Моя гениальная подруга Ферранте Элена
– Как ты, так и я, – сказала я громким от ужаса голосом.
– А теперь иди и принеси ее!
– Если ты тоже пойдешь.
Мы пошли вместе. Мы знали, что у входа слева располагалась дверца, ведущая в подвал. Сорванная с петли с одной стороны, дверь закрывалась на засов, который еле удерживал две створки вместе. Любого ребенка соблазняла и вместе с тем жутко пугала мысль отодвинуть дверь и через щель попасть в подвал. Так мы и сделали. Образовался проход, достаточно широкий, чтобы мы, худые и гибкие, в него пролезли.
Мы спустились – Лила первая, за ней я – по пяти каменным ступеням и оказались в сыром помещении, куда через маленькие окошки на уровне земли едва пробивался свет. От страха я старалась держаться позади Лилы, а та сердито шла напролом – искать свою куклу. Я двигалась на ощупь. Слышала, как под подошвами сандалий хрустят осколки стекла, щебень, мертвые насекомые. Нас окружали предметы, которые невозможно было распознать, – какие-то сгустки тьмы – остроконечные, квадратные, круглые. Иногда в тусклом свете угадывалось что-то знакомое – каркас стула, ножка светильника, ящики из-под фруктов, доски, железные петли. Вдруг я увидела что-то похожее на лицо – дряблые щеки, большие стеклянные глаза, длинный угловатый подбородок – с застывшим на нем выражением отчаяния. Лицо висело на деревянной сушилке для белья. От страха я вскрикнула и указала на него Лиле. Она повернулась, тихо подошла к нему, осторожно протянула руку и сняла с сушилки. Потом она обернулась. Вместо ее лица было то самое, ужасное, – с круглыми, без зрачков, стеклянными глазами и без рта: только черный подбородок болтался на уровне груди.
Этот момент навсегда отпечатался у меня в памяти. Точно не могу сказать, но, должно быть, у меня вырвался настоящий вопль ужаса, потому что она поспешила объяснить, что это всего лишь маска – противогаз, как ее называл отец: оказалось, у них в кладовке лежит такой же. Я продолжала трястись и визжать от ужаса, и это, очевидно, заставило ее сдернуть маску и бросить ее в угол: раздался грохот, и на фоне узких полосок света, сочившегося из окон, мы увидели поднявшееся облако пыли.
Я успокоилась. Лила огляделась вокруг и нашла окно, в которое мы бросили Тину и Ну. Мы подошли к грубой неровной стене, вглядываясь в темноту. Кукол не было. Лила повторяла на диалекте: «Тут нет, тут нет, тут нет» – и шарила руками по полу; у меня на это не хватало смелости.
Проходили бесконечно долгие минуты. Только раз мне показалось, будто я заметила Тину, с замиранием сердца я наклонилась за ней, но это оказался всего лишь старый скомканный лист газеты. «Их тут нет», – повторила Лила и направилась к выходу. Я стояла в полной растерянности: остаться в подвале и продолжить поиски в одиночку я не могла, но не могла и уйти без куклы.
Лила поднялась по ступенькам и сказала: «Их нашел дон Акилле и унес в своей черной сумке».
В тот самый момент я почуяла присутствие дона Акилле: он ползал по полу среди предметов с неясными очертаниями. Я бросила Тину на произвол судьбы и побежала догонять Лилу, которая уже ловко пролезала за разбитую дверь.
Я верила всему, что она мне говорит. В памяти осталось бесформенное тело дона Акилле, бегущего по подземным ходам и размахивающего руками: длинные пальцы одной руки сжимают голову Ну, другой – голову Тины. Я заболела. У меня поднялась температура, потом спала, потом поднялась снова. Появились нарушения восприятия: иногда мне казалось, что все вокруг кружится в бешеном ритме, что твердые поверхности под моими пальцами размягчаются и вздуваются, образуя внутри себя гулкие пустоты. То же происходило с моим телом: на ощупь оно казалось опухшим, и это меня расстраивало. Мне представлялось, что мои щеки – как воздушные шары, руки набиты опилками, вместо мочек ушей – спелые грозди рябины, а ноги – как два батона. Когда я поправилась и снова стала ходить в школу, мне еще долго казалось, что изменилось само пространство. Его как будто зажало между двумя темными полюсами: с одной стороны на корни домов давил пузырь подвального воздуха из мрачного подземелья, куда упали куклы, с другой – на голову давила сфера, свисавшая с четвертого этажа дома, где жил укравший кукол дон Акилле. Два этих шара как будто были привинчены к двум концам железного прута, в моем воображении пересекавшего по диагонали квартиры, дороги, поле, тоннель, рельсы. Шары сдавливали их. Я чувствовала, как меня вместе с другими людьми и кучей вещей сжимают эти тиски; во рту постоянно стоял неприятный привкус, меня мучительно тошнило, словно мои внутренности перемалывались в омерзительное пюре.
Болезнь продлилась, наверное, целый год, до наступления переходного возраста. А в те времена, когда она только начиналась, я неожиданно услышала первое признание в любви.
Это случилось до того, как мы с Лилой решили подняться к двери квартиры дона Акилле, когда боль от потери Тины все еще была невыносимой. Мать послала меня за хлебом, мне пришлось пересилить себя и пойти. Когда я возвращалась домой, крепко, чтобы не потерять, зажав в кулаке сдачу и прижимая к груди еще теплую булку, то заметила, что следом за мной бредет, держа за руку младшего брата, Нино Сарраторе. Летом Лидия, его мать, отправляла его гулять с Пино, которому в то время не было и пяти, с приказом не отпускать младшего брата ни на шаг. На углу улицы, неподалеку от колбасной лавки Карраччи, Нино обогнал меня, но не пошел дальше, а преградил мне дорогу, подтолкнул к стене, оперся на нее свободной рукой, как бы установив заграждение, чтобы я не сбежала, а другой продолжал держать за руку брата – молчаливого свидетеля его выходки. Тяжело дыша, он что-то произнес, но я не поняла что. Он был бледен, то улыбался, то вновь становился серьезным и наконец на чистом литературном объявил:
– Когда мы вырастем, я бы на тебе женился.
Потом он спросил, соглашусь ли я стать «его девушкой». Он был немного выше меня, очень худой, с длинной шеей и слегка оттопыренными ушами. У него были кудрявые волосы и пронзительные глаза с длинными ресницами. Он так старался побороть свою застенчивость, что это меня растрогало. Но несмотря на то, что я и сама мечтала, чтобы он на мне женился, у меня вырвалось:
– Нет, не могу.
Он застыл на месте и так и стоял, пока Пино не дернул его за руку. Я убежала.
С того дня я всегда, завидев его, убегала. И все-таки он казался мне очень красивым. Сколько раз я заговаривала с его сестрой Маризой только ради того, чтобы пойти из школы вместе с ними. Просто он выбрал для признания слишком неподходящий момент. Откуда ему было знать, что я чувствовала, лишившись Тины, чего мне стоило повсюду следовать за Лилой и как я задыхалась в тесноте двора, домов, квартала. Первое время он подолгу смотрел на меня издалека испуганным взглядом, а потом тоже начал меня сторониться. Должно быть, боялся, что я расскажу другим девчонкам, особенно его сестре, о том, что он сделал мне предложение. Именно так поступила Джильола Спаньюоло, когда Энцо предложил ей встречаться. Энцо узнал, что она всем о нем растрепала, и сильно разозлился. Он подстерег ее возле школы, наорал, обозвал врушкой и даже грозил зарезать. Меня тоже так и подмывало всем рассказать про Нино, но я подумала и решила молчать, даже перед Лилой, когда мы с ней уже подружились. А потом я сама забыла об этом случае.
А вспомнила о нем позже, когда Сарраторе всей семьей переехали. Однажды утром во дворе появились повозка и лошадь, принадлежавшие Николе, мужу Ассунты: с той же повозки, запряженной той же лошадью, они продавали в нашем квартале овощи и фрукты. У Николы было красивое лицо, голубые глаза и светлые волосы, такие же достались и его сыну Энцо. Никола не только торговал овощами и фруктами, но еще и помогал соседям с переездами. Вот и в тот день Никола, Донато Сарраторе, Нино и Лидия принялись сносить вниз мебель, матрасы и другие вещи и укладывать их в повозку.
