Плохой хороший день Алексея Турова Метлицкая Мария
© Suradech Prapairat / Shutterstock.com Используется по лицензии от Shutterstock.com
© Метлицкая М., 2022
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2022
Девять дней в октябре
Конечно, домашний телефон надо было отключить. Сейчас даже непонятно, как мы жили без мобильных телефонов – этого чуда конца двадцатого века? А ведь жили! И кстати, неплохо жили.
Рина отлично помнила и старые телефонные будки – металлические, холодные зимой и душные летом. Вдобавок остро пахнувшие мочой. Плюс к этому – непременная очередь из любопытных и обязательно вредных граждан, минут через пять начинающих барабанить в стекло: дескать, ваше время вышло!
В конце восьмидесятых тяжелые трубки на металлическом шнуре, напоминающем шланг от душа, в мгновение ока оказались срезаны. Просто срезаны – и все. И было непонятно, что это – обыкновенное хулиганство и варварство или способ добычи денег.
Возможно, трубки эти куда-то сдавали. Времена были тяжелые, голодные. В столице не горел ни один фонарь. В подъездах не было лампочек – заходить было страшно.
Рина хорошо помнила свою первую мобильную трубку – тяжеленую, толстенькую, фирмы «Сони». Страшно дорогую, просто безумно дорогую – отвалить за нее пришлось, кажется, три тыщи баксов. Поохала, покряхтела, но отвалила. Куда ж без нее успешному деловому человеку? А деловой и успешной она тогда уже была.
Вернее, стояла, как говорится, в начале большого пути. А как это далось, об этом не будем – тяжко и временами противно. Как только Рина начинала вспоминать «лихие девяностые», черт бы их побрал, ее бросало в холодный пот.
Именно тогда она, интеллигентная московская девочка, и поняла, что вся жизнь – борьба. Хочешь быть успешной и состоятельной – вперед! Вперед и с песнями. Только песни эти, увы, не всегда были лиричными и мелодичными. Да уж.
Итак, чертов домашний, он же городской. Так вот, почему не отключила и продолжала платить? Да не в деньгах, конечно же, дело. Какие там деньги – смешно! Просто по инерции, по привычке: есть телефон – значит, надо платить. А ведь даже маму звонить по нему отучила – правда, на это ушло пару лет. «Почему? – сопротивлялась мама. – Это же дешевле, Рина! Из-за границы на сотовый? Ты сумасшедшая!»
Но Рина терпеливо в сотый раз объясняла: «Мама! Про деньги не думай. Тариф у меня безлимитный и оплачивается компанией. И мне так удобнее, понимаешь? Сотовый я могу контролировать. Вижу номер звонящего. Хочу – беру трубку, хочу – нет. Хочу – внесу человека в черный список и удалю насовсем. А городской вроде как надо брать. Ну на нервы действует этот трезвон, понимаешь? Вот и хватаешь трубку. Злишься, а хватаешь». – «Ну тогда ладно», – растерянно повторяла мама. Хотя в душе наверняка с упрямой дочкой не соглашалась и вновь принималась возражать: «Рина, я читала, что говорить по мобильному безумно вредно, тем более столько, сколько говоришь ты! Рак мозга, не про нас будет сказано!» – Мама делала большие глаза и плевала через плечо.
Ну и в конце концов звонки на домашний затихли и постепенно сошли на нет. Нет, с работы на городской не звонили. Ну и знакомых она отучила. Звонила, пожалуй, только тетка Тамара – единственная родственница и мамина двоюродная сестра. Вот ее, упрямицу и консерватора, отучить было сложно. Но она три года назад умерла. Больше родни у них не было. На «город» звонил и отец – сто лет назад. Точнее – лет восемь. Ну а потом он звонил на мобильный. А Рина ему не звонила вообще. Никогда.
Детские обиды и комплексы, знаете ли.
Детские… Правда, когда он ушел от них, ей было почти пятнадцать. Какое уж тут дитя, прости господи! А в десятом классе у нее случился вполне взрослый роман. Но, скорее всего, именно в этом сложном и довольно противном возрасте, называемом пубертатом, ей было сложнее пережить развод родителей. Наверняка лет в семь или в десять она бы перенесла это спокойнее. Но разве взрослые думали о ней? Нет, они думали о себе. Вернее, ее любимый, ее обожаемый папа думал о себе. А она страдала. Ну и последствия – на первом курсе поспешно, как говорится, очертя бестолковую голову, выскочила замуж. «Очень удачно», – усмехалась тетка Тамара.
С Вадиком они развелись через полгода. Развелись без сожаления, и, выйдя из загса, Рина громко, с облегчением, выдохнула – ну все, свобода, как хорошо-то, господи!
Было и вправду хорошо – стоял месяц май, светило солнце, и оглушительно пахло распустившейся накануне черемухой. Они простились у дверей загса – кивнули друг другу, как чужие люди, и разошлись. Рина посмотрела Вадику вслед и подумала: «Ничего себе! Этот чужой и ненужный человек был моим мужем? Пусть полгода, пустяк, ерунда. Но мы завтракали и ужинали за одним столом, ходили в кино и в театры, тусовались в студенческих компаниях, в конце концов, спали в одной постели».
И что удивительно – при всей легкости их расставания она еще долго помнила запах его одеколона. Да что там помнила – вздрагивала, втягивала запах носом, если случайно попадался такой же, но тут же хмурилась – черт, опять! Наваждение просто. А у наваждения, как известно, логики нет.
Да и вообще, что в голову лезет, ей-богу. Сколько воды утекло, сколько пройдено и пережито, а она про этого дурацкого Вадика, давно забытого, случайного, студенческого мужа, которого вряд ли сегодня она бы узнала при встрече.
Рина только вышла из ванной – горячий душ, жирный питательный крем на шею и лицо, недовольный взгляд в зеркало со стороны – как бы со стороны. Хотя, если бы со стороны, разве она бы так расстроилась? Запахнула халат, пошла в кухню, бросила тоскливый взгляд на холодильник и тут же на часы – пол-одиннадцатого, ужинать точно нельзя. А жрать, между прочим, хочется! Ну почему вечером всегда хочется есть? Не утром, не днем, а именно вечером, перед сном, когда делать этого точно нельзя? Пару минут она раздумывала, вспоминая, что есть в холодильнике.
Негусто, однако: бельгийская баночная ветчина – раз. Конечно, любимый дор-блю – без него она не жила. Но жирный и острый дор-блю предназначался на завтрак, а до него было еще далеко – целая ночь.
