Детектив Хейли Артур
Дойл прекратил истерику и стал пристально рассматривать лица в помещении для свидетелей, заставив нескольких из них беспокойно заерзать в креслах. Когда же взгляд Дойла упал на Эйнсли, на лице его вновь появилось выражение мольбы, губы стали складывать слова, которые Эйнсли без труда разобрал: «Помоги мне! Помоги мне!»
Эйнсли почувствовал, что на лбу у него выступила испарина. «Зачем я здесь? — спрашивал он себя. — Я не должен в этом участвовать. Что бы ни совершил Дойл, нельзя убивать его подобным образом». Но уйти Эйнсли не мог. По иронии судьбы он и все остальные тоже превратились в узников тюрьмы до тех пор, пока не свершится казнь Элроя Дойла. Тут, к счастью, дюжий надзиратель заслонил собой Дойла, и Эйнсли постарался отогнать от себя вздорные мысли. Для этого ему достаточно было напомнить себе, что Дойл только что сознался в зверских убийствах четырнадцати человек.
Он понял, что ненадолго позволил себе впасть в заблуждение, обуявшее толпу крикунов-демонстрантов за стенами тюрьмы, — пожалел убийцу, забывая о замученных им жертвах. И все же, если говорить о жестокости, то ничто не могло быть более жестоким, чем эти последние минуты перед казнью. Как ни сноровисты были тюремные надзиратели, последние приготовления длились долго. Сначала охранники вдавили Дойла в спинку стула и удерживали, пока поперек груди не был закреплен широкий ремень. Потом ступни приговоренного втиснули в деревянные колодки и прихватили ремнями у лодыжек — он не мог теперь даже пошевелить ногами. Опять в ход был пущен электропроводящий гель: им смазали предварительно обритую правую ногу, после чего в десяти сантиметрах над лодыжкой был закреплен нижний контакт — заземление. Тем временем окончательно затянули остальные кожаные путы, в том числе и у подбородка. Голова Дойла неестественно задралась, затылок уперся в деревянные планки, заменявшие подголовник. Коричневая кожаная шапка, напоминавшая шлемы древних викингов, внутри которой находилась медная пластина электрода, нависала над стулом, подобно готовому обрушиться вниз дамоклову мечу…
Эйнсли и прежде задумывался, такой ли дикой и варварской была казнь на электрическом стуле, как ее расписывали многие. То, что он видел сейчас, подтверждало это мнение, а ведь были и просто вопиющие случаи. Эйнсли припомнил один из них, произошедший несколько лет тому назад…
Четвертого мая тысяча девятьсот девяностого года в тюрьме штата Флорида некий Джозеф Таферо, приговоренный к смерти за убийство двоих полицейских, получил свои две тысячи вольт. Раздался треск, повалил дым, появились языки пламени, потому что загорелась губка у него под головным электродом, хотя ей полагалось быть влажной. Палач немедленно отключил ток. Потом в течение четырех минут рубильник то включали, то отключали, и каждый раз из-под черной маски, скрывавшей лицо приговоренного, появлялись огонь и дым. Все это время он дышал и чуть заметно поводил головой, пока после очередной подачи тока не был признан наконец мертвым. Свидетелей тошнило; одна дама упала в глубокий обморок. Позднее в официальном сообщении признавалось, что произошла «неполадка в головном контакте», но одновременно приводилось заключение, что Таферо «потерял сознание при первом ударе током», чему никто из присутствовавших при казни не поверил.
Вспомнил Эйнсли и о тех, кто утверждал, что казнь должна быть варварской, жестокой, такой же, как преступления, за которые к ней приговаривают. В газовых камерах, все еще использовавшихся в США, преступники задыхались в парах цианида, и, по отзывам свидетелей, это была ужасная, зачастую медленная смерть. Практически все соглашались, что казнь путем инъекции яда более гуманна, хотя, когда очередь доходила до бывших наркоманов, час уходил только на поиски вены.
Что же до личного отношения Эйнсли к смертной казни, то он был ее противником, когда носил сутану, и оставался им сейчас, хотя в силу других причин.
Во время оно Эйнсли почитал каждую человеческую жизнь даром Божьим. Теперь не то. Он полагал теперь смерть по приговору суда моральным падением тех, кто допускал ее, да и самого общества, во имя которого казни совершались. К тому же, любая смерть была все же избавлением. Пожизненное заключение без права на помилование — наказание куда более суровое…
Размышления Эйнсли прервал голос начальника тюрьмы. Были включены динамики, транслировавшие для публики, как он зачитывал приговор с листа бумаги с траурной каймой, под которым стояла подпись губернатора штата.
«Поскольку… вышеупомянутый Элрой Селби Дойл был признан благородным судом присяжных виновным в совершении убийства при отягчающих вину обстоятельствах, его приговорили к смерти, каковую должен причинить разряд электрического тока, пропущенный через тело…»
Начальник тюрьмы монотонно дочитал до конца этот длинный документ, написанный старомодным языком и перегруженный юридическими терминами. Когда с этим было покончено, надзиратель поднес к лицу Дойла микрофон.