Женщины, в том числе мы с матерью, как только услышали скрип колес во дворе, высунулись из окон. Переезд был большим событием. По слухам, Донато получил от Государственной железной дороги новую квартиру неподалеку от площади под названием пьяцца Национале. Но моя мать утверждала, что на переезде настояла жена Донато, чтобы избавиться от преследований Мелины, которая пыталась отбить у нее мужа. Может, и так. Моя мать всегда предполагала худшее, а потом я с досадой узнавала, что все сбылось в точности, как она говорила, как будто своим косым глазом она насквозь видела все чужие тайны. Что же предпримет Мелина? У нас шептались, что она забеременела от Сарраторе, а потом избавилась от ребенка, но наверняка никто ничего не знал. Интересно, будет ли она выкрикивать из окна всякие гадости? Все мы, взрослые и дети, высунулись из окон, чтобы помахать на прощание переезжающим, а заодно поглазеть на представление, которое должна была устроить тощая злюка – вдова. Даже Лила с матерью глядели во двор.
Я пыталась поймать взгляд Нино, но ему явно было не до меня. Меня, как обычно без видимых причин, охватила полуобморочная слабость. Нино открылся мне, поняла я, уже зная, что уедет. Я смотрела, как он, пыхтя, таскает плотно набитые коробки, и чувствовала себя виноватой из-за того, что сказала ему «нет». Он улетит, как птица, а я останусь.
Наконец носить мебель и домашнюю утварь закончили. Никола и Донато принялись веревками закреплять вещи в повозке. Лидия Сарраторе вышла в праздничном платье и летней соломенной шляпке голубого цвета. Она катила коляску с младшим сыном, а по бокам от нее шли девочки: моя ровесница Мариза и шестилетняя Клелия. Вдруг со второго этажа послышался страшный грохот, и практически в ту же минуту до нас донесся громкий вопль. Кричала Мелина. От этого душераздирающего крика Лила, как я заметила, закрыла уши руками. Сразу затем раздался отчаянный голос дочери Мелины Ады: «Мама, нет! Не надо, мама!» Через пару секунд я тоже заткнула уши. Но тут из окна полетели вещи, и мне стало так любопытно, что я отняла руки от ушей, как будто боялась, что, не слыша звуков, ничего не разгляжу и не пойму. Мелина не бранилась, а только стонала: «А-а-ах, а-а-ах», словно раненая. Ее мы не видели, не видели в окне даже ее рук, швырявших вниз вещи. Медные кастрюли, стаканы, бутылки, тарелки вылетали из окна как бы сами собой, целя в Лидию Сарраторе, которая, пригнувшись и прикрывая собой коляску, быстрым шагом удалялась прочь, а следом за ней бежали дочки. Донато лез на повозку, протискиваясь между коробками, а дон Никола удерживал лошадь, возле самых ног которой вдребезги разбивались об асфальт выброшенные вещи.
Я отыскала взглядом Лилу: она изменилась в лице, которое теперь выражало растерянность. Должно быть, она заметила, что я смотрю на нее, и отступила от окна. Тем временем повозка тронулась с места. Лидия Сарраторе с четырьмя младшими детьми пробиралась вдоль стены к воротам. Она так ни с кем и не попрощалась. Нино, казалось, вообще не собирается уходить, завороженный видом падающих на асфальт хрупких вещей.
Последним из окна вылетело что-то черное, похожее на сгусток тьмы. Это был утюг, большой железный утюг с железной же ручкой. Когда у меня еще была Тина и я играла дома, то брала такой же у матери: у него был узкий нос, и я представляла себе, что это лодка, и она попала в шторм. Утюг упал с глухим стуком, проделав ямку в земле в нескольких сантиметрах от Нино. Еще бы чуть-чуть, и он бы его убил. Совсем чуть-чуть.
Ни один мальчик не признавался Лиле в любви, но она ни разу не жаловалась мне, что переживает из-за этого. Джильола Спаньюоло то и дело получала приглашения на свидание, меня тоже не обходили вниманием. А Лила, наоборот, мальчишкам не нравилась: худая как щепка, грязная, вечно в ссадинах, она к тому же была остра на язык, придумывала обидные прозвища и в разговорах с учительницей гордо произносила слова из литературного итальянского, которых никто из нас не знал, а с нами говорила только на диалекте, сыпала ругательствами и на корню пресекала любые попытки продемонстрировать романтические чувства. Только Энцо однажды – нет, не предложил ей руку и сердце, но хотя бы выказал восхищение и уважение. Как-то раз, спустя порядочное время после того, как он разбил ей голову камнем, но, по-моему, до того, как получил отказ от Джильолы Спаньюоло, он догнал нас на улице и под моим изумленным взором протянул Лиле венок из рябины.
– Зачем он мне?
– Съешь ягоды.
– Неспелые?
– Подожди, пока дозреют.
– Не хочу я их есть.
– Тогда выкинь.
Вот и все. Энцо повернулся спиной и побежал работать. Мы с Лилой рассмеялись. Мы мало разговаривали, но в любую минуту готовы были расхохотаться.
– А я люблю рябину, – весело сказала я.
Я соврала. На самом деле я ее не любила. Мне нравился разве что красновато-оранжевый цвет блестящих на солнце ягод. Потом, дозревая на балконе, они сморщивались, напоминая крошечные коричневые сушеные груши; с них легко сходила кожица, обнажая зернистую мякоть: на вкус она была ничего, но лопнувшие ягоды наводили на мысль о раздавленных мышиных трупиках на обочине дороги, поэтому я к ним даже не прикасалась. Я сказала, что люблю рябину, надеясь, что Лила отдаст мне венок и скажет: «Бери себе, если хочешь». Я чувствовала, что, если она отдаст мне дар Энцо, это обрадует меня больше, чем если бы она подарила мне что-то свое. Но она этого не сделала, и я до сих пор помню ощущение предательства, которое испытала, когда Лила понесла рябину домой. Она сама вбила гвоздь над окном. Я видела, как она вешала на него венок.
Энцо больше никогда ничего ей не дарил. После ссоры с Джильолой, когда она рассказала всем о его признании, мы видели его все реже. После того как он блеснул в устном счете, Энцо ужасно разленился, и учитель даже не допустил его к вступительным экзаменам в среднюю школу. Энцо не расстроился, а, наоборот, обрадовался. Он записался в профессиональное училище, чтобы скорее пойти работать, хотя на самом деле он и так уже работал с родителями. Просыпался на заре и шел с отцом на овощной рынок или ездил по кварталу, торгуя деревенскими продуктами. Поэтому с учебой ему пришлось расстаться.
Нам в конце пятого класса сказали, что мы обязательно должны учиться дальше. Учительница по очереди вызвала сначала моих родителей, потом родителей Джильолы, потом Лилы, и объяснила им, что вместе с экзаменами за начальную школу нам надо сдать и вступительные в среднюю. Я готова была выучить все что угодно, лишь бы отец не отправил в школу мать, хромую, с косящим глазом, вечно раздраженную, а пошел сам – он-то встречал в муниципалитете посетителей и умел разговаривать вежливо. Но мой план провалился. Разговаривать с учительницей отправилась мать и вернулась домой мрачнее тучи.
– Учительница хочет денег. Говорит, нужны дополнительные занятия, потому что экзамен сложный.
– А зачем он нужен, этот экзамен? – спросил отец.
– Чтобы она могла изучать латынь.
– Зачем?
– Затем, что у нее хорошо с учебой.
– А если у нее хорошо с учебой, зачем учительнице заниматься с ней дополнительно, за деньги?
– Чтобы учительнице было лучше, а нам – хуже.
Они долго спорили. Сначала мать была против, а отец сомневался, потом отец стал понемногу соглашаться, мать смирилась, стала меньше возражать, и, наконец, они разрешили мне сдавать экзамены, но все с тем же условием: если я не буду учиться на отлично, они заберут меня из школы.
