Оккульттрегер Сальников Алексей
– Не смей! Не смей так! Не смей этим тоном! – прошипел он отчаянно.
– Ты давай тоже потише, – остановила его Прасковья. – Говори уже, что там у тебя.
Херувим надул щеки, выдохнул и выдал историю, слушая каждый следующий фрагмент которой, Прасковья думала: «Ущипните меня, я попала в оперетту».
Прасковья считала, что умеет отстраниться от своего восприятия мира и взглянуть на то или иное глазами нормального человека, но даже так произошедшее с херувимом выглядело не дико, а совершенным образом пошло, а ощущение пошлости усиливалось тем, что Сергей вставлял в рассказ слова вроде «зазноба» и «хуё-моё».
Сергей влюбился в демоницу, которую звали Мария Стержнева. («Не из моей тусовки», – тихо и быстро сказала Надя в ответ на вопросительный взгляд Прасковьи.) Херувиму хватило любви не сходиться с ней, он наблюдал за Марией со стороны. Ее деятельность казалась ему в высшей степени альтруистичной. В отличие от Нади, Мария работала учителем в начальной школе, подрабатывала репетиторством, потому что владела английским, по алгебре и началам анализа могла натаскивать.
– Новенькая потому что, – заступилась за Надю Прасковья. – Побегает несколько лет, и линять придется.
– А то этой не придется! – сказал Сергей, кивнув в сторону Нади.
– А то ты с высоты своего сорокета можешь судить, как правильно жить, как правильно линять, – усмехнулась Прасковья. – Когда Надя решит меняться, ей даже переезжать не надо будет.
Вроде бы и желая возразить, но не зная, как это сделать, Сергей продолжил грустную историю, которая его беспокоила. Как и всякая только что проникшая в этот мир демоница, Мария была полна ненужного энтузиазма, почему-то не знала, что большую часть демонической работы делают за демонов сами люди, дай им только небольшой повод. Она познакомилась с отцом-одиночкой, который отсудил у жены детей. Мария придумала, что будет самоотверженно пахать на трех работах, возиться с чужими детьми, обшивать, обстирывать, возбуждать этим в мужчине муки совести, что такая молоденькая, а уже с ним, а уже мать для чужих детей. Но не тут-то было. Мужчина был из тех, кому упали от бабушек, дедушек, матери и отца несколько квартир и дачных участков, все это мужчина благополучно сдавал, тупо валялся дома весь день и даже посуду за собой не мыл, как не мыли ее за собой почти все дети. С появлением Марии мужчина и прибираться перестал, дошел до того, что и одежду в стиральную машину ленился бросить. И мук совести при этом перед Марией не испытывал совершенно, ему казалось, что он осчастливил Марию материнством и заботами, потому что ее прежняя жизнь была, как он видел, лишена смысла. То, как Мария жила до него, мужчине представлялось пустой бабской суетой.
– Выручи ее, Парашенька! – взмолился херувим.
– Она сама уйти не может? – удивилась Прасковья. – Она же не дура. Среди демонов дураков нет!
– Бесы в инсулах не живут, – к чему-то добавила Надя.
Сергей посмотрел на нее, как на сумасшедшую, и продолжил:
– Она детей бросить не может! Она к ним привязалась! Это не твой кусок камня, который ты сюда притащила!
Прасковья поймала себя на том, что давно не скрывает раздражения: уже скривила рот, как будто ковыряясь языком между большими коренными зубами, моргала, тяжело поднимая веки.
– Сережа, угомонись, – попросила Прасковья как можно спокойнее. – В том, что Мария твоя добровольно занята тем, чем она занята, Надя не виновата. И что мы можем сделать? Вот скажет она: «Нет». И что? Что мы должны будем сделать?
– Так вам Наташа нужна или нет, я не понял? – спросил в свою очередь Сергей. – Постарайтесь.
– А ты не думал, что мы можем других херувимов попросить?
– Удачи! – воскликнул Сергей с удовольствием и сделал такой жест, будто разбрасывал волшебную пыльцу над столом.
Затем навалился грудью на столешницу и зачем-то стал спрашивать не у Прасковьи, а у Нади:
– Кто у вас есть, девочки? Гоша и Коля? Так они на сахаре! Один вас и на порог не пустит, второй в отпуск по святым местам отправился. Остается Федор, но он в пригороде, идите ищите по дачным поселкам и деревням. Да и найдете – мы ведь солидарны. Я им скажу, они, если и не против будут, все равно помогать вам не станут, хоть ты убейся.
– Пользуешься тем, что нет заповеди «Не шантажируй»? – упрекнула Прасковья.
Сергей обернулся к ней, хитро поглядел из-за плеча:
– Пользуюсь тем, что заповеди – это штука исключительно для бескрылых и безрогих.
– А ты крылатый или рогатый? А то я уже сомневаюсь, кто тут из вас двоих демон.
Сергей слегка изменился в лице, и Прасковья опять ощутила себя вбитой в землю.
– Не сомневаешься, – сказал Сергей уверенным голосом. – Тик-так. Тридцать девять дней осталось. Если вы мне Марию не вытащите, то и про Наташу можете забыть, будто ее и не было. Хотя что это я говорю? Вы про нее и забудете! Впрочем, туда ей и дорога!
– Я сделаю как ты хочешь, – ответила Прасковья. – Но затем я с тебя спрошу. Ты опять будешь у меня в ногах валяться и на сопли исходить, но я спрошу с тебя, Сережа.
– Не сомневаюсь, что спросишь, – сказал Сергей, отворачиваясь и выпивая. – И валяться буду, конечно, потому что еще не теряю надежды, что ты нормальный человек, что тебя иногда еще можно вразумить… Ты ведь решила после всего этого опять на год постареть? А? А?
– Не твое дело, – ответила Прасковья чуть более нервно, чем следовало бы.
Сергей усмехнулся. Его опущенная голова, утонувшая в плечах, была похожа на ежа, сидящего меж двух верблюжьих горбов.
– Что-то ты там еще про муть говорил, – напомнила Прасковья. – Сильно слепит?
Горько вздохнув, Сергей кивнул куда-то в сторону, произнес:
– Сама считай, про оброненную мелочь даже не говорю. Алюминиевых банок не вижу, денег не вижу, кошельков не вижу, а если бы и видел, то ПИН-код не смог бы разглядеть у карты, теперь и что покрупнее не могу рассмотреть. Те же бутылки, чтобы сдать, – по нулям давно. Всякий цветмет – холодильники, стиралки, телевизоры, ноуты там – голяк. Если бы не работа, давно бы ласты склеил с голодухи. Только всякую живность еще различаю, но тут как бы и неудивительно. Все живое, считай, херачит, как эти фонарики новомодные, с которыми по лесу ночью как днем можно гулять. Но и то. Вот мыши у меня завелись, а я их проморгал. Давно такого не было. Понятно, что сам виноват со своим загулом…
– Да ладно, бывает, – посочувствовала Прасковья. – До тебя несколько раз случалось, что херувимы вообще слепли, пока до нас добирались. Чуть ли не на ощупь меня находили. Всякие заброшенные заводы можно было годами на цветмет растаскивать. Военные части. Узкоколейка. Сейчас таких развалов халявы нету… А что за муть?
– Автомобиль, – ответил Сергей с готовностью. – Малиновый девятос с магнитолой. Он между двумя и тремя часами ночи появляется, то в одной части города, то в другой, то дискотеку восьмидесятых гоняет, то рэпчик, то еще что-нибудь, а на следующий день во дворе, где он стоял, кто-нибудь мрет. Понятно, что гражданам это оптимизма не добавляет.
– Так интересно! – восхитилась Надя. – Почти все время разное!