Рина пожалела себя, и аккурат в эту минуту, когда настроение стало совсем паршивым, раздался этот дурацкий звонок. Она не сразу поняла, что это городской телефон, – сто лет не слышала его занудную трель.
Вздрогнула и посмотрела на маленький столик, стоящий у окна. Она с удивлением разглядывала аппарат, словно удивляясь, что это ископаемое, этот монстр, этот анахронизм вообще задержался так надолго в ее модном и красивом доме.
Аппарат, кстати, был еще весьма хорош – винтажный, тяжелый, поблескивающий при слабом свете торшера, когда-то безумно дорогой и дефицитный, модный, из зелено-желтого, в разводах, оникса, сделанного, естественно, под антик, тогдашнюю моду.
Рина стояла в оцепенении, растерянная и даже испуганная. А телефон продолжал трезвонить. Очнувшись, она подалась вперед, собираясь с силой, подкрепленной раздражением и даже злостью, выдернуть шнур из розетки. Взять и выдернуть наконец – ну и черт с ним, что навсегда!
Но что-то ее остановило, и она осторожно и медленно подняла трубку – тяжелую, прохладную, гладкую и приятную на ощупь.
Трели оборвались, но подносить трубку к уху Рина не спешила, продолжая держать ее в руке, и услышала на том конце провода крик:
– Ира, Иришка! Ты меня слышишь? Але! Господи, да что за черт! Слышишь, а? Ира!
Следом послышался непонятный полушум-полусвист, и до Рины дошло, что звонивший дует в трубку – так делали сто лет назад в старых фильмах. Но и тогда это было смешно.
Почему-то бешено застучало сердце и перехватило дыхание, и Рина медленно и осторожно поднесла трубку к уху:
– Да. Я вас слушаю.
– Ох, слава богу! Иришка, ты?
– Господи, да, конечно, я! – Хотелось ответить резко. – А кто же еще?
Женский голос в трубке дрогнул, и послышались рыдания:
– Ира, Ирочка! Санечка умер! Умер наш Санечка, слышишь, Иринка? Ушел!
Рина молчала, прокручивая в голове возможные варианты: Санечка, Иришка? А кто это, господи? Кто эти люди? А, да просто ошиблись номером! Это она сразу не поняла.
– Послушайте, – хриплым от волнения голосом проговорила Рина. – Вы, наверное, не туда попали. То есть не наверное, а наверняка, – уверенно добавила она и строго сказала: – Набирайте внимательнее! Все-таки ночь на дворе. И завтра, между прочим, рабочий день.
«Глупость какая-то, – мелькнуло у Рины в голове. – У этой всполошенной тетки горе, судя по всему, умер близкий человек, муж, сын или брат. А я тут нотации читаю – поздно, не поздно». Она нервно кашлянула, собираясь положить трубку, в которой было оглушительно тихо. Но через пару секунд на том конце женщина тихо сказала:
– Ир, ты чего? Не узнала меня? Это ж я, Валентина! Ну… папина жена! Санечка умер, отец твой! Меня плохо слышно?
Воцарилась тишина. Обе женщины словно раздумывали, как им поступить дальше.
Валентина нарушила молчание первой.
– Ир, это ты? Ты что? – растерянно повторила она. – Не поняла?
– Не поняла. Извините.
«Папина жена» Валентина горестно вздохнула:
– Это ты меня прости, Иринка. И вправду поздно уже. Что я, дура, на ночь-то глядя! Да с такой вестью! Прости меня, Ир! Но что мне было делать, Иринка? Как тебе не сообщить, правда? Послезавтра похороны. Ну отпроситься тебе, взять билет, собраться… – Голос ее постепенно стихал, тон становился не извинительным – просительным.
Рина по-прежнему молчала, пытаясь переварить услышанное. «Отец. Отец, – стучало у нее голове. – Мой отец. Ничего страшного, просто умер отец. Такая вот неприятность».
Ее отец давно чужой человек. Когда они виделись в последний раз?
– Ир! – Из морока ее вытянул голос отцовской жены. Теперь уже вдовы, извините. – Ты не приедешь, наверное? – почти без надежды, совсем отчаявшись, спросила она.
Рина набрала побольше воздуха:
– Я… я не знаю, если честно. Все как-то неожиданно, внезапно. Да и работа… Мне надо… словом, мне надо подумать. – На этой фразе она споткнулась и замолчала.
Идиотка! Нет, форменная идиотка! «Неожиданно, внезапно». А разве такие известия бывают ожидаемыми? «Работа, мне надо подумать». О господи, что она такое несет?
– Извините, – пробормотала она. – Это я от растерянности. Да, конечно. Я буду. Разумеется, буду, – увереннее повторила она. И, помолчав с минуту, смущенно добавила: – Ну а вы… Вы держитесь.
– Ох, Ира! Какое! Кончилась жизнь, понимаешь? Санечка мой ушел – и все закончилось.
Рина окончательно смутилась, забормотала что-то дежурное:
– Да, я все понимаю. И все-таки. Да, и еще. Адрес. Продиктуйте мне, пожалуйста, адрес! – Она отыскала глазами ручку и, взяв ее, почувствовала, как дрожат руки. Валентина диктовала адрес, а она записывала его на обратной странице глянцевого журнала, сто лет валяющегося на журнальном столе, – единственное, что оказалось под рукой. Ручка скользила по блестящей вощеной бумаге и писала отвратительно, но кое-как Рина справилась. Наконец попрощавшись, положила трубку и, плюхнувшись в кресло, закрыла глаза и почувствовала, как дрожит. Так с ней было всегда – реакция на стресс. Дикая дрожь, озноб. В голове были сплошной бардак и сумбур.
Отец. У нее умер отец. А это значит, все ее детские обиды, переживания и комплексы надо оставить в той, давно прожитой жизни и ехать хоронить отца. Да, на работе завал. Но там по-другому и не бывает – у нее всегда цейтнот, завал и проблемы. «У нас проблемы» – каждодневный рефрен ее деятельности.
Такая работа. Ничего, с работой она разберется. В конце концов, у нее целых два зама, получающих ого-го какую зарплату. Правда, все они, прости господи, редкостные бараны. Но уж пару дней как-нибудь.
Мама. Говорить ей? Или сказать, что едет в очередную командировку? К этому маме точно не привыкать – она и не заподозрит никакого подвоха. Или сказать? Ведь Александр Николаевич Корсаков ей просто бывший муж, с которым она развелась двадцать семь лет назад, и вряд ли известие о его смерти ее сильно расстроит. Тем паче мама так далеко. От всего далеко – от Москвы, от всей этой жизни. От прошлого далеко, от воспоминаний – ту жизнь она предпочла забыть, как не было. И, скорее всего, она права.