— Хотите сказать последнее слово? — спросил начальник тюрьмы.
Дойл сделал усилие пошевельнуться, но путы оказались слишком тугими для этого. Затем сдавленным голосом он сказал:
— Я не совершал… — засим последовало что-то нечленораздельное, Дойл без успеха попытался повернуть голову и под конец выдавил лишь из себя:
— Пошли все на…!
Микрофон тут же убрали. Без секунды промедления были возобновлены последние приготовления к казни. Эйнсли попытался не смотреть, но процесс обладал гипнотической притягательностью; ни один из свидетелей не отвел глаз.
Раздвинув Дойлу зубы, под язык ему втиснули большой ватный тампон, чтобы он не мог больше говорить. Затем электрик запустил руку в ведерко с крепким раствором соли и достал из него медную пластину и кусок натуральной губки. Смоченная соленой водой губка — превосходный проводник электричества, но главное ее назначение — предохранить череп Дойла от ожогов, а свидетелей от тошнотворного зрелища горящей плоти.
Контактную пластину и губку поместили в «шлем», который затем был водружен на голову Дойла. Спереди у этого головного убора свисал широкий квадрат черной кожи, заменявший маску, и лица приговоренного теперь нельзя было видеть.
Эйнсли не столько услышал, сколько почувствовал общий вздох облегчения в комнате свидетелей. Он подумал, что, должно быть, созерцание казни стало для них менее тягостным после того, как обреченный стал фигурой безликой.
Но только не для Синтии, заметил Эйнсли. Их с Патриком Дженсеном пальцы переплелись так крепко, что у Синтии костяшки побелели. «Как же глубока ее ненависть к Дойлу!» — подумал Эйнсли. Это отчасти объясняло, почему она пожелала присутствовать при казни, хотя едва ли зрелище смерти Дойла принесет ей хоть какое-то облегчение в ее горе. Может, сказать ей, размышлял Эйнсли, что Дойл, сознавшись в убийстве четырнадцати человек, отрицал свою причастность к смерти Густава и Эленор Эрнст? Кстати, сам Эйнсли был склонен этому верить. Вероятно, он обязан ей сообщить эту информацию хотя бы потому, что она сама в прошлом была офицером полиции, его коллегой. Как поступить?
Оставалось подсоединить два толстенных кабеля: один к шлему на голове Дойла, другой — к контакту на правой ноге. Клеммы быстро поставили на место, прочно закрепив массивными винтами-барашками.
Как только это было сделано, надзиратели и электрик разом проворно отступили от электрического стула на почтительную дистанцию, словно боясь заслонить обзор начальнику тюрьмы.
Некоторые из находившихся в помещении для свидетелей журналистов принялись что-то быстро писать в своих блокнотах. Какая-то свидетельница совершенно побледнела и прижимала ладонь к губам, словно ее могло в любой момент стошнить. Еще один свидетель то и дело покачивал головой, откровенно потрясенный увиденным. Зная, какая борьба шла за места, Эйнсли изумлялся, почему все эти люди так хотели попасть сюда?! Вероятно, ими двигал свойственный многим подсознательный интерес ко всему, что связано со смертью, думал он.
Затем внимание Эйнсли вновь переключилось на начальника тюрьмы. Свернув текст приговора в трубочку, он держал его в правой руке, как жезл уличного регулировщика. Сквозь прорезь в кабинке палача за ним следила пара глаз. Начальник опустил свиток и чуть заметно кивнул.
Глаза пропали из прорези. Мгновение спустя зал казней словно дрогнул: включили рубильник и ток чудовищного напряжения пронизал все соединения цепи. Даже в помещении для свидетелей, где репродукторы теперь молчали, можно было расслышать глухой стук. Резко потускнело освещение.
Тело Дойла конвульсивно дернулось, хотя общий эффект первоначального удара током был подавлен, потому что, как написал об этом один из репортеров в газете на следующий день, «Дойл был пристегнут плотнее, чем пилот сверхзвукового истребителя». Однако конвульсии продолжались и потом, когда в течение двух минут автоматика ритмично отрабатывала убийственный цикл, снижая напряжение до пятисот вольт, а потом вновь поднимая до двух тысяч, и так восемь раз. Бывали случаи, когда начальник тюрьмы подавал палачу сигнал отключить ток до окончания полного цикла, если был уверен, что дело уже сделано. Но сегодня он не вмешался, и Эйнсли ощутил вдруг мерзкий запах паленого мяса, который проникал из зала казней через систему кондиционирования воздуха. Все, кто был рядом с ним, скорчили гримасы отвращения.
Когда доктору сделали знак, что электричество отключено, он подошел к Дойлу, расстегнул рубашку и стал прослушивать сердце. Менее чем через минуту он обернулся и кивнул начальнику тюрьмы. Дойл был мертв.