– Если с моей стороны смотреть, то выходит, что ничего интересного нет, – сказал Сергей. – Да и ничего удивительного во всем этом. Мир создан так, чтобы все в нем противоречило чуть ли не само себе, в этом и есть его стройность, так он в равновесии и держится. Нет движения быстрее сверхсветового, но Вселенная расширяется быстрее. Опять же, существует бесчисленное количество вселенных и параллельных миров, но они все одинаковые. Люди разные с виду, а суть одно. Да посмотреть хотя бы на нас с тобой: в том, какие мы есть, имеется определенная логика, но чувствуется в этом некое противоречие. Так и муть. Это одна и та же муть, именно поэтому выглядит она каждый раз иначе. Реальность неизменна, но многолика настолько, что каждый раз поворачивается к людям такой гранью, которую они еще не видели. А то, что видят люди, видим и мы. Куда нам деваться?
– Это действительно все очень забавно звучит, – вмешалась Прасковья, – особенно когда слышишь все эти философские штуки в тысячный раз. Будто спектакль по Чехову пересматриваешь в очередной трактовке. Но есть вопросы посущественнее. Например, есть у этой машины номер? Приметы какие-нибудь особые?
– Есть, наверно, как не быть? – сказал Сергей. – Но в данный момент мне их не видно. Только почерк ее, этой машины, как у маньяков. Но зачем тебе приметы? Ты ее собираешься в базе искать? По мне, так это лишнее мозгоебство. Ты же с демонами путаешься, а демоны – с мусорами. Пусть уж знакомый ментёнок какой-нибудь сольет инфу вот этой твоей…
Он пощелкал пальцами, указывая на сидевшую напротив него Надю.
– Наде, – подсказала Прасковья.
– Да похуй, – сказал Сергей. – Да. Ей. Что там-то, там-то люди жалуются на громкую музыку в машине среди ночи. Можете сегодня и начать, если вам время дорого.
Глава 4
Трудновато было распроститься с херувимом. Он пытался заночевать в квартире у Наташи, для чего начал притворяться, что засыпает. Когда его выдворили и предложили подвезти до дома, Сергей стал артачиться, что не поедет в нечистой машине, предпочтет идти пешком. Ведомая уже не рациональными побуждениями о безопасности херувима, а усталостью и профильтрованной сквозь эту усталость чистой ненавистью, поэтому с виду бесстрастная, Прасковья вызвалась проводить Сергея до его жилища. Она осведомилась у херувима: устроит ли его автобус, если Прасковья за него заплатит (получилось – и за автобус, и за Сергея). Херувима это устраивало.
– Езжай, Надь, тут уж я сама. А обратно такси вызову из своих, – сказала Прасковья.
Надя сказала, что доедет до Сергея и подождет Прасковью там.
Разумеется, проводы обернулись несколькими приключениями, одно другого краше.
По пути до остановки Сергей поскользнулся и чуть не ахнул об лед набитый едой и напитками пакет, который ему собрали девушки. Нужно отдать Сергею должное – сначала он махнул ногами, завис в воздухе на такое мгновение, какого достаточно было Прасковье, чтобы оценить безнадежность ситуации и для стекла, и для костей херувима, но Сергей скомкался вокруг гостинцев, тихо ударился оземь, так что внутри него ничего не хрустнуло, не звякнуло, только шапка отлетела в сторону.
Полчаса ожидания на особенном ветру – когда ветер дул, Прасковья чувствовала все швы на пальто.
Автобусные рассуждения Сергея, в которых он принялся объяснять, почему не сел в машину к Наде. «Мы, конечно, почти родственники, я чувствую это родство, Парашенька, мне от него хорошо, но и так же плохо. Так со смертными не бывает душно, а как представил, что с демоном в этой металлической коробке нужно сидеть. Нет! Не смог! От демонов, понимаешь, такой дух. Он вам приятным кажется, а нам, небесным жителям, мертвечинкой потягивает». Молодой кондуктор с удовольствием развесил уши по относительной тишине пустого салона, иронично улыбался, ходя туда-сюда, поглядывая на громкого херувима. Всё бы ничего, но кондуктор и сам не далеко ушел от херувимов в том, что касалось прикида.
Не обошлось и без насилия: выбравшись из автобуса, Сергей миновал несколько встречных прохожих, будто выбирая кого покрепче, а когда наконец нашел верзилу, крикнул ему: «Пидор!» С огромным удовольствием Прасковья сама бы отделала Сергея, но так устала и хотела домой, что остановила разозленного мужчину пинком в тестикулы и поволокла херувима дальше.
Жил Сергей в двухэтажном доме желтого цвета, из тех, которые выглядят, будто их не строили, а придали куче сырой штукатурки более-менее форму параллелепипеда, водрузили сверху двухскатную крышу, вдавили окошки, приставили деревянное крыльцо с изначально исхоженными ступеньками и четырьмя облезлыми почтовыми ящиками на входной двери. Так хорошо было направить херувима в глубину подъезда, что Прасковья ощутила к Сергею что-то вроде благодарности за то, что он не стал долго прощаться, а заспешил к себе.
Затем Надя везла Прасковью, а та, вымотанная, уже почти не чувствовала поворотов, только смотрела вперед, слушала Надю и радио, изредка отвечала. Они решили, что займутся делами через пару дней, когда Прасковья придет в себя после новогодней ночи, и от этого решения сразу стало легче и безмятежнее, поскольку нет ничего приятнее, чем отложить неотложное, – возникает ощущение, что чуть ли не смерть отодвинута на потом, хотя это, конечно, не так.
Улицы, по обе стороны освещенные фонарями, казались одной бесконечной шахтой лифта. Надя многословно, однако приятно одобряла ангельскую привычку говорить правду, а Прасковье нравилось просто глядеть вперед, слушать музыку. По пути проигралось много песен, но было так сонно, так тепло, так снежно, что возникало ощущение, будто всю дорогу звучала «Сексуальная кошка» «Крематория».
– Ты вот хвалишь Сережу, – хриплым от усталости голосом, как бы сквозь сон возражала Прасковья Наде, – а ведь были и есть нормальные херувимы, которые тоже говорят правду, но не так. Ее можно просто говорить, а он же ее, не знаю… Так в кино булыжник, знаешь, к нему записку привязывают и в окно закидывают. Слишком много шума от этой правды, много злости. Такая правда больше отторжения вызывает, чем принятия, а правду человек и так с трудом принимает. До такой степени, что самообман всегда почище любой лжи, что снаружи приходит, даже если это вранье самое изобретательное. И при этом пирамиды, секты, выборы. До сих пор удивляюсь, что вы ничем таким не занимаетесь.
– Понимаю тебя, да, – улыбнулась Надя.
Прасковья давно уже выяснила, что демоны не занимаются политикой. «Это скучно, будто грузчиком работать, – пояснил однажды кто-то из бесов, – громоздить кучу из мешков с кормом и тумаками, а затем еще задницу чью-то на самую верхушку пристраивать… То еще развлечение».
…И не уснула, пока ехали, но все равно, будто разбуженная, вынутая из машины, хотя и сама вышагнула, махнула силуэту Нади, подождала зачем-то, когда габаритные огни автомобиля сойдутся на повороте в один, после чего снова будут раздвоены силой движения и перспективы, глянула на три светящихся окна своей квартиры: ночник, люстра, лампочка в матовом пластмассовом шаре. На прощание Надя успела поцеловать Прасковью в щеку. «Привет собачкам». «Привет мальчику». Как-то хорошо было от всего этого. Не хотелось думать про Наташу, но все равно думалось, как ей там лежится на холоде. Но Прасковья однажды тоже пролежала месяц в ноябрьском лесу, заносимая листьями, покрываемая инеем, объедаемая животными, мучимая голодом и жаждой, – много всего она тогда успела передумать в ожидании Наташи, и каждая из этих мыслей осталась до сих пор с ней, как и каждая минута, проведенная в состоянии смерти, и не все из этих воспоминаний были неприятными. И Наташе не мешало чуть-чуть поваляться таким образом, побыть, так сказать, в оккульттрегерском отпуске, или, как они порой говорили, «пройти омолаживающие процедуры».
