Совдетство. Книга о светлом прошлом Поляков Юрий
Потом я это слово накрепко запомнил, так как дядя Юра с тех пор все время повторял: «Я волюнтарист. Как Валюшка скажет, так и будет!»
Нехорошие предчувствия подтвердились.
«…С прискорбием извещают, что сегодня на семьдесят втором году жизни после тяжелой продолжительной болезни ушел из жизни выдающийся военачальник, полководец Победы, маршал Советского Союза, дважды Герой Советского Союза, кандидат в члены ЦК КПСС, член Верховного Совета СССР Константин Константинович Рокоссовский…»
Меня всегда удивляло выражение «ушел из жизни», словно жизнь – это какая-то проходная комната: посидел, встал и ушел…
– Мать честная! – крякнул отец.
На экране появился портрет усопшего полководца в черной рамке: лицо в жестких складках, стальной взгляд, строгие брови, короткие седые волосы, а широкая маршальская грудь так плотно увешана наградами, что почти не видно мундира.
«Константин Константинович Рокоссовский родился в городе Великие Луки в 1896 году в семье рабочего-железнодорожника…»
– А что главней – орден Победы или Звезда Героя? – задумчиво поинтересовался я, рассматривая награды покойного, хотя ответ на этот вопрос был мне прекрасно известен.
– Конечно, Орден Победы! – ответил Тимофеич.
– Он весь в бриллиантах, – добавила Лида.
– А почему? – глуповато уточнил я, пытаясь вывести отца из бирючьей хмурости.
Взрослые, когда отвечают на глупые детские вопросы, всегда почему-то добреют, преисполняясь глубокого самоуважения.
– Эх ты, почемучка с ручкой! – улыбнулся он, попавшись на удочку. – Сколько у нас в стране Героев Советского Союза?
– Много. Тысячи…
В первом классе я начал собирать портреты героев, которые печатались на отрывных страничках настенных календарей – численников. Все в общежитии знали о моем увлечении и не выбрасывали листочки, где, кроме изображения, имелись еще даты жизни и краткое описание подвига. У меня скопилось сотни полторы листочков, я расположил их в алфавитном порядке, поместив в длинную коробку из-под овсяного печенья, – и получилось нечто вроде библиотечного ящика с карточками. Я по наивности надеялся собрать в конце концов имена всех до единого, но когда наша учительница истории Марина Владимировна объяснила, что Героев Советского Союза у нас больше десяти тысяч, я немного остыл, хотя листки численников по привычке продолжал собирать.
– Правильно – тысячи, – кивнул, подобрев, Тимофеич, – а орденов Победы сколько?
– Мало.
– То-то и оно! Поэтому орден Победы самый главный!
– Наверное, рак у него был… – вздохнула Лида. – Как у Санятки…
Санятка, мамин двоюродный дядя, умер три года назад, но на похороны меня не взяли. Тетя Валя, навещавшая его в больнице, предупредила: страшное зрелище, детям лучше не смотреть!
– У Рокоссовского рак? – спросил я, удивляясь неожиданному созвучию.
– Конечно! Если рак, всегда объявляют: «После долгой продолжительной болезни…» А если говорят: «скоропостижно», значит – сердце, инфаркт, – подтвердила маман.
– А если «трагически ушел из жизни», значит, руки на себя наложил, – мрачно добавил отец.
– Или в аварию попал, как композитор Долуханян, – вздохнула Лида.
– Если авария, тогда говорят: «трагически погиб», – возразил Тимофеич.
– Нет, если «трагически погиб», значит, был на посту…
– Если на посту, тогда: «героически погиб, выполняя долг…» – Его лицо побурело: он терпеть не мог, когда с ним спорили.
– А помнишь, Гагарин в марте разбился, ни про какой «долг» по телевизору никто не говорил! – сварливо возразила маман.
…Когда по радио сказали о смерти Гагарина, я был дома один и сначала решил, что ослышался, но потом понял: это правда, и, заплакав, побежал по общежитию, чтобы всех оповестить. На Маленькой кухне стирала Ежова. Я крикнул ей, что первый космонавт погиб. Она не поверила и даже замахнулась на меня мокрой наволочкой: думала, дурачусь. Потом заметила мои слезы и тоже разрыдалась…
– Почему про «долг» не сказали? – противным голосом повторила свой вопрос Лида.
– По кочану! Кулема!
– …А ты… ты мартовский… отпускник!
– Что-о?!
Мне показалось, будто «чешихинский» чемоданчик сам, словно предлагая себя в дорогу, выдвинулся из-под кровати.
Ну просто как дети!
– А кто был главней на войне – Рокоссовский или Жуков? – с глуповатой пытливостью спросил я, рассчитывая этим дурацким вопросом снова отвлечь отца от назревающей ссоры.
Наши мужики за домино часто спорят, кто выиграл войну: Сталин, Жуков или другие маршалы. Они говорили почему-то «маршала» с ударением на последнее «а»… Кричат до хрипоты, все их аргументы и доводы прекрасно слышны в нашей в комнате, так как стол и скамейки у нас под окнами.
– Ну, ты, сын, сравнил! – Тимофеич окинул меня всезнающим взором и опять подобрел. – Конечно, Жуков! Но и Рокоссовский – это тебе не хухры-мухры. Маршал Победы, слышал, что сказали? Другая жена налила бы помянуть…
Последние слова были произнесены мечтательно, насмешливо и куда-то вдаль, без всякой надежды на осуществление, однако вызвали отклик. Маман сочувственно кивнула, молча достала из холодильника и поставила перед отцом бутылку, в которой, как золотые мальки, плавали мелко наструганные лимонные корки.