А Лиле родители сказали «нет». Нунция Черулло предприняла слабую попытку уговорить мужа, но он ничего не желал слушать и даже влепил Рино, когда тот сказал, что отец не прав, пощечину. Родители Лилы вообще больше не собирались ходить к учительнице, но та попросила директора их вызвать, и Нунции поневоле пришлось опять тащиться в школу. Синьора Оливьеро в ответ на тихий, но решительный шепот испуганной женщины, объяснявшей, почему ее дочь не может продолжать учебу, нахмурилась и просто показала ей тетради Лилы – великолепные сочинения, правильные решения самых трудных задач и даже рисунки, которыми восторгался весь класс: насмотревшись на репродукции Джотто, она могла, если постарается, так здорово изобразить всяких принцесс – с немыслимыми прическами, в драгоценностях, потрясающих платьях и туфлях, каких никто из нас не видел ни в книгах, ни в кино, – что они выглядели как живые. Но мать Лилы ничто не могло сбить с толку. Тогда синьора Оливьеро, потеряв терпение, потащила ее, словно непослушную ученицу, к директору. Нунция не поддавалась: муж не разрешает, и все тут. И твердила свое «нет» до потери сознания – своего, учительницы и директора.
На следующий день по пути в школу Лила как ни в чем не бывало сказала мне: «А я все равно сдам экзамен. Сама». Я ей поверила. Мы все знали, что запрещать ей что-либо бесполезно. Казалось, она сильнее всех нас, девочек, сильнее Энцо, Альфонсо, Стефано, сильнее своего брата Рино, сильнее своих и моих родителей, сильнее всех взрослых, включая учительницу и даже карабинеров, которые могут кого угодно отправить в тюрьму. С виду хрупкая, она сметала с дороги любые преграды, умела переступать границы и никогда не переживала из-за последствий. В конце концов противники отступали и им, пускай и против воли, приходилось с ней считаться.
Ходить к дону Акилле было строго-настрого запрещено, но она все равно решила сделать это, а я последовала за ней. Кроме того, в тот день я убедилась, что ее ничто не остановит – она была способна на такие поступки, что только держись.
Мы хотели, чтобы дон Акилле вернул нам наших кукол, поэтому мы и пошли вверх по лестнице. На каждой ступеньке я была готова развернуться и удрать вниз, во двор. Я до сих пор помню, как Лила взяла меня за руку. Мне нравится думать, что она сделала это не только потому, что почувствовала: мне не хватит смелости добраться до последнего этажа, но и потому, что сама нуждалась в поддержке. Так, крепко сцепив вспотевшие ладони, мы преодолевали последние пролеты: я – прижимаясь к стене, она – цепляясь за перила. Напротив двери дона Акилле сердце у меня забилось так сильно, что его удары стали раздаваться в ушах, однако я утешалась мыслью, что это стучит не только мое сердце, но и сердце Лилы. Из квартиры доносились голоса, может Альфонсо, или Стефано, или Пинуччи. Мы молча постояли под дверью, потом Лила позвонила. Сначала воцарилась тишина, потом послышалось шарканье ног. Дверь нам открыла донна Мария в линялом зеленом халате. Когда она заговорила, во рту сверкнул золотой зуб. Она думала, что мы пришли к Альфонсо, и немного удивилась.
– Нет, нам нужен дон Акилле, – сказала ей Лила на диалекте.
– Зачем? Скажите мне.
– Нам нужно с ним поговорить.
– Аки, – крикнула женщина.
Снова зашаркали ноги. Перед нами появилась коренастая фигура – длинное туловище на коротких ногах и свисающие до колен руки. В зубах у дона Акилле была зажата зажженная сигарета.
– Кто там? – спросил он хрипло.
– Дочь сапожника и старшая дочка Греко.
Дон Акилле вышел на свет, и мы в первый раз хорошо его рассмотрели. Никаких камней, никаких стекол. Лицо было из плоти, вытянутое, растрепанные волосы росли только над ушами, а на макушке блестела лысина. Горящие глаза, белки с красными прожилками, рот широкий и тонкий, тяжелый подбородок с ямкой посередине. Мне он показался некрасивым, но не таким страшным, как я представляла.
– Чего вам?
– Кукол, – сказала Лила.
– Каких кукол?
– Наших.
– Тут нет никаких ваших кукол.
– Вы взяли их внизу, в подвале.
Дон Акилле обернулся и крикнул:
– Пину, ты взяла куклу дочери сапожника?
– Я – нет.
– Альфо, ы взял?
Раздался смех.
Не знаю, откуда у Лилы взялось столько смелости, но она спокойно сказала:
– Это вы их взяли. Мы сами видели.
На мгновение наступила тишина.
– Я взял ваших кукол? – удивился дон Акилле.
– Да. Вы их унесли в своей черной сумке.
Мужчина непонимающе хмурился.
Мне не верилось, что мы стоим лицом к лицу с доном Акилле, что Лила так с ним разговаривает, а он слушает, не скрывая недоумения, что в глубине квартиры видны Альфонсо, Стефано, Пинучча и донна Мария, накрывающая стол к ужину. Мне не верилось, что он – обыкновенный дядька, приземистый, плешивый, с немного странной фигурой, но обыкновенный. Я ждала, что он вот-вот начнет во что-нибудь превращаться.
Дон Акилле переспросил, словно пытаясь вникнуть в значение услышанных слов:
– Я взял ваших кукол и унес их в черной сумке?
Он не злился – я чувствовала это, – скорее испытывал дискомфорт, как будто только что получил подтверждение того, о чем уже догадывался. Он произнес какую-то фразу на диалекте, которую я не поняла.
– Аки, все готово! – позвала Мария.
– Иду.
Дон Акилле сунул широкую длинную руку в задний карман брюк. Мы крепче прижались друг к другу – вдруг он полез за ножом? Но он достал кошелек, открыл его, заглянул внутрь и протянул Лиле несколько бумажек – сколько там было, я не помню.
– Купите себе кукол, – сказал он.
Лила схватила деньги и потащила меня вниз по лестнице. Он перегнулся через перила и чуть слышно буркнул:
– Запомните: я вам их дарю.
Стараясь не споткнуться на лестнице, я на правильном итальянском ответила:
– Хорошего вечера и приятного аппетита.
Сразу после Пасхи мы с Джильолой Спаньюоло начали готовиться к вступительному экзамену. Учительница жила прямо у церкви Святого Семейства, окна ее квартиры глядели на сквер, за которым виднелись поле и железнодорожные столбы. Джильола приходила в наш двор и криком вызывала меня. Я уже ждала ее и бегом спускалась вниз. Мне нравилось посещать эти частные уроки – кажется, два раза в неделю. В конце занятия учительница угощала нас печеньем в форме сердечек и газировкой.
Лила с нами не ходила: ее родители не согласились платить учительнице. В то время мы уже очень близко дружили, и в разговорах со мной она продолжала утверждать, что сдаст экзамен и пойдет в тот же класс средней школы, что и я.
– А учебники?
– Возьму у тебя.
На деньги дона Акилле она купила роман «Маленькие женщины».[3] Лила уже читала эту книгу, и она ей очень понравилась. В четвертом классе синьора Оливьеро дала нам, лучшим ученицам в классе, почитать книги из своей библиотеки. Лиле достались «Маленькие женщины», причем учительница добавила: «Это взрослая книга, но тебе в самый раз», а мне – «Сердце»[4] и никаких объяснений. Лила очень быстро прочитала и «Маленьких женщин», и «Сердце» и сказала, что это небо и земля: «Маленькие женщины», по ее мнению, был великолепный роман. У меня дело пошло не так гладко: к сроку, назначенному учительницей, я с трудом осилила одно «Сердце». Я читала медленно, я и до сих пор так читаю. Лиле пришлось вернуть книгу синьоре Оливьеро, и она жалела, что не сможет перечитать «Маленьких женщин» и обсудить книгу со мной. Однажды утром она решилась. Позвала меня, и мы вдвоем отправились к прудам, на то место, где закопали железную банку с деньгами дона Акилле, достали деньги и пошли в лавку канцелярских принадлежностей к Иоланде, узнать, хватит ли нам на пожелтевший на солнце экземпляр «Маленьких женщин», валявшийся в витрине бог знает с каких пор. Денег хватило. Завладев книгой, мы стали читать ее, сидя рядом во дворе, – иногда каждая про себя, иногда вслух. Мы читали и перечитывали ее месяцами, столько раз, что она вся запачкалась, истрепалась, у нее оторвался корешок, стали вылезать нитки и вываливаться страницы. Но это была наша книга, и мы ее очень любили. Хранительницей книги была я – держала ее дома среди школьных учебников, потому что в последнее время отец Лилы приходил в бешенство, если заставал ее за чтением.