Остальное выглядело совершенно обыденно. Кабели, ремни и застежки быстро убрали. Ничем больше не удерживаемый труп Дойла качнулся вперед и упал на руки стоявшим наготове надзирателям, которые сноровисто упаковали его в черный мешок. На нем так ловко застегнули молнию, что никто из свидетелей не успел разглядеть, остались ли на теле ожоги. Затем на больничной каталке останки Элроя Дойла вывезли в ту же дверь, куда он совсем недавно вошел еще живой.
Большинство из присутствовавших в комнате свидетелей поспешно поднялись со своих мест. Отбросив все колебания, Эйнсли наклонился к Синтии Эрнст и тихо сказал:
— Комиссар, я должен сообщить вам, что непосредственно перед казнью я говорил с Дойлом о ваших родителях. Он заявил, что…
Она резко повернулась к нему и посмотрела невидящим взглядом.
— Я не желаю ничего слушать, — сказала она. — Я пришла посмотреть на его муки. Надеюсь, они были велики.
— В этом не приходится сомневаться, — заметил Эйнсли.
— В таком случае, сержант, я полностью удовлетворена.
— Я понял вас, комиссар.
Но понял ли он? Вслед за другими Эйнсли вышел из комнаты, погруженный в раздумья.
Сразу за дверью, где публика ожидала, когда всех проводят к выходу из тюрьмы, к Эйнсли подошел Дженсен.
— Хотел познакомиться с вами, — сказал он. — Я — …
— Мне известно, кто вы такой, — холодно оборвал, его Эйнсли. — Но почему вы здесь?
Писатель улыбнулся:
— В моем новом романе описывается смертная казнь. Вот я и решил, что называется, увидеть воочию. Комиссар Эрнст помогла мне попасть сюда.
В этот момент появился лейтенант Хэмбрик.
— Вам нет нужды дожидаться всех, — обратился он к Эйнсли. — Следуйте за мной. Я прослежу, чтобы вам вернули оружие и проводили к машине.
Коротко кивнув Дженсену, Эйнсли удалился.
Глава 3
— Я заметил, как огни во всех окнах словно бы притухли, — сообщил Хорхе, — и понял, что это на гриль для Дойла все электричество уходит.
— Правильно понял, — кратко подтвердил Эйнсли.
Это были первые слова, которыми они обменялись с тех пор, как десять минут назад выехали за ворота тюрьмы. По пути они миновали демонстрантов, ряды которых заметно поубавились, хотя многие все еще держали горящие свечи. Эйнсли молчал.
На него сильно подействовала мрачная церемония умерщвления Дойла. В то же время он не мог не сознавать, что Дойл получил по заслугам. И в этой мысли его окончательно утверждала непоколебимая теперь уверенность, что на совести Дойла были не только две загубленные жизни, за которые его казнили, но по меньшей мере еще двенадцать.
Он опять тронул внутренний карман пиджака, где лежала драгоценная кассета с записью признания Дойла. Не ему решать, где и как обнародовать эту информацию, если ее вообще стоит делать достоянием гласности. Эйнсли вручит кассету лейтенанту Ньюболду, а там пусть ею занимается руководство управления полиции Майами и прокуратура штата.
— А что, Зверю пришлось-таки…
Эйнсли не дал Хорхе закончить.
— Не уверен, что мы можем и дальше называть его Зверем, — сказал он. — Животные убивают только по необходимости, а Дойл делал это потому… — на этом Эйнсли и сам осекся. В самом деле, почему совершал убийства Дойл? Удовольствия ради? Или на почве религиозного фанатизма? Или в состоянии аффекта? Вслух он подытожил: — Почему это делал Дойл, мы уже никогда не узнаем.
— И все же, сержант, удалось вам вытащить из него что-нибудь? — Хорхе быстро посмотрел на своего пассажира. — Что-то, о чем можно мне рассказать?
— Нет, я сначала должен поговорить с лейтенантом, — покачал головой Эйнсли.
Он посмотрел на часы: семь пятьдесят. Лео Ньюболд скорее всего еще дома. Эйнсли взял телефон и набрал номер. После второго гудка Ньюболд снял трубку.
— Я знал, что это ты, — сказал он. — Полагаю, все кончено?
— Да, Дойл мертв, но вот в том, что все кончено, я сильно сомневаюсь.
— Он сообщил тебе хоть что-нибудь?
— Достаточно, чтобы оправдать высшую меру.
— Мы и не нуждались в оправдании, но всегда хорошо знать наверняка. Стало быть, ты добился признания? Эйнсли ответил не сразу.
— Мне многое нужно вам рассказать, сэр, но не в прямом эфире, если можно так выразиться.
— Ты прав, — согласился лейтенант, — нам всем нужно соблюдать осторожность. Мобильный здесь не годится.
— Если останется время, — сказал Эйнсли, — я позвоню вам из Джексонвилла.
— Жду с нетерпением.
Эйнсли отключил мобильный телефон.
— Времени у вас будет навалом, — заверил Хорхе. — До аэропорта всего девяносто километров. Возможно даже позавтракать успеете.
