Русская канарейка. Блудный сын Рубина Дина
– Ну, Фридрих и Елена… Бывают такие вечера, когда они не грызутся, а как шерочка с машерочкой… Я сидела у них за спинами, крутила в ноутбуке одну идейку рекламы кофейного напитка – вкалывала тогда в агентстве Баринга… Лица обоих видела в зеркале над теликом. Они смотрели новости. У них дома вообще новости крутят весь день, не выключая, – то Си-эн-эн, то Би-би-си, то немецкие, то российские программы. Какое-то безумие, как будто с них кто-то мониторинг требует. Я и не думала за ними шпионить, просто сидела, мозги ломала над чертовой рекламой… Но иногда застревала взглядом на Елене. У меня, знаешь, когда-то была мысль сделать ее портрет, настоящий портрет: бывают моменты, когда она вдруг теряет над собой контроль, – ну, если в бешенство впадает или чему-то сильно удивляется. У нее так порочно и жалостно отвисает нижняя губа… и тогда она просто копия одной нашей соседки: та была клептоманка, из магазинов водку под кофтой выносила. И когда ее ловили – ну там, милиция, то-се, акт составляют, – она кричала: «Ой, сирота я, сирота-а-а! Ой же ж как меня обидеть легко-о!» – и губа точно так отвисала… Ну, не важно. Короче, они лениво перебрасывались словами, так что читать их было нетрудно. И я случайно… Понимаешь, я правда не собиралась подслушивать, зачем мне… В общем, Фридрих сказал: Андрей участвует в какой-то операции российским экспертом. Так и сказал: «Андрей – консультант, он ведь там все знает». И еще: «МАГАТЭ?! Ну, эти болваны могут отдыхать». В общем, как я поняла, на Семипалатинском полигоне проводилась какая-то секретная операция – сбор плутония, что ли. Якобы собрали чуть не двести кило. И Елена говорит: «Ничего себе, аппетитный кусочек». А Фридрих ей: «Мда, если учесть, что на бомбу достаточно килограмм двенадцать плутония-239, он же плотнее, чем уран». И Елена: «А что, эта пропасть денег?..» – дальше что-то неинтересное, и я перестала слушать… Но вот про Крушевича помню. А он ведь правда специалист?.. – И с интонацией старательной ученицы: – Это хорошо, что я вспомнила?
Леон сказал:
– Ты моя умница. Ты – самая вострая, самая приметливая… самая-самая. А сейчас сделаем перерыв… угадай, на что!
Не та ли это совместная операция Казахстана, России и Америки, на которую потрачено 150 зеленых лимонов, частью по программе Нанна-Лугара, частью – напрямую из Лос-Аламоса, так называемая Программа совместного уменьшения угрозы, проведенная тем не менее почему-то втайне от МАГАТЭ? Сейчас можно только предполагать, какую выгоду извлек наш выдающийся эксперт-атомщик из своих «консультаций» и как под шумок поживился плутонием, добытым и заначенным до нужного момента и переправленным по частям – но куда, куда-а-а? – чтобы поплыть прямиком в Бейрутский порт из какой-то там бухты? И в таком случае: как здесь задействован Фридрих или, скорее… Гюнтер?
Леон выжидал, когда можно будет вскользь ненавязчиво произнести имя Гюнтера – пожалуй, единственное, что его сейчас интересовало. Нет, неверно: интересовало многое. Например, зачем вообще Фридриху понадобилось вытаскивать в Лондон встреченную в Алма-Ате внучатую племянницу, девочку с такой обременительной особенностью, как врожденная глухота? Что, собственно, она, с ее умением читать по губам… Стоп! Может, дело именно в этом?
Спросил у Айи напрямую.
Она серьезно ответила:
– Нет. Нет… Он, конечно, пытался меня как-то приспособить – вначале… Ну, как это там называется: курьер, связной, да? Но когда я взбрыкнула, оставил тему, махнул на меня рукой. Бывает же так в семье – неудачный бесполезный ребенок, куда его? Но Фридрих меня не прогонял, даже когда я сбрендила и жутко колобродила – знаешь, все эти выверты левой британской богемы… С удовольствием ходил со мной на соревнования по фигурному – я до сих пор люблю смотреть – и на выставки с моим участием. По фотографиям давал какие-то советы, вполне дельные – у него, между прочим, отличный вкус. И если б не Елена, которую трясет, стоит мне появиться в доме… Знаешь… – Айя помедлила, будто мысленно проверяла то, что собиралась сказать: – Думаю, Фридрих меня просто любит.
– То есть? Влюблен? – нахмурился Леон.
– Да нет, ну – любит, привязан… Такая вот странная родственная симпатия. Он ведь тоже – «сирота». Ванильный Дед… его отец, которого он никогда не видел, да и вообще, вся эта неведомая казахская тема – она его страшно интригует. Я для него такой вот сколок родни со степного полустанка, которую он никогда не имел. И потом, Фридрих не лишен сентиментальности. У него когда-то давно умерла молодая жена, остался сын-малютка. А тут я, и тоже сирота, тоже малютка, да еще со своей несчастной глухотой…
Она обхватила колени, насупилась, будто сосредоточенно вглядывалась в себя. Тряхнула головой:
– Нет, не знаю, не знаю! Запуталась я, к черту их всех! Но разыскал же он меня в Иерусалиме и вытянул опять в Лондон – зачем? Я для него совершенно бесполезна, и Гюнтер был против моего возвращения, знаешь, он буквально взбесился! Я видела их разговор из окна гостиницы. Фридрих вышел купить английские газеты в арабской лавке через дорогу, а Гюнтер выскочил следом, остановил его, да так грубо руку на плечо, прямо дернул! И говорит: «Что за блажь с этой девицей, fater, ты совсем спятил на старости лет?..» Ну и бла-бла-бла. Говорил по-немецки, а я в нем не очень, многое восстановила потом по смыслу. Фридрих спиной стоял, не видела, что он там ответил.
