то офицеру наотрез отказался.
Никаких разумных доводов, оправдывающих такое самоуправство, он привести, конечно же, не мог, а только что-то бессвязно бормотал. На всякий случай Комарова освидетельствовали, но он был трезв как стеклышко. Знамя из шкафа забрали, а ему было велено идти домой и хорошенько отдохнуть.
Но не тут-то было!
Едва только милицейский батальон, чеканя шаг, вышел на предназначенную для парада площадь, как все увидели, что у самого тротуара параллельно знаменосцу движется немолодой милиционер, одетый явно не по погоде (на дворе, надо заметить, стоял неласковый ноябрь).
Телодвижения его странным образом повторяли все метаморфозы, происходившие со знаменем. Стоило только порыву ветра развернуть полотнище, как корпус Комарова резко откидывался назад. Когда в руках неопытного знаменосца зашатался флагшток, в такт ему зашатался и человек.
Прямо с площади Комарова увезли в ведомственную поликлинику и после весьма пристрастного медосмотра, не давшего, кстати говоря, никаких конкретных результатов, спешно отправили в очередной отпуск. Инспектор отдела кадров сделал на его личном деле отметку: «Готовить к увольнению». Поскольку среди высшего руководства управления и своих психов хватало с избытком, появление таковых в низовых структурах старались пресекать на корню.
Спустя несколько дней жена Комарова, обливаясь слезами, прибежала в управление. Из ее слов выходило, что муж, временно оказавшийся не у дел, повел себя весьма странно.
Каждое утро он облачался в тщательно наутюженную накануне форму, принимал положение «смирно» и до шести часов вечера застывал в ступоре. А когда милицейский завхоз, грозно именовавшийся «комендантом», в отсутствии постового решил основательно освежить выцветшее на солнце знамя, для чего применялись химические реактивы и горячие красители, Комаров корчился от боли и стонал: «Жгет, жгет, жгет…»
В том, что человек отождествил себя с неким посторонним предметом, ничего сверхъестественного как раз и не было. В психушках хватало и людей-автомобилей, и людей-миксеров, и даже людей-пенисов, приходивших в состояние эрекции по всякому пустячному поводу.
Сверхъестественной выглядела та мистическая связь, которая установилась между человеком и надетым на деревянную палку куском пыльной материи, то бишь знаменем. Этого не мог объяснить даже главный психиатр МВД, а уж он-то на своем веку повидал немало чудес.
Слух о загадочном феномене, конечно же, дошел до профессора Котяры. Осведомителей у него везде хватало, а особенно в силовых ведомствах, чем-то весьма обязанных маститому психиатру.
Вот так несчастный Комаров оказался в лечебнице. Поскольку диагноз болезни оставался неясен, то и лечить его не спешили, а только всевозможными методами уточняли этот самый диагноз.
На какое-то время отделение, где содержались суперпсихи, стало похоже на филиал военно-исторического музея. На Комарове испытывали все типы знамен, которые только удалось раздобыть, начиная от бунчука татаро-монгольского хана Неврюя и кончая брейд-вымпелом ныне здравствующего адмирала Челнокова.
Очень скоро выяснилось, что Комаров реагирует только на своего старого дружка, которого он безошибочно опознал среди дюжины аналогичных образцов. Когда знамя пребывало в покое, все существо Комарова излучало безмятежность. Но стоило только проколоть полотнище шилом или прижечь сигаретой, как у него начинались корчи и судороги. Однажды на Комарова напала какая-то зараза вроде чесотки. Узнав об этом, Котяра велел отправить на исследование не человека, а знамя. Его предположение блестяще подтвердилось – в образцах ткани обнаружились свежие личинки моли, справиться с которыми оказалось куда сложнее, чем с чесоткой.
Пока единственным достижением медиков было то, что Комарова удалось избавить от ежедневных приступов ступора. Но зато со знаменем он не расставался и, к примеру, заходя ко мне в гости, любовно устанавливал его на самом видном месте. (В управление Котяра вернул совсем другое знамя, спешно изготовленное по заданному образцу в каком-то подпольном пошивочном цехе.)
Надо заметить, что своей странной болезни Комаров ничуть не стеснялся и охотно рассказывал о ней каждому встречному. К сожалению, я не мог ответить ему взаимной откровенностью.
Второй суперпсих, с которым свела меня судьба, в отличие от Комарова, характер имел скрытный и все свое красноречие тратил исключительно на искажение фактов собственной биографии (вполне возможно, что для этого имелись веские причины).
Его история стала известна мне со слов одного из ассистентов профессора, склонного видеть в большинстве из нас обыкновенных симулянтов.
Человек, о котором сейчас пойдет речь, появился в этом мире при весьма неординарных обстоятельствах. Обнаружил его колхозный агроном, проверявший качество пахотных работ, накануне проведенных тракторной бригадой.
Весна в тот год выдалась поздняя, и с утра пораньше в лужах еще трещал ледок, а потому присутствие посреди пашни голого младенца мужского пола с едва зажившей пуповиной выглядело более чем неуместно.