— Меньше всего мне хочется есть, — скривился Эйнсли.
— Я знаю, вы не можете со мной особо откровенничать сейчас… Но, как я понял. Дойл сознался, по крайней мере, в одном убийстве?
— Да.
— Он обращался к вам как к священнику?
— Ему хотелось так думать, а я до известной степени ему это позволил.
Хорхе помолчал, а потом задал и вовсе неожиданный вопрос:
— А как по-вашему. Дойл попал на Небеса? Или он жарится на сковородке у Сатаны?
Эйнсли не сдержал улыбки и спросил:
— Что, тебя это беспокоит?
— Нет. Просто хотел узнать ваше мнение. Ад и рай… существуют?
Воистину, от прошлого никогда до конца не избавишься, подумал Эйнсли. Сколько раз ему когда-то задавали этот же вопрос прихожане, но он так и не нашел абсолютно искреннего ответа. Сейчас он серьезно посмотрел на молодого детектива и ответил:
— Скажем, в рай я с недавних пор больше не верю, а в ад не верил никогда.
— Ну, а в сатану?
— Это не более реальный персонаж, чем Микки-Маус. Вымышленное действующее лицо Ветхого завета. В книге Иова он совершенно безвреден. Его демонизировала во втором веке до нашей эры одна экстремистская иудаистская секта. Так что здесь, по-моему, опасаться нечего.
Выйдя из лона Церкви, Эйнсли годами отказывался потом говорить о вере и вступать в богословские дискуссии, хотя это было нелегко, потому что его как автора книги по сравнительной истории религий часто пытались в такие диспуты втянуть. Иными словами, ему не позволяли забывать, что «Эволюция религий человечества» весьма читаемый труд. Позднее он перестал чураться религиозных тем, особенно в беседах с такими людьми, как Хорхе, которому нелегко было самому разобраться в столь сложных материях.
Они отъехали от Рэйфорда на приличное расстояние. Яркое сияние рассветного солнца предвещало великолепный день. Их машина легко пожирала километры четырехполосного хайвея, который вел к Джексонвиллу, где Эйнсли предстояло сесть в самолет. Он с удовольствием предвкушал встречу с Карен и Джейсоном и все маленькие радости семейного праздника.
— Можно еще один вопрос? — не унимался Хорхе.
— Спрашивай.
— Как вообще получилось, что вы стали священником?
— Я никогда и не думал, что им стану, — сказал Эйнсли. — К этому готовился мой старший брат. Но его застрелили.
— Простите. — Хорхе не ожидал такого поворота. — Преднамеренное убийство?
— Юридически получилось, что так, хотя убившая его пуля предназначалась другому.
— Где это было?
— В маленьком городке к северу от Филадельфии. Там мы с Грегори и выросли…
Нью-Берлинвилл получил статус города ближе к концу девятнадцатого века. Своим возникновением он был обязан месторождению железной руды и нескольким сталеплавильным заводам. Они, в основном, и давали работу местному населению, включая шахтера Идриса Эйнсли, отца Грегори и Малколма. Он умер, когда сыновья едва вышли из пеленок.
Разница в возрасте между братьями составляла всего год, они были по-настоящему дружны. Грегори рос крупным мальчиком. Ему нравилось быть для Малколма защитой. Их мать Виктория замуж больше не вышла и растила мальчиков сама. Она перебивалась случайными заработками, и ей жилось бы совсем худо, если бы не скромная пожизненная рента, доставшаяся в наследство от родителей. Каждую свободную минуту она проводила с детьми. Они составляли смысл ее существования и отвечали на ее любовь самой нежной привязанностью.
Виктория Эйнсли была хорошей матерью, добродетельной женщиной и глубоко верующей католичкой. Она лелеяла мечту увидеть одного из своих сыновей в сутане священника. По старшинству выбор пал на Грегори, который и сам проявлял склонность к этой стезе.
С восьми лет Грегори и его лучший друг Рассел Шелдон были служками при алтаре церкви св. Колумбкилла, к приходу которой принадлежала семья. На первый взгляд трудно было представить себе двух более несхожих между собой мальчишек, чем Грегори и Рассел. Грегори рос высоким и крепким светловолосым красавчиком с характером добрым и прямым; церковь привлекала его, в особенности своей ритуальностью. Рассел, напротив, был приземист, сбит по-бульдожьи, а характер его лучше всего проявлялся в шалостях и розыгрышах. Был случай, когда он налил краски для волос в бутылочку из-под шампуня, которым пользовался Грегори, превратив его на некоторое время в жгучего брюнета. В другой раз он поместил в местной газете объявление о продаже любимого велосипеда приятеля. А однажды подкинул картинки из «Плейбоя» в спальни Грегори и Малколма, где они попались на глаза их матери.
Отец Рассела работал следователем у шерифа округа Беркс, мать учительствовала.
Через год после того, как Грегори и Рассел стали приалтарными служками, к ним добровольно присоединился Малколм, и несколько лет эта троица была неразлучна.