Вот оно и названо – имя. А теперь – осторожней… на пианиссимо: не вспугни, не зажми ее, не взвинти ее страхи…
Леон выждал пару мгновений.
– А что, Гюнтер был с вами в Иерусалиме? – спросил мягко, незаинтересованно.
– Да, у него там были какие-то дела, что ли, встречи…
– И жил в той же гостинице, что и Фридрих?
– Нет. Откуда-то приехал. Может, с побережья? Был очень легко для Иерусалима одет, и почти без вещей, и на другой день исчез, а значит, я думаю…
А значит, наблюдательная моя умница, значит, приехал не из-за границы и ошивался где-то у нас под носом. Где же? В какой личине? По каким документам? И уехал в тот день, когда был убит Адиль, мой лучший «джо», мой антиквар, мой друг…
Быстро вытянув из ящика письменного стола ноутбук, Леон молча отыскал фотографию с лавкой Адиля, щелкнул мышкой, увеличивая кадр. Вот он, антиквар, с хитринкой посматривает на того, чьего лица мы не видим. С самого начала Леона беспокоило именно это: Адиль демонстрировал монеты Веспасиана Фридриху, но смотрел-то вовсе не на Фридриха, а на того, кто стоит к нам спиной (такой тревожно знакомой спиной!), досадно заслоняя часть кадра. Понятно, почему Айя с ее художественным чутьем отсекла ненужный сор, в конечном варианте оставив только выразительные руки старика-антиквара.
– Подойди сюда, цуцик, – тихо позвал он и сам удивился: откуда у него вырвалось это «цуцик»? Откуда мгновенный спазм в горле, будто она маленькая и беззащитная и хочется обеими растопыренными руками от всего ее оградить? Значит ли это, что Иммануэлю тоже хотелось оградить тщедушного пацана – «свистульку с серебряным горлышком», как иногда он называл Леона? – Слышь, цуцик? Иди-ка сюда!
Когда подошла, привлек ее к себе на колено, обнял за талию и навел мышку на кряжистую спину, крепкую шею и плосковатый затылок неизвестного на экране.
Силуэт очертил:
– Это Гюнтер?
– Ну да, – спокойно отозвалась она. – Я потому и сняла сзади, пока он не видел. Он же чокнутый, его фотографировать нельзя. Однажды расколошматил мою линзу, самый лучший объектив! Вырвал из рук, бросил на пол и раздавил тремя ударами каблука. А когда я полезла в драку, так небрежно, неуловимо пнул меня, я два дня отлеживалась. Большая Берта орала, как паровозный гудок: «Свинья! Проклятый выродок!» – хотя обычно называет его «юнге», «мальчик». Кажется, в доме только один человек его не боится – старуха. Она вообще никого не боится.
Айя помолчала и неохотно добавила:
– Папа считает, что все трое – Фридрих, Гюнтер, а заодно и я – унаследовали кое-что от Ванильного Деда. Вот кто опасность нутром чуял! Он в плену сидел в немецком лагере, убирал там комендатуру, ну и воровал из мусорной корзины листы использованной копирки. Прочитывал в бараке все их приказы. Представь: иностранные слова, да шиворот-навыворот, да по ночам, в темноте, с черной копирки. Наткнулся на приказ о ликвидации лагеря и организовал побег… Папа говорит, он мог стать гениальным разведчиком, а стал настоящим зверем, бабку Марью избивал чуть не до смерти. Но у Ванильного Деда были война, контузия, два лагеря… а вот его потомки сами себе ищут и создают «битву и бурю». Так папа говорит.
– А отец… он все знает?
– Конечно! Все-все!
– Господи, как же он живет…
И задумчиво добавил:
– Это он потому и не выдал мне твоего телефона…
Айя улыбнулась:
– Он бы под пыткой меня не выдал. Зато через минуту после твоего отъезда написал мне: «Был Желтухин Первый. Хорошо пел». И твой парижский адрес.
– А… этот Гюнтер… послушай, он… действительно так на тебя похож?
– Что ты! – Она фыркнула. – Я даже не понимаю, зачем Фридрих это придумал, – может, на новую родню «работал», усилить родственное впечатление? Или самому почудилось что-то такое… в детских чертах. Да нет, Гюнтер похож на торговца-туркмена или на турка, хозяина шварменной. Или на пакистанца. В общем, он даже на Фридриха не похож. Видимо, на мать, та была откуда-то с Ближнего Востока. И одевается нарочито по-простому, «моя-твоя не понимай», и строит из себя такого… гастарбайтера. Если кто случайно видел его в доме, принимал за садовника. Хотя Гюнтер – очень образованный человек, закончил Тегеранский университет. У него специализация какая-то необычная, Фридрих говорил – семитские языки, что ли…
– Семитские языки?! – воскликнул Леон.
– Если я правильно помню, – неуверенно проговорила она. – Я в этом не очень… Что-то там… в Африке, да?
Да, детка. В том числе и в Африке… Такая вот экзотическая группа языков, среди которых, представь, – ам харский, тигринья, новоарамейский, мальтийский… Ну, и арабский. И, между прочим, иврит.
Леон перевел взгляд на спину и затылок Гюнтера на фотографии. Почему эта спина кажется… слишком свободной, что ли? Ненагруженной… Что, что связано с этой спиною, что перетаскивала она, эта спина, эти плечи в твоей памяти, и почему никак не получается прорвать пелену?
Однако перед Филиппом пришлось раскрыться. Не слишком откровенно и никакого напряжения – ни в голосе, ни в наших профессиональных планах; все на меццо-пиано, все светски-оживленно: так и так, моя новая знакомая из Таиланда, погостит недельку-другую. Облегченный отпускной вариант.
Для осторожного приятного ужина он выбрал хорошо знакомый ресторан в самом центре квартала Сен-Жермен.