Какие-либо следы, как человеческие, так и звериные, поблизости отсутствовали, о чем агроном впоследствии клятвенно заверил работников прокуратуры. Даже вороны, активно добывавшие на поле дождевых червей и плохо запаханное зерно, почему-то предпочитали держаться в сторонке. Это был единственный случай, когда версия об аисте, разносящем новорожденных младенцев по адресам, выглядела наиболее убедительной. Впрочем, сухари-следователи, напрочь лишенные романтических иллюзий, сразу отвергли такую возможность.
Найденыша определили в ближайший детский дом и по заведенной там традиции нарекли в соответствии с местом обнаружения – Полевой. (Были среди воспитанников и Садовые, и Подвальные, и даже девочки-двойняшки – Чердачные.)
В возрасте десяти лет мальчика усыновила немолодая бездетная чета. Фамилия приемных родителей отличалась такой неблагозвучностью, что новый член семьи сохранил прежние анкетные данные.
После восьмого класса Полевой поступил в техникум легкой промышленности, который в итоге и закончил, несмотря на многочисленные конфликты с преподавателями и сокурсниками. Долго погулять ему не дали и сразу загребли в армию, остро нуждавшуюся в специалистах по проектированию и пошиву верхней мужской одежды.
Приемные родители сумели найти подход к нужным людям, и служить Полевому подфартило поблизости от дома. Мамаша почти ежедневно стирала ему портянки, папаша снабжал высококалорийными продуктами и импортным куревом, а одна знакомая дама регулярно снимала стресс, вызываемый у молодых людей половым воздержанием.
Другой бы на его месте радовался жизни и спокойно дожидался неизбежного дембеля, но ефрейтор Полевой был не из таких. Сказывался чересчур самостоятельный характер. После тяжелого конфликта со старшиной он на утреннюю перекличку не явился, совершив тем самым противоправное деяние, в перечне военных преступлений характеризуемое как «самовольная отлучка».
(Странным казалось лишь то, что обмундирование и документы нарушителя остались на месте.)
В тот же день, ближе к вечеру, в райвоенкомат поступило сообщение, что посредине свекольного поля, принадлежащего одному пригородному колхозу, богатырским сном спит неизвестный гражданин, стриженный под нуль и облаченный в нижнее белье солдатского образца.
Нужно ли говорить о том, что это было то самое поле, на котором двадцать лет назад отыскался беспризорный младенец? Или о том, что неизвестный соня был вскоре опознан как ефрейтор Полевой, беспричинно покинувший расположение своей воинской части? Как поется в популярной песне: «Вот и встретились два одиночества».
Ничего определенного беглец объяснить не мог. Дескать, заснул в казарме на койке, а проснулся среди зарослей свекольной ботвы, чему и сам безмерно удивлен.
По прямой от воинской части до свекловичной плантации было километров двадцать, то есть часов пять-шесть нормального пешего хода. За ночь, в принципе, можно управиться. Однако данная версия рухнула сразу же, как только Полевой продемонстрировал всем присутствующим свои абсолютно чистые босые ступни.
Никакие транспортные средства, в том числе и летающие, за истекшие сутки поблизости не появлялись – это гарантировали колхозные сторожа.
Поскольку гипотеза с аистом уже утратила свою актуальность, оставалось предположить, что тут не обошлось без вмешательства инопланетян. Странное происшествие решили не афишировать, и Полевой отделался легким испугом.
История повторилась спустя год после крупного скандала в солдатской чайной, только поле, на которое неведомая сила перенесла ночью ефрейтора-забияку, на сей раз было засеяно не свеклой, а картошкой. Это окончательно переполнило чашу терпения командиров, и его быстренько комиссовали по состоянию здоровья, тем более что срок службы и так подходил к концу.
На гражданке Полевой занялся посредническим бизнесом, женился, пережил несколько банкротств, со скандалом развелся, какое-то время стоял у братвы на счетчике, был в бегах, вернулся под родительскую крышу, создал благотворительный фонд с подозрительным названием «Лохвест», но с железной неотвратимостью таких стихийных явлений, как, например, весенние половодья или тропические муссоны, рано или поздно вновь оказывался посреди родимого поля, то благоухающего клевером, то ощетинившегося жнивьем, а то и сплошь заваленного снегом.
(Однажды он даже хотел взять это поле в аренду, да не вышло – вместе с полем надо было брать и колхоз, имевший десять миллионов долгу.)
В клинике Полевой пребывал уже более полугода, однако никаких чрезвычайных явлений с ним пока не случилось. Мне он показался человеком, как говорится, себе на уме, который зря лишнего шага не ступит.
Такого же мнения придерживался и уже упоминавшийся мною ассистент профессора, по версии которого всю свою историю Полевой придумал, документальную базу подделал, свидетелей подкупил, а психиатрическая клиника понадобилась ему лишь для того, чтобы скрыться от кредиторов.