Рино ее защищал. С того дня, как встал вопрос о вступительном экзамене, у них с отцом постоянно вспыхивали ссоры. Рино в то время было почти семнадцать, и он отличался горячим нравом. Он все чаще стал требовать, чтобы ему платили за работу. Он рассуждал так: «Я встаю в шесть, иду в мастерскую, работаю до восьми вечера – значит, имею право на зарплату!» Его слова возмущали и отца, и мать. Рино обеспечен кровом и едой – зачем ему деньги? Его долг – помогать семье, а не разорять ее. Но парень считал несправедливым, что он работает столько же, сколько отец, и не получает ни гроша. Фернандо Черулло отвечал ему с напускным спокойствием: «Я уже щедро плачу тебе, Рино, тем, что обучаю тебя ремеслу: скоро ты будешь уметь не только поменять каблук или приладить подошву. Отец научит тебя всему, что знает сам, ты освоишь это искусство и сможешь сам сшить ботинки – от и до». Но Рино считал недостаточной оплату в виде обучения и постоянно затевал с отцом перепалку, особенно за ужином. Разговор начинался с денег, а заканчивался ссорой из-за Лилы.
– Если ты будешь мне платить, я позабочусь, чтобы она училась, – говорил Рино.
– Учиться? Зачем? Вот я учился?
– Нет.
– А ты учился?
– Нет.
– Ну и зачем твоей сестре учиться? Зачем женщине учеба?
Разговор почти всегда заканчивался тем, что Рино получал затрещину, ведь он, сам того не желая, выказывал неуважение к отцу. Парень не плакал, а если и извинялся, то злобным тоном.
Во время этих перебранок Лила молчала. Она никогда не говорила об этом, но у меня сложилось впечатление, что, если я свою мать ненавидела – ненавидела по-настоящему, всей душой, – Лила, несмотря ни на что, не испытывала к отцу неприязни. У него масса достоинств, говорила она; он, например, доверяет ей вести расчеты и хвастает перед друзьями, что его дочь – самая умная в нашем квартале. А в день именин он принес ей в постель горячий шоколад и четыре печенья. Но с учебой ничего нельзя поделать: у него в голове не укладывается, что дочка будет продолжать учиться. А еще это не укладывалось в семейный бюджет: они едва сводили концы с концами, и вся большая семья, в том числе две незамужних сестры Фернандо и родители Нунции, кормилась за счет маленькой сапожной мастерской. Поэтому говорить с отцом об учебе, вздыхала Лила, все равно что со стеной, да и мать с ним согласна. Только брат думает по-другому и не боится спорить с отцом. Лила, по непонятным мне причинам, была уверена, что Рино победит, добьется, чтобы ему платили за работу, и на свои деньги отправит ее в школу.
– Он и за учебу заплатит, – объясняла она мне.
Она не сомневалась, что Рино даст ей денег на школьные учебники, ручки, пенал, карандаши, глобус, фартук и бант. Она обожала брата. И говорила мне, что хочет выучиться и заработать кучу денег, чтобы сделать брата самым богатым человеком в нашем квартале.
В тот последний год начальной школы богатство стало у нас навязчивой идеей. Мы обсуждали богатство, как в приключенческих романах обсуждают поиск сокровищ. «Когда разбогатеем, сделаем это, сделаем то…» – мечтали мы. Послушать нас, так богатства спрятаны где-то неподалеку, в сундуках, и ждут не дождутся, когда мы их найдем; поднимаешь крышку сундука – а в нем полно золота… Потом, не знаю почему, все как-то поменялось, и мы стали связывать будущее богатство с учебой. Вот выучимся, думали мы, станем писать книги и точно разбогатеем. Богатство все еще вызывало в воображении сверкающие россыпи золотых монет в бесчисленных ларцах, но теперь, чтобы добраться до них, достаточно было написать книгу.
– Мы напишем ее вместе, – сказала Лила однажды, и эта идея наполнила меня радостью.
Возможно, она родилась, когда Лила узнала, что автор «Маленьких женщин» заработала столько денег, что даже поделилась ими с родственниками. Но точно сказать не могу. Мы много говорили о будущей книге, и я предложила начать ее сразу, как только сдам вступительные экзамены. Лила согласилась, но потом не втерпела. Я много занималась, готовилась к урокам со Спаньюоло и учительницей, а у Лилы было много свободного времени, поэтому она начала одна и написала роман без меня.
Когда она принесла мне его прочитать, я расстроилась, но скрыла разочарование и сделала вид, будто очень рада. Это был десяток листов в клеточку, скрепленных швейной булавкой, в обложке, разрисованной пастелью. Я помню название – «Голубая фея», а еще – что роман был очень увлекательный и в нем было много длинных слов. Я сказала, что надо бы показать его учительнице. Лила не хотела. Я упрашивала ее, обещала, что сама его передам. Она поколебалась, но кивнула в знак согласия.
Однажды, когда мы занимались с синьорой Оливьеро у нее дома, я дождалась, пока Джильола выйдет в туалет, и достала «Голубую фею». Я сказала, что этот прекрасный роман написала Лила и что Лила хочет, чтобы она его прочитала. Но учительница, которая последние пять лет только и делала, что восхищалась всем, что делала Лила, не считая ее злобных выходок, холодно ответила: «Передай Черулло, чтобы лучше готовилась к выпускным экзаменам, а не тратила время попусту». Она отложила роман в сторону и оставила на столе, даже не перелистав его.
Ее реакция меня озадачила. Что могло случиться? Она злилась на мать Лилы? Ее злость распространилась на Лилу? Ей было жалко денег, которых она так и не получила от родителей моей подруги? Я терялась в догадках. Через несколько дней я осторожно спросила, прочитала ли она «Голубую фею». Она против своего обыкновения ответила обтекаемо, как будто только мы с ней были в состоянии понять, о чем речь.
– Ты знаешь, что такое «плебс», Греко?
– Плебс? Ну да, плебейский трибунат, Гракхи…
– Плебс – это что-то очень плохое.
– Да.
– А если кто-то хочет остаться плебеем сам и сделать плебеями своих детей и детей своих детей, то он не заслуживает внимания. Забудь про Черулло и думай о себе.
Учительница Оливьеро так ничего и не сказала о «Голубой фее». Лила первое время спрашивала, нет ли новостей, а потом перестала.
– Будет время, напишу другой роман. Тот не получился, – заявила она мрачно.
– Отличный роман!
– Отвратительный.
Она стала не такой бойкой, как раньше, особенно в классе: наверное, заметила, что учительница Оливьеро больше ее не хвалит. Иногда у меня складывалось впечатление, что учительницу раздражают ее успехи в учебе. На итоговом конкурсе в конце года Лила победила, но вела себя уже не так вызывающе, как прежде. Под самый конец дня директор предложил тем, кто еще не выбыл из соревнования, то есть Лиле, Джильоле и мне, трудную задачу, которую составил сам. Мы с Джильолой бились над решением, но безрезультатно. Лила, как обычно, сидела прищурившись и думала. Она сдалась последней. И робко, чего раньше с ней никогда не случалось, сказала, что задача не решается, потому что в условии допущена ошибка, но какая именно, она не понимает. Что тут началось! Оливьеро закатила настоящий скандал. Я смотрела на Лилу, которая стояла у доски с мелом в руках, хрупкая, зеленовато-бледная, под шквалом язвительных слов. Я видела, что у нее дрожат губы, и сама едва не разрыдалась.
– Если у тебя не получается задача, – бушевала учительница, – не говори, что она неправильная, а честно признай, что тебе не хватает ума с ней справиться!
Директор молчал. Насколько я помню, тем день и закончился.
Незадолго до выпускного экзамена Лила подбила меня на очередное приключение – из тех, на которые в одиночку я в жизни не решилась бы. Мы договорились прогулять школу и дойти до границ квартала.
Я никогда там не была. Ни разу не удалялась от белых четырехэтажных домов, двора, приходской церкви и сквера, и меня никогда на это не тянуло. За полем проносились поезда, по шоссе катили в обе стороны легковые машины и грузовики, но я не помню, чтобы хоть раз спросила себя, учительницу или отца, куда все они едут – в какие города, в какие миры.
Лила раньше тоже вроде бы этим не интересовалась, но тут взяла и все организовала. Велела мне сказать матери, что после уроков мы пойдем домой к учительнице Оливьеро праздновать окончание учебного года, а когда я напомнила ей, что учителя никогда не приглашают нас к себе, она ответила, что именно поэтому я и должна так сказать. Мероприятие должно казаться настолько исключительным, чтобы ни у кого из родителей не хватило наглости идти в школу узнавать, правда это или нет. Я положилась на нее, как обычно, и все сделала так, как она сказала. У меня дома поверили все: не только отец и братья, но и мать.