– Помянуть – совсем другое дело. Это святое! Это можно…
– Есть такое дело! – просветлел Тимофеич.
Странные все-таки люди – взрослые. Абсолютно непредсказуемые. У дяди Коли Черугина есть рязанский родственник по фамилии Саблин, которому пить совершенно нельзя, так как он начинает буянить и может, к примеру, схватив нож, объявить, что вот сейчас на глазах у всех зарежется насмерть. Тогда на него по секретной команде наваливаются гурьбой все гости и вяжут полотенцами. Раз в год Саблин приезжает из Рязани на день рождения тети Шуры Черугиной, всегда трезвый, как стеклышко, в шляпе и галстуке. Нас тоже обычно приглашают по-соседски обмыть новорожденную. Кстати, мы тоже рязанские, и бабушка Аня, и бабушка Маня из тех же краев, но только из разных районов.
Из года в год происходит одно и то же. Тетя Шура просит Саблина выпить за ее здоровье одну рюмочку, но он, зная себя, наотрез отказывается, даже порывается уйти, но она настаивает, обижается, и рязанский родственник все-таки соглашается – пригубить, а вскоре уже мчится, выкатив белые глаза, на общую кухню, хватает первый попавшийся нож и угрожает немедленно зарезаться. Тогда его вяжут. Однажды Саблин, как обычно, рванув рубаху, приставил острие в груди и стал со всеми прощаться, но Лида увидела, что у него в руке наш новый хлебный нож, и строгим парткомовским голосом потребовала немедленно вернуть чужую собственность. Буян растерялся, покорно отдал нож и горько заплакал, как ребенок. Тогда его привычно связали полотенцами и унесли на диван.
– Пусть земля ему будет пухом! – Тимофеич торжественно поднес рюмку к губам, выпил и улыбчиво поморщился. – Как же ее пьют беспартийные?!
Это у них шутка такая. Смысл в том, что водка – настолько отвратительная гадость, что употреблять вовнутрь ее отваживаются только коммунисты, которые всегда готовы к подвигу и самопожертвованию: в фильмах про войну они выносят пытки гестаповцев без единого стона и плюют в лицо врагам. Водку я один раз из интереса пробовал (осталась на донышке в рюмке) – горькая, невозможная дрянь, от которой перехватывает дыхание, и пить ее я не собираюсь, даже когда вырасту. А вот советское шампанское с серебряным горлышком – совсем другое дело, оно сладкое и газированное, точно лимонад, да еще открывается с таким хлопком, словно бабахнул пугач. Но стоит оно почти три рубля. Дураку ясно: лучше выпить тринадцать бутылок «Дюшеса», чем одну шампанского…
После ужина отец ушел вниз «забивать козла». Лида убрала со стола посуду, вынула из комода жестяную коробку со швейными принадлежностями и села отпускать мои старые техасы, чутко прислушиваясь к тому, что происходит под нашим окном. Едва уловив среди стука костяшек подозрительный лязг стекла, она отложила рукоделье, легла грудью на широкий мраморный подоконник, глянула вниз и погрозила пальцем:
– Значит, все-таки распиваете?
– Не волнуйся, Ильинична, мы маршала поминаем, но только пивком! – послышался виноватый голос Петрыкина.
– Витя, мне сверху видно все, ты так и знай! – парткомовским голосом предупредила Лида и вернулась к штанам, обнаруживая на них все новые прорехи, пятна и потертости.
– Это надо ж так угваздать портки всего за год! – возмущалась она.
Решив не напоминать ей, как она опрокинула на светлое выходное платье противень с треской под майонезом, я тихо занялся моими рыбками.
Пока я набирался сил и бодрости в пионерском лагере, аквариум сильно зарос, заилился и замусорился, но вода осталась на диво чистой и прозрачной с «приятным озерным запахом», как написано в книжке «Подводный мир дома», а значит, «мы имеем дело с природным равновесием, установившимся в отдельно взятом искусственном водоеме, к чему должен стремиться каждый рыбовод-любитель».
Аквариум у меня небольшой: всего-навсего полтора ведра. Рыбок тоже немного: гуппи-вуалехвосты – три самца и две самочки, по паре: радужные меченосцы, полосатые барбусы, голубые гурами и еще неразлучная троица калихтовых сомиков, роющихся усиками в донном иле, изредка взмывая к поверхности – глотнуть, видимо, свежего воздуха. Были еще синие петушки, но сдохли один за другим. Неживучие они какие-то!
Конечно, я давно мечтаю о другом аквариуме – ведер эдак на пять. В зоомагазине такие не продаются, зато на Птичьем рынке, возле стены, можно найти любые емкости: круглые, квадратные, совсем плоские с крючками, чтобы вешать на стену вместо картины. Есть там крошечные, чуть больше отцовой манерки, садки для перевозки мальков. А рядом продаются огромные аквариумищи, в которых можно держать хоть карпов и сомов, как в рыбной секции 40-го гастронома. Все это, конечно, самодел, но качественный, считает дядя Юра. «Рукастый у нас народ! – говорит он. – Но прежде, чем купить, пощупай!»