Если Грегори и Рассел были несхожи между собой, то и Малколм обладал своеобразной натурой. Его пытливый ум ничего не принимал на веру. «Вечно ты задаешь свои вопросы! — раздраженно бросил ему как-то Грегори, но тут же вынужден был признать:
— Хотя добывать ответы ты умеешь неплохо». Любопытство в сочетании с решительностью во многих ситуациях делали Малколма, младшего из них, заводилой и лидером.
Впрочем, находясь в церковных стенах, все трое были усердными католиками — признавались на исповедях в своих грехах, а главным образом — в «греховных плотских помыслах».
Приятели увлекались спортом и играли за футбольную команду средней школы Саут Вебстер, которую на общественных началах тренировал Кермит Шелдон — отец Рассела.
Ближе к концу второго сезона участия троих друзей в футбольной команде возникла проблема, подобная, как позднее определил ее Малколм в библейских терминах, «малому облику с моря как руце человеческой». Тайком от школьной администрации кое-кто из футболистов-старшеклассников пристрастился к Cannabis sativa,[2] и вскоре уже почти вся команда познала блаженную нирвану марихуанного дыма. До известной степени это была подготовка к повальному увлечению кокаином в восьмидесятые и девяностые годы.
Братья Эйнсли и Рассел Шелдон приобщились к «травке» в числе последних, и только после того, как старшие товарищи их задразнили трусами. Малколм выкурил только одну самокрутку, после чего в своей обычной манере начал задавать вопросы: откуда происходит растение? из чего состоит? как воздействует на организм? Полученные ответы убедили его, что конопля — дело пустое, и он никогда больше не пробовал ее. Рассел продолжал покуривать, а вот у Грегори это вошло в привычку, поскольку он сумел убедить себя, что не грешит перед Богом.
Поначалу Малколм хотел серьезно поговорить с Грегори, но потом махнул рукой, решив, что у брата мимолетная прихоть и скоро это пройдет. Эйнсли-младший ошибался, в чем ему предстояло раскаиваться всю жизнь.
Пакетики с небольшим количеством марихуаны шли у торговцев в районе школы Саут Вебстер по пять долларов. Спрос среди молодежи быстро возрастал, наркотика нужно было все больше, на рынке постепенно возникла конкуренция.
В то время наркодельцы начали объединяться в организованные банды; поначалу потребности школьников Нью-Берлинвилла удовлетворяла одна из них — «бритоголовые» из соседнего Аллентауна. С ростом потребления здесь стали крутиться серьезные деньги, и чужая территория стала все чаще привлекать завистливых конкурентов — «крипториканцев» из Ридинга. В один из дней они решили взять ее под свой контроль.
И так случилось, что именно в этот день Грегори и Рассел прямо после школы вздумали сами отправиться за травкой. Грегори, проделавший этот путь уже не раз, прекрасно знал, куда идти.
Когда они входили в один из пустовавших домов на окраине, перед ними выросла фигура тучного белого мужчины с наголо обритым черепом.
— Куда это вы, молокососы?
— Четыре дозы травы есть?
— Для кого есть, а для кого и нет. Сначала зелень давай.
Грегори достал двадцатидолларовую бумажку, толстяк цепко вцепился в нее и через секунду банкнота уже присоединилась к толстой пачке, которая ненадолго показалась из его брючного кармана. Кто-то невидимый из-за его спины подал четыре пакетика. Грегори поспешно спрятал их под рубашку.
В этот момент с визгом тормозов к дому подлетела машина, из которой выскочили трое вооруженных пистолетами «крипториканцев». На войне как на войне, «бритоголовые» тоже взялись за оружие. Уже через несколько секунд, когда Грегори и Рассел бросились наутек, стрельба поднялась нешуточная.
Они помчались сломя голову, но вскоре Рассел обнаружил, что Грегори не следует за ним. Он обернулся. Грегори лежал на асфальте. Перестрелка оборвалась так же быстро, как и возникла; бойцов из обеих банд и след простыл. «Скорая помощь», которую вызвал кто-то из обитателей квартала, прибыла раньше полиции. Врач осмотрел рану в левой стороне спины Грегори и констатировал смерть.
По стечению обстоятельств, как раз проезжал неподалеку Кермит Шелдон. Он принял сообщение из дежурной части и оказался первым полицейским на месте перестрелки. Он отвел сына в сторону и потребовал:
— Ну-ка, расскажи мне все и быстро! Все без утайки, в точности, как это произошло, понял?
Рассела, потрясенного и зареванного, не пришлось долго уламывать. Он рассказал отцу все, закончив словами:
— Мать Грега не перенесет этого, папа… Его смерть да еще марихуана… Она же не знает ничего.
— Где та дрянь, что вы купили? — сквозь зубы процедил отец Рассела.
— У Грега под рубашкой.
— Себе ты взял что-нибудь?
— Нет.