Прасковья добралась до квартиры и открыла дверь, гомункул вышел из своей комнаты и прижался лицом к рукаву Прасковьиного пальто, ноздри его слегка дрогнули, когда он вдохнул запах шерсти и снега. Прасковья погладила его по голове.
– Кто-нибудь приходил в гости? – спросила она.
– Да, – ответил гомункул, отлепился от Прасковьи, ушел на кухню и, пока Прасковья переодевалась в домашнее, во всякие там тапки, треники и майку, наполнил чайник и поставил его на плиту.
В промежутках между различными бытовыми действиями вроде мытья рук средством для мытья посуды, гляделок с едой в открытом холодильном отделении, установки на пять минут таймера микроволновой печи Прасковья и гомункул перекинулись вопросами-ответами. Прасковья спросила, сколько было гостей, гомункул ответил, что три. «Побесились?» – спросила Прасковья, на что гомункул ответил утвердительно. «А ели что-нибудь?» – снова спросила она, потому что не заметила грязной посуды в раковине. «Так… – неопределенно ответил он. – Шоколад. А мандарины кислые, не понравились никому».
Микроволновка запищала сигналом грузовика, сдающего назад. Прасковья вытащила наружу раскаленную с одного края и прохладную с другого тарелку с фрикасе, а точнее – резаную курятину, размешанную со специями, сливками и вешенками, но временно забросила ее на столе. Не пользуясь ложкой, Прасковья натрусила растворимого кофе в кружку с кипятком. Погоняв несколько кусков рафинада по почти пустой коробке, выбрала один, пока размешивала его, вспомнила, что раньше были щипчики для сахара и она ими пользовалась. Да что там щипчики, у нее был угольный утюг, причем не так и давно. Сколько там? Двадцать – нулевые, еще двадцать – восьмидесятые, еще двадцать – шестидесятые – вот тогда и был у нее этот утюг, до того как удалось обзавестись электрическим.
Гомункул вытянул руки по столу, лег головой на правое плечо, смотрел на Прасковью, а ей нравилась линия, которую образовывали лоб, щека, подбородок повернутого к ней на три четверти лица.
– Опять тебя украдут, – обратилась к нему Прасковья со вздохом сожаления. – Не чокнуться бы.
– Нужно было взять меня с собой, – будто не услышав, спокойно сказал гомункул. – Я бы Сергея уговорил насчет Наташи… И муть нужно быстрее разогнать, – продолжил он, помолчав. – Это заразная машина. А то потом сама же будешь ругаться, когда придется их по всему городу ловить.
Гомункул знал, о чем думала Прасковья, вплоть до самых мимолетных ее мыслей, она могла и не отвечать ему вслух, но ей хотелось слышать звук собственного голоса.
– Так я не знала, что Наташа действительно влипла, – ответила Прасковья. – Да еще и успеешь ты побыть не дома. Ну и вид Сережи, конечно. Надо оно тебе? А Наташе полезно полежать – подумать. Тем более она сама до этого довела, когда херувимов вокруг себя разогнала постоянным кидаловом. Один вон аж в пригород сбежал. Если время будет поджимать, тогда и уговоришь.
– Но она не изменится, – возразил гомункул настолько спокойно, что даже как бы скучая. – Только на время.
– Так и город мы спасаем только на время, потом он опять тонет, мы его вытаскиваем, причем не только мы, а и люди вокруг. Это не значит, что мы не нужны, просто это нормальная рутина.
– Справедливо, – сказал гомункул.
Он, как и Прасковья, был в трениках, тапках, но не в майке, а в красной футболке. Принт с человеком-пауком отчасти сливался с цветом ткани. «Как город с окружающей географией», – невольно подумала Прасковья.
Чуть позже, когда Прасковья завалилась на неразложенный диван и укрылась одеялом, этот алый цвет вспыхивал в кресле в ответ на всяческие бледные мерцания телевизора в зашторенной темной комнате. Еще и мята зубной пасты не истаяла, еще Прасковья чуяла запах геля для душа, с каким помылась, прежде чем упасть, и даже задремать не успела, а Саша, ни одного сообщения не приславший за целый день, позвонил, будто из засады, и предложил познакомить с родителями.
– Ой нет, давай в другой раз, Саша. Я сегодня уже уработанная, – ответила Прасковья, а подумала: «Бедный».
Саша помолчал, но угадывалось, что обиделся. Кажется, он давно готовил этот сюрприз, к этому знакомству с различными родственниками Саши Прасковью вели, видимо, собрали что-нибудь на стол, хотели посмотреть на гомункула, прикидывая, насколько такой большой ребенок впишется в роль нежданного внука. Прасковья отчасти обиделась в ответ, потому что Саша как бы делал ей одолжение: принимал разведенку. А Прасковья должна была радоваться уже одному только факту Сашиного благородства. С другой стороны, он имел право обижаться, хотя еще и не знал, что его кинут; что все их сексы являлись отчасти (как совестливо думала Прасковья) актами реверсивного изнасилования.
– Ну вот что ты, – сказал Саша. – У меня и сестра вечер с подружками бросила. И брат из Катера приехал специально с женой и дочерью. Так трудно, что ли? Давай я заеду, а? Я ведь согласился с твоими Новый год встречать.
– Было не совсем так, – напомнила Прасковья. – Тебя Надя увела.
– Так ты из-за этого так взъелась? – тоскливо спросил Саша. – Ну извини, не знаю, что на меня нашло. Но ты ведь сама раз десять меня прогоняла. Иди да иди! На боли какие-то все жаловалась, что у тебя там болело, ты хоть сама-то помнишь?.. Мне и сестра сказала, что я дурак, – неожиданно признался он. – Сказала, что после этого номера, который я учудил, никуда бы не пошла на твоем месте.
– Ты своим родственникам рассказываешь, что между нами происходит? – делано возмутилась Прасковья. – Спасибо, блин, дорогой! А у мамы ты советов не спрашиваешь?
Он смолчал, но понятно стало, что замялся.
– В общем, давай завтра как-нибудь поговорим или еще когда, – сказала Прасковья и не без опасения, что он перезвонит еще не раз и не два, положила трубку.
Держа в руках телефон, глядела, как вспыхивает во тьме футболка гомункула. Звонка, к счастью, не было, и Прасковья незаметно для себя переключилась на другие мысли, припоминала случившееся за день, в очередной раз удивлялась этой экосистеме, которая выстроена была между бесами, людьми и херувимами. Надя паразитировала на Прасковьиных чувствах и на чувствах остальных людей, но это было такое нежное, в большинстве своем приятное паразитирование, отчасти обоюдное, так что почти и симбиоз. Умение Нади шарить в медиапространстве, как и ее обширные знакомства, были незаменимы, но требовались очень редко. При всем при этом Надя и Прасковья общались довольно близко. Надя через знакомого черта обеспечивала Прасковью земной работой, что, помимо оккульттрегерского скупого заработка, было неплохим подспорьем в небогатой Прасковьиной жизни.
Херувимов, по совести говоря, неплохо было бы посещать почаще, однако тут вмешивались два обстоятельства. Те херувимы, что жили в городе, не спешили общаться с Прасковьей, если им хватало денег на спиртное. Когда херувимы избегали встречи, их трудно было отыскать, они будто проваливались в какую-то городскую щель, куда Прасковья не имела доступа, кормились, собирая цветмет и бутылки, занимались этим, пока поднятая в городе муть не заслоняла их взор настолько, что невозможно было уже так легко конкурировать с обыкновенными смертными алкоголиками. Тогда уж кто-нибудь из херувимов мог достать Прасковью чуть ли не из-под земли, готов был, хотя и небезропотно, выслушивать упреки: где он был раньше, когда муть можно было задавить в зародыше, потратить на нее, еще медленную и неловкую, меньше сил?