Ресторан «Вагенэнде» был для Леона своеобразным талисманом: здесь они с Филиппом раза три проводили на редкость удачные деловые обеды и ужины с людьми, от которых так зависит «наш оперный бизнес». Здесь и кухня была отменная, но прежде всего с порога покорял интерьер: изысканный модерн, никакой проклятой современности.
Благодаря зеркалам, опоясывающим стены и оплетенным лианами красного дерева в стиле nouille[1], просторный зал пребывал как бы в плавном кружении. Все арабески, овалы, вензеля, витражи и фарфор, благородные бронзовые люстры и овальный потолочный плафон работы Пивена (неброские, но удивительно чистые тона) – все сливалось в праздничный аккорд.
В начале прошлого века тут крутились в запарке официанты сети ресторанов быстрой кухни «Бульоны»; потом дело было перепродано и попало в руки семьи Вагенэнде, которая на протяжении чуть ли не всего двадцатого века самоотверженно оберегала изысканный интерьер от веяний эпохи. В шестидесятых чуть не разразилась катастрофа: некие деловые люди пытались выкупить ресторан под супермаркет. Тогда на защиту основ поднялась парижская элита, всё благородные едоки: генерал де Голль, Андре Мальро… надо ж было где-то по-человечески ужинать! Короче, ресторан отстояли.
Публика бывала здесь разношерстная, не чопорная, и атмосфера оставалась уютно домашней. А официанты – что редкость в Париже в наши дни – приятно удивляли учтивостью и расторопностью.
Меню мероприятия соответствовало стилю задуманной Леоном ознакомительной встречи: ничего торжественного, не помолвка же это; очередная пассия, милая таиландская гостья… Никаких фейерверков, но плотный ужин по полной программе, то есть, как говорила Стеша, «триста целковиков (местных целковиков, разумеется) отдай не греши».
Филипп появился, когда Айя с Леоном уже сидели за столом, рассматривая карту вин. Филипп был великолепен, благоухал дорогими духами, и хотя заявил, что еле приполз после трудного дня, его аккуратно зачесанные височки и ухоженная эспаньолка с неизменным белоснежным клинышком по центру, точно этот кот ел сейчас сметану и с ложки натекло на бороду, наводили на мысль, что по пути в ресторан Филипп все-таки навестил своего парикмахера.
Высокие стороны общались на английском. И первым (спасительным) этапом встречи стала оживленная инспекция книжки меню. (Филипп: «Ни одной книги не читал с большим увлечением! Я голоден как волк, так что приготовь толстый кошелек, мой милый…») Наконец выбрали: на закуску – утиный печеночный паштет, к нему по бокалу белого полусладкого «Монбазияк».
Для Айи Леон заказал quenelles de brochet, кнедлики из щуки, зато себе и Филиппу, зная мясные предпочтения своего друга, взял коронное местное блюдо: tete de veau, телячью голову, под которую хорошо идет красное «Жеврэ-Шамбертэн» – подхалимаж, легкий кивок в сторону любимой Филиппом Бургундии.
Вообще, Леон был осторожен, как никогда, предупредителен «на обе стороны», галантен, в шутках на редкость беззуб, боялся сказать лишнее слово, так и сверкая своими антрацитовыми глазами то на того, то на другую, подхватывая нить разговора, торопливо смягчая ершистые реплики Айи, старательно подбрасывая натужные нейтральные темы вроде разговоров об искусстве фотографии и красотах Таиланда. Искренне полагал, что свою партию в спектакле «очередная любовная гастроль» исполняет легко и естественно.
Дождавшись, когда Айя уйдет в дамскую комнату, Филипп сказал:
– Обидно, что ты считаешь меня полным кретином, старина.
И в округленные недоумением глаза Леона:
– Глухая… Ни капли интереса ни к твоему гениальному голосу, ни к музыке, ни к опере. Ни единого пересечения с твоей жизнью. Ничего не скажешь, идеальная пара для оперного певца.
– Филипп!
– Подожди, я не закончил.
Филипп достал трубку и неторопливо, в угнетенном молчании Леона стал ее набивать, затем раскуривать.
– Мордашка у нее симпатичная, и сложена хорошо, но худа, как ободранная кошка. И почему она все время оглядывается, как кошка на крыше: за ней кто-то гонится?
– Филипп!!!
В ярости Леон бледнел, наливаясь внутренним жжением.
– Вот-вот, еще одно мое слово, и ты дашь мне в морду, правда? – добродушно и задумчиво продолжал тот. – И после этого ты что-то лепечешь об «отпускном варианте», «легкой пассии» и «недельке-другой»? Посмотрел бы на себя: ты же вылизываешь ее каждым взглядом, как корова – новорожденного теленка! Ты истекаешь вожделением, несчастный недоносок… Нет, Леон, увы, мой диагноз суров: тяжелая злокачественная любовь и, видимо, с летальным исходом – имею в виду идиотский брак по идиотской страсти. Я не прав?
Леон молчал, комкая салфетку.
А как вчера он выбирал ей одежду для этого ужина! Как выразительно обтекает ее фигурку чудесное шелковое платье цвета вишневой пенки, с тонким бордовым ремешком на талии, со свободным двойным хомутом круглого воротника, из которого вырастает гибкая шея лани. А ее певучие брови – чуткие, дерзкие, шелковые… А удивительные отзывчивые глаза, которые под бронзовыми люстрами немедленно приобрели цвет золотистого ликера и так и мерцают вишневыми искорками… А как ее ножкам идут высокие каблуки новых ботильонов (в Одессе такие звались «катеринками»)!
Филипп протянул свою успокоительно мягкую руку и накрыл ею бешеный кулак Леона:
– Не терзай салфетку. Просто я вижу, что с тобой стало за эти недели, и каким ты вернулся оттуда, из этого проклятого Таиланда, и что успел наворотить. На данный момент я счастлив, что она приехала, и значит, контракт с Лондоном останется в силе. Я ей готов руки за это целовать! Но ты же выжат ею досуха, болван ты этакий, – чем ты петь станешь? Так что прошу лишь об одном…
Тут вернулась Айя, и одновременно – как и полагается, до десерта – приплыла в руках официанта большая тарелка с разными сортами сыра. Все сосредоточились на выборе: недурное средство для остужения «бешеного мавра», как частенько называл Леона Филипп. Дама выбрала не слишком пахучий «Фурм-д’Амбер»; мужчины остановились на более крепком «Мюнстере».