Накануне ночью я не могла уснуть. Что там, за границами квартала, за периметром, изученным вдоль и поперек? Позади нас возвышался густо поросший деревьями холм, вдоль сверкающих железнодорожных путей стояли редкие постройки. Впереди, по ту сторону шоссе, тянулась до прудов улица, вся в ямах. Справа, за оградой, простиралось под огромным небом поле без единого деревца. Слева виднелся туннель, зияющий тремя темными пастями, но, если в ясный день подняться на железнодорожную насыпь, за низкими домиками и стенами из туфа можно было рассмотреть густую растительность и голубую гору с двумя вершинами – одна повыше, другая пониже. Это был Везувий, вулкан.
Но ничто из того, что мы могли наблюдать каждый день, даже вскарабкавшись на холм, нас не впечатляло. Конечно, мы привыкли уверенным тоном пересказывать школьные учебники, рассуждая о том, чего никогда не видели, но это не значит, что нас не манило неведомое. Лила утверждала, что в той стороне, где Везувий, есть еще и море. Рино был там и рассказывал ей, что вода в море голубая и сверкает – потрясающее зрелище. По воскресеньям – обычно летом, но часто и зимой – он бегал с друзьями купаться и обещал когда-нибудь взять ее с собой. На самом деле из наших знакомых не один Рино видел море. Нино Сарраторе и его сестра Мариза говорили о нем таким тоном, словно для них отправиться на побережье полакомиться дарами моря с солеными баранками таралло было обычным делом. Даже Джильола Спаньюоло там была. Счастливчики – их родители устраивали им дальние прогулки, не ограничиваясь соседним сквером у церкви. Наши были другими: им не хватало времени, не хватало денег, не хватало желания. Правда, мне казалось, что я смутно помню морскую голубизну; мать утверждала, что маленькой брала меня с собой, когда ей прописали греть больную ногу горячим песком. Но я не слишком верила матери и считала, что, как и Лила, ничего не знаю о море. Она хотела добраться до моря самостоятельно, как Рино, и убедила меня пойти с ней. Завтра.
Я встала рано и сделала вид, что собираюсь в школу: позавтракала хлебом с теплым молоком, собрала портфель, надела фартук. Как обычно, дождалась Лилу у ворот, и мы вместо того чтобы свернуть направо, перешли через дорогу и двинулись налево, к туннелю.
Стояло раннее утро, но уже было жарко. Пахло землей и влажной от росы травой, обсыхающей на солнце. Мы пробирались между высокими кустарниками по узким тропинкам, которые вели к железнодорожным путям. Дойдя до столба линии электропередачи, сняли фартуки, убрали их в портфели, а портфели спрятали в кустах. Мы пересекли хорошо знакомый нам лесок и, охваченные волнением, помчались по склону к туннелю. Правая пасть чернела огромной дырой: мы никогда еще не ступали в такую тьму. Мы взялись за руки и пошли. Туннель был длинный, а круг света на другом его конце казался невероятно далеким. От звука шагов разносилось оглушительное эхо; глаза, привыкшие к полумраку, уже различали на земле поблескивающие вдоль стен огромные лужи. Мы боязливо продвигались вперед. Вдруг Лила вскрикнула и тут же зловеще захохотала. Я тоже вскрикнула и захохотала. Весь оставшийся путь мы проделали, ни на минуту не замолкая: хохотали и кричали, кричали и хохотали – нам нравилось, как гулко разносятся звуки. Напряжение спало, началось путешествие.
Нас ждало несколько часов полной свободы; мы знали, что никто из домашних не станет нас искать! Когда я думаю о счастье свободы, в первую очередь вспоминаю тот день, тот миг, когда мы вышли из туннеля на свет и очутились на шоссе, убегающем вдаль сколько хватало глаз, – на дороге, которая, по рассказам Рино, вела прямо к морю. Я с радостью шагала навстречу неизведанному. Ничего общего с тем, как мы спускались в подвал или поднимались по лестнице к квартире дона Акилле. Из-за облаков проглядывало солнце, ветер приносил сильный запах гари. Мы долго шли мимо поросших сорняками развалин, мимо низких домов, из которых доносились голоса людей, говоривших на диалекте, а иногда и звуки трубы. Увидели лошадь – она осторожно спускалась с земляного вала, а переходя дорогу, заржала. Увидели молодую женщину, которая стояла на балконе и расчесывалась специальным частым гребешком от вшей. Прошли мимо сопливых детей, которые прекратили играть и враждебно уставились на нас. Встретили даже толстяка в майке: выбравшись из разрушенного дома, он стянул штаны и показал нам член. Но мы ничего не испугались: дон Никола, отец Энцо, иногда разрешал нам чистить их лошадь, к враждебным взглядам мы привыкли и у себя во дворе, а старый дон Мими специально поджидал нас по дороге из школы и показывал свои причиндалы. За все три часа, что мы шли вдоль шоссе, нам не встретилось ничего такого, что сильно отличалось бы от того, к чему мы привыкли дома. Я не задумывалась, правильно ли мы идем. Мы шли держась за руки, но мне, как обычно, казалось, что Лила опережает меня на десять шагов и точно знает, куда идти. Я привыкла чувствовать себя второй и не сомневалась, что ей, всегда первой, все ясно: с какой скоростью шагать, чтобы хватило времени на обратную дорогу, и в какую сторону двигаться, чтобы попасть на море. У нее в голове, считала я, всегда царит такой порядок, что окружающий мир не в состоянии его разрушить. Я с радостью доверилась ей. Мне запомнился мягкий свет, который исходил не от солнца, а словно бы шел из глубины земли, на поверхности бедной и грязной.
Потом мы начали уставать, нам хотелось пить и есть. Об этом мы не подумали. Лила сбавила темп, я тоже. Два или три раза я перехватывала ее виноватый взгляд: она косилась на меня, будто понимая, что сделала мне что-то нехорошее. Еще я заметила, что она стала часто оглядываться назад, и тоже принялась оглядываться. Ее рука вспотела. Уже давно за спиной не было видно туннеля – границы знакомых нам мест. Пройденный путь представлялся теперь таким же неведомым, как и тот, что лежал впереди. У меня было чувство, что всем вокруг на нас наплевать. Между тем окрестности выглядели все более заброшенными: расплющенные бидоны, обгорелые доски, остовы автомобилей, колеса от телег со сломанными спицами, полуразвалившаяся мебель, ржавый металлолом. Почему Лила все оглядывается? Почему замолчала? Что не так?
Я остановилась. Небо, которое в начале путешествия казалось таким высоким, как будто опустилось. Позади все почернело, огромные тяжелые облака снизились, едва не задевая брюхом верхушки деревьев. Впереди все еще сиял слепящий свет, но по бокам на него уже наступали, силясь задушить, лилово-серые тучи. Вдалеке громыхнул гром. Мне стало страшно. Больше всего меня испугало выражение лица Лилы – раньше я никогда не видела ее такой. Она стояла с приоткрытым ртом и без конца озиралась широко распахнутыми глазами, не переставая крепко сжимать мою руку. «Неужели ей страшно? – удивлялась я про себя. – Что с ней такое?»
По дорожной пыли ударили первые капли дождя, оставшись на земле мелкими коричневыми пятнышками.
– Возвращаемся, – сказала Лила.
– А как же море?
– До него слишком далеко.
– А до дома не далеко?
– Тоже далеко.
– Пойдем лучше к морю.
– Нет.
– Почему?
Никогда еще я не видела, чтобы она так нервничала. Как будто она хотела, но все никак не решалась что-то мне сказать, объяснить, почему мы должны срочно возвращаться обратно. Я ее не понимала. Времени у нас еще было достаточно, до моря, скорее всего, оставалось не так уж далеко, а дождь… Ну так мы все равно вымокнем – что по пути домой, что продолжая шагать вперед. Рассуждать подобным образом я научилась у нее и поражалась, почему она сама не сообразит, что к чему.