Кермит Шелдон усадил Рассела в свою машину, а сам направился к трупу Грегори. Медики закончили свою работу и набросили на тело покрывало. Патрульные полицейские еще не появились. Детектив Шелдон осторожно осмотрелся. Затем, приподняв покрывало, он нашарил у Грегори злополучные пакеты и переложил в свой карман. Позднее он спустил их в унитаз.
Вернувшись в машину, он кратко проинструктировал Рассела:
— Слушай меня. Слушай внимательно. Вот твоя история. Вы двое просто шли мимо, когда услышали выстрелы. Вы испугались и побежали. Если ты разглядел кого-то из участников перестрелки, опиши их полиции. Но не более того — ни слова. Держись своих показаний, не меняй их. А нам с тобой, — он метнул в сына сердитый взгляд, — предстоит серьезный разговор, и для тебя он будет очень неприятным, обещаю.
Рассел внял этим наставлениям, а потому и полиция, и репортеры посчитали Грегори Эйнсли случайной жертвой бандитской разборки.
Едва ли удивительно, что с той поры Рассел Шелдон навсегда покончил с марихуаной. Своей тайной он поделился только с Малколмом, который и сам догадывался, что произошло в действительности. Этот общий секрет, горе и чувство вины еще более сблизили двух подростков. Их дружбе суждено было длиться многие годы.
Для Виктории Эйнсли смерть Грегори стала тяжелым ударом. Однако придуманная Кермитом Шелдоном простенькая легенда о невиновности Грегори и ее собственная религиозность послужили ей некоторым утешением в горе. «Он был таким чудным ребенком, что Бог призвал его к себе, — говорила она знакомым. А кто я такая, чтобы подвергать сомнению Промысел Божий?»
И Малколму уже через несколько дней после гибели его брата она сказала:
— Должно быть, Господь не знал, что Грегори станет священником. Если бы знал, не стал бы забирать его на небо.
Малколм погладил ее руку.
— Я думаю, мамочка. Бог предвидел, что в лоне Церкви Грегори заменю я.
Виктория вскинула на него удивленный взгляд. Малколм кивнул.
— Да, мама, я решил поступить в семинарию Святого Владимира вместе с Расселом. Мы с ним уже все обсудили. Я заменю там вакансию Грегори.
Вот так это случилось.
Филадельфийская семинария, где Малколму Эйнсли и Расселу Шелдону пришлось учиться последующие семь лет, располагалась в недавно капитально отремонтированном здании, построенном в конце прошлого столетия. Все в ее стенах располагало к одухотворенности и преумножению знаний, и в этой атмосфере оба юноши с первых дней почувствовали себя своими.
Решение Малколма посвятить себя Церкви ни в малейшей степени не было с его стороны самопожертвованием. Он принял его обдуманно и с легким сердцем. Он верил в Бога, в Божественность Иисуса и святость католической Церкви — именно в таком порядке. А на основе этой фундаментальной веры можно было привести в порядок и остальные свои убеждения. Только много позже он понял, что, когда станет приходским священником, ему придется несколько поменять местами приоритеты в своей вере, в точности, как сказано у Матфея в девятнадцатой главе, тридцатом стихе: «Многие же будут первые последними, и последние первыми».
Семинарское образование, где углубленно изучали теологию и философию, было равнозначно курсу колледжа. Потом последовали еще три года богословских занятий, венцом которых стала ученая степень. В двадцать пять и двадцать шесть лет соответственно отец Малколм Эйнсли и отец Рассел Шелдон были назначены младшими приходскими священниками. Малколму досталась церковь святого Августина в Потстауне, штат Пенсильвания, а Расселу — святого Петра в Ридинге. Оба прихода относились к одной епархии и располагались всего в тридцати километрах друг от друга.
«Мы будем видеться с тобой через день», — весело предположил Эйнсли. Рассел тоже не сомневался в этом — за семь лет учебы узы их дружбы не раз подвергались испытаниям, но не стали от того менее прочными. Жизнь не оправдала ожиданий. Обоим пришлось слишком много работать. Нехватка католических священников в США, как и по всему миру, становилась все более острой. Они встречались редко. Только через несколько лет по-настоящему кризисная ситуация снова сблизила их.
— Вот так примерно я и стал священником, — сказал Эйнсли молодому попутчику.
Несколько минут назад их сине-белый автомобиль пересек Джексонвилл, и на горизонте уже проступили очертания построек аэропорта.
— А как тогда получилось, что вы вышли из Церкви и стали полицейским? — спросил Хорхе.
— Это несложно, — ответил Эйнсли. — Просто я утратил веру.
— Как вы могли перестать верить? — не унимался Хорхе.
— Вот это уже сложный вопрос, — рассмеялся Эйнсли. — А я могу опоздать на самолет.
Глава 4
— Нет, я все равно не верю, — сказал Лео Ньюболд. — Негодяй просто решил, видимо, посмеяться над нами. Подбросил пару глупых вещиц вместо улик, чтобы заморочить нам головы и сбить со следа.
Такой оказалась реакция лейтенанта, когда Эйнсли позвонил ему из здания аэровокзала в Джексонвилле и сообщил, что Дойл признался в убийстве четырнадцати человек, но отрицал свою причастность к убийству комиссара Эрнста и его жены Эленор.