Несколько минут заняло спасительное обсуждение десерта: выпечка, торты и прочий сладостный разврат, пояснил Филипп, – сильная сторона здешнего меню.
– Если вы еще не пробовали «Плавучий остров», дорогая, непременно возьмите! – горячо советовал он Айе. – Это что-то невероятное: круто взбитые белки, плавающие в сладком английском соусе.
– Не бери ни в коем случае, – грозно предупредил Леон. – Сам он терпеть эту бурду не может.
В конце концов все единодушно сошлись на профитролях под горячим шоколадом.
И можно бы считать, что (с некоторыми осложнениями) первое знакомство закругляется изысканным шоколадным пируэтом, но тут Филипп решил обсудить предстоящий концерт в Кембридже и деловые встречи в Лондоне (взрывоопасная тема, которую Леон отодвигал на самый последний момент).
– Ты, конечно, возьмешь свою гостью в Англию? – приятно улыбаясь, спросил Филипп с едва заметным ядовитым форшлагом в конце вопроса (о, воображаю, это будет самый утонченный ценитель в зале).
Айя изменилась в лице: даже не кошка н крыше – пантера над обрывом.
– Чего я там забыла? – мрачно бросила она, дернув плечом.
Филипп опешил. Кажется, он считал эту девушку обитательницей островных джунглей, а поездку в Лондон – этаким манящим призом для очаровательной обезьянки.
– Как?! – воскликнул он. – Лондон! Британский музей, музей Виктории-Альберта, жемчужина…
– Зат-кнись! – процедил Леон по-французски, в ярости уставившись на Филиппа. – Ради бога, заткнись! Она провела в твоей жемчужине не лучшую часть жизни.
– Ты же не предуп… я же хотел… – Филипп бормотал растерянно и раздраженно. – Так объяви темы, на которые я могу с ней говорить, – сколько их: две? три?
– Я не понимаю французского! – выпалила Айя по-русски, вскинув подбородок.
Леон сказал, глядя в ее глаза цвета золотистого ликера:
– Я люблю тебя. Знаешь, что я сделаю, когда мы вернемся домой? Сначала я расстегну твое…
– Но я же не понимаю по-русски! – сокрушенно воскликнул Филипп и развел руками.
– Идите вы к черту оба, – вздохнул Леон. – Устал от вас.
И все трое вдруг расхохотались…
– И отпустите меня отлить, ради бога, – взмолился Леон, – нет сил терпеть, карауля вас, драчливых баранов!
Вернувшись из туалета, он застал чуть ли не идиллию: Филипп рассказывал коронные «брючные байки» своего отца, известного дирижера Этьена Гишара. В молодости тот был недурным скрипачом и до войны активно гастролировал. Более всего в этих старых байках Леона изумляла их схожесть с гастрольными историями музыкантов какой-нибудь Адыгейской филармонии – в свое время ими во множестве сыпал «Верный Гриша», а позже Леон и сам любил порадовать компанию анекдотами из собственной концертно-студенческой биографии.
– И вот он приезжает в Ментон – а год, скажем, тридцать пятый, тридцать шестой, – селится в самом изысканном местном отеле на шестнадцать комнат, идет на репетицию, затем обедает, отдыхает. А перед выступлением открывает наконец чемодан, который ему всегда складывала мама, – чтобы переодеться в концертный костюм. И с леденящим сердце ужасом обнаруживает, что мама забыла положить концертные брюки! Кошмар! Тогда все было строго: музыканты выступали только во фраках. Брюки черные, с лампасами: атласной такой продольной полосой по шву. Что делать? Выход один – бежать вниз, в ресторан, одалживать брюки у какого-нибудь официанта: по странной моде того времени, официанты носили точно такие же брюки с лампасами…
Леон, вероятно, в пятидесятый раз слушал эту историю – и с неизменным интересом. Филипп был незаурядным рассказчиком: ни одного лишнего жеста, ни одного лишнего слова, и притом – полнейшее ощущение чуть ли не экспромта:
– Итак, папа рысью бежит в ресторан и обнаруживает, что именно в этом заведении официанты одеты не так, как всюду, к тому же странно гордятся своей формой – брюки и жилетка в тонкую белую полоску! Ну, делать нечего, времени нет, воскресный день, все магазины закрыты. Папа натягивает штаны какого-нибудь Шарля или Мишеля, опрометью мчится в концертный зал, где играет сложнейшую программу в брючках пошлого альфонса. Все прошло блестяще, публика доброжелательна – аплодисменты, корзина цветов… Наутро папа завтракает в том же ресторане и читает отзыв на свой концерт в местной газете. Рецензент разливается соловьем: звук, интерпретация, техника, музыкальность, ансамбль с оркестром! А в самом конце: «Кроме того, молодой солист привез нам из Парижа новую столичную моду: элегантные брюки, и не черные, а в деликатную полоску!»
Ну что ж, все идет прекрасно, можно успокоиться. И передохнуть, так как за этой байкой идет другая, но с теми же забытыми брюками – у Филипповой мамаши, судя по всему, был явный комплекс вытеснения, связанный с нижней частью тела своего супруга. В этой второй истории блестящий Этьен Гишар выступал в Лионе с каким-то вокалистом, и тоже, как на грех, в воскресенье, так что на сей раз пришлось им выходить на публику попеременно: певец дотягивал последнюю ноту, вбегал за кулисы и сдирал с себя штаны. А Этьен уже стоял наготове: в подштанниках и со скрипкой, молниеносно эти штаны натягивал и выскакивал на сцену. И все бы ничего, но певец был выше ростом, и брюки его на Этьене собирались гармошкой. Кроме того, им не удалось вместе выйти на поклоны, хотя публика хлопала очень долго.