Я присмотрел себе за двадцать восемь рублей отличный аквариум на полсотни литров, по форме он напоминает средней величины чемодан, с каким Тимофеич все время норовит отъехать на Чешиху. Каркас клепанный из нержавейки, а стекла посажены на эпоксидку. Башашкин обещал подарить мне его на день рождения, если хозяин сбросит пятерку, считается, на рынке покупать, не торгуясь, – преступление. Всякий раз, бывая на Птичке, чтобы взять свежего корма – трубочника и мелкого мотыля, я проверяю, на месте ли еще мой аквариум. На месте. Видимо, цена в самом деле великовата, коль никто не берет. Подхожу – щупаю. Хозяин посмеивается, говорит, что и на каркас без стекол покупатель рано или поздно найдется.
На Птичий трамвай ползет через Таганку примерно полчаса, и наконец водитель веселым голосом объявляет: «Следующая остановка – птичий, рыбий, кошачий, собачий, хомячий, крольчачий, свинячий рынок!» Наверное, он имеет в виду морских свинок. Там и в самом деле там есть все: черепахи, попугаи, щенки, котята, ангорские кролики, красные тропические тритоны, белки, ежи, ужи, даже удавчики… Но мой друг Василий, продавец-консультант магазина «Зоотовары», ползучую живность брать в дом не рекомендует – опасно.
Ходить по Птичке и глазеть можно целый день, но я направляюсь прямо в рыбные ряды, которые особенно впечатляют в зимнюю пору. Вокруг высокие сугробы, заснеженные деревья, с карнизов свисают сосульки, все продавцы в валенках, тулупах, ушанках и рукавицах, изо ртов валит пар, а в плексигласовых аквариумах, стоящих, словно мольберты, на ножках, плавают яркие тропические рыбки: «неоны», похожие на блестки, алые мечехвосты, плоские скалярии, напоминающие резные листики из гербария…
Но особенно я люблю смотреть на золотых вуалехвостов: взрослые величиной с хорошего карася, а хвост, словно длинная розовая фата, извивается в воде, заполняя все стеклянное пространство. Они пузатые и неторопливые, словно цари подводного мира. Подрощенный малек, уже пустивший вуаль, стоит целых три рубля! Молодь брать не стоит, могут подсунуть обычного карася. Но в моем аквариуме такой махине делать нечего. Нужен большой, и я терпеливо жду.
Зимой продавцы на электроплитках, подключенных к автомобильным аккумуляторам, греют воду и понемногу подливают, чтобы теплолюбивые существа не замерзли. Выбранню покупателем рыбку они ловко вылавливают сачком и мгновенно выпускают в баночку, которую тут же следует спрятать за пазуху и так везти, иначе дома обнаружишь ледышку. Сами продавцы греются чаем, от которого сильно пахнет коньяком или ромом. Однажды после Нового года дядя Юра поехал со мной на Птичку, заранее хорошо раскочегарившись. Бродя меж рядов, он весело задирал продавцов:
– Что ж у вас, мужики, какая-то синяя килька стоит дороже севрюги! ОБХСС на вас нет!
Они сердились, объясняли, что сапфировую рыбку доставили прямиком с Амазонки и что добиться от нее потомства труднее, чем закадрить Аллу Ларионову!
– Знаем мы вашу Амазонку! Яузой она называется. А посинела ваша салака оттого, что туда разную химическую дрянь все время сливают…
Тут продавцы просто озверели, стали Башашкин гнать, обзывая всякими словами, а он, смеясь, шел дальше, в другие ряды, чтобы расспросить, как лучше готовить трогательных мохеровых кроликов – тушить, вялить или жарить… Смехотура! Там его чуть не побили. Жаль, что в пересменок я не успею съездить на Птичку. Впрочем, Лида все равно отказывается в мое отсутствие давать рыбкам живую пищу, называя трубочника и мотыля «червяками». Интересно, что бы она запела, если бы ей давали только концентраты Пищекомбината!
Насыпав в плавающую стеклянную кормушку шепотку сушеных дафний, я обнаружил, что корма осталось на донышке железной банки и до моего возвращения явно не хватит. Некоторые идиоты в таких случаях начинают кормить рыбок хлебом, а это конец питомцам.
Приводя хозяйство в порядок, я первым делом заостренной деревянной лопаткой счистил зеленый бархатный налет, которым заросли изнутри стекла. В этот момент, наверное, для обитателей будто открылся театральный занавес, а когда я включил рефлектор, подводный мир совсем стал похож на освещенную сцену. Быстро похватав корм, рыбки собрались, вращая плавниками, перед стеклом, словно бы с удивлением рассматривая меня. А вот интересно, знают ли они мое лицо, могут ли отличить, скажем, от вредителя Сашки? И о чем думают, глядя на меня? О чем беззвучно перешептываются?
Размышляя об умственных способностях рыбок и вообще всякой живности, я сифоном (это стеклянным трубка с утолщением посредине) собрал со дна накопившийся ил, потом, опустив в воду руку, отщипнул пожелтевшие листья валлиснерии и роголистника, хотел еще проредить элодею, сильно разросшуюся, но передумал: благодаря растениям, обогащающим воду кислородом, можно обходиться без продува. А компрессор у меня кустарный, сделанный из обычной футбольной камеры. Она накачивается с помощью груши от пульверизатора, и воздух из раздувшегося резинового шара по длинной трубке через распылитель, выточенный из пемзы, попадает в воду, превращаясь в облако крошечных пузырьков, красиво сверкающих в лучах рефлектора.