Черное небо рассекли ослепительные фиолетовые лучи, и тут же оглушительно прогрохотал гром. Лила рванула меня за руку, и мы побежали в обратную сторону. Поднялся ветер. Капли застучали чаще и через несколько секунд превратились в настоящий водопад. Нам и в голову не пришло искать укрытие. Мы бежали, ничего не видя из-за дождя. Одежда у нас сразу промокла, голые ноги в разношенных сандалиях оставляли на уже размокшей земле неглубокие следы. Мы неслись во весь дух.
Потом мы выдохлись и побежали медленнее. Сверкали молнии, гремел гром, по обочинам дороги неслись потоки дождевой воды, мимо со страшным грохотом пролетали, поднимая волны грязи, грузовики. Теперь мы просто шли быстрым шагом. Сердце у меня колотилось как сумасшедшее. Вскоре ливень перешел в просто дождь, который тоже стих, хотя небо оставалось серым. Мы вымокли насквозь, волосы у нас прилипли к голове, а губы посинели. Вот и туннель. Карабкаясь вверх по склону, мы задевали набухшие водой ветки кустов, и то и дело вздрагивали. Мы нашли свои портфели, надели поверх мокрых платьев сухие фартуки и направились к дому. Лила больше не держала меня за руку, но шла опустив глаза.
Скоро выяснилось, что весь наш тщательно продуманный план полетел кувырком. Гроза собралась как раз к окончанию уроков, и моя мать пошла к школе, прихватив зонт, чтобы проводить меня на праздник к учительнице. Там она узнала, что я прогуляла занятия, а никакого праздника нет и не предвидится. Она искала меня несколько часов. Я издалека заметила ее прихрамывающую фигуру, бросила Лилу и побежала ей навстречу. Она даже не стала ни о чем меня спрашивать. Надавала мне по щекам, стукнула зонтом и заорала, что в следующий раз меня убьет.
Лила улизнула – у нее дома так никто ни о чем и не догадался.
Вечером мать обо всем доложила отцу и попросила меня выпороть. Он не хотел меня бить, и они поссорились. Сначала он отвесил затрещину ей, потом, в бешенстве на себя, всыпал и мне как следует. Всю ночь я пыталась понять, что же произошло. Мы собирались пойти к морю, но не пошли, а меня ни за что отлупили. Как будто каким-то таинственным образом мы с Лилой поменялись местами: я, несмотря на дождь, хотела продолжать путь, как будто расстояние, отделявшее меня от дома – я тогда впервые испытала это чувство, – освободило меня от любых уз и заглушило любые тревоги. А Лила внезапно передумала идти к морю и решила вернуться домой. У меня это не укладывалось в голове.
На следующий день я не стала дожидаться ее у ворот и пошла в школу одна. Мы увиделись в сквере, она заметила синяки у меня на руках и спросила, что случилось. Я пожала плечами.
– Отлупили?
– А что еще со мной должны были сделать?
– И больше ничего? Они что, все равно отпускают тебя учить латынь?
Я смотрела на нее в растерянности.
Неужели она… Неужели она потащила меня с собой только ради того, чтобы родители в наказание не пустили меня в среднюю школу? А зачем тогда сломя голову потащила меня назад? Чтобы спасти от наказания? Или – я до сих пор не знаю ответа на этот вопрос – ей сначала захотелось одного, а потом другого?
Пришло время выпускных экзаменов за начальную школу. Когда Лила осознала, что после них я буду сдавать еще вступительный в среднюю, она как будто потеряла к учебе всякий интерес. Из-за этого я, ко всеобщему изумлению, сдала все экзамены на десятки, а Лила – на девятки, а арифметику вообще на восьмерку.
Я не услышала от нее ни слова недовольства или досады. Зато она спелась с Кармелой Пелузо, дочерью столяра-игрока, как будто одной меня ей стало мало. За несколько дней мы превратились в трио, в котором я, признанная лучшей ученицей школы, почти всегда оказывалась третьей лишней. Они болтали и шутили между собой, точнее, Лила говорила и шутила, а Кармела слушала и смеялась. Когда мы гуляли вдоль шоссе, Лила всегда шагала в центре, а мы – по сторонам. Я не могла не замечать, что Кармеле она уделяет куда больше внимания, чем мне; я расстраивалась, и меня так и подмывало уйти домой.
В то время Лила была сама не своя, как будто пережила солнечный удар. Уже стояла жара, и мы часто смачивали голову под питьевым фонтанчиком. Я помню ее мокрые волосы, капли, стекающие по лицу, и постоянные рассказы о том, как в следующем году мы пойдем в школу. Эта тема стала у нее любимой; она только об этом и твердила, будто пересказывала сюжет будущего рассказа, который поможет ей разбогатеть. Правда, теперь она в основном обращалась к Кармеле Пелузо, которая окончила начальную школу на семерки и тоже не сдавала вступительный экзамен.
Лила умела рассказывать. Слушая ее, я верила, что все это и правда будет – и школа, в которую мы пойдем, и новые учителя. Она заставляла меня то смеяться, то по-настоящему волноваться. Но однажды я ее перебила.
– Лила, – сказала я, – ты не можешь поступать в среднюю школу: ты же не сдавала вступительный экзамен. Вас туда не примут: ни тебя, ни Пелузо.
Она разозлилась. И сказала, что она все равно туда поступит, с экзаменом или без экзамена.
– И Кармела?
– И Кармела.
– Это невозможно.
– Вот увидишь!
Но мои слова, видимо, сильно ее задели. После того разговора она перестала рассказывать о нашем школьном будущем и снова стала молчаливой. Потом внезапно принялась изводить домашних, без конца твердя, что тоже хочет учить латынь, как мы с Джильолой Спаньюоло. Особенно она обижалась на Рино, который обещал помочь, но не помог. Объяснять ей, что уже ничего не поделаешь, было бесполезно, она не желала прислушиваться к разумным доводам и только еще больше злилась.
К началу лета в моем отношении к Лиле стало преобладать чувство, которое мне трудно описать словами. Я видела, какой раздражительной и агрессивной она стала, и радовалась, что узнаю ее прежнюю. Но к моей радости примешивалась тревога: за ее привычными выходками теперь угадывалось страдание. Ей было плохо, и я за нее переживала. Мне больше нравилась Лила, не похожая на меня, далекая от моих забот. Но неловкость, которую я испытывала, видя ее слабость, каким-то непостижимым образом превращалась в жажду превосходства. Я не упускала случая, особенно когда рядом не было Кармелы Пелузо, осторожно напомнить Лиле, что мои оценки лучше, чем ее. При каждой возможности подчеркивала, что я пойду в среднюю школу, а она – нет. Перестать быть второй, опередить ее хоть раз в жизни – это казалось мне большим успехом. Должно быть, она догадывалась об этом и становилась все резче, но не со мной, а со своей родней.
Поджидая ее во дворе, я часто слышала доносившиеся из окна крики. Она ругалась такими грязными словами, что я невольно вздрагивала: как можно, думала я, так вести себя с родителями и старшим братом. Конечно, ее отец, сапожник Фернандо, быстро впадал в ярость. Но мы привыкли, что все отцы заводятся с полоборота. Отец Лилы в этом смысле был лучше других – если, конечно, не выводить его из себя. Чертами он напоминал актера Рэндольфа Скотта, только проще и грубее: никаких светлых тонов, густая черная борода от самых глаз, широкие короткопалые руки с въевшейся грязью под ногтями. Он любил пошутить. Когда я заходила к ним, он зажимал мне нос указательным и средним пальцами и делал вид, что собирается его оторвать. А потом радостно заявлял, что украл мой нос, и изображал, будто он мечется у него между пальцами, пытаясь удрать и вернуться ко мне на лицо. Это было здорово и смешно. Но стоило Лиле, или Рино, или другим детям его рассердить, даже мне становилось страшно, хоть я и стояла на улице.
Не знаю, что случилось в тот день после обеда. Обычно в теплую погоду мы гуляли до позднего вечера, но в тот раз Лила не вышла, и я отправилась к ним под окна. «Ли, Ли, Ли!» – звала я, но почти не слышала себя из-за громовых криков Фернандо, громких воплей матери Лилы и настойчивого голоса моей подруги. Я поняла, что там происходит что-то ужасное. Из окон неслись грубый неаполитанский говор и грохот: кидали и били вещи. На вид все было так же, как у меня дома, когда мать злилась, что не хватает денег, а отец злился, что она уже потратила часть зарплаты, которую он ей дал. На самом деле разница была существенная. Мой отец сдерживался, даже когда злился, через силу стараясь говорить тихо, не позволяя себе повышать голос, даже когда на шее вздувались вены и глаза вспыхивали огнем. Фернандо, напротив, орал, ломал вещи, его ярость подпитывала сама себя, не давая ему остановиться, а когда жена пыталась успокоить его, злился еще сильнее и, даже если ссорился не с ней, в конце концов избивал ее. Поэтому я настойчиво продолжала звать Лилу, чтобы вытащить ее из этого ада ругани, шума и разрушения. Я кричала: «Ли, Ли, Ли», – но она меня не слышала и продолжала осыпать отца оскорблениями.