— Слишком многое свидетельствует против Дойла, — продолжал Ньюболд. — Почти все детали убийства Эрнстов совпадают с подробностями других убийств. А ведь мы их не разглашали, никто, кроме самого Дойла, не мог знать о них… Да-да, я наслышан о твоих сомнениях, Малколм. Ты же знаешь, я всегда прислушивался к твоему мнению, но на этот раз, по-моему, ты заблуждаешься.
Эйнсли словно обуял дух противоречия.
— А чертов кролик, что был оставлен в доме Эрнстов… Он никак не вяжется… Все остальное было из Апокалипсиса. А кролик… Нет, здесь что-то не то.
— Признайся, больше ты ничем не располагаешь, — напомнил Ньюболд. — Верно?
— Да, — со вздохом согласился Эйнсли.
— Тогда вот что. Как вернешься, займись проверкой дела этих… Ну, новая для нас фамилия?
— Икеи из Тампы.
— Правильно. И убийством Эсперанса тоже. Но только много времени я тебе не дам, потому что на нас повисли еще две «головоломки», мы просто задыхаемся. И если начистоту, для меня дело Эрнстов закрыто.
— А как быть с записью признания Дойла? Отправить срочной почтой из Торонто?
— Нет, привезешь кассету сам. Мы перепишем с нее копии и расшифруем, а потом уж решим, как быть дальше. Желаю приятно провести время с семьей, Малколм. Ты заслужил передышку.
Эйнсли приехал намного раньше вылета рейса авиакомпании «Дельта» в Атланту, которая была связующим звеном на пути в Торонто. Самолет взлетел полупустым, и — о, блаженство! — он один занял три кресла в экономическом классе, разлегся, вытянулся и прикрыл глаза, собираясь проспать и взлет, и посадку.
Но заснуть мешал вопрос Хорхе, занозой сидевший в мозгу: «Как вы могли перестать верить?»
Простого ответа на этот вопрос не было, понимал Эйнсли, все происходило исподволь, для него самого почти неосознанно. Малозначащие события и происшествия в его жизни, накапливаясь, незаметно придали ей новое направление.
Впервые это проявилось, пожалуй, еще в годы учебы в семинарии. Когда Малколму было двадцать два, отец Ирвин Пандольфо, преподаватель и священник-иезуит, пригласил его помочь работать над книгой по сравнительному анализу древних и современных религий. Молодой семинарист с жаром взялся за работу и последующие годы совмещал научные изыскания для труда своего наставника с занятиями по обычной учебной программе. В итоге, когда «Эволюцию религий человечества» предстояло наконец передать издателю, оказалось весьма затруднительно определить, чей вклад в написание книги был больше. Отец Пандольфо, человек физически немощный, обладал мощным интеллектом и обостренным чувством справедливости, и он принял неординарное решение. «Твою работу нельзя оценить иначе как выдающуюся, Малколм, и ты должен стать полноправным соавтором книги. Никаких возражений я не приму. На обложке будут два наших имени одинаковым шрифтом, но мое будет стоять первым, О'кей?»[3]
Это был один из немногих случаев в жизни Малколма Эйнсли, когда от переполнивших его чувств он лишился дара речи.
Книга принесла им изрядную известность. Эйнсли стал признанным авторитетом в религиоведении, но вместе с тем новые познания заставили его по-иному взглянуть на ту единственную религию, служению которой он собирался посвятить всю жизнь.
Припомнился ему и еще один эпизод, случившийся ближе к концу их с Расселом семинарского курса. Просматривая как-то конспекты лекций, Малколм спросил друга:
— Ты не помнишь, кто написал, что малознание — опасная вещь?
— Александр Поуп,[4] а что?
— А то, что он с тем же основанием мог бы написать, что многознание — опасная вещь, особенно для будущего священника.
Нужно ли пояснять, что имел в виду Малколм?[5]
Часть их богословских штудий была посвящена истории Библии, как Ветхого, так и Нового заветов. А именно в этой области в новейшее время — особенно после тысяча девятьсот тридцатого года — светскими учеными и теологами были сделаны многочисленные открытия и установлены ранее неизвестные факты.
Библию, которую большинство непосвященных считает единым текстом, современная наука рассматривает как собрание разрозненных документов, почерпнутых из разных источников. Многие из них были «одолжены» израильтянами — в то время маленьким и отсталым народом — из религий своих более древних соседей. По общему мнению, книги Ветхого завета охватывают тысячелетний период примерно с одна тысяча сотого года до н. э. — начало железного века — до начала третьего века н. э.
Историки предпочитают применять сокращенное «до нашей эры» церковному «до Рождества Христова», хотя на порядок летосчисления это никак не влияет. «Какое счастье, что не надо ничего переводить, как градусы Цельсия в систему Фаренгейта!» — в шутку заметил однажды Эйнсли.