С херувимами трудно было вести дела, и ну бы их совсем, но все упиралось в пару нюансов: только херувимы умели воскресить оккульттрегера, если до такого доходило; только херувим мог указать гомункулу, в чем заключена очередная муть.
Прасковья слышала, что в области есть города с покладистыми херувимами, которые сочетают алкоголь, семейную жизнь, чуть что бегут к оккульттрегеру; где симпатия и ненависть между херувимами и бесами выражены не так энергично, так что не нужно бояться, что они начнут сожительствовать, вступать в брак, что херувим может порезать беса. Неизвестно, от чего это зависело. Может, эти города отстояли дальше от проклятого областного центра, может, там было больше солнечных дней в году, словом, неизвестно, почему все обстояло так, но Прасковья не хотела менять свой город на какой-нибудь другой.
Она подозревала, что спокойствие или движение в городе зависели от ее собственного темперамента и от живого нрава Наташи, а если они переедут куда-нибудь, то всякая оккультная движуха начнется и там.
Вот и теперь она лежала, чувствуя, что перешагнула через сонливость, ощущала себя бодрой настолько, что готова была дождаться нужного времени, а там уж выбраться на поиски мути, ходить и кататься по улицам, пока муть не будет найдена и переосмыслена. Стоило, наверно, согласиться на предложение Саши, тем более он прислал эсэмэс в надежде, что Прасковья передумала. Можно было скоротать время до охоты, побыть среди настоящих людей, наврать им с три короба про свое прошлое. Часы показывали только полдевятого.
Готовая немедленно скинуть одеяло, подняться, Прасковья вздрогнула и на мгновение проснулась. Сквозь сон она увидела, что гомункул подобрал с пола оброненный ею телефон и кладет его на стул рядом с диваном.
– Да ты мой хороший, – сказала Прасковья, отворачиваясь лицом к стене, как плащ запахивая одеяло у себя на горле.
Даже звонок в два часа ночи ее не разбудил. Да, она взяла телефон, посмотрела на него, увидела, что это Надя, но это не заставило ее выйти из сна. Знание, что есть Надя, всегда готовая помочь, красные всполохи из кресла, почти беззвучный шепот телевизора успокоили и убаюкали ее еще больше.
Глава 5
Утром гомункул подождал, пока Прасковья приведет себя в порядок, приступит к завтраку, и только тогда принес телефон и, не говоря ни слова, включил Надину сторис в инстаграме. Замер, держа экран перед глазами Прасковьи, чтобы она могла не отвлекаться от еды.
Прасковья не подавилась, когда увидела, что сделала Надя, но все же поймала себя на том, что все время, пока смотрела этот необычный перформанс, так и не донесла кружку до рта, так и держала ее между лицом и столом и сама отчасти ощущала себя этой кружкой, как бы зависшей между землей и небом.
А Надя беззаботно щебетала с экрана, забавно хмуря брови в тех местах, что казались ей наиболее серьезными.
– Дорогие подписчики, – говорила она. – Возможно, прозвучит безумно, но все, что я скажу, – правда. Дело в том, что в нашем городе то и дело появляются аномалии. Они всегда разные, но их объединяет одно – они всегда приносят беду: вспышки неизлечимых болезней, внезапную гибель людей, депрессию. Вы можете пошутить, что аномалии, которые приносят депрессию, никогда наш город не покидали со дня его основания, но это совсем не так. Даже неизвестно, что хуже – горе, у которого есть причина, или беспричинное горе, когда тебя окружают замечательная новая музыка, новые книги, новые фильмы, хорошая погода, когда вокруг какой-нибудь праздник, а ты всего этого не чувствуешь.
«Да что ты, выдра, можешь о депрессии знать?» – успела подумать Прасковья, потому что находившаяся в кадре Надя – слегка лохматая, ненакрашенная, в мятой какой-то футболке – выглядела лучше и милее, чем могла бы выглядеть Прасковья сразу после парикмахерской, магазина одежды, косметолога. Когда Надя двигала головой, на ее шее то и дело взблескивала цепочка – тонкая, как паутинка, возможно, дешевая, из таких украшений, которые продаются на кассе супермаркетов, но, господи, тут же хотелось при виде этого тонкого блеска не забыть приобрести в «Магните» или «Пятерочке» что-нибудь этакое дебильное.
А Надя меж тем продолжала:
– Так вот, у нас завелась аномалия. Наверно, вы слышали про нее, потому что мы замечаем такое, хотя все это проходит по разряду городских легенд. Я вот глянула в паблик «Уральская крипота» (ссылочка в первом комментарии), а эту аномалию уже активно обсуждают. Если что, это про пасту «Девятос». О чем там? Да все просто.
Тут Надя пересказала страшную историю, которую, скорее всего, сама и написала, разбавив услышанные от херувима слова любовной линией и художественными деталями.
В конце она сделала что-то вроде заявления:
– На самом деле все серьезно. Пишите в паблик, где вы видели эту машину, ее номер. Если удалось сфотографировать ее или записать видео, пожалуйста, не стесняйтесь, расшаривайте.
Гомункул положил телефон, и, прежде чем экран погас, Прасковья успела увидеть восемьдесят тысяч сердечек под постом Нади. Прасковья поставила кружку и завистливо задумалась, что, если б она сама сделала такую запись, последовала бы мгновенная отписка половины аудитории (человек сто кануло бы одномоментно), а остальные, пожалуй, стали бы относиться к Прасковье как к слегка помешанной городской безумице. Ах да, еще тролли принялись бы комментировать и присылать адреса, где видели машину.
Надя от всего этого была защищена самим фактом того, что она собой представляла. Инцелы, тролли, инцелотролли, троллеинцелы считали ее своей Дульсинеей, ну или, на современный лад, вайфу. Да что там, Прасковья тоже отчасти считала ее своей вайфу.
Задумка Нади подключить жителей города к ловле мути была интересной и неожиданной, но именно поэтому первое, что захотелось сделать Прасковье после просмотра поста, – позвонить и слегка поворчать на это как-нибудь, спрятать за добродушными замечаниями досаду, что не она сама это придумала. «Но, дорогая Парашенька, – рассуждала она, постукивая пальцами по столу, – от кого ты скроешь, что тебя слегка жаба душит? Давай-ка успокойся».
Надя не стала мучить Прасковью сомнениями, откликнулась на поставленный Прасковьей лайк вопросом в личке: «Я не переборщила?» Они тут же созвонились, слово за слово совсем не о деле, и вот уже Надя выманила Прасковью из дома в заведение, похожее на паб, отрихтованный до состояния кофейни. Прасковья прихватила с собой гомункула, и они обе какое-то время не начинали разговор, а смотрели, как гомункул разглядывает интерьер, отделанный под дуб, хаотически расположенные светильники, гирлянды, пристроенные согласно какой-то паучьей логике к потолку и углам; смотрели, как гомункул поедает одно за другим три пирожных.
Прасковья зачем-то всегда заказывала американо, а потом страдала, когда запах кофе становился привычным и как бы исчезал, и при каждом глотке ей казалось, что она пьет ржавую воду только что из-под крана. Из этого вкуса, а не из настоящего недовольства возник у Прасковьи ответ на Надин вопрос: «Ты не обиделась?»