Нам было десять лет, скоро должно было исполниться одиннадцать. Я полнела, а Лила оставалась маленькой и худющей, легкой и изящной. Вдруг крики прекратились, и мгновение спустя моя подруга вылетела из окна и упала на асфальт позади меня.
Я стояла разинув рот. Фернандо высунулся в окно, продолжая выкрикивать в адрес дочери жуткие угрозы. Он выбросил ее, как ненужную тряпку.
Я в ужасе смотрела, как она пытается приподняться. С почти веселой ухмылкой она произнесла: «А что я такого сделала-то?»
По лицу у нее текла кровь, а рука была сломана.
Отцы могли делать с непослушными дочерьми что заблагорассудится. После того случая Фернандо стал еще мрачнее и работал еще одержимее, чем раньше. Летом мы с Кармелой и Лилой часто ходили мимо его мастерской; Рино всегда махал нам рукой, а сапожник даже не смотрел на дочь с рукой в гипсе. Чувствовалось, что ему неприятно. Но отцовские колотушки казались пустяком по сравнению с тем, что творилось у нас в квартале. Карточный проигрыш в душном баре «Солара», не говоря уже о бесконечном пьянстве, частенько заканчивался дракой. Хозяин бара Сильвио Солара – толстый, пузатый, с голубыми глазами и высоким лбом – держал за стойкой черную дубинку, которой охаживал каждого, кто посмел не заплатить по счету или просрочить долг. Ему помогали сыновья, Марчелло и Микеле, ровесники брата Лилы – у этих рука была еще тяжелее, чем у папаши. Там вечно кого-то мутузили. А потом мужчины, подогретые алкоголем и проигрышем и злые на весь свет, возвращались домой. Одно неосторожное слово от домашних – и они пускали в ход кулаки: одна обида порождала другую.
В то долгое лето произошло событие, которое потрясло всех, но особое впечатление произвело на Лилу. Дон Акилле, ужасный дон Акилле, одним необычайно дождливым августовским днем был убит у себя дома.
Он был на кухне и как раз открыл окно, чтобы впустить в квартиру свежего, пахнущего дождем воздуха. Специально встал ради этого с кровати, прервав послеобеденный отдых. На нем была сильно поношенная голубая пижама, на ногах – желтоватые, потемневшие на пятках носки. Но только он распахнул оконную створку, ему в лицо дохнуло дождем, а в шею с правой стороны, ровно посередине между верхней челюстью и ключицей, ударил нож.
Кровь брызнула на медную кастрюлю, висевшую на стене. Медь была такой блестящей, что кровь на ней казалась чернильным пятном, из которого, как нам рассказывала Лила, вытекала извилистая черная струйка. Убийца – Лила склонялась к тому, что это была женщина, – проникла в квартиру в то время, когда дети обычно гуляют на улице, а взрослые, если они не на работе, отдыхают. Замок, разумеется, открыла отмычкой. И разумеется, хотела нанести удар спящему Акилле в сердце, но обнаружила, что он проснулся, и вонзила нож ему в горло. Дон Акилле обернулся: лезвие целиком вошло ему в тело, глаза вылезли из орбит, кровь текла на пижаму рекой. Он рухнул на колени, а затем упал на пол лицом вниз.
Убийство так поразило Лилу, что она почти каждый день рассказывала нам о нем, добавляя все новые подробности, как будто сама при нем присутствовала. Нам с Кармелой Пелузо становилось очень страшно, а Кармела даже не могла спать по ночам. В самые жуткие моменты Лила – рассказывая, как по медной кастрюле стекала струйка крови, – прищуривалась, и в ее глазах появлялось ожесточение. Конечно, она верила, что убийца – женщина, только потому, что так ей было проще представлять на ее месте себя.
В то время мы часто ходили домой к Пелузо играть в шашки или крестики-нолики, которыми тогда увлеклась Лила. Мать Кармелы устраивала нас в столовой, заставленной мебелью, которую ее муж смастерил в те времена, когда дон Акилле еще не отобрал у него столярные инструменты и мастерскую. Мы садились за стол, втиснутый между двумя зеркальными буфетами, и играли. Кармела нравилась мне все меньше, но я делала вид, что мы с ней такие же подруги, как с Лилой; иногда я даже давала ей понять, что она нравится мне больше. Но вот кто мне и правда нравился, так это синьора Пелузо. Она работала на табачной фабрике, но за несколько месяцев до тех событий ее уволили, и теперь она постоянно была дома. Но и в хорошие, и в плохие времена она оставалась веселой. Полная, с большой грудью и румяными щеками, она всегда, несмотря на то что денег вечно не хватало, ухитрялась угостить нас чем-нибудь вкусненьким. Да и муж ее стал куда спокойней, чем раньше. Он устроился официантом в пиццерию и старался обходить бар «Солара» за милю, чтобы не проиграть то немногое, что зарабатывал.
Однажды утром мы сидели в столовой и играли в шашки: мы с Кармелой против Лилы. Мы вдвоем занимали одну сторону стола, она – другую. За нашими спинами стояли одинаковые буфеты темного дерева, сверху украшенные карнизами с завитками. Я смотрела на нас троих в бесконечности отражений двух зеркал, но никак не могла сосредоточиться ни на наших лицах, которые казались мне уродливыми, ни на голосе Альфредо Пелузо – в тот день он был чем-то расстроен, и они с Джузеппиной громко ссорились.
В дверь постучали, и синьора Пелузо пошла открывать. Мы услышали, как она вскрикнула, втроем выглянули в коридор и увидели карабинеров, которых боялись все. Карабинеры схватили Альфредо и увели с собой. Он сопротивлялся, кричал, звал по именам детей – Паскуале, Кармелу, Чиро, Иммаколату, – цеплялся за мебель, сделанную своими руками, за Джузеппину, и клялся, что невиновен и не убивал дона Акилле. Кармела заплакала, все заплакали, и я тоже. Лила – нет. Лила смотрела тем же взглядом, каким когда-то смотрела на Мелину. Разница была в том, что теперь она стояла на месте, но мне казалось, что она перемещается вместе с Альфредо Пелузо, который хриплым от ужаса голосом все выкрикивал: «Ах! А-а-ах!»
Это было самое страшное из всего, что я видела в детстве. Меня эта картина потрясла. Лила занималась Кармелой, утешала ее. Говорила, что если дона Акилле действительно убил ее отец, то он правильно сделал, но, по ее мнению, это не он: конечно же он невиновен и вскоре вырвется из тюрьмы. Они долго говорили между собой, а при моем приближении отошли в сторону, чтобы я ничего не услышала.
ОТРОЧЕСТВО
История ботинок
31 декабря 1958 года с Лилой впервые случилась «обрезка».[5] Это слово придумала не я, да и Лила использовала его, вкладывая в него свой особый смысл. Она говорила, что в моменты «обрезки» очертания людей и предметов вокруг нее словно расплывались и становились неопределенными. Это ощущение вдруг накрыло ее в ту ночь на верхней террасе, где мы праздновали наступление 1959 года; она испугалась, но промолчала, поскольку пока не знала, как его описать. Только много лет спустя, ноябрьским вечером 1980-го – нам обеим уже исполнилось по тридцать шесть, мы обе были замужем, с детьми, – она впервые в разговоре со мной употребила это слово и рассказала в подробностях, что с ней тогда произошло и время от времени повторялось.