– …Я и сам терпеть не могу Лондон, – говорил Айе коварный Филипп, попыхивая трубкой, протягивая через стол свою мягкую руку потомственного дирижера и как бы уминая, вылепливая толстыми пальцами тонкие пальцы Айи. – Разве он сравнится с Парижем… Антикварная лавочка, индийская лавочка, величественный табачный ларек, грандиозная телефонная будка… А их национальная кухня – о, пощадите мой желудок! А-а-а-а!!! – (Это Айя перехватила и сжала его руку.) – Ох, дорогая, у вас совсем не женская, такая сильная рука!
– И шея сильная, – добавила она. – Знаете, сколько весит фотоаппарат с большой линзой?
– А сколько весит дохлый удав! – подхватил Леон.
Дома им все же пришлось объясниться:
– Понимаешь, радость моя…
– Только не называй меня своей радостью, как эту консьержку, а то я решу, что ты – Филипп.
– Хорошо: моя мегера, мой идол, моя худющая страсть – так лучше?
– Я не худая, я в теле…
– О-о-о, да! Сейчас начну вытапливать этот жир!
– Пусти, перестань меня хватать, говори, что хотел…
– Сначала кофе сварю, ты не против?
– Мне не кофе, а чай…
– Да ты просто нох айн казахе!
– Ага, и с молоком…
Они просидели на кухне до глубокой ночи. Он доказывал, убеждал, уговаривал, рисовал дивные картины, высмеивал ее страхи, описывал дом главного редактора какого-то музыкального издательства, с которым должен был в Лондоне встретиться: якобы там в кухне, над старинной печью всегда сушатся серые залатанные кальсоны… Она сначала смеялась, потом плакала, опять смеялась его шуткам. Наконец на выдохе смеха согласилась «поехать в этот чертов Лондон». Он поздравлял себя с выигранной битвой, вспотел от напряжения, как дровосек, – хоть рубашку выжимай.
Затем, уже обсудив все детали поездки, они минут пять умиротворенно целовались над пустыми чашками…
…после чего она объявила, что все-таки нет, никуда с ним не поедет:
– А вдруг я столкнусь там с Фридрихом? Елена таскается с ним на всякую музыкальную… – И вовремя запнулась – значит, собиралась нечто сказануть: музыкальную чушь? музыкальную хрень? Да уж, сейчас ей, бедняге, придется придерживать язык на кое-какие темы.
Леону следовало бы просто утащить ее в постель – ночной кенарь дневного перепоет. Но он устал, разозлился и, как это прежде бывало на допросах, от упорного сопротивления объекта повел себя еще мягче: надо захомутать эту кобылку; хватит, натанцевались.
– Ты не только столкнешься с ним, – скупо улыбаясь, совсем иначе улыбаясь, проговорил он. – Ты напишешь ему и напросишься в гости.
Она молча уставилась на эту улыбку. Так он смотрел на нее там, на острове, перед тем как заманить в лес. Испуганным шепотом спросила:
– Зачем?
У Леона в заначке имелось по крайней мере три убедительных ответа и три разных улыбки на подкладку, но, беззвучно рисуя губами слова, будто их кто-то мог подслушать, он сказал:
– Не знаю… – что было, во-первых, чистейшей правдой, а во-вторых, единственно верным в эту минуту ощущением и единственно родственным – ее внезапным птичьим перелетам.
Ему не нужен был Фридрих. С Фридрихом, и очень скоро, разберутся другие. Гюнтер – вот за кем он охотился: неуловимый Гюнтер, племянник генерала Бахрама Махдави, вероятный секретный координатор по связям КСИРа с «Хизбаллой». В доме Фридриха возможен шанс выудить какие-то сведения о маленькой неприметной бухте, о частной почтенной яхте, чьей конечной целью будет Бейрутский порт… Именно в доме Фридриха могла их ожидать вольная. В сущности, в Лондон Леон ехал за выкупом. Он задумал этот обмен с конторой еще в тот день, когда Айя, сидя на его колене, подтвердила присутствие Гюнтера в Иерусалиме в день убийства старика-антиквара. Что ж, если на то пошло, мы не чураемся торга: я вам сынка, Гюнтера, или как там его еще зовут, а вы мне – покой и волю. То есть Айю. Конечно же, Айю.
– Воображаю, – она усмешливо тряхнула головой, – как мы сваливаемся туда прямо на день рождения Фридриха.
– А когда это? – встрепенулся Леон.
– На другой день после твоего концерта в Кембридже.
Леон вскочил и заметался по кухоньке, вылетел в коридор, встал в дверях спальни, уставился на Барышнин гобелен, словно пересчитывал, все ли пирожные в наличии или их уже слопал негодник-апаш. Нет, не все, не все пирожные он слопал, в радостном возбуждении буркнул Леон, кое-что оставил тебе на закуску.
Вернулся в кухню и вновь уселся за столик – странно спокойный, чем-то донельзя довольный.
– Там собирается большая компания?
– Да нет, в основном его пожилые дружбаны, из этих: «мой адвокат», «мой врач»… И еще какой-нибудь заезжий хмырь из ВИПов, в модных туфлях с шипами, вокруг которого выплясывает Елена. Человек семь, десять. Во всяком случае, Большая Берта все эти годы справлялась сама, никого не нанимали. Она неплохо стряпает и терпеть не может готовую еду, которую, знаешь, теперь принято покупать, «чтобы в доме не воняло». А когда Елена пытается что-то вякать, кричит: «Еда не сразу становится говном!» К тому же Гюнтер, если он в Лондоне… Вот кто готовит – пальчики оближешь!
– А Гюнтер всегда приезжает на день рождения Фридриха?