– Конечно, я обиделась! – Прасковья зачем-то схватила несколько салфеток и, повернувшись к гомункулу, но глядя на Надю, стала вытирать щеки и руки гомункула, хотя тот не особо и уделался. – Не на тебя конкретно, а вообще. На людей. За всю эту придурь. За готовность деньги нести на курсы, где обещают английскому за два месяца научить, за то, что ведет какой-нибудь педиатр свой блог, где дает дельные советы, а людям он до фонаря, зато к больному на голову мошеннику, который предлагает все болячки лечить мануальной терапией, акупунктурой и напитками на основе соды, – к тому, да, в очередь записываются за полгода вперед. Или говорит человек: «Я – живое воплощение бога на земле!» И ему не возражают, принимаются ему квартиры отписывать, молиться на него начинают. Откуда эта тупизна? Ума не приложу!
Незаметно для себя она оставила в покое гомункула, обнаружила, что таскает за ухо кофейную чашку и что уже депрессивно высказалась и про свое оккульттрегерское напрасное дело, и про город, которому, возможно, следует исчезнуть, потому что нет толку в этих одинаковых домах, административных зданиях, скрывающих убожество под сайдингом, дорогах, которые как ни ремонтируют, а они все равно выглядят будто погрызенные бобрами. Что сколько ни вливай в город тепла, а никуда не деваются покосившиеся заборы, грязь весной и осенью, два рекламных щита в центре с выцветшими ободранными плакатами пятилетней выдержки (один – с утекшим в областной центр депутатом, показывающим большой палец, второй – анонс жилого комплекса, чьи цементные скелеты до сих пор возвышались над частным сектором юго-восточной окраины города).
Много еще чего она сказала в таком ключе, но когда подняла глаза, то увидела, что Надя смотрит на нее и улыбается, не скрывая восторга. Прасковья покосилась на гомункула, но и он, казалось, улыбался, но не потому, что ему было весело, а по той простой причине, что в нынешнем воплощении лицо у него было озорное по умолчанию.
– Одно и то же, – пояснила Надя свою улыбку. – И безнадежнее были времена. Не знаю, может, у тебя много что вытеснилось из памяти и я много что подзабыла, но сорок второй год – извини. Неужели сейчас хуже, чем тогда?
Прасковья сделала вид, что не поняла, о чем это Надя, а та явно намекала на какого-то знакомого демона, который играл в жизни Прасковьи какую-то важную роль. Возможно, Прасковья даже была в него влюблена, потому что до сих пор ощущала боль потери, когда в памяти возникало одно из оставшихся от него воспоминаний, в котором он легкомысленно с ней пререкался: «Парашенька, милая, давай ты не будешь беспокоиться. С точки зрения смертных, мои поступки выглядят рискованно, с этим спорить не буду. Но пойми меня. Это я должен вызывать у людей зависть и восхищение. Но сейчас я испытываю все это по отношению к людям, которые безоглядно жертвуют своими единственными жизнями. Я никогда не смогу сделать больше, чем они, потому что этот смертный ужас бесами непостижим. Да и в конце концов, я вообще-то Античность прожил и Средневековье, хотя говорю это – и сам себе не верю. Что мне сделают эти смешные младенцы в серых костюмчиках? Черепа и кости, молнии, свастики – это даже смешно, им нужно разнообразить декоративные элементы еще чем-нибудь, а то это уже становится скучно. А я вывезу еще нескольких военнопленных из лагеря, и еще, и еще, потому что останавливаться нельзя, нужно как-то их переупрямить, этих серых человечков».
Когда, бывало, совпадали в Прасковье припадок самоуничижения и это воспоминание, она с мазохистским удовольствием, как пластинку, проигрывала в себе одну мысль: «Замечательная ты баба, Параша. Черт обратно в ад от тебя сбежал».
– …Ну так разве хуже? – переспросила Надя.
– Да не хуже, не хуже, – сварливо согласилась Прасковья. – Только все равно опасно, что ты каждый раз со мной таскаешься. Муть – не человек, цацкаться с тобой не будет, отвинтит тебе голову когда-нибудь, а мне потом страдать.
– Это лучше, чем если она тебе голову отвинтит, я даже помнить не буду, что ты когда-то была. Наверняка вас раньше больше жило в городе, а сейчас всего две.
– М? – обратилась Надя к гомункулу. – Что скажешь? Ты-то должен все помнить?
Она не поленилась приподняться, перегнуться через стол, чтобы потрепать гомункула по голове:
– Ходячая ты БСЭ.
– Были, да, – подтвердил гомункул. – Но в тысяча девятьсот девяносто восьмом в городе поднялась тройная муть: киллер, котлован на окраине и…
– …и стая дворняг! – перебили его Надя и Прасковья хором.
– Ну вот, – оглядел гомункул подруг. – Светлана, Лидия была. И не стало их.
И Прасковья, и Надя знали, что просить гомункула вернуть воспоминания об ушедших оккульттрегерах бесполезно – все равно что уговаривать радиоточку снова зачитать новости или требовать у старого телевизора, чтобы он по новой выступил с пропущенной передачей. При всей видимой одушевленности гомункул не жил, а делал что-то другое, что можно было назвать, наверно, осуществлением процесса жизнедеятельности, техническим переживанием человеческих чувств. Прасковья знала, что большую часть времени гомункул обитает сразу в двух головах, в ее и в своей, по работе может заглядывать и в другие. Сама она, когда была такая необходимость, входила в соприкосновение с его разумом и поражалась тому, как он делит на фрагменты каждое впечатление, сколько звуков, слов, оттенков, мимоходом даже не замечаемых Прасковьей среди обыденности, он запасает в ячейках своей памяти, а затем с легкостью собирает в нужный эпизод.
– По совести говоря, – призналась Надя, прижав руку к груди, – лучше бы забывалось что-нибудь другое. Недостаток большой жизни в том, что ты помнишь то, что помнить не следует, а забываешь то, что нужно бы помнить. А еще недостаток большой жизни в том, что все эти американские фильмы-биографии выглядят еще одной вариацией фильма про Павку Корчагина, честное слово. Вот что я забыла бы с удовольствием. Павку. «Белеет парус одинокий» Катаева – тоже. Книгу и экранизацию.
– Это да! – не смогла не откликнуться Прасковья. – А еще эта нынешняя движуха с обижающимися людьми, с этим: тут обижаться имеешь право, тут не возникай. Знаешь, что она мне благодаря моему возрасту напоминает? Книгу Жарикова «Судьба Илюши Барабанова». Там про мальчика, единственный талант которого – безупречное классовое чутье. И вот начало двадцать первого века, и внезапно это чутье оказалось актуальным. Чутье не совсем классовое, но близкое к нему, так что можно его считать эволюцией того, прежнего. Когда это до нас докатится лет через пятнадцать – мало не покажется никому.
– И при всем этом атеизме, отрицании всего прежнего, патриархального, глупости и суеверия больше, чем в девятнадцатом веке, кажется! – заметила Надя и почему-то рассмеялась. – Херувимы правы насчет этого противоречащего самому себе мира. Бога отрицаем, но и прививки тоже у нас плохие, зато Земля плоская, а в мистицизм настолько залезли, что аж Одина вспомнили, Тора и прочую шушеру, но все это попсовое – от рун до комиксов, что аж кринжово. Не мир, а этакий pop-Hades, или, пелевинским каламбуром говоря, поп-адос. Очень забавна вся эта мифология вокруг потусторонних сил, конечно.
– Мифология мифологией, смех смехом, а собачек ты назвала все же Пестик, Фамик и Беллик. Не стыдно?
– Поддалась тренду, – притворно потупила глаза Надя, затем хитро взглянула на салфетницу и спросила: – Их, кстати, брать на дело?