Правда, накаченного воздуха хватает часа на три, потом снова минут десять надо «давить грушу». Но Сашка еще весной проткнул камеру иголкой. Вредитель! По уму, купить бы за шесть рублей настоящий электрический компрессор, он чуть больше майонезной банки, а гудит не громче комара. Но о такой роскоши я даже не мечтаю, так как печатать деньги пока еще не научился и клад, как Том Сойер, не откопал. Надо бы, наконец, заклеить камеру заплаткой из аптечки велосипедиста…
М-да, аптечка-то у меня есть, а велика нет. «Школьник», из которого я давно вырос, отдали, а вот «Орленок» никак не купят, хотя давно обещали. Весной уже собрались было в «Детский мир», и вдруг Лида посмотрела на меня, словно впервые увидела:
– Сынок, тебя же все лето в Москве не будет. Зачем сейчас велосипед покупать? Ну, согласись, это нерационально. Все равно будет стоять без дела.
Нерационально! Ха-ха! Не зря же она у нас член бюро рационализаторских предложений! А когда я вернусь из Нового Афона, Лида снова поглядит на меня и задумчиво заметит, что скоро зима, поэтому с велосипедом можно подождать до весны. Потом вдруг окажется, и «Орленок» для меня уже маловат… Морочат детей! А ведь ребенок без велосипеда – это как буденновец без лошади.
Я достал из письменного стола пластмассовую коробочку велоаптечки и громко, в сердцах задвинул ящик.
– Сынок, ты что собираешься делать?
– Камеру заклеивать.
– Зачем?
– Компрессор не работает.
– Успеешь. Ты вот что…
И она «не в службу, а в дружбу» отправила меня проверить – освободилась ли Маленькая кухня. Узнав, что там уже никого нет, Лида сложила в таз мои грязные вещи, привезенные из лагеря, пошла к двери, но на пороге оглянулась:
– Потом заклеишь. Сначала сходи на завод – ополоснись. Завтра некогда будет. Поедем в «Детский мир».
– В спортивный отдел зайдем?
– Зачем?
– У меня же маски нет. И ласт.
– А у меня денег!
– Ясно, мамочка! – ответил я, вкладывая в последнее слово всю горечь обездоленного детства.
– Вот и хорошо, что ясно! После душа переоденься в чистое. Вас в лагере-то хоть мыли?
– Раз в неделю.
– Не заметно. Я тебе мыло детское купила, чтобы глаза не щипало. Дверь не захлопывай, поставь на «собачку».
– Рыба! – донеслось со двора.
– Хорошо вам, мужчинам! Никаких забот… – упрекнула меня Лида, хотя в домино стучал не я, а взрослые дядьки.
Вздохнув, она достала из выдвижного ящика красно-желтую коробку порошка «Новость» и, уперев таз с бельем в бок, ушла на Маленькую кухню. Не любит маман стирать, но особенно – гладить. А что поделаешь – супружеские обязанности!
Кстати, в последнее время я стал как-то стесняться слова «мама», а уж «мамочка» – и подавно. Даже в уме я их избегаю, тем более – вслух. Есть, есть в них какая-то сюсюкающая нарочитость, недостойная человека, перешедшего в седьмой класс. Терпеть не могу ровесников, которые чуть что благодарно бросаются предкам на шею со всякими там слюнявыми «папочка-мамочка»! Смотреть противно! Я тоже люблю родителей, но позориться-то зачем? Как-то по телеку показывали комедию «За двумя зайцами», там дочка постоянно повторяет: «Маман, маман, маман…» С тех пор я стал про себя звать Лиду – «маман». Конечно, если бы она узнала про это прозвище, то жутко бы обиделась, даже по лбу мне дала бы, как за вопрос о специальной парикмахерской. Но мысли, к счастью, бесшумны, как рыбки в аквариуме…
4. Мы идем в баню!
Я отыскал в гардеробе чистые трусы с майкой, завернул их в вафельное полотенце, ломкое от крахмала, а потом, сам не знаю зачем, переложил отцову манерку из зимнего пальто в боковой карман плаща. Ничего, пусть поищет! Если бы не его настырная любовь к «троице», меня не заставили бы сегодня мерить все мое барахло!
Щелкнув «собачкой», чтобы не захлопнулась дверь, я направился в заводской душ.
На площадке возле перил краснолицый дядя Коля Черугин в полосатой пижаме, едва сходившейся на тугом волосатом животе, делал, отдуваясь, вечернюю гимнастику – от бессонницы, радикулита и давления: таблетки он называл «химией» и принципиально не принимал ничего, кроме аспирина и валерьянки. Дядя Коля, почти как «маленький лебедь», плавно поднимал и опускал руки, потряхивая кистями и шумно дыша. Перед работой он тоже всегда делает зарядку. Ласково-бодрый голос объявляет по радио: «Доброе утро, товарищи! Начинаем утреннюю гимнастику. Ноги – на ширине плеч, руки – на уровне груди, спина прямая…»
– Брал бы с соседа хороший пример! – говорит Лида. – У тебя тоже давление!
– Мне без надобности. Я у себя на заводе еще обмашусь и упрыгаюсь! – возражает Тимофеич, который любит спорт только по телевизору, особенно футбол.
Увидев меня, дядя Коля заулыбался, кивнув на скатку:
– На помывку?
– Ага!
– Правильно. Чистота – залог здоровья! К Александре Ивановне загляни – не пожалеешь! А под Сусаниным твои листочки дожидаются. Трех героев тебе оторвал!
– Спасибо!