Терраса располагалась на крыше одного из домов квартала. На улице было очень холодно, но мы пришли в открытых легких платьях, чтобы выглядеть красиво. Мы смотрели на подвыпивших напористых парней, на их подвижные черные силуэты и лица, оживленные праздником, едой и шампанским. Они привыкли встречать Новый год фейерверками, и теперь один за другим поджигали фитили – как я расскажу позднее, Лила принимала самое активное участие в этом традиционном ритуале и в тот вечер с довольным видом любовалась рассыпавшимися по небу огненными штрихами. «Но вдруг, – делилась она со мной потом, – меня, несмотря на холод, окатило потом». Ей вдруг почудилось, что все кричат слишком громко и двигаются слишком быстро. Ее замутило, и у нее возникло странное ощущение, будто вокруг нее и всех остальных сгустилось что-то непонятное, хотя абсолютно материальное, что существовало всегда, но сейчас проявилось с особенной силой, словно сдирало с людей и вещей оболочку и открывало их внутреннюю сущность.
Сердце у нее заколотилось в бешеном ритме. Возгласы, которые издавали люди на террасе, двигавшиеся среди дыма и взрывов, приводили ее в ужас, как будто эти громкие звуки подчинялись каким-то новым, неведомым законам. Тошнота нарастала, диалект, на котором мы изъяснялись, звучал непривычно, словно слова намокали у нас в горле, пропитываясь слюной, и это было невыносимо. Шевелящиеся тела, их исступленно сотрясавшиеся костяные скелеты вызывали у нее отвращение. «Как отвратительно мы устроены, – думала она, – какие мы безобразные». Широкие плечи, руки, ноги, уши, носы, глаза, казалось, принадлежат чудовищным созданиям, явившимся сюда из заброшенного закоулка бескрайнего черного неба. Почему-то самое омерзительное впечатление произвело на нее тело ее брата Рино, самого близкого ей человека, которого она любила больше всех на свете.
Она словно впервые увидела его таким, какой он на самом деле: с приземистой коренастой фигурой сильного зверя, самого хищного, самого алчного, громче всех рычащего и самого ничтожного. Ею овладело смятение, она почувствовала, что задыхается. Слишком много дыма, слишком много едкой вони, слишком много огней, сверкающих в ледяном воздухе. Лила старалась взять себя в руки, внушала себе: «Я должна понять, что со мной происходит, я должна сбросить это наваждение». В этот момент среди радостных криков она расслышала звук взрыва, наверное, это был последний взрыв, и ее коснулось легкое, как от взмаха крыльев, дуновение. Это был выстрел, а не салют; кто-то стрелял из пистолета. Рино, обращаясь к желтым огненным вспышкам, выкрикивал непристойные ругательства.
Лила рассказала, что состояние, которое она называла обрезкой, уже было ей знакомо, хотя в ту ночь впервые проявилось так отчетливо. Например, ее и раньше посещало чувство, будто она, нарушая привычные границы, на доли секунды вселяется в другого человека, или предмет, или число, или слог. В тот день, когда отец выбросил ее из окна, она, пока летела вниз, явственно видела, как мелкие красноватые живые существа растворяют твердый асфальт, превращая его в гладкую мягкую материю. Но в ту новогоднюю ночь она впервые ощутила присутствие неизвестной сущности, разрушающей контуры окружающего мира и показывающей его отвратительную природу. И это ее потрясло.
Когда сняли гипс и Лила снова смогла двигать своей бледной рукой, ее отец Фернандо заключил с самим собой соглашение. Напрямую дочери он ничего не сказал, но через Рино и жену Нунцию разрешил ей ходить в школу. Не знаю, чему ее там собирались учить: может, стенографии, или бухгалтерии, или домоводству, или всему этому разом.
Она пошла туда неохотно. Нунцию вызывали преподаватели, потому что ее дочь часто пропускала занятия без уважительной причины, мешала другим, отказывалась отвечать, когда ее спрашивали, а любое задание делала за пять минут и потом докучала товарищам. В какой-то момент она подхватила жуткий грипп, хотя раньше никогда ничем не болела: она с такой беспомощностью поддалась вирусу, что он быстро отнял у нее все силы. Дни проходили, а она все никак не выздоравливала. Как только она, еще более бледная, чем обычно, пыталась вернуться к обычной жизни, у нее снова поднималась температура. Как-то раз я встретила ее на улице, и она показалась мне призраком – призраком девочки, которая съела ядовитые ягоды, как на картинке в книге учительницы Оливьеро. Вокруг шептались, что она скоро умрет, и это страшно меня мучило. Однако она поправилась – как будто против своей воли. Но в школу, ссылаясь на отсутствие сил, ходила все реже и в конце года провалила экзамены.
Мне в первом классе средней школы тоже пришлось несладко. Поначалу я питала радужные надежды и, хоть не признавалась себе в этом, радовалась, что поступила именно с Джильолой Спаньюоло, а не с Лилой. В глубине души, никому не доступной, я предвкушала, как буду учиться без сидящей за соседней партой Лилы и буду лучшей. Но я сразу же начала отставать: в классе многие оказались сильнее меня. Мы с Джильолой словно попали в болото и, как затравленные зверюшки, затаились, напуганные собственной посредственностью; мы весь год изо всех сил барахтались, чтобы не оказаться в числе худших. Я чувствовала себя отвратительно. Меня терзала мысль, что без Лилы мне больше никогда не выбиться в хорошие ученики.
В школе я то и дело сталкивалась с младшим сыном дона Акилле Альфонсо, но мы делали вид, что не знаем друг друга. Я не знала, что ему сказать, потому что считала, что Альфредо Пелузо правильно сделал, что убил его отца, и не находила слов утешения. Меня не трогало даже, что Альфонсо теперь сирота, как будто на нем лежала часть вины за то, что я столько лет боялась дона Акилле. Он носил куртку с пришитой черной лентой, никогда не смеялся и всегда был чем-то озабочен. Альфонсо учился не в моем классе, но говорили, что учится он очень хорошо. В конце года стало известно, что в следующий класс его перевели со средней оценкой восемь – я даже расстроилась. Джильолу отправили на переэкзаменовку по латыни и математике, а я еле проскочила со всеми шестерками.
Преподавательница вызвала мою мать и в моем присутствии сообщила, что от переэкзаменовки по латыни меня спасло только ее великодушие и что следующий класс мне без дополнительных занятий никак не одолеть. Я испытала двойное унижение: от стыда, что так плохо учусь, и от контраста между преподавательницей, стройной, в аккуратной одежде, изъясняющейся на литературном итальянском, и своей матерью, уродливой, в старых ботинках, с немытыми волосами и чудовищным диалектом.
Должно быть, мать тоже что-то такое почувствовала. Домой она вернулась мрачная и сказала отцу, что учителя мной недовольны, а ей нужна помощь по дому и я должна бросить учебу. Они долго спорили и препирались, но в конце концов отец решил, что раз меня все-таки перевели, а Джильола не сдала целых два предмета, то пусть я учусь дальше.
Лето у меня прошло скучно, во дворе и на прудах, в основном в компании Джильолы, которая без конца твердила о студенте-репетиторе, который приходил к ним домой и, как ей казалось, был в нее влюблен. Я ее слушала, но мне было неинтересно. Время от времени я видела Лилу: она гуляла с Кармелой Пелузо, которую тоже отчислили из какой-то там школы. Я понимала, что Лила больше не хочет дружить со мной, и от этой мысли на меня наваливалась невыносимая усталость и очень хотелось спать. Иногда, когда мать не видела, я ложилась в кровать и дремала.
Однажды днем я уснула по-настоящему, а когда проснулась, то почувствовала, что я мокрая. Пошла в туалет посмотреть и обнаружила, что трусы испачканы кровью. В ужасе, сама не знаю отчего (наверное, боялась, что мать будет ругаться за то, что я поранилась между ног), я хорошенько выстирала трусы, отжала и снова надела, как были, мокрыми. Потом вышла во двор: было тепло. Сердце колотилось от страха.
Я встретила Лилу с Кармелой и пошла с ними прогуляться до церкви. Я чувствовала, как у меня снова все намокает, но уговаривала себя, что это просто влажные трусы. Когда страх стал нестерпимым, я шепнула Лиле:
– Мне нужно кое-что тебе рассказать.
– Что?
– Я хочу рассказать только тебе.
Я взяла ее за руку и потащила за собой, но Кармела пошла за нами. Я так волновалась, что призналась обеим, хотя обращалась только к Лиле.
– Что это? – спросила я.
Объяснила все Кармела. У нее кровь шла уже год, каждый месяц.
– Это нормально, – сказала она. – У женщин так от природы: несколько дней кровит, болит живот и спина, но потом проходит.