– Что с вами, собачниками, не так? – делано возмутилась Прасковья. – Ты, как их завела, будто с ума сошла. Как это вообще можно любить? Смесь слюней и шерсти. Сиди дома и лижись со своими ротвейлерами. Не нужны они! Не нужны! Там, где меня могут кончить, собаки точно не помогут! Тем более твои блоховозы, совершенно невоспитанные… Нет-нет, не спорь. Блог этот про дрессировку – это профанация. Собаки в вас просто влюбляются с первого взгляда и каждое слово понимают. Но и вы к ним что-то такое испытываете. Смотрю на всё со стороны, и знаешь что? Похоже, ты им душу продала – вот как это выглядит.
В полумраке, в желтоватом свете, в перемигивании гирлянд трудно было увидеть, что Надя зарделась, но этот внезапно подкативший к ее лицу румянец угадывался по тому, как Надя быстрым движением прижала ладони к щекам. Очевидно, шутка насчет наличия у нее души очень ей польстила.
– Просто в городе холодно, а у меня нет никого живого рядом, чтобы погреться, – объяснила Надя вполголоса.
– В любом случае трудно что-либо планировать, – вздохнула Прасковья. – Понятно, что нужна будешь ты, твоя машина, потому что ночью бегать по городу не очень удобно. Если хочешь, бери собак – машина-то твоя, в конце концов, или багажник осиновыми кольями забей и святой водой. Все, что угодно. Лишь бы успеть до того, как новогодние выходные закончатся. А то ведь я вас просто сожру обоих, дорогие мои, когда с работы на эту охоту, с охоты на работу, а на работе хотя и не запрещается вздремнуть время от времени, но это ведь все равно работа, на которой хочешь не хочешь, а устаешь.
Надя смотрела на Прасковью понимающе, при том что усталость была ей незнакома. Она, кажется, могла не спать месяцами, стоило в любое время дня и ночи прокомментировать у нее что-нибудь в соцсетях и тут же приходил отклик. На любой звонок Прасковьи Надя почти сразу поднимала трубку.
– А пока не начала жрать, – продолжила Прасковья, – давай я тебе, Надюша, все же спасибо скажу. Идея с инстаграмом классная. И дело не в том, что ролик нужный. Дело в том, что он такой, как надо. Без пятиминутного вступления с упоминанием какого-нибудь спонсора ебучего, без этого монтажа, когда из-за того, что паузы вырезаны и все смонтировано для большей динамики, из-за чего иллюзия возникает, что сама реальность скотчем скреплена и едва держится. Без сования рук в кадр. Не жестикуляция, нет. А вот когда говорят: «Первое», – и показывают указательный палец, затем монтажная склейка и какое-то утверждение, которое склейками перемежается, затем снова склейка, «второе», – и уже два пальца – указательный и средний, опять склейка, опять утверждение со склейками, – и так все время. Как это бесит! Старая я, видимо, для рваного монтажа.
– У меня почему-то всегда получается одним дублем… – сказала Надя вполголоса и как бы извиняясь.
– А самое главное, – не дала ей закончить Прасковья, – что весь ролик не обман! Что не пришлось смотреть пятнадцать минут что-то вроде «Как отчистить пригоревшую кастрюлю с помощью соли и соды» и узнать в конце видео, что никак! «Как приготовить шашлык в квартире?» – никак! А честно смотришь полчаса.
– Можно сразу под конец перемотать… – снова тихим голосом произнесла Надя.
– Дело не в этом! Дело в том, что люди изначально знают, что нельзя отчистить кастрюлю, нельзя пожарить шашлык, а все равно принимаются записывать видео. А у тебя, за что ни возьмись, у тебя нет обмана, и тем-то ценно, что ты записала и выложила. Нужно будет знаешь что сделать?
– Что? – подняла глаза Надя.
– Когда все это закончится, выложить подведение итогов, если хочешь.
– Нужно, чтобы все сначала закончилось. Не буду планировать, – при этих словах Надя откинулась на спинку стула и скрестила руки. – Не хочу загадывать, – вздохнула она.
– Да фигня это все. Не суеверничай. Я эту машину уже почти люблю и так, без посторонней помощи, – Прасковья невольно глянула на гомункула. – Переосмыслю как-нибудь.
– Уже придумала как? – спросила Надя.
– Да в фестиваль какой-нибудь, – сказала Прасковья первое, что пришло в голову. – В фестиваль малиновых девяток. Можно сюда еще девятую «Балтику» приплести, улицу Девятого января. Считай – перевернутое число зверя, может, казачки местные начнут возбухать на это или еще кто, заодно дополнительный пиар.
– Опять фестиваль… – скептически поморщилась Надя. – Скоро от фестивалей будет не протолкнуться. Я же тебе рассказывала, как позапрошлым летом в Тюменскую область ездила?
– Может, и рассказывала, только что-то я не помню.
– Тем лучше, – заметила Надя. – Короче, не знаю, что там происходило, сколько там было мути, но местные переработали все это в гору фестивалей. От фестивалей не протолкнуться. Включаешь областной телеканал, а там все благостно: фестиваль меда, фестиваль яблок, фестиваль резной игрушки, фестиваль плюшевой игрушки, фестиваль игрушки, плетенной из бересты, фестиваль такой народной песни, сякой народной песни, фестиваль народных костюмов. Наверное, это перебор. А если появится муть – фестиваль? Во что вы будете это переосмысливать, девочки?
– Как пойдет, – улыбнулась Прасковья. – У нас, к счастью, довольно широкое пространство для маневра. Русская реальность так выстроилась сама собой, что можно двигать не только в позитив это все. Можно углубить тоску, отчаяние, и в этих тоске и отчаянии начинает светиться надежда, у нас люди от депрессняка, если его углублять и расширять, начинают получать своеобразное удовольствие. Чем беспросветнее, тем светлее. «В раю мне будет очень скучно, а ад я видел на земле». «…И хоть мы и врем, потому ведь и я тоже вру, да довремся же наконец и до правды».
– Все равно это уже скучно, – заметила Надя. – Взять пример Питера. Можно как у них сделать. Кто-то там просто и красиво переосмысляет все в Васю Ложкина и «Свиное рыло».
– Так то Питер, – возразила Прасковья. – Я над этим думала. Давно уже пора переосмысление только блогерам подкидывать, тиктокерам, всяким фотографам, потому что всем остальным деятелям культуры, ну, все равно, что хоронить. Ты же сама мне альбомы местных членов Союза художников приносила! Это просто утилизация. Хоть бы кто хайпанул, а то уже город потихоньку гаснет и остывает. Человеку двадцать лет скармливаешь переосмысление, а он всё березки рисует да церковки. Вот и получается только, можно сказать, щепками местных новостей подтапливать. Хотя, если так глянуть, окинуть взглядом страну: что-то не так, если слово «муть» в лексику людей проникло. Вроде и хайп, а люди замечают, что муть пишут, что муть снимают, что муть рисуют, что телеканалы мутью заполнены.
– Так есть двое, которые хайпанули и уехали, а ты все жалеешь ими город подогреть.
– Жаль, что тобой нельзя температуру поднять, – сказала Прасковья со вздохом. – Ладно, это всё слова. Так можно долго планировать, у меня куча всяких идей, что со всем этим делать, с этим теплом. Я тут про энтропию почитала и посмотрела всякого научпопа и думаю: а если все потихоньку погасить до тепловой смерти города, так, чтобы никто ничего не заметил, чтобы, знаешь, всегда было такое существование, как на какой-нибудь открытке, где зимняя деревенька изображена: всё в снегу, дымки. Чтобы никаких новостей, никакой мути и жизнь этакая, неотличимая от смерти, – что есть, что нет. Ничего хорошего в этом нету, но и ничего плохого. Чтобы каждый, кто к нам въезжал, все равно что отчасти умирал, отчасти погружался в этакий сон.