За высокой двустворчатой дверью с витой медной ручкой был еще один обитаемый закоулок общежития: три комнаты, а также кухня с плитой и раковиной. Раньше мы жили здесь, в маленькой вытянутой комнатке, напоминавшей из-за высокого потолка плоский аквариум. Единственное окно выходило в переулок, прямо на Жидовский дом. Но после рождения Сашки нам дали другую площадь – вдвое больше, а в нашу прежнюю переехала со второго этажа одинокая Серафима Николаевна из отдела контроля качества. Она никогда не расстается с книгой, даже если готовит еду. Вот и сейчас: помешивает что-то в кастрюле и читает, не отрываясь. Сослуживицы и подруги, включая Лиду, все время хотят выдать ее замуж, но она смеясь отказывается, мол, не хочу отвлекаться от чтения, это гораздо интереснее, чем мужчины.
– Добрый вечер, Серафима Николаевна!
– Здравствуй, Юрочка! – отозвалась она, уткнувшись в книгу.
– Что читаете?
– «Три Дюма».
– Ого! А почему три?
– Ну как же: Дюма-дед, Дюма-отец, Дюма-сын.
– А «Три мушкетера» кто написал?
– Дюма-отец.
– Дадите почитать?
– Тебе еще рано.
Если взрослые говорят: «Тебе еще рано», – значит, книга и вправду стоящая.
– А я на Черное море послезавтра уезжаю!
– Счастливец! – ответила она таким голосом, что стало ясно: все курорты и пляжи Серафима Николаевна, не задумываясь, отдаст за одну хорошую книгу.
Слева от входа живет старуха Алексевна. Имени ее никто не помнит. Она «сумашечая» – так выражаются, если человек еще не окончательно спятил, став полноценным сумасшедшим, но уже «тронулся», вызывая озабоченность врачей и общественности. Когда-то она работала на заводе мойщицей, а потом сбрендила. Обычно дверь ее комнаты приоткрыта, чтобы мог свободно заходить черный кот Цыган и чтобы можно было вовремя обнаружить угрозу. На улицу Алексевна не выходит, опасаясь нападения. Обо всем, что творится снаружи, она подробно расспрашивает Цыгана, питающегося голубями. Я иногда бегаю на Бакунинскую – купить ей батон и бутылку молока, ничего другого она не ест. Но, честно говоря, стараюсь делать это пореже. Во-первых, Алексевна всегда очень долго отсчитывает деньги, так как в ее кошельке новые, старые и дореволюционные монеты перемешены. Однажды она по ошибке вручила мне металлический рубль с профилем царя, я рассмотрел изображение и с неохотой вернул денежку. Во-вторых, хлеб ей всегда кажется черствым, а молоко вчерашним. В-третьих, Алексевна, принимая продукты, долго и нудно расспрашивает, какие подозрительные лица попались мне по пути туда и обратно. А главное – не видел ли я черный воронок с решетками на окнах… Какой напасти она постоянно ждет, никто не понимает, даже врачи.
Судя по тому, что сегодня дверь Алексевны плотно закрыта, – ее снова взяли в больницу, чтобы, как говорит дядя Коля, «подремонтировать мозги» и привести в порядок «шарики с роликами». Забирают ее примерно раз в год. Кот на это время перебирается к Черугиным, где кормят гораздо лучше, но едва хозяйку отпускают домой, Цыган мчится к ней – хвост трубой! Вернувшись, она долго всех расспрашивает, кто ее караулил и поджидал во время отсутствия. Узнав, что никто, подозрительно усмехается и грозит кому-то пальцем.
В углу – белая дверь Черугиных. Их зала выходит окнами и во двор, и в переулок. Сбоку в стене зияет прямоугольный лаз неработающего камина, его используют под склад банок с вареньем. Над камином, на черной каменной полке, застеленной кружевной дорожкой, стоят белые мраморные слоники – мал мала меньше… Когда я был маленьким, мне разрешали с ними играть, выстраивая по росту. В детстве родители, уходя в кино или в гости, нередко оставляли меня у Черугиных, и я норовил спрятаться в камине, за банками, затихал и слушал, как тетя Шура с дядей Колей нарочитыми голосами громко спрашивали друг друга: «Где же этот озорник? Куда запропастился? Ай-ай, надо срочно в милицию заявлять!» И тут я рыча выскакивал из ниши, как медведь из берлоги.
Ах, вот он, баловник, за вареньем лазил! Ладно, какого тебе положить с чайком?
– Клубни-и-ичного!
Я постучал в дверь и заглянул.
– А-а, Юрик, заходи! – слабым голосом пригласила хозяйка.
Тетя Шура, как обычно, полулежала на высоких подушках, укрывшись пышным стеганым одеялом. Кровать у Черугиных старинная, с высокими витыми металлическими спинками, увенчанными медными шарами, в которых отражается горящий абажур. Над постелью прибит бархатистый ковер с кошками, играющими в шахматы. На стене между окнами висят две большие фотографии в деревянных рамках: молодой худенький дядя Коля в военной форме с медалями на груди и юная тетя Шура с высокой двугорбой прической. У обоих напряженно-испуганный вид и чуть подкрашенные губы. Пол в зале дубовый, цвета темного янтаря, навощенный так густо, что подошвы прилипают и щелкают при ходьбе. У дяди Коли есть особая половая щетка с кожаной лямкой, вдев в нее ступню, он, словно танцуя по комнате, до блеска натирает паркет, мурлыча под нос:
- С ветвей, неслышен, невесом,
- Слетает желтый лист,
- Старинный вальс «Осенний сон»
- Играет гармонист…
А тете Шура подпевает и указывает места, по которым надо пройтись еще разок.