— Библия — вовсе не священная книга, и уж, конечно, никакое она не Слово Божие, как утверждают ортодоксы, — говорил он Расселу. — Они не понимают или скорее, отказываются понимать, как она на самом деле была составлена.
— А твоя вера страдает от этого?
— Нет, потому что истинная вера основывается не на Библии. Она проистекает из нашего интуитивного понимания, что все сущее не возникло случайно, а было создано Богом, хотя наверняка не таким, как рисует Его Библия.
Обсуждали они между собой и тот научно установленный факт, что первое письменное упоминание об Иисусе Христе появилось только полвека спустя после его смерти, в Первом послании апостола Павла к фессалоникийцам, самой ранней книге Нового завета. Даже четыре благовествования — первым стало Евангелие от Марка — были написаны позднее: между семидесятыми и стодесятыми годами н. э.
До тысяча девятьсот тридцать третьего года особой папской буллой католикам запрещалось заниматься «святотатственными изысканиями касательно Библии», но затем просвещенный папа Иоанн XXIII снял запрет. Католические богословы ныне так же хорошо информированы, как и другие их коллеги. По основным вопросам библейской датировки и источниковедения они сходятся с протестантскими исследователями Великобритании, Америки и Германии.
— Сами-то они сняли шоры, — объяснял Малколм свою точку зрения Расселу, — а вот пастве сообщить новые данные библеистики не торопятся. К примеру, совершенно очевидно, что Христос существовал и был распят; это эпизод из истории Римской империи. Но вот все эти истории о нем: непорочное зачатие, звезда на востоке, явление ангела пастухам, волхвы, чудеса, тайная вечеря и уж, само собой. Воскресение из мертвых — все это легенды, которые пятьдесят лет передавались изустно. Что же до точности пересказа… — Эйнсли помедлил, подбирая что-нибудь наглядное для иллюстрации своих слов. — Вот! Скажи, сколько лет прошло с того дня, когда в Далласе был убит Кеннеди?
— Без малого двадцать.
— И ведь это произошло у всех на глазах. Газетчики, радио, телевидение… Все записывалось и потом многократно воспроизводилось. Потом заседала комиссия Уоррена…
— И все равно нет единого мнения, как это произошло и кто что делал, — кивнул Рассел.
— Именно! А теперь представь новозаветные времена, когда не существовало средств связи и, по крайней мере, пятьдесят лет не велись никакие записи. Сколько вымысла и искажений вносили в пересказ легенд об Иисусе все новые и новые рассказчики!
— Ну, а сам-то ты в эти легенды веришь?
— Я отношусь к ним скептически, но это сейчас не имеет значения. Был он фигурой легендарной или реальной, но Христос оказал на мировую историю больше влияния, чем кто-либо другой, и оставил после себя, более ясное и мудрое учение, чем любое другое.
— Но был ли Он Сыном Божьим? Был ли Он Сам Богом? — допытывался Рассел.
— Мне очень хочется в это верить… Да, пожалуй, я до сих пор верю в это.
— Я тоже.
Не обманывались ли они? Ведь уже тогда веру Малколма Эйнсли точил червь сомнения.
Некоторое время спустя во время семинара по догматике, который проводил приезжий архиепископ, Малколм спросил:
— Ваше Преосвященство, почему наша Церковь не делится с паствой новыми данными, которые мы теперь имеем о Библии, а также о жизни и эпохе Иисуса?
— Потому что это могло бы поколебать веру многих честных католиков, — быстро ответил архиепископ. — Теологические дебаты и толкования лучше предоставить тем, кто обладает для этого достаточным интеллектом и мудростью.
— Вы, стало быть, не верите в сказанное у Иоанна в главе восьмой, стихе тридцать втором? — атаковал прелата Эйнсли. — «И познаете истину, и истина сделает вас свободными».
— Я бы предпочел, — процедил архиепископ, почти не разжимая губ, — чтобы молодые священники затвердили стих девятнадцатый из главы пятой Послания к римлянам. «Послушанием одного сделаются праведными многие».
— А еще лучше стих пятый из главы шестой Послания к ефесянам. «Рабы, повинуйтесь господам своим» не так ли Ваше Преосвященство?
Аудитория реагировала на это взрывом смеха. Даже архиепископ снизошел до улыбки.
По выходе из семинарии Рассел и Малколм отправились каждый в свой приход на роли помощников настоятелей; с течением времени их взгляды на религию и ее связь с современной мирской жизнью продолжали эволюционировать.
В церкви святого Августина в Потстауне Малколм Эйнсли стал подчиненным отца Андре Куэйла. Тому было шестьдесят семь лет от роду, он страдал эмфиземой и редко покидал стены своего дома. Вопреки традиции, ему даже пищу подавали отдельно.
— Ты, значит, всем здесь заправляешь? — предположил Рассел во время одного из своих редких визитов к приятелю.
— Нет, свободы у меня гораздо меньше, чем ты думаешь, — сказал Малколм. — Крепкозадый уже закатал мне два выговора.
— Кто, наш всемогущий владыка епископ Сэнфорд?