– Не обязательно… Но когда может – приезжает. Эта дата – она и день смерти его матери, такое вот совпадение. Ну, и в этот день он старается быть с отцом. Хотя за столом с гостями никогда не сидит. Я же говорю – его в доме не чувствуешь, он как призрак. Леон! – Айя поежилась, умоляюще проговорила: – Не стоит туда соваться. Я боюсь их, Леон!
– Чепуха, бродяжка моя, – нежно отозвался он, хотя в губах его и промелькнуло неуловимо опасное выражение. – Чего тебе бояться? Я буду рядом.
– Нет, погоди. Я просто не понимаю, зачем тебе этот глупый риск! – И недоуменно усмехнулась, покачав головой: – Ну, в роли кого я тебя притащу – даже если решусь сунуть туда нос? Знакомьтесь, это мой… кто ты мне – бойфренд?
Несколько мгновений они молча смотрели друг на друга – несколько протяжных мгновений, которые все длились, аукаясь в их глазах, властные и одновременно робкие ощутимые, как прикосновения.
– Жених, – коротко и тихо сказал он. – Годится?
Она помедлила… Спросила безразличным тоном:
– Это такая… концертная версия?
Тогда, отсчитав три гулких удара в висках, чувствуя, как что-то мягко всхлипнуло и покатилось в невозвратную глубину груди, он спокойно ответил:
– Это предложение руки и сердца, если ты не против.
Она не шелохнулась. Сидела, по-прежнему всматриваясь в его губы, недоверчиво улыбаясь, будто он случайно оговорился, просто не мог произнести такого, и оба это понимают. Только брови ее ласточкины дрожали, не снижая изумленной высоты.
Наконец она вздохнула, поднесла обе ладони к лицу, точно собираясь напиться, вдруг нырнула в них лицом и заплакала.
И беззвучно, неиссякаемо плакала все время, пока Леон скупо объяснял, ребром ладони размечая на столике этапы опасного разговора: именно так – дорогой Фридрих, никогда не стала бы надоедать тебе случайным знакомством. Но это для меня – слишком серьезный шаг, а ты, несмотря на все наши разногласия, у меня тут единственный родственник. И не то что благословения жду, просто считаю необходимым представить тебе… и так далее.
…беззащитно улыбалась, кивала и плакала.
Слезы у нее всегда были наготове, так близко, так благодатно близко; к ее резкому и сильному характеру никакого отношения не имели. И хорошо, что Леон это сразу понял: просто природа заботилась, чтобы в отсутствие слуха самый важный инструмент ее существа – ее глаза, ее пристальный лучистый взгляд – постоянно омывался сокровенной природной влагой.
Он и сам не знал, почему решил превратить эту, в сущности, недолгую поездку в путешествие, для чего придумал изрядную часть пути проделать на машине, через соборный сумрачный Амьен, через гобеленовый переливчатый Аррас и простеганный каналами Брюгге… Переночевать в Брюсселе, в каком-нибудь неприметном пансионе, а утром сесть на «Евростар» – до Лондона.
Не самый удобный, не самый быстрый способ попасть из Парижа в Лондон, но Леону хотелось «проветрить девочку». Хотелось расслабить ее, хоть немного снять то чудовищное напряжение, в котором она жила последние месяцы, да и последние недели их новой, обоюдоострой, взрывчатой, неистовой жизни вдвоем.
Одинокий кенарь, он посматривал на себя как бы со стороны. Утром изумлялся, если, проснувшись, слышал, как в ванной льется вода. Сквозь сон себя спрашивал: это Владка приехала? И ярким всплеском – нет, не Владка, но некто вроде… Улыбнувшись, потягивался, перекатывался, блаженно распластывался на постели, руки разбрасывал, проводил ладонью по ее еще теплой подушке… Время от времени прислушивался к себе: когда уже он начнет раздражаться? Когда захочется на часок закрыть за ней дверь, с воздушным поцелуем вослед? (Любимая присказка холостяка Филиппа: «Старина, знаешь, что такое вечность? Это промежуток времени между минутой, когда ты кончил, и минутой, когда за ней захлопнулась дверь…»)
А вот и нет, старина. А вот и нет. И странно, и так ново: возможно, именно звуковой вакуум, этот кокон полнейшей тишины, в котором она существует, дарит ему, Леону, удивительную свободу выплеска. Он ловил себя на том, что дома стал громко хохотать, а в минуты их бенгальских искристых ссор с наслаждением кричал, чувствуя потом легкость в груди, словно таял, испарялся окаменелый кусок льда, наращенный всей жизнью. Выорался (Одесса-мама, насмешливо говорила Айя) – но будто вены отворил. Грозовые разряды, погромыхивающие где-то там, высоко над головой, и все – мимо, мимо… Здесь только свежесть, и разреженный воздух, и музыка, никому не досаждающие его колоратуры, волнами взмывающие к потолку… Так что, может, ты и прав, дорогой мой Филипп: «идеальная пара для оперного певца»?
Когда все пройдет, думал, надо сразу купить ей фотоаппарат – видел, как она мается, как вдруг сощуривается, откидывая голову, как замирает на миг и раздраженно прищелкивает пальцами: кадр упущен. И бросается к компьютеру, сосредоточенно перебирает что-то там, «обстригает» кадры, выстраивает, дорабатывает уже готовое. И сидит, уставясь в экран, нетерпеливо подтанцовывая коленкой, будто застоялась в стойле и сдерживается изо всех сил, чтоб не разнести стены конюшни.
Да, пора ей камеру купить…
Леон плохо представлял себе, во что выльется его и впрямь диковатый план посещения «Казаха». Просто чуял, что если и существует для них обоих возможность вылететь на свободу, то кроется эта возможность в опасном доме Фридриха Бонке.
Вот ты опять со своей идиотской интуицией, говорил в свое время шеф. А ее просто не существует. Разведка – дело скучное: анализ ситуации и фактов, помноженный на кровавый опыт других.