В зале повсюду разложены и развешены кружевные салфетки, дорожки и полотенца, а на стулья надеты серые льняные чехлы. Когда я по малолетству норовил забраться на сиденья с ногами, меня строго одергивали:
– Нельзя!
– Почему?
– Чехлы казенные.
Я не понимал тогда, что значит – «казенные», но сразу слезал со стула, так как из сказок знал, что такое «казнь». Все подоконники у Черугиных заняты горшками с цветами, а в дальнем углу в кадке растет высоченный фикус, доставая острием макушки почти до лепного потолка, будто новогодняя елка.
– Юрочка, съешь скорей слойку! – хозяйка кивнула на блюдо со сдобными плюшками, усыпанными сахарной пудрой. – Свежие. В обед спекла.
Тетя Шура раньше работала на конвейере в цеху у Лиды и перетрудила на производстве руку, поэтому ей дали инвалидность и рекомендовали покой, она к советам врачей отнеслась так серьезно, что с тех пор днями лежит в постели, поднимаясь лишь для того, чтобы дойти до гастронома и приготовить еду, а стряпает она очень вкусно, особенно хороши пироги с капустой и холодец со свиными ушками. В общежитии ее «постельный образ жизни» не одобряют и ворчат, мол, «Шурка-то совсем со своей больной рукой барыней заделалась, а Николай Никифорович при ней теперь, как слуга: принеси-подай!» Не знаю, не знаю, но возлежит на перине она, в самом деле, очень величественно, как царица, а дядя Коля, слушая ее поручения, почтительно кивает, повторяя: «Не волнуйся, Александра Ивановна, воплощу!»
– Как рука? – спросил я, осторожно взяв мягкую плюшку.
– Мозжит и немеет, – с глубоким уважением к своему заболеванию ответила она. – Наверное, в санаторий пошлют…
– Цыган у вас теперь?
– Спит, – тетя Шура показала здоровой рукой на шкаф, там, наверху, свернувшись клубком, спал кот, похожий на зимнюю шапку. – С утра дрыхнет, к дождю. Да и локоть ноет. Ильинична сказывала, ты в лагерях был?
– Да, – кивнул я, жуя сдобу.
– Как там?
– Котлован под бассейн вырыли.
– Опасное дело. С водой шутки плохи. У нас на Оке столько народу потопло. Жуть!
В комнату вошел бодрый после вечерних упражнений дядя Коля, накапал жене в рюмочку мятного лекарства и предложил мне партию в шашки, но я отказался, так как он всегда очень долго думает над ходами и страшно огорчается, проиграв.
– Слышали, маршал Рокоссовский умер!
– Да, великий был человек! Помню, вышли мы к Ломже, построили наш батальон перед штурмом. Пятьдесят танков – броня к броне…
– Николай Никифорович, поставил бы чайник, чем болтать! – строго попросила тетя Шура.
– Потом тебе дорасскажу. Поужинаешь с нами?
– Спасибо, мы уже…
– Листочки взял?
– Нет еще…
На буфете среди прочих фаянсовых фигурок, как в лесу, сурово озирался бородатый Иван Сусанин с топором, заткнутым за алый кушак. Ого! Целых три Героя Советского Союза в мою коллекцию: Рубен Ибаррури, Леопольд Некрасов и Виктор Вагин…
– Спасибо, дядя Коля! – Дожевывая плюшку, я поспешил к двери.
– А Витя-то в нашей бригаде воевал… – прерывисто проговорил Черугин. – Сгорел в танке… Беги, беги, потом дорасскажу…
…На улице стемнело. Зажглись фонари. Засветились, будто аквариумы, окна в домах. Зеленые кроны тополей почернели. Но небо над крышами еще не померкло, на розовом фоне отчетливо вырисовываются антенны: те, что для радио, – похожи на метлы, поставленные торчком, а те, что для телевизоров, напоминают буквы «Т». Воздух по-вечернему сгустился, острее стали запахи – тополиной горечи и подгоревшей гречневой каши. Лида говорит: главного технолога Пищекомбината посадить надо за ротозейство!
Наш двор обнесен старинной кирпичной стеной, мы его делим с заводской столовой. Слева, за выступом парадного входа, под «грибком» мужики стучат в домино, слышны мощные удары костяшками по столу и прибаутки, вроде: «Тише, Дуся, я дуплюся!» Сумерки не помеха, игроки зажгли, повернув в патроне, лампочку, теперь по домам их может разогнать только объединенное возмущение сразу нескольких рассерженных жен.
Огромные, как в рыцарском замке, железные ворота, висящие на мощных скрипучих петлях и отделяющие двор от улицы, уже закрыты на длинный засов: наш сторож дядя Гриша постарался. Я вышел на улицу через калитку, тоже железную и тоже с засовом, но поменьше. Она вмурована в стену, такую толстую, что в проеме можно переждать самый сильный ливень. Наш Рыкунов переулок, упирающийся одним концом в темно-красную кирпичную стену Казанки, а другим – в Бакунинскую улицу, уже пуст: ни одной машины. Рабочий день давно кончился – грузовики разъехались по гаражам. Даже «Победы» Фомина на пустыре не видно, тоже, наверное, укатил в отпуск – на море или в деревню.