И от нее, Рины, она далеко. И не только, надо сказать, в прямом смысле.
Да и вряд ли мама в отличие от злопамятной дочери жалела, что этот «изменник, предатель и негодяй» ушел от нее сто лет назад. Ее нынешняя жизнь была удачной, интересной и пестрой – куда удачнее, чем та! Эта жизнь была именно такой, о которой легкомысленная Шурочка мечтала. Так чего ей расстраиваться? И кстати, в последний раз Шурочка видела бывшего мужа именно тогда, «триста лет тому назад». И с той поры прошла целая жизнь.
«Ладно, подумаю, – решила Рина. – Все-таки мама человек немолодой. Кто его знает… С работой решу утром, а вот билет надо бы заказать сейчас, сегодня».
Она глянула на часы и потянулась за родным мобильным, бросив короткий и неприязненный взгляд на городской. И если честно, черт бы его побрал, этот городской, с его занудной и водевильной трелью, с дешевым и пошлым блеском, дурно сделанным под антиквариат. И почему не отключила его? Тогда бы не было этого звонка. И вообще бы ничего не было – поездки в этот дурацкий город К. Похорон. И главное – встречи с «папиной женой», с Валентиной, черт бы ее побрал. С той, которую Рина считала стервой и разлучницей. Мерзкая баба, которая увела у мамы мужа, а у нее отца. В юности Рина ее ненавидела, в молодости презирала и насмехалась над ней, а в зрелости… А в зрелости просто о ней ни разу не вспомнила – где она, эта нелепая провинциальная тетеха, и где Рина?
«Иришка, Иринка», – усмехнулась Рина.
Ириной ее никто давно никто не называл – ни знакомые, ни родственники, ни подруги. Даже мама, очень возражавшая когда-то против «Рины»: «Какая глупость! У тебя прекрасное имя! Звучное, в меру длинное. Да просто красивое! А тут какой-то обрезок трубы – Рина. Вечно твои дурацкие выдумки, вечно ты всем недовольна и хочешь все изменить всем назло!» Мама поджимала губы и недовольно хмыкала, осуждая строптивую дочь. Кстати, во многом мама бывала права: Ирину-Рину многое не устраивало. И в меру сил, возможностей и способностей она старалась это изменить.
Получалось, правда, не все. Но кое-что получалось.
В шестнадцать лет, аккурат после ухода отца, она переименовала себя – из банальной, как ей казалось, Иры, Иринки, Иришки стала Риной. Имя это казалось ей емким, гордым, коротким и четким. И еще – не банальным. Банальности она презирала. Но главное – оно было жестким. Соответствующим хозяйке. В те годы ей очень хотелось быть жесткой. Что сказать – получилось.
Вдобавок новое имя не подлежало многочисленным трансформациям. Риночка? Да. Ринка? Возможно. Но этим фантазии друзей и близких ограничивались.
Даже в паспорте поменяла – из Ирины Александровны стала Риной Александровной. Отец это не одобрил – нахмурился и пробурчал:
– А что тебе, собственно, не нравилось в твоем имени? Это я тебя назвал в честь своей мамы.
Вот именно – он ее назвал! А он – предатель и изменник. В память о бабушке? Да она и знать не хотела эту бабушку! Эту деревенскую бабушку, мать отца, она и видела-то всего пару раз в жизни! И кстати, сразу невзлюбила. А вот мать ее матери, Мария Константиновна, была ее настоящей бабушкой. К Мусеньке в Питер, тогда еще Ленинград, Рину отвозили на все длинные праздники и каникулы. С Мусенькой она ходила в музеи и парки, та читала ей книги и учила всяким женским премудростям – как, например, носить шляпку. Хотя какие там шляпки, в Ринино время! Бабушка Маша, ее любимая Мусенька, учила ее красить губы и ногти – образовывала. Например, рассказывала, куда наносить духи, чтобы запах сохранился подольше, – на сгиб локтя и на шею под волосы. Мусенька учила ее правильно есть, сочетать цвета нарядов. Мусенька готовила невероятно вкусные бутерброды с бородинским хлебом, чуть поджаренным на сковородке и украшенным золотистыми шпротами. Мусенька обожала пить кофе в кафе на Невском и покупать пирожные в кондитерской «Север». Вместе они заходили «поболтать» к старинным приятельницам Марии Константиновны – Вере Козловской и Ляле Урбанцевой, таким красоткам и умницам, что Ринино сердце замирало от восторга. Эти пожилые петербурженки были интересными женщинами, да что там – красавицами. А еще – великолепными собеседницами. Рина сидела как мышь, затаившись, почти не дыша, – не дай бог, выгонят или попросят сходить за какой-нибудь ерундой, вроде лимонных вафель или свежей булки. И любовалась ими!
Было им, этим, как ей казалось тогда, пожилым дамам, в те годы всего-то за пятьдесят! Все три были блокадницами.
Поездки в Ленинград – пожалуй, лучшее и самое светлое из детских воспоминаний. Она обожала свою Мусеньку, обожала город и обожала ее подруг со «сложными судьбами». Будучи девочкой, изо всех сил старалась услышать что-нибудь из рассказов об их прежней жизни, уловить и запомнить. Кое-что удавалось, но детский мозг, пусть хваткий и острый, не мог все сложить и сопоставить – им такое досталось и они такими остались? Непостижимо. Впрочем, у кого из российских женщин судьба была легкая? Тем более у блокадниц и вдов. Рина обожала Ленинград, неспешную в отличие от столичной жизнь, Невский и прилегающие к нему улицы, облупленные дома с глубокими трещинами и отвалившейся штукатуркой, удивительные подъезды с сохранившейся лепниной и роскошными лифтовыми кабинами, витые садовые решетки и перила, камин в комнате Ляли – изразцовый, бело-голубой, «из настоящей голландской плитки», важничала хозяйка.