– Мне кажется, такое равновесие будет труднее удержать, чем жонглировать теплом, мутью, знаменитостями, переосмыслением.
– Да, – внезапно подтвердил гомункул. – У нас это лишь случайно может получиться. Идеальные условия для такого – замкнутые территория и культура. Для этого нужно, чтобы в другую страну перекинуло, да и то неизвестно в какую.
– Что вы набросились? – притворно взъелась Прасковья. – Это всё мечты! Как мечта жить в городе, который заселяли бы одни только таксисты с моей работы. Мне это уже который раз снится, и каждый раз после такого сна очухиваешься с огромным сожалением. Такой же город, как наш, но в домах никто не живет, в окнах, когда наступают сумерки, случайным образом горит всякий свет: под ночник, под телевизор, под гирлянду. И кругом желтые и белые машины автопарка «Пятидесятка», и больше никаких других. А людей совсем нет, в некоторых дворах стоят маленькие киоски, где нет безнала, на витринах несколько шоколадок, на табачной стойке две пачки стиков для айкоса, холодильник забит банками газировки, которую, разумеется, никто не покупает (потому что в городе пусто), а за прилавком – одна и та же скучающая девушка, которая смотрит сериал, где говорят на незнакомом языке.
Глаза Нади загорелись, она, перебивая, замахала рукой, затараторила, восторженно вдыхая в промежутках между предложениями:
– Не наступают сумерки! Всегда полный мрак, но он то летний, то осенний, то весенний, то зимний. И куча цветочных киосков, которые как аквариумы, и на каждом гирлянда с цифрами «24», но видно, что в киосках никого нет, одни букеты и всякая чепуха, всякие сувениры, цветные коробки с бантиками, цветные коробки в виде сердца. И в окнах супермаркетов тоже всегда яркий свет, так что супермаркеты видны чуть ли не насквозь, есть надпись «Работаем круглосуточно», но видно, что охранник и кассир – неподвижные манекены. Стеклянные остановки с табло, на котором светятся оранжевые цифры времени, даты и температуры воздуха, – к такой подъезжаешь, и кажется, что на остановке кто-то ждет автобус, но это тень от ближайшего дерева так легла. И поворот в обход парка, где сквозь ограду торчат ветки. Асфальт там настолько ровный, что можно решить, будто не ты объезжаешь парк, а он вращается перед тобой. И еще там должна быть промзона с кирпичными зданиями и высокими окнами, но в них не стекло, а зеленые стеклоблоки.
– Это ты уже не сон мой дополняешь, а жизнь мою пересказываешь, – напомнила Прасковья, чья человеческая работа находилась как раз таки в промзоне, в окружении старых кирпичных зданий, а окно ее диспетчерской выходило на бетонный забор, за которым высилась красная стена какого-то цеха, и ничего не было в этой стене, кроме сплошных мелких кирпичей, от которых рябило в глазах, и маленького металлического балкона, выкрашенного белой краской, и металлической балконной двери, тоже белой. На этот балкон то и дело выходили курить тамошние мужчины в оранжевых касках и спецовках болотного цвета.
– Сегодня начнем? – спросила Надя.
– Получается, что завтра, раз после двенадцати. Значит, третьего. Надо бы уложиться до восьмого, иначе капец: работа, Саша еще этот, охота эта – по отдельности еще туда-сюда, а все вместе сочетается не очень.
Прасковья говорила это уже как бы сквозь работницу кофейни, которая убирала за ними посуду и грязные салфетки, причем делала вид, что не замечает людей за столом, не слышит, что они говорят. На миг выключилась эта обоюдная призрачность, когда работница кофейни спросила: «У вас все хорошо?», получила ответ и тут же выпала из Надиной с Прасковьей реальности и вычла их из своей.
Глава 6
Уж искали что-то подходящее, равноудаленное от каждой самой крайней точки города, а все равно получилась не география, а такое что-то сатирическое, политическое, российское, родное, вроде выборов. Как бы и сознательно подыскали место, чтобы успеть на любой зов из любого конца города, то есть сами выбрали, прикинули, приехали, припарковались на одной из центральных улиц, полной яркого полуночного электрического огня, витрин, несколько нарочитых чистоты и блеска. Что могло пойти не так? Но вот первая ночь, сигнал с юго-запада, а уже чуть загодя внезапный снег навалился на город всем телом. Снегоуборочные машины выкатились, заполонили все вокруг, одна сломалась, в другую въехал поскользнувшийся на собственном тормозном пути внедорожник, и этого хватило, чтобы сгустить ситуацию до такой степени, что Надина машина оказалась заперта со всех сторон. Прасковья выбежала вызывать Яндекс. Такси, но то обещало прибыть не ранее получаса, и пришлось отказать, похерить свой рейтинг. Злая Прасковья вернулась к Наде вместе с занесенным снежными хлопьями гомункулом и, будто в отместку самой себе за глупость, призналась, как прошла ее встреча с родителями и родственниками Саши вечером перед охотой за мутью.
– Мы сравнялись с этими замечательными людьми в лицемерии и вопросах, которые вроде про одно, а на самом деле про другое, – рассказывала Прасковья. – Хорошо, что я не мать-одиночка, потому что сначала их реально смутило, что я в данный момент не пью. Это для них был недобрый знак. Ты не представляешь, какая волна ужаса прокатилась по лицам этих бедных людей, когда я это сказала.
Заботливо обутые в плюшевые тапки Прасковья, которую Саша знал под совсем другим именем, и гомункул по имени Миша были посажены за стол, и началось знакомство, больше похожее на шахматный дебют вроде славянской защиты. Пешечные вопросики и фразы пошли типа: где работаете? М-м, понятно. А какое у вас образование? А родители кем работают? А собираетесь образование продолжать, потому что сейчас ведь все учатся непрерывно?
Прасковья спокойно врала про образование и родителей, насчет работы ответила правду, но мысленно попросила гомункула стереть из памяти Сашиных родственников и ответ, и сам вопрос, чтобы его больше не задавали. Гомункул кивнул, не поднимая лица от тарелки.
Отчасти Прасковья жалела, что в очередной раз не может влиться в одну из таких семей – красиво выстроенных наподобие аккуратной башенки игры «Дженга», в одну из семей, приемы гостеприимства которой складывались на протяжении многих лет, как театральный репертуар, и теперь нельзя было прийти к этим людям без того, чтобы не получить в обязательном порядке: плюшевых тапок, определенных салатов, конкретных десертов, полувекового сервиза подо все эти салаты и десерты, определенного даже освещения.
Все, кроме сутуловатой от усталости Прасковьи, сидели прямо, поэтому Сашин отец, худой, с зачесанными назад темными волосами, большими глазами, узким прямым носом, с длинной шеей, закрытой воротом черной водолазки, расправленными узкими плечами, походил на Майю Плисецкую. Мама Саши, его старший брат, его младшая сестра, дочка брата, с их особенными, зеленовато-голубыми, глубоко посаженными глазами, русыми волосами странного оттенка, близкого к оттенку шерсти британской голубой, распространяли вокруг стола свое удивительное сходство, создававшее у Прасковьи чувство, что инспектировали не только ее, но и отца семейства, но и жену Сашиного брата, маленькую рыжую женщину, которая то и дело выскакивала покурить на балкон. Она если и поглядывала на Прасковью, то не без симпатии, в основном же следила за дочкой – высокой, чуть ли не с нее ростом девочкой лет десяти, потому что та будто специально пыталась уронить вилку или кружку.