Впрочем, вполне вероятно, что похожие слухи ходили и обо мне. Дескать, дурит хитрый мальчишка голову легковерному профессору, а тот и носится с ним как с писаной торбой. Одной только импортной аппаратуры на пятьдесят «тонн» баксов закупил! Как будто бы такие деньги нельзя было истратить как-то иначе. Хотя бы подарить каждой медсестре на Восьмое марта по вечернему платью…
Моя жизнь между тем как-то незаметно наладилась. Исходя из общепринятой в быту шкалы ценностей, можно было сказать, что я покинул ту область ада, где смерть кажется наиболее желательным выходом, и переместился в чистилище, осененное если не благодатью, то хотя бы надеждой.
Весь мой день теперь был расписан буквально по минутам. Мною занимались не только психиатры и нейрохирурги, но и физики. Случалось, что судно мне подавал какой-нибудь убеленный сединами лауреат премии имени Макса Планка.
И вообще, степень научного интереса, проявляемого к некоему Олегу Наметкину, можно было сравнить разве что с ажиотажем, в свое время возникшим вокруг гробницы фараона Тутанхамона.
Вечера проходили в беседах с интересными людьми (кроме Флага и Полевого, меня навещали и другие ходячие суперпсихи, в прошлом знакомые с Берией, Гагариным, далай-ламой и самим Иисусом Христом), а также в азартных играх, для чего использовался медицинский компьютер, координировавший работу всей остальной диагностической аппаратуры.
На ночь я всякий раз получал добрую порцию снотворного, что должно было пресечь любые несанкционированные попытки побега в ментальное пространство.
Пару раз в клинике появлялся профессор Мордасов, и тогда (обязательно в присутствии Котяры) мы обсуждали некоторые аспекты моих возможных визитов в прошлое.
Для наглядности он однажды нарисовал довольно вычурную схему, на которой я изображался крохотным штрихом, возникшим на месте слияния жизненных линий моей бедовой мамаши и участкового инспектора Бурдейко.
Последний, в свою очередь, был плодом пересечения судеб Антониды Мороз и убиенного ею солдатика. Дальше следовали безымянные линии, намеченные лишь пунктиром, пока не возникала еще одна реальная связка – гвардии сержанта Лодырева и цесаревны Елизаветы Петровны. Все остальное, как говорится, было сокрыто мраком.
– Из всего сказанного вами можно сделать вывод, что индивидуальная человеческая душа возникает уже в момент зачатия – произнес Мордасов, поглядывая больше на Котяру, чем на меня. – А однажды возникнув, она незримыми узами связана с душами родителей, а через них – с сотнями поколений предков.
– Следовательно, проникнуть в чужое сознание вы можете только непосредственно после совокупления. Папаши с мамашей. Дедушки с бабушкой. Пращура с пращуркой. И так далее вплоть до Адама с Евой, – добавил Котяра совершенно серьезным тоном. – Отсюда и проистекает откровенная сексуальность ваших видений…
– Выходит, что я обречен переживать все новые и новые постельные сцены? – Нельзя сказать, чтобы подобная перспектива меня очень удручала, но и ничего привлекательного я в ней не находил. Можете представить себе, что ощущает мужчина, побывавший в шкуре несчастной Антониды Мороз!
– Привыкайте, – Мордасов еле заметно улыбнулся. – Зато соберете уникальный материал для монографии на тему «Сравнительное описание особенностей половой жизни различных поколений хомо сапиенс»… Любой другой, оказавшийся на вашем месте, пришел бы от такой перспективы в полный восторг.
– Готов уступить эту перспективу кому угодно! Но только пусть заодно и гвоздь отсюда заберет, – я коснулся рукой своей забинтованной головы. – Лично вы не желаете? Очень жаль… Меня вот еще что интересует. Допустим, что моя душа как-то связана с душами обоих родителей. Почему тогда мое сознание не раздвоилось, а целиком и полностью внедрилось в сознание отца?
– Психическая структура любого человека столь же неповторима, как и его генотип. На кого-то из родителей мы похожи больше, на кого-то меньше. Одна душа выбирает другую по принципу сходства. Проще говоря, сознание отца было для вас более доступным. Это как электрический ток, который всегда распространяется по пути наименьшего сопротивления, – само собой, что такое разъяснение дал мне профессор Котяра.
– То есть с одинаковой долей вероятности я могу вселиться как в мужскую, так и в женскую душу?
– Конечно. И случай с Антонидой Мороз это подтверждает. А разве вы имеете что-то против женщин?
– Отнюдь… Но мало приятного, когда какой-нибудь пьяный скот творит с тобой все, что ему заблагорассудится.
– Ничего не поделаешь! В любой профессии есть свои издержки. Думаете, что копаться в психике маньяков доставляет мне удовольствие? Я ведь когда-то и с Чикатило имел дело, и с Фишером.
Ага, подумал я, вот откуда его связи с органами. Если он только с маньяками работал, это еще полбеды. Только ведь психиатрия в свое время и диссидентами занималась. Надо с Котярой ухо держать востро.
– Если честно признаться, то я искренне завидую вам, молодой человек, – сказал Мордасов. – Не знаю, как все обернется дальше, но пока перед вами открываются уникальные возможности. Вы сможете прожить тысячу жизней. Испытаете то, что не довелось испытать никому другому. Станете свидетелем событий, скрытых от нас завесой времени.
Ну что же, историку можно простить столь напыщенные речи. Но благоглупости нельзя прощать никому.