Рине нравился и уклад их с бабушкой жизни – никаких супов и обедов, никакого дневного сна и вообще никаких обязательств вроде уборки квартиры, мытья посуды, выноса мусора и дневного отдыха с книжкой. Мусенька игнорировала процессы воспитания – обед? Да зачем он нам, если можно пойти на Невский, выпить чаю с пирожным и получить удовольствие? Уборка? Фу, черт с ней! Что важнее – услада души или дурацкая пыль? К тому же дело это неблагодарное, эта уборка. Нет, детка! Мы лучше в кино! К обязанностям, своим и чужим, она относилась с пренебрежением. Не может прийти электрик, водопроводчик, маникюрша или подруга – ерунда. Длинная очередь в поликлинике – ну и что? Все люди болеют, и врачи тоже люди! Портниха не дошила вовремя юбку – пустяки! Жила без нее – проживу и еще пару недель! «Я никогда не обижаюсь, – улыбалась Муся. – Свои дела – они, конечно, важнее. А мы подождем – не пожар».
К посторонним и соседям она была терпима: «Их мнение меня не волнует. А тех, чье волнует, так с ними все в порядке, уверяю тебя!»
Бабушка была беспечной и легкой. «Подумаешь» и «переживем» были ее любимыми словами. Потом Рина поняла: на фоне того, что Мусенька и ее подруги пережили, все действительно выглядело полной чепухой.
При всех аристократических привычках бабушка была крайне неприхотлива – при ее образе жизни, пенсии, понятное дело, хватало на полмесяца, да и то не всегда. «Подумаешь! – хитро улыбалась она. – Как-нибудь проживем, с голоду не помрем! В крайнем случае пойдем по хаткам». «По хаткам» означало случайно заскочить вечером в гости и попасть на ужин. Поначалу Рина приходила в ужас от этого плана. Но все оказалось не так страшно. И Ляля, и Верочка были им искренне рады: «Какая прелесть, что ты, Муся, к нам зашла. Да еще с Ирочкой». И тут же накрывался стол – простой, незатейливый, но очень вкусный. Верочка принималась варить картошку и чистить селедку, а Ляля тут же вставала к плите и «заводила» блины. Это была ее коронка – блины у Ляли получались тонюсенькие, полупрозрачные, кружевные. А дальше – несколько часов разговоров, воспоминаний. Обеим Мусиным подружкам было грустно и одиноко. Правда, одинокой была только Ляля, у Верочки был сын, но, кажется, его сто лет никто, в том числе и мать, не видел – обретался он где-то в Киргизии, служил там врачом в военном госпитале. В Ленинград не приезжал – отпуск проводил на море, с семьей. А деньги, скорее всего, посылал – из трех подруг Верочка была самой «обеспеченной» и «многое себе позволяла». Кое-что из этого «многого» – зимнее пальто, сшитое в закрытом ателье, с воротником из рыжей куницы (куница, споротый воротник, наследство Верочкиной матери, была старше Верочки). Еще Верочка позволяла себе купить что-то в кулинарии при гостинице «Астория», например, гусиный паштет или волованы с красной икрой. Покупала кое-что и у соседки-спекулянтки – например, австрийские сапоги на «натуральной цигее». Именно так говорила Верочка – не цигейка, а цигея.
Ляля была самой бедной. «Пенсия у нее крохотная, – вздыхала бабушка. – У нас-то копейки, а у Ляльки вообще смех».
Потом Рина узнала – замужем Ляля никогда не была. «А как к этому стремилась! – усмехалась бабушка. – Вот дурочка!»
И что забавно – на старости лет у Ляли появился весьма серьезный и солидный ухажер, Иван Матвеевич, бывший военный инженер.
Парочка эта была комичная: крошечная толстушка-колобок Ляля, в смешных шляпках, из-под которых выбивались седые кудряшки, и высоченный, худой полковник. Бабушка называла его «половник».
– Ну, как твой половник? – спрашивала она подругу. – Еще не надругался над тобой, не лишил девичьей чести?
Ляля злилась, краснела как свекла, надувала пухлые губки и на пару минут обижалась на любимую Мусеньку.
Лет в тринадцать, когда Рина была уже вполне образованной, она догадалась, что Ляля была старой девой. А значит, и девственницей.
Ляля и полковник гуляли по воскресеньям в Летнем, по вечерам ходили в театр или в кино.
«Лялька ведет светскую жизнь! Ну, наконец-то!» – говорила бабушка.
Однажды Рина спросила:
– Ба, а чего она замуж за него не выходит? У него же отдельная квартира, а у Ляли соседи-алкаши. Да и вообще – солидный мужчина.
Бабушка на этот раз не отшутилась, ответила серьезно:
– Ну, вопервых, он жлоб, жаден до неприличия, считает не рубль – копейку. Билеты в кино берет самые дешевые. В магазине стоит полчаса перед витриной и выбирает всякую гадость, например, колбасу собачью радость. Ну и потом, он военный, понимаешь? А это означает, что он… – бабушка замолчала, подыскивая слова, – ну… любит дисциплину, даже муштру, чтобы все по расписанию. А Лялька человек одинокий, всю жизнь жила для себя и ни от кого не зависела. Да и привыкать в этом возрасте трудно. Да невозможно, я так считаю! – Мусенька гневно повысила голос: – Да и вообще, на черта он ей? Носки стирать, борщи варить и слушать команду «равняйсь»? А через пару лет, не дай бог, судно за ним выносить? Нет, Лялька все правильно делает! Не поддается на уговоры. Хоть здесь она молодец.
– А если за ней надо будет судно выносить? – осторожно спросила Рина. – Так он тоже, наверное…
Бабушка рассмеялась:
– Дурочка ты! Ну где ты видела, что бы они, мужики, судна выносили? Сбежит в тот же день, ты мне поверь!
Говорила она это со знанием дела, печальный опыт был. Мусенькин муж сбежал к «профурсетке-акробатке» из провинциального цирка, когда их общей дочери было два года.
Первой умерла Верочка, от инфаркта. Совсем нестарая, ей только исполнилось семьдесят. Бабушка ушла следом, через семь лет.
А Ляля жила еще долгих пятнадцать лет. Рина посылала ей деньги и в конце концов устроила ее в хороший интернат, который она же, естественно, и оплачивала.
К Рининому отцу Мусенька относилась терпимо и, скорее всего, снисходительно. Понимала, что человек он приличный. Но понимала и другое – он, этот приличный человек, и ее легкомысленная дочь – не пара. Совершенно не пара.
Когда Ринины родители развелись, не горевала и не сетовала, сказала, что это к лучшему. На удивленный внучкин вопрос почему, спокойно ответила:
– А разные они люди, Ира. Слишком разные. Ну никаких точек соприкосновения, ни одной, понимаешь? Ну кроме тебя, – быстро поправилась она.