Я подумал: хорошо бы выиграть в лотерею «Волгу» и, никому не сказав, забрать ее прямо из магазина в Гавриковом переулке, сесть за руль, проехать медленно мимо школы, а потом остановиться во дворе Шуры Казаковой и громко, протяжно посигналить. Конечно, водить я еще не умею, да и машину никогда не выиграю: родители регулярно берут на сдачу в кассе билетик за тридцать копеек, и больше трешника им никогда ничего не выпадало. Но мечты для того и существуют, чтобы в них все случалось именно так, как не бывает на самом деле. И когда Шура, услышав гудки, с удивлением выглянет в окно, я вылезу из машины, подниму капот и буду стоять в задумчивости, одной рукой взявшись за подбородок, а другой ероша себе волосы на затылке. Так обычно делает инженер Фомин, если снова ломается его «Победа» – единственный личный автомобиль на весь наш переулок.
Выйдя за калитку, я свернул направо: низенькая проходная рядом, рукой подать – метров тридцать, не больше: сначала дверь столовой, потом заводские ворота, а за ними – дежурка, где всегда пахнет супчиком из горохового концентрата. Там, за стеклянным окошком сидит охрана – кто-нибудь из вохровцев. У них темно-синие гимнастерки с зелеными петлицами, в которых блестят перекрещенные серебряные винтовочки. Но никакого оружия на самом деле у охранников нет. Пустые кобуры. В детстве меня это страшно беспокоило, но Лида объясняла: маргарин и майонез к числу стратегической продукции не относятся, поэтому табельные пистолеты вохровцам не положены.
Сегодня на посту Арина Антоновна, тучная старушка в надвинутом на седые пряди синем берете со звездочкой. Она дежурила, когда меня много лет назад впервые маман привела мыться в заводской душ, в женское – по малолетству – отделение. Мокрые работницы, поглядывая через низкие перегородки, добродушно посмеивались над моим «петушком», который когда-нибудь непременно превратится в орла! Лида на них сердилась, уводила меня в дальнюю кабинку и старательно терла намыленной жесткой мочалкой, сама всегда оставаясь в тонкой влажной комбинации…
Арина Антоновна на посту все время вяжет шерстяные вещи детям-внукам, и когда я, будучи любопытным детсадовцем, попросил ее показать мне свой наган, она засмеялась, мол, оружие ей без надобности – она любого несуна или расхитителя социалистической собственности насмерть проткнет вязальной спицей. Зато Лида потом рассказала мне, что у Арины Антоновны есть медаль. Во время войны она собственноручно задержала, ранив в ногу, немецкого диверсанта, приземлившегося в Сокольниках. Он выпутывался из парашюта и не заметил, как подкрались наши…
Вохровка оторвалась от вязания, внимательно посмотрела на меня сквозь мутное стекло дежурки и спросила:
– Ты что-то давно у нас не мылся?
– В лагере был.
– А-а! Ну как там?
– Бассейн строят.
– Это хорошо! Я в молодости Москву-реку у Нескучного сада четыре раза туда-сюда без отдыха переплывала. На значок БГТО сдавала. В октябре!
– Вода, наверное, холодная?
– Как парное молоко. А дружок твой Мишка позавчера заходил. В деревню помытый убыл.
– Знаю.
– Вовка так и лежит?
– Лежит.
– Вот бедолага-то! Учился-мучился, корпел-сопел – и вот тебе, бабушка, Юрьев день! На Вальку больно глядеть. Одному Витьке море по колено. Зальет глаза – и трава не расти. Ты, Юрок, поосторожнее в душе! Дневная смена жаловалась, горячая вода сегодня – чистый кипяток, чуть не обварились…
– Спасибо!
Арина Антоновна дернула невидимый рычаг, разблокировав турникет, я толкнул никелированный поручень и прошел на заводскую территорию. Лида говорит, раньше тут рос парк, где прогуливались богачи, жившие в нашем доме, когда там было не тридцать с лишним комнат, а несколько огромных квартир. От парка остались аллея из старых лип и прудик, заросший осокой, вокруг него теперь торчат вертикальные цистерны, а из корпусов растут дымящиеся железные трубы.
По асфальтовой дорожке я дошел до душевой пристройки, примыкающей к основному корпусу. Там пахло жиром, яичным порошком, и слышался гул никогда не останавливавшегося конвейера. Из кранов всегда капала вода, и казалось, где-то одновременно стучит множество ходиков. Влага покрывала бисером белый кафель, а на штукатурке темнели серые пятна плесени. Цементный пол застилали склизкие деревянные мостки. В углу стояла большая жестянка с «саопстоком», похожим по цвету на вареную сгущенку, – им моют стеклянные банки перед тем, как туда залить готовый майонез, а кожа от саопстока становится неестественно белой, как сметана. Я вспомнил, что забыл взять с собой детское мыло, и зачерпнул немного «сгущенки» в склянку, стоявшую рядом. Дневная смена давным-давно закончилась, и в душевых кабинках никого не было. Я встал под новый алюминиевый смеситель, бьющий по коже сильными острыми струйками, и, помня предупреждение Арины Антоновны, осторожно повернул вентили холодной и горячей воды…
…В заводской душ (разумеется, теперь уже в мужское отделение) я хожу, если нужно быстренько ополоснуться, а по-настоящему мы моемся с отцом по четвергам – в Машковских или Доброслободских банях. По пятницам и выходным там слишком много желающих, можно два часа простоять в очереди, дожидаясь, когда банщик, выглянув наружу, лениво крикнет: «Один пройдет!.. Два пройдут…» В четверг же если и подождешь, то совсем недолго. А с тех пор, как в прошлом году суббота стала нерабочей, по будним дням в баню вечером можно попасть фактически свободно.