Что и говорить, чистая это правда, но… как передашь покалывание в кончиках пальцев, предвосхищение смены тональности, неизбежное нарастание музыкальной темы в ушах и во лбу, над бровями? Как растолкуешь осязаемое приближение кульминации? Как опишешь головокружительный восторг в ожидании всегда неожиданного финала?
Своего автомобиля Леон не держал: никчемушный след – куда ехал, где стоял, где заправлялся… На одолженных-то колесах приватность куда как больше.
Он понимал, что толковей всего добираться на поезде прямиком из Парижа в Лондон: в толпе пассажиров и затеряться легче, и, как ни странно, легче заметить и отследить «хвост». Но толпы он не любил, если только это не публика в зале, и по старой снайперской привычке предпочитал, чтобы вокруг расстилалось некоторое хорошо просматриваемое пространство. А если хотелось передвигаться, не слишком привлекая к себе внимание, никогда не снимал машину в фирме по прокату. Просто шел в гараж на соседней улице, к Жан-Полю, двадцатипятилетнему гению механики и автомобильного дела, совал пару сотен в его мозолистую лапу и брал на нужное время любой из трех его автомобилей. Те были всегда на ходу и всегда в приличном состоянии. А самым прекрасным было то, что влюбленный в цвет и линию неудавшийся живописец Жан-Поль – эстет чокнутый – едва ли не каждый месяц перекрашивал своих коней просто так, для настроения. И вот это Леону нравилось больше всего.
– Хочешь «Пежо»? – спросил Жан-Поль, умудряясь ковырять в носу пальцем, перепачканным в машинном масле. – Я его недавно пережелтил. Он сейчас как солнышко на дороге.
– Ммм… Не люблю дорожную полицию.
– Тогда «Рено-Клио» бери, он все еще темно-синий.
– Отлично, морские цвета успокаивают.
Складывались долго и канительно – будто на месяц уезжали. Выяснилось, что у них кардинально разный подход к дорожной экипировке: Айя предпочитает свободные руки и минимум веса («Я так привыкла; с меня довольно аппаратуры»), Леон, напротив, для «неожиданной погоды» и «разных поворотов сюжета» любит запастись лишним пуловером, лишней рубашкой и лишними туфлями. А фрак, черт его дери! А смокинг?! Черный – это само собой, а хорошо еще один, на всякий случай…
По этому поводу стены бывшей конюшни вновь сотрясали вопли, губительные для голосовых связок певца, но такие сладостные, поддержанные такими трелями вездесущего Желтухина…
– Нет, подожди, – оторопело спрашивал Леон над раскрытым чемоданом, с концертными туфлями в руках, – ты собираешься ехать с одной парой джинсов?!
– Но у меня же одна задница, – спокойно возражала она.
– Женщина! Может, ты и трусы берешь в одном экземпляре?!
– Я могу ехать вообще без трусов – ты будешь только доволен…
– А платье! Твое новое обалденное платье!!!
– Прекрати руководить моим гардеробом, Одесса-мама…
Когда чемодан уже стоял в прихожей, дом был прибран, холодильник опустошен и мусор вынесен, пригласили Исадору для подробных консультаций на предмет кормежки и выгуливания Желтухина Пятого. Португалка уже дружила с желтым наглецом и кавалером – тот строил ей куры и закатывал серенады. Не волнуйтесь, месье Леон, я все поняла: тут вот корм, водичку меняем каждое утро, и выпускать полетать, но форточку перед тем, конечно, закрыть.
Она вздохнула:
– Я бы с удовольствием забрала вашего красавца себе, но у внука такая аллергия на птичий корм…
– Да-да, аллергия, – отрешенно произнес Леон в наступившей паузе, застывая, каменея и даже вроде как покрываясь инеем. – Как я мог забыть… Аллергия, да… Это замечательно!
Ринулся на балкон – разыскивать в кладовке дорожную медную клетку. Крикнул оттуда:
– Исадора! Радость моя! Простите! Все отменяется! Мы забираем кенаря с собой!
Явился с клеткой и принялся отсыпать корм в пакетики, собирать походный птичий багаж. Открыл ажурную дверцу и протянул Желтухину палец, который тот немедленно обхватил своими восковыми трехпалыми чешуйчатыми лапками.
– Поехали-поехали-поехали с оре-е-ехами… – выпевал Леон полушепотом. – Канарейка за копейку… чтобы пела и не ела… Карета по-о-одана, маэстро, карета по-одана…
Кенарь вспыхнул крошечным солнцем в утреннем луче меж гардин, перебрался на новую жердочку и принялся деловито инспектировать свой портшез.
Айя наблюдала эти внезапные сборы в замешательстве.
– Ты с ума сошел? – осведомилась она нерешительно.
– А что! – Леон почему-то был в восторге от внезапной своей дикой идеи. – Берут же хозяева в поездки кошек и собак. Я, может, жить не могу без любимого кенаря…
– Месье Леон – большой оригинал, – пояснила Исадора обескураженной Айе. И улыбнулась: – Настоящий артист!
Пока загружались у Жан-Поля, поругались, помирились, долго бережно пристраивали на заднем сиденье клетку с Желтухиным Пятым, чтобы кенаря не укачало. Наконец покинули гараж, проехали переулок и встали на светофоре. И тогда Леон шумно и освобожденно выдохнул, засмеялся, потянулся к Айе и обеими ладонями взял ее лицо. Поцеловал с таким проникновенным, таким кротким чувством, словно через минуту им предстояло расстаться на год.
– Мы будем ехать долго-долго, моя любовь, – сказал, – через Амьен, Аррас, Брюгге… В Брюсселе непременно выпьем пива в одном славном подвальчике.
– В Брюсселе? Пиво? – недоуменно уточнила она, смешно ворочая головой в его ладонях, как ребенок в завязанной шапке-ушанке, все еще не понимая его возбуждения, его праздничного волнения, только чувствуя, что эта их дорога – начало чего-то важного, возможно, очень опасного, но почему-то необходимого Леону.