Александра – человек легкий, беспечный, порхает, как бабочка. Как та Стрекоза из басни. И так будет всю жизнь, ты мне поверь. А твой отец… – Бабушка помолчала. – Он из тех, кто вечно страдает и вечно бьется над загадкой несовершенства мира. Главное, что его мучает, – мировая несправедливость. А о чем это говорит, детка?
Рина задумалась, но бабушка не дождалась ее ответа:
– Это говорит, детка, – с пафосом повторила она, – что отец твой несостоявшийся ре-во-лю-ци-о-нэр! – Бабушка махнула рукой. – Да что там, ты все понимаешь! Вечный страдалец, вот кто твой отец. А Шурочка – одуванчик. Ей не интересно ничего, кроме удовольствий. И она умеет получать эти удовольствия, как ты знаешь, даже от плитки шоколада или от нового шарфика. Ей все легко и просто, жизнь для нее – радость! И она уверена, что ни в коем случае, ни при каких обстоятельствах нельзя огорчаться. Это вредит здоровью. А отец твой хочет, чтобы она страдала вместе с ним, понимаешь? А она, Шурка, страдать не умеет. Ну не дано ей – и все. Хорошо это или плохо – не знаю. Словом, они такие разные, что друг друга не понимают и, главное, не поймут никогда. Он морщится от ее легкомысленности, а ее корежит от его вечных душевных мук. А это беда, Ириша. Это большая беда. И такая совместная жизнь точно мука. Так что расстаться – это правильно. В конце концов, они еще молодые, найдут себе спутников и проживут долго и счастливо, с теми, кто им подходит и их понимает.
– А как же я? – тихо спросила Рина. – Меня тут вообще нет, в этой сложной конструкции?
– Господи! – засмеялась бабушка. – Да что ты? Ты давно не ребенок, а взрослая девица, через два года можешь замуж сходить!
Как бабушка была права: и матери, и отцу после развода стало легче и проще. Ринина мать, легкомысленная Шурочка, пообижалась чуть больше месяца: «Ах, такой-сякой, бросил меня, умницу и красавицу», – а потом быстро выдохнула, освободилась, повеселела, еще больше помолодела и расцвела. А через пару лет и вовсе вышла замуж и укатила в Норвегию.
Отец к тому времени уже жил в деревне.
А Рина и вправду сходила замуж – аккурат на первом курсе. И здесь бабушка оказалась права. И кстати, формулировка ее оказалась очень точной – «сходить замуж». Сходила. Правда, неудачно сходила.
Ко второй бабушке, Ирине Ивановне, в честь которой Рина была названа, она попала впервые года в четыре. Бабушка Ира жила в деревне за Россошью. Называлась она Крокодиново. Конечно же, Рина тут же окрестила ее Крокодилово.
Деревня была живописная, красивая и, видимо, когда-то небедная. Но теперь молодежь тяжелым сельским трудом заниматься не желала и бежала в города. При этих разговорах отец хмурил брови, а мама посмеивалась: «А что же ты, крестьянин? Других осуждаешь, а сам убежал!» Отец еще больше хмурился и всерьез обижался.
Легкомысленная Шурочка полдня проводила на речке. «Я на пляж!» – утром радостно объявляла она. Рина видела, как недовольно хмурилась бабушка Ирина Ивановна. Кстати, Рина почему-то так и звала ее – Ирина Ивановна. Бабушка обижалась, но еще больше обижался отец: «Какая она тебе Ирина Ивановна? Зови ее бабушкой!» Пару раз получалось – Рина была послушным ребенком, – а потом снова переходила на имя и отчество. Получалось это само собой, машинально.
Кстати, и Шурочка звала свекровь по имени-отчеству. А на просьбу мужа называть ее мамой возмутилась: «Какая она мне мама, господь с тобой! Мама у меня одна, и живет она в Ленинграде!» Сказала, как припечатала. И к этому разговору никто больше не возвращался.
Даже будучи совсем ребенком, Рина понимала, что Ирина Ивановна невестку не любит – ни тебе объятий при встрече, ни пусть дежурного поцелуя при расставании.
Шурочка всегда привозила свекрови подарки – то духи, то платок. Но Ирина Ивановна всем была недовольна. «Одеколон? – презрительно усмехалась она, вертя в руке флакончик духов. – А на кой он мне, этот твой одеколон? Куда мне им мазаться?» Платок ей тоже не нравился: «Пестрый какой. Я давно не девочка».
Теплая кофта оказывалась велика или мала, туфли жали, панталоны были жаркими или «электрическими» – аж искры летят! Мама обижалась, но вида не подавала – такой характер.
А однажды все же не выдержала: «Да вам не угодишь! Ну как хотите. Могу соседкам раздать. Уж они-то наверняка будут рады!» Но подарки Ирина Ивановна не возвращала – быстренько прибирала и уносила к себе в шифоньер.
Правда, готовила она отлично. Ах, какие у нее были пирожки – с капустой, повидлом, картошкой и грибами. Вкуснотища! Курицу сама рубила и варила из нее бульон – янтарный, прозрачный и невозможно ароматный! К куриному супу ловко тянула домашнюю лапшу. И вареники с вишней выходили у нее замечательными, и варенья, и компоты, и соленые грибы.
Шурочка никогда и ни в чем Ирине Ивановне не помогала и на недовольство мужа отвечала: «Я в отпуске! Имею я право хотя бы две недели в году? И кстати, сюда мы приезжаем раз в два года. Или даже в три. И что мне, вставать к печи? Идти пасти коз? Или в поле, за навозом? И маме твоей, кстати, это должно быть в радость, а не в тягость – ухаживать за детьми! Разве нет?» После такой бурной тирады отец замолкал, махал рукой – дескать, что с тебя взять?
Рине в деревне Крокодиново решительно не нравилось. Или так – нравилось первые три-четыре дня. За грибами ходить нравилось. Купаться на речке тоже. Валяться на сеновале – неплохо. Есть бабушкины пирожки – даже очень хорошо. А все остальное – нет. И особенно сама бабушка Ирина Ивановна. Была она строгой, неприветливой и, кажется, не очень доброй.
Рина вспоминала Ленинград и любимую Мусеньку. Нет, никакого сравнения – и рядом поставить нельзя ее родную, любимую, веселую, легкую на подъем Мусеньку, вечную выдумщицу и путешественницу, и эту хмурую, молчаливую, смотрящую из-под бровей, вечно чем-то недовольную женщину. Абсолютно чужую, как ни крути.