Да, все сидели прямо, но Сашин брат был прямее всех, его слегка откинуло назад силою выпитого коньяка, при этом в его полноватом лице было столько женского – яркие, будто накрашенные, губы, пушистые ресницы, – что он походил на собственную мать больше, чем сама мать на себя походила. Он и вел себя, так сказать, по-матерински, созавалось ощущение, что все вокруг некоторым образом его дети, он старался сделать так, чтобы разговор не перешел в ссору. При том что вопросы, задаваемые Прасковье, были обыкновенные, хотя и с некоторым наездом, Сашин брат все же взял на себя обязанность слегка заступаться за гостью. Когда поинтересовались насчет Прасковьиных родителей, получили ответ про доярку и механика, сочувственно вздохнули, Сашин брат рассмеялся, как опереточный артист, и ввернул:
– Ох, а мы так! Чем у нас там прадед занимался, если никто не наврал? Он у нас то казак-пластун, то раскулаченный, то чуть ли не купец.
– Это разные дедушки, – вспыхнув, заметил Сашин отец, голос его был мягок и осторожен.
– Чё-то как-то у нас их много, дедушек этих. Всех их расстреляли, а мы тут сидим как ни в чем не бывало!
Когда Сашина мама взялась высчитывать разницу в возрасте между гомункулом и Прасковьей, Сашин брат не выдержал, фыркнул:
– Я же не спрашиваю, почему я через три месяца после вашей свадьбы родился!
Ему, наверно, казалось, что Прасковья чувствует себя неловко, потому что да, вот семья, а она пришла с готовым ребенком, на которого ее жених Саша соглашался, но истоки Прасковьиной неловкости находились совсем не в той стороне, где Сашин брат развивал свою адвокатскую деятельность.
В памяти Прасковьи имелось множество воспоминаний про такие пристальные современные знакомства с семьей жениха (на фоне этих воспоминаний то и дело невольно, памятью почему-то включалась песня «I got you, babe!»). Если к невесте имелись какие-то претензии, то они, в зависимости от агрегатного состояния гостьи, всегда были высказываемы пассивно-агрессивным образом. Невесте исполнилось двадцать пять, и у нее имелись какие-то бывшие, и тогда спрашивали, почему так, спрашивали, как все было, она ли бросала или ее бросали, почему бросала она, почему бросали ее. Если у невесты имелся ребенок, это слегка осуждали, дескать, ну что это такое, нужно было заниматься образованием, а не глупостями, куда это годится, наш сын в это время еще только о плейстейшн в новогоднем подарке мечтал, а тут такое.
Но даже если невеста, что называется, берегла себя до свадьбы, то и тут на нее или смотрели как на лгунью с тайной дочерью в деревне у бабушки, «которая вам ничего не будет стоить», ну или просто начинали осторожничать, будто невеста была слегка ебанько.
Как бы ни вела себя семья, Прасковье было не сказать что безразлично, просто стыд по отношению ко всем этим в принципе радушным людям был гораздо сильнее любого давления извне.
– Какая же я все-таки лицемерная сука, – сказала Прасковья Наде. – Каждый раз одно и то же. Стыдища такая, когда на улыбки смотришь, на попытки понравиться.
Вместо ответа Надя неопределенно подняла брови, отвернув лицо от Прасковьи, стала перебирать радиостанции в автомагнитоле, которая работала так тихо, что едва была слышна через внутренний шум автомобиля и внешние звуки уличной уборки.
– Я понимаю, что все эти проблемы с женихом – это смешно, потому что это всё траблы сериала «Горец». Что я подставлю человека, что даже брак нельзя зафиксировать, потому что паспорта меняются постоянно. Что уже было такое и опять на те же грабли…
Действительно, Прасковья пару раз состояла в постоянных отношениях, оба раза это было очень тяжело: на протяжении всей жизни приходилось как-то скрываться от друзей гражданского мужа, чтобы хотя бы не показывать совершенно невзрослеющего ребенка. Под конец было и легче, и тяжелее: свое присутствие рядом со стариком можно было объяснять заботой молодой сиделки, дальней родственницы, но потом была смерть человека, с которым прожили несколько десятков лет, – кажется, даже на гомункула это действовало угнетающе.
– Но ты же уже все, конечно, решила, – так и не глядя в сторону Прасковьи, заметила Надя тихим голосом.
– Еще не решила, – возразила Прасковья, она так углубила отрицательную интонацию, что провалилась голосом чуть ли не в бас, отчего невольно рассмеялась и уже со смехом спросила: – С чего ты взяла?
Надя поболталась в кресле, головой помотала, ничего не говоря, но в этом движении угадывались слова: «Ну вот, типа, откуда-то взяла».
Наконец их выпустили.
– Ладно, – смиренно произнесла Прасковья в молчании, которое сопровождало их по дороге до дома, – надеюсь, завтра мы закончим с этой дебильной сказкой про малиновую машинку.
Наде так понравилась фраза про сказку, что следующей ночью, когда чат в ее телефоне выдал локацию проклятого автомобиля, Надя, с энтузиазмом косясь на Прасковью, протянула с улыбкой:
– Слу-у-ушай! Ты прямо угадала с этой сказочностью вчера! Мы зна-а-аешь куда едем? В поселок, где ты несколько лет назад поработала! Который тебя впечатлил!
Видя, как Прасковья с деланой наивностью хлопает глазами, Надя изобразила раздраженный вздох, выдала этакое сердитое рычание, сказала:
– Вот эта вот твоя хаотичная амнезия – ни в какие ворота! Ты столько всего не помнишь самого интересного про себя, что даже не знаю! Там муть была в виде прохода к монументу павшим воинам, рядом с проходной завода. Ну? Неужели?
– Вообще глушняк, – честно ответила Прасковья. – Сама же знаешь. Такое со мной часто бывает.
– Ну, ты эту тропинку среди деревьев переосмыслила в вагину, соединила со сломанными часиками возле ворот на проходную завода, еще чего-то там намешала с годом основания поселка – числом сорок два, с Дугласом Адамсом, с улицей, которая сама себя пересекает в нескольких местах, все это вы с гомункулом сунули в голову местной студентки филфака, а она такой верлибр выдала, что слегка пошумела в области. Сейчас на всяких ресурсах феминистических публикуется.
– Круто, – сказала Прасковья. – Может быть, что-нибудь из этого и выйдет. Как тогда с Тобольском и Тюменью. Как на железную дорогу надоумили народ и, считай, центр области в другой город перенесли. Никогда заранее не угадаешь, сработает – не сработает. Мы уже тогда знакомы были, нет?
– То есть про железную дорогу ты помнишь? А когда и где познакомились – тут у тебя снова амнезия. Очень ловко, Прасковья Батьковна!
Надя, всячески притворяясь уязвленной, ненадолго оторвала взгляд от дороги, по которой они двигались довольно шустро: вроде бы только что стояли на набережной пруда, неподалеку от здания, похожего на поставленную вертикально половину пилюли (пруд, кстати, был некоторым образом тезкой Нади по сути, потому что носил название Шайтанский), – а вот уже миновали мост, перекинутый через реку, так заросшую деревьями, что будто над парком проехали, нырнули в березовую аллею с грунтовыми ответвлениями, мелькнула похожая на туристическую палатку остановка, и Прасковья успела увидеть в свете фар, что название остановки – аббревиатура из четырех букв; что за аббревиатура, разглядеть не успела.
– Да помню я, что мы познакомились в Петербурге, когда там еще на улице курить было запрещено, – сказала Прасковья. – Это, получается, где-то первая половина тыща восьмисотых. Затем гигантский пробел, и уже Сибирь.
– Не пожарник, а пожарный. Не «можно», а «разрешите обратиться». Тюмень – не Сибирь, – ответила Надя, явно кого-то изображая, потому что, пока произносила эти слова, не на дорогу смотрела, а в зеркало, прикидывала: насколько удачно лег воображаемый грим, как точно удается передразнить интонацию и голос.
Спохватилась, виновато покосилась на Прасковью.
– Что? – не поняла Прасковья.
– Так. Просто.