И ничего на сей раз не спросила, что само по себе было невероятно.
Тут выпал зеленый, и они выехали из переулка на рю де Риволи.
В Амьене погода еще крепилась, не давая воли слезам, хотя пейзажи равнинной Пикардии никого бы не развлекли и не порадовали: унылый горизонт, как по школьной линейке, туманы на голых полях, безликие коробки промышленных блоков. И над всем – пелена утреннего неба, сквозь которую изредка процеживался парафиновый луч. Только бы не дождь, заклинала Айя, в дождь так скучно ехать…
Но в Амьене дождь их еще не настиг. Загнав машину на муниципальную парковку, они под пасмурным небом пошатались немного по центру, прошлись по берегу сонной и тихой Соммы, отыскали кафе как раз напротив собора Нотр-Дам и уселись за столик на улице.
– Он странный, да? – Айя кивнула на собор. Она сидела, вытянув и скрестив ноги в джинсах, все еще похожая на мальчика, хотя мягкий ежик ее волос уже стал завиваться на висках и затылке. – Какой-то неуравновешенный.
– Он самый большой во Франции, знаешь? – отозвался Леон. – Акустика изумительная, я пел здесь раза три. И внутри такой светлый текучий воздух – от витражей. Хочешь, зайдем?
Айя хмыкнула:
– Думаешь, я его не снимала, этого монстра? Я месяца три работала на один модный журнал, торчала здесь на фотосессии с этими идиотками… – И, перехватив его взгляд: – Ну, с этими, моделями. Кстати, их менеджер предложил мне попробоваться, уговорил напялить какие-то их супермодные тряпки, поставил меня на дикие платформы, каких я сроду не носила, – клоун на ходулях! – и пустил пройтись по площади… Ахал и закатывал глаза. В общем, я послала его к черту. Снимали здесь и в Генте, на фоне тамошнего собора. Но этот мне нравится больше. Он такой огромный, неловкий, какой-то… стеснительный: одно плечо выше, другое – ниже…
– И эта готическая роза в груди, как крупный цветок в петлице…
– Слишком тщательно сработана, – заметила Айя. – Каменный ажур этих соборных роз…
…А какую изысканную розу вырезал из красной луковицы «ужасный нубиец» Винай… Куда он все-таки делся? Какому бизнесмену готовит сейчас свой тайский салат из холодной говядины? Господи, на что тебе сдался Винай, если уж даже в конторе равнодушны к его судьбе? И к чему твой беспокойный слух все танцует и кружит, все обшаривает тревожными щупальцами закоулки твоей же памяти?
Официант принес кофе.
– Амьен здорово порушили во время войны, – сказал Леон, отвлекая себя от навязчивых мыслей. – Потом его лет двадцать восстанавливали – ратушу, собор, Амьенскую башню, практически весь район Сен-Льё… Реставрация – всегда чуть-чуть помесь Диснейленда с кладбищенским памятником.
– А еще не люблю эти парадные шеренги святых над порталами. Выстроились, лица постные, у каждого – послужной список чудес. Знаешь, вот в Страсбурге… – Она оживилась, подалась к Леону, и руки мгновенно взлетели к лицу, готовые ассистировать. – Там статуи собора, те, что уцелели, перенесли в «крытый мост», и представь: ангелы и химеры за грязными решетками КПЗ… Сразу меняется все! Вот что значит деталь как рычаг события. Заключенные ангелы… Я сделала целый рассказ. Потом покажу тебе пару снимков. Там есть один юный ангел – папа говорит, на меня похож. Умора, кому сказать…
Он смотрел на ее лицо, все собранное из плавных и чуть раскосых овалов, и думал, что Илья Константинович прав: она и есть – заключенный ангел, всегда замышляющий побег. Ангел, запертый в пожизненную одиночную камеру глухоты. Его, Леона, собственный заключенный ангел со связанными крыльями…
Тут первая капля дождя упала ей прямехонько на нос, другая на скулу, скатилась к подбородку крупной слезой. Айя поежилась и засмеялась, отирая кулаком щеку, погрозила грязноватому неряшливому небу.
– Ну, началось… – вздохнул Леон. – Пойдем к машине?
– Постой, у меня тут кофе еще на семь глотков.
Сняла со спинки стула его джинсовую куртку и накинула на голову. Так и сидела, торопливо допивая свой кофе.
И тут Леона прошибло. Вдруг он понял, кого так мучительно она все это время напоминала. И почему при взгляде на нее то и дело возникают: слепящий свет, голубое покрывало, длинные послеполуденные тени от высоких монастырских стен и тишина каменных прохладных залов… Конечно, вот оно: Палермо, Музей изобразительного искусства, картина Антонелло да Мессина – «Мария Аннунциата»…
Он приходил туда дважды и оба раза – ради Марии. Подолгу стоял, нащупывая интонацию, меру, тембр… В те месяцы работал над несколькими барочными ариями, посвященными образу Девы. Многое не чувствовал, во многом сомневался… Странно – почему вдруг решил продираться к своим открытиям через иное искусство, через живопись?
Николь сначала иронизировала, потом слегка сердилась – по-своему, конечно, мягко улыбаясь: «А если я стану ревновать?..» Да-да: голубое покрывало, широковатый нос, высокое чело с благородными бровями – мальчиковое лицо из плавных раскосых овалов, и все вместе подчинено единому замыслу. Глаза с припухшими верхними веками ускользают, не смея на тебя взглянуть; щепоть левой руки придерживает на груди покрывало, а правая слегка приподнята: то ли Мария потянулась остановить того Невидимого, кто ее покидает, то ли ощупывает воздух перед собой, еще не веря в произошедшее… И странное ощущение, что эта девушка никого не слышит… Вернее, слышит только жизнь внутри себя.
«Леон, ну что ты прилип к этой картине! Ты меня поражаешь… Странные пристрастия…»