Отец по матери и по деревне скучал, а вот длинных и задушевных разговоров с Ириной Ивановной у них не было – и мать, сын были не из разговорчивых. А может, просто не получалось? Бабушка Ирина Ивановна вдовела. Обмолвилась об этом однажды между делом:
– Был муж, а как же? Но пропал. Пошел по осени на болото за утками и пропал. Затянуло, наверное. Молодой, сорока еще не было. Жаль, конечно. Хороший был человек, не алкаш и трудяга. Отец твой вылитый он. Но свое я отплакала. Не до слез было, сына надо было растить, да и хозяйство рук требовало.
По приезде отец сразу принимался за дело – латал крышу, поднимал стену сарая, чинил птичник. Договаривался о дровах и сене на зиму, оплачивал все это. Перед отъездом отправлялся в город и возвращался оттуда на такси – привозил мешки с крупами, банки с консервами, стиральный порошок, упаковки хозяйственного мыла, рулоны марли и большущий пакет с лекарствами.
Бабушка Ирина Ивановна любила лечиться. По вечерам, надев на нос очки, сидела за столом и раскладывала, перекладывала, надписывала коробочки с лекарствами – вертела в руках и почему-то тяжело вздыхала. На подоконниках у нее стояли банки с вонючими травами, повязанные темной, дурно пахнувшей марлей. Фельдшер Лида приходила два раза в неделю – померить давление и послушать «больную».
– Все хорошо, теть Ир, – устало говорила она. – Живите дальше.
Ирина Ивановна недоверчиво ворчала:
– Как же, дальше! Сколько там этого «дальше»?
– А вот этого не знает никто, – смеялась Лида. – Сколько отпущено!
Ирина Ивановна отмахивалась:
– Иди уж! Специалистка!
Еще Рина помнила высокую кровать с пышными подушками, залезать на которую ей категорически не разрешалось. «Приличные дети на кровати не прыгают», – строго говорила бабушка Ирина Ивановна.
Мама все время фыркала и стреляла глазами на папу, но папа взгляд отводил – матери своей он не перечил и в спор с ней не вступал, в деревне это не принято.
Родители в деревне часто ссорились – это тоже запомнилось. Впрочем, ссорились они всегда… Почти всегда, если честно.
Отец рвался на родину каждый год: «Только там я дышу полной грудью!» Мама иронично усмехалась: «Ну дыши, дыши! Что там еще делать?» Но каждый год ездить не получалось – Шурочка умела отстаивать свои права.
Конечно, позже Рина догадалась, что Ирина Ивановна выбором сына была недовольна – какое там! Столичная фифа, не приспособленная к труду. Легкомысленная, ветреная – все разговоры о тряпках и развлечениях. Никакой помощи от нее – ну разве так можно? Ладно, в огороде и в хлеву ей не место, это понятно. Но помочь с обедом и убрать со стола посуду? Красивая, что говорить. Но не жена. Не о такой снохе она мечтала. Да и Сашка парень серьезный, непьющий. Сам в институт поступил – да где, в столице! Золотой парень, таких сейчас нет. А вот такая жена. Да уж, хорошим парням всегда не везет – закон жизни, увы.
Рина отлично помнила лето, когда бабушка Муся попала в больницу. Путевку в лагерь было не достать, и пришлось ехать в Крокодиново. Уже взрослая, одиннадцатилетняя, Рина долго сопротивлялась, канючила и ныла, что не поедет в деревню, делать ей там нечего – коровам хвосты крутить?
Отец злобно зыркнул на мать:
– Твоя школа, узнаешь?
Та равнодушно пожала плечами:
– Подумаешь!
Но отец был непоколебим:
– Ты уже здоровая девица и изволь ехать и помогать бабушке. Точка. Ты моя дочь или нет?
Делать было нечего. Утешало одно – мама обещала, что через месяц они ее заберут и точно отправят в лагерь.
С местными Рина не подружилась – вечно орущие, грязные, матерящиеся и обсуждающие одно – пьянку родителей. Это было дико и непонятно.
Лена, соседская девочка, ее ровесница, поначалу набивалась в подружки. Была эта Лена хмурой, завистливой и вечно всем недовольной. Лена тоже жила с бабкой – так она ее называла – и ненавидела родителей, уехавших в город на заработки. Не могла им простить, что не взяли ее с собой. Бабку она называла и дурой, и сукой. Слушать это было невыносимо.
А однажды пропала Ринина заколка для волос – красивая французская заколка, подаренная на день рождения. Было сразу понятно, чьих рук это дело. Но объявить об этом Лене было неловко. Сказала бабушке Ирине Ивановне.
Та со вздохом ответила:
– Да прости ты ее, Ира! Несчастная она девка. Бабка поддает, родителям она не нужна – забыли, как не было. Что она видела в жизни? А что увидит? Может, хоть цацка твоя ее порадует.
– Как же так? – задохнулась от возмущения Рина. – Ведь это воровство!
– Воровство. Только знаешь, что ее ждет, Ленку эту? А я тебе скажу. Дояркой пойдет, в совхоз. А куда еще? Учиться не поедет – мозгов не хватит, да и ленивая она. Будет в коровнике ломаться, а к сорока годам инвалидом станет. Повезет – выйдет замуж. За Фильку или за Петьку. Родит ему парочку деток. И с ним тоже все ясно – запьет. Конечно, запьет, куда денется! Ну так и будет – тяжелая работа, брошенные дети, хозяйство и пьющий муж, и еще, сволочь, будет колотить ее. Вот и думай, девка. Ну что? Все еще жалко твою заколку?
Рина ничего не ответила – она не ожидала такой проповеди, не все поняла, но о справедливом возмездии больше не мечтала.
«Месяц, всего лишь месяц», – как заведенная твердила она и думала о Ленинграде. Но и этот месяц был невыносимым. Ирина Ивановна была ею недовольна: «Посуду моешь не так, дай покажу!» Но хозяйственное мыло так невозможно воняло! «Стираешь не так – три сильнее!» И снова невыносимое хозяйственное мыло – стиральный порошок бабушка экономила. «Картошку чистишь слишком смело. Ишь ты! Полкартофелины в помойку. Так-то я до зимы не дотяну! Подметаешь плохо, углы не метены! Лентяйка ты, неумеха!»
Однажды Рина не выдержала и разрыдалась – так все достало, так припекло. В эти минуты она эту Ирину Ивановну ненавидела.
Но, как ни странно, бабушка испугалась, оторопела и запричитала:
– Ирочка, Ира! Ты что, деточка? Обиделась, что ли? Да ты не сердись на меня, старую, я ведь как лучше хочу! Научить тебя хочу, чтобы хозяйка была, а не… – Бабушка Ирина Ивановна запнулась. – Да, научить! И убираться, и стирать, и готовить. Плохая-то жена никому не нужна. Ленивая баба – не баба, а… – Ирина Ивановна запнулась. – Ну ты и сама знаешь! И чтоб народ над тобой не смеялся, и чтоб муж был доволен, чтоб гордился тобой. Ты ж большая девка уже, а ни к чему не приучена. Вон картошку и ту почистить не можешь. Стыд, а не картошка! Увидел бы кто! А я в твои годы… – Но договорить не успела, Рина вдруг закричала:
– Да мне наплевать на картошку и на соседей. В городе соседи не проверяют, кто и как чистит картошку! И как подметает тоже! И вообще у нас пылесос! И стирает стиралка, а не корыто! Со стиральным, кстати, порошком! А не с вашим вонючим хозяйственным мылом! Меня от него тошнит, понимаете? И готовить я научусь, когда время придет! А может, и не научусь, наплевать! Моя бабушка Маша щи не варит, а счастлива! По улицам гуляет, в музеи ходит, в кафе. С подружками встречается! А вы? То в хлеву, то у печи, то в огороде. В резиновых сапогах и в ватнике – а что, красота! Вот жизнь, правда? – Она готова была и дальше выкрикивать все, что наболело, но осеклась и замолчала, увидев, что бабушка Ирина Ивановна плачет. Молча плачет, ни слова в ответ. Вытирает лицо грубыми шершавыми ладонями и молчит. Потом всхлипнула:
– Это ж деревня, Ира. Здесь по-другому нельзя – пропадешь.
И Рине стало невыносимо стыдно. Чуть сама не разревелась от стыда и жалости. Но подойти к бабушке и обнять ее не смогла. Не решилась. Просто проскочила мимо и прыснула во двор. А вечером между делом, так, походя, тихо и невнятно пробормотала короткое «извините».
Через пару дней за ней приехал отец. «Срок заключения», слава богу, закончился. Страшно смущаясь, она на прощание клюнула бабушку в щеку. Та на секунду прижала ее к себе и отпустила.
Больше Рина бабушку Ирину Ивановну не видела – та через год умерла. И если по правде, узнав о ее смерти, Рина испытала не только жалость и стыд за прошлое, но еще и облегчение – поездки в ненавистное Крокодилово, слава богу, закончились.
Когда родители развелись, Рина подумала, что кто был бы счастлив – это бабушка Ирина Ивановна: «Наконец-то избавились от этой фифы!» Но Ирины Ивановны уже не было.
Рина сидела на низеньком пуфике у журнального столика и вспоминала.
«Ириша, Ирочка». Господи! Да ее сто лет так никто не называл. И если бы ее так окликнули на улице, она наверняка бы не обернулась. Правда, отец упрямо называл ее Ирой. Когда был чем-то недоволен – Ириной. А если уж умилялся, то Иркой. С ним она не спорила. Во-первых, понимала, что не убедит, а вовторых… Во-вторых, она вообще с ним не спорила. Да и общение их, по правде говоря, после развода было формальным и довольно редким – отец навсегда уехал в деревню.
Рина помнила, что даже не сам развод родителей ее так потряс – а именно то, что отец оставил столицу и уехал в эту глушь. В дикую провинцию, черт-те сколько километров от Москвы. Нет, Рина там не была – еще чего, много чести! Хотя ее, разумеется, приглашали. Ехать за пятьсот верст, к черту на кулички, к чужой тетке?
Отец ушел, когда Рины в квартире не было. С Шурочкой они, «как цивилизованные люди», разумеется, все решили заранее. А объясниться с пятнадцатилетней дочерью отец решил на нейтральной территории. Так ему было легче – присутствие знакомых и родных предметов и привычный интерьер их общей квартиры, наверное, наводили тоску и вызывали воспоминания.
Был канун Нового года, страна готовилась к праздникам. Народ мотался по заснеженной Москве, бестолково толкался в очередях, хватал с прилавков все, что случайно попадалось, отстаивал дикие, нескончаемые очереди, транспорт ходил плохо – декабрь выдался холодным, метельным. Да и в квартирах было прохладно – топили в тот год отвратно, все болели, шмыгали носами и кашляли, но праздничного настроения все это не отменяло. Новый год по-прежнему оставался любимым народным праздником.
Конечно, Рина понимала, что в их доме не все хорошо. Родители по-прежнему ссорились, подолгу не разговаривали друг с другом, да и семейных посиделок, с гостями или просто втроем, давно не случалось. Как любой подросток, она старалась поскорее смотаться из дома, убежать в свою жизнь, заняться собственными проблемами и просто не замечать ситуацию – так было проще. Да и душевные разговоры, если честно, в их семье были не приняты. К тому же ее вполне устраивало, что родители, занятые своими делами и разборками, не лезут в ее личную жизнь, не контролируют ее, не интересуются ее успехами в учебе, в общем, не мешают. Вот и славно!
У любимой подружки Таньки предки развелись пару лет назад. Рина помнила, как Танька переживала, хотя всеми силами старалась это скрывать. Но потом все как-то образовалось – Танькина мать вышла замуж, а отец жил в гражданском браке с какой-то теткой, Танька говорила, что невредной и к тому же разъезжающей по заграницам, откуда и Таньке привозились подарки – и тряпки, и обувь, и косметика. Кстати, заколка, украденная деревенской соседкой, была оттуда же, от Танькиной мачехи. Танькина мать с головой ушла в новую семью, родила сына и тоже в жизнь дочери не лезла – не до того. В общем, Танька говорила, что от развода родителей только выиграла – мозг никто не выедает, настроение у всех замечательное, и все чувствуют свою вину – ребенку нанесена психологическая травма. Короче, ура.
Но Танька развод уже пережила, а Рине все только предстояло.
Так вот, в тот год в их доме приближения праздника не наблюдалось – за дефицитом мама не бегала, зеленый горошек, майонез и маринованные огурцы в стенку не прятала, рецептами новых салатов с подружками не обменивалась, покупкой подарков, кажется, не озадачивалась и не составляла список гостей. Не было в квартире ни елки, ни развешанных по стене серебристых гирлянд и колокольчиков. Квартиру к празднику мама не убирала, парадный сервиз и рюмки не перемывала и не протирала до зеркального блеска. В воздухе, как пар от кастрюль, висели тоска, заброшенность и какая-то неприкаянность, сиротство.
Несмотря на все это, Рина приготовила родителям подарочки. Маме – югославскую помаду, а папе – эластичные плавки пронзительного красного цвета с белой полосой. Он был заядлым пловцом.
А что праздника не предвиделось – так и бог с ним, решила Рина. Будет легче свалить из дома в компанию. А компания предполагалась – у одноклассника Димки Скворцова родители отвалили в Прибалтику.
Тридцатого, а это была пятница, вернувшаяся с гулянки Рина застала мать, сидящую на кухне за чашкой остывшего чая. В темноте. Сердце дрогнуло и, казалось, остановилось.
– Мам! – хрипло позвала она, замерев на пороге кухни. – Мам, что-то случилось?
Мать ответила не сразу, странным, не своим голосом, словно пребывая в каком-то полусне, протянула:
– А, это ты… – Помолчав, Шурочка добавила: – Вот и все, Ирка. Все закончилось. В смысле наша с твоим отцом семейная жизнь. Что ж, протянули мы довольно долго, пятнадцать лет. А это срок за убийство! – хрипло хихикнула она. С юмором, надо сказать, у матери было всегда хорошо. – Впрочем, все это предполагалось. С самого начала, если по-честному. Но все будет хорошо! Да и вообще – ничего страшного. – Она потянулась за сигаретой и неуверенно проговорила: – Все, все, Ир, расслабься! Все будет хорошо! Или ты сомневаешься?
Не зажигая верхнего света, Рина села напротив. В кухне было довольно светло – свет шел с улицы, от высоких, недавно наметенных сугробов, от фар проезжающих машин, от поскрипывающего фонаря. Мама была печальной и бледной. Рина увидела, как она осунулась, постарела, и с удивлением разглядывала ее – как, оказывается, давно она не смотрела на мать внимательно.
– Ладно! – Шурочка хлопнула ладонью по столу. – Хватит кукситься! В конце концов, Новый год у дверей! Что мы с тобой сидим тут, как две старые клуши! Мы ведь красавицы, Ирка!
Рина молчала. Значит, все. Они разошлись. Ничего страшного, мама права. Сплошь и рядом такие истории. Но…
Пока это не касалось ее, Рины. Ее мамы. Ее отца. Ну и вообще их семью.
– Он ушел от нас? – тихо спросила Рина.
– Ушел, – будничным голосом ответила Шурочка. – Он давно ушел, Ирка. Почти год назад. Уверена, у него появилась другая баба – по-другому никак.
И Рина заплакала. Другая женщина? Не может быть! После красавицы Шурочки? Потом, конечно, все подтвердилось – та женщина у отца появилась давно. Года два назад. Подцепил он ее – мамино слово – в санатории. «Помнишь, ездил туда со своей язвой? Ничего про нее не знаю и знать не хочу. Знаю, что его ровесница, разведена и бездетна. Работает, кажется, сестрой-хозяйкой в этом чертовом санатории. Ни имени, ни фамилии, как понимаешь… Ушлая наверняка – увела из семьи хорошего мужика, да еще с московской пропиской. Ну и вообще – не она, так другая! Мы же давно с ним… Ну, как соседи, понимаешь? Понимания давно не было. Да и было ли вообще? А черт его знает. Любовь – да, была. Но когда? В глубокой молодости. Мы были совсем детьми, неразумными и неопытными детьми. Что мы вообще тогда понимали? А уж в семейной жизни мы были полными профанами, идиотами даже. Студенческий брак – есть такое понятие. Ну а потом появилась ты. Если бы не ребенок, еще бы тогда разбежались! Ну в общем, как есть, так и есть, и это надо принять».
Принять… Как будто у Рины были другие варианты!
Кстати, потом она поняла, что такое студенческий брак, и, вспомнив Шурочкины слова, похолодела: получается, если бы у них с Вадиком был ребенок, они бы тоже жили и мучились? Какой кошмар… В ту ночь, уткнувшись носом в подушку, она горько плакала и заснула только под утро. Счастье, что в школу идти было не нужно – каникулы. А днем позвонил отец и сказал, что им надо встретиться. Зачем? Поговорить. Цивилизованные люди разговаривают при любой ситуации.
– Значит, я нецивилизованная! – закричала Рина. – И встречаться с тобой не хочу! Катись туда, в свою вонючую деревню! И встречайся там со своей новой женой! И жри там ее оливье и пляши под елочкой! С праздником тебя, дорогой папа! С наилучшими пожеланиями! – С силой и яростью швырнула об стену телефонный аппарат. Нате вам всем! Хрупкая красная пластмасса разбилась вдребезги. Ну и черт с ней – жизнь разбилась, что там телефон.
Отец не перезвонил. Да и слава богу, что не услышал того, что кричала его дочь в пустой квартире, самой себе, ну , конечно, ему.
Зато позвонила Танька и, поняв сквозь рыдания подруги, что случилось, убежденно сказала:
– Ну и черт с ними! Живут своей жизнью, и на нас им наплевать! А значит, и нам на них! – И Танька матерно выругалась.
Странно, но эти слова Рину отрезвили и успокоили. И вправду, наплевать. И она позвала Таньку в гости. Та пришла с бутылкой коньяка, вынесенной из родительского бара.
В тот день Рина впервые напилась. Ну и подружка не отстала – вспоминать неохота. Еще лет десять Рина не брала в рот спиртного. Потом, конечно, забылось.
Тридцать первого она валялась в постели, невыносимо тошнило, кружилась голова, и вообще было плохо и мерзко. Ни в какую компанию она не пошла, хотя все звонили и уговаривали. А вот Шурочка ускакала, и правильно сделала, кстати.
Утром первого Рина подошла к окну – было так бело, снежно и красиво, что заныло сердце.
«Жизнь продолжается, – подумала она. – И она у меня впереди, такая длинная и прекрасная. Уж я распоряжусь ею не так, как вы! И ребенку своему такого уж точно не устрою. Я не такая эгоистка, как вы!»
Впрочем, с ребенком у нее не случилось. А жизнь действительно оказалась длинной и даже местами прекрасной.
Отец объявился спустя пару месяцев, в марте. Она хорошо запомнила, как ее заколотило, когда она, спустя столько времени, услышала знакомый голос.
Говорить Рина не могла – слова застревали в горле, першило и саднило, как при ангине.
– Иринка! – удивленно повторил отец. – Ты меня слышишь?
– Слышу, – просипела она.
– Ну так что? Встретимся сегодня на Ленинских, а?
Ленинские… Ленинские горы было их местом.