Пока Тимофеич раздевается на длинном диване с высокой спинкой и пронумерованными местами, пока берет простынки и договаривается с пространщиком насчет пива, я уже бегу в мыльную, чтобы найти свободные шайки, которые люди обычно предусмотрительно переворачивают, уходя, а иногда кладут сверху еще годные к употреблению веники: вдруг кому-то еще понадобятся. Совсем уж обтрепанные и обломанные пучки прутьев кидают в кучу рядом с парной.
Конечно, освободившийся тазик тут же хватают немытые граждане, а пустое место сразу занимают. Но некоторые, напарившись, забывают перед уходом перевернуть шайку, этим-то я и пользуюсь. Есть верные признаки, по которым можно понять, что тазик ничейный. Во-первых, рядом с ним нет ни мыла, ни мочалки, во-вторых, вода совсем остыла и подернулась белесой мыльной пленкой, а в-третьих, срабатывает то, что Башашкин называет красивым словом «интуиция». В общем, когда Тимофеич, озираясь, входит в мыльную, я машу ему рукой, успев занять свободную лавку и добыть шайки.
– Молодец, сын, – хвалит он, – в армии каптерщиком будешь!
Парную я недолюбливаю, там жарко, тяжело дышать, и голова кружится. Зато красные, как раки, веселые мужики в рукавицах и старых шляпах с опавшими полями постоянно просят «поддать еще!» – для этого открывают большую железную дверцу печи и швыряют в пекло, на раскаленные добела камни, воду. Оттуда в ответ бьет жгучее облако пара, все ахают и приседают, а потом, стеная от удовольствия, охаживают себя березовыми или дубовыми вениками. И кто-нибудь, увидев, как мне тяжело, обязательно дружески хлестнет по спине жгучей влажной листвой со словами: «Терпи, казак, атаманом будешь!» Я, как ошпаренный, выскакиваю наружу после первой же «поддачи» и окатываюсь холодной водой. После этого жизнь продолжается…
Гораздо интереснее, сидя на мраморной лавке и лениво елозя по телу мыльной мочалкой, разглядывать исподтишка моющийся народ. Когда меня, еще детсадовца, отец впервые взял с собой в баню, я был поражен, обнаружив, что, оказывается, у мужчин не только разные лица, фигуры и прически, но и то, что скрывается под одеждой, тоже на удивление многообразно и разнокалиберно. Не знаю, как там у женщин, а у мужчин красивые и пропорциональные тела, вроде Дорифора из учебника истории Древнего мира, встречаются редко. Много пузатых, тощих, сутулых, коротконогих, даже кособоких. Немало и увечных: без ноги, без руки, исполосованных шрамами, напоминающими белесую шнуровку ботинка. Я когда-то думал, будто у взрослых дядей «свистульки» такие ж одинаково миниатюрные, как у детей. Ничего подобного! Они точно слоники на полке у Черугиных. У одних едва выглядывают из густых кудрей, словно носики-курносики из усов и бороды. У других достают чуть не до колен и раскачиваются при ходьбе, будто хоботы. Я заметил: у обладателей «хоботов» выражение лиц обычно гордое и значительное, а у «курнопятых», наоборот, какое-то робко-смущенное.
– Не пялься на чужое хозяйство! – тихо поучал меня отец. – В бане так не положено!
– Почему?
– По кочану!
Что же касается самого Тимофеича, думаю, если бы мужские достоинства можно было выстраивать по росту, вроде учеников на уроке физкультуры, он бы оказался примерно посредине. Кстати, и выглядел Тимофеич во время банной помывки человеком, в себе уверенным, но без гордости. И вот что еще интересно: одевшись, некоторые люди иногда сильно менялись в лице: так, смущенный коротышка, застегнув двубортный костюм и повязав павлиний галстук, сразу превращался в надутого индюка…
– С легким паром! – улыбнулась Арина Антоновна. – Август в Москве просидишь или куда-то поедешь?
– Послезавтра – на Черное море!
– Это хорошо. А я вот на Черном море никогда не была.
– Как это так? – изумился я.
– А вот так… – вздохнула вахтерша. – Но какие наши годы? Съезжу еще!
5. Адмиралиссимус
Когда я вышел из дежурки, на улице уже совсем стемнело, на черном небе выступили бледные звезды. Смятая луна плыла сквозь мутное облако. Над Казанкой шатались белые тени прожекторов. С путей доносились шипение и свист паровозов. Подул ночной ветер, показавшийся мне после горячего душа пронзительно холодным.
Во дворе, из-за выступа, все еще слышался стук костяшек и еще ругань. Значит, скоро рассорятся и разойдутся. Почему-то игра в домино чаще всего заканчивалась шумной сварой. На лестничной площадке стояла в запахнутом легком халате Светка Комкова и томно курила. Значит, все-таки вернулась из своего Баку! Прав был Тимофеич, прав! Увидев меня, она, подмигнув, лукаво улыбнулась и даже пустила струйку дыма в мою сторону, но я, стараясь не смотреть на соседку, проскочил мимо даже не поздоровавшись. Фу-у-у! Кажется, на этот раз обошлось…
Лида закончила с постирушкой и теперь снова сидела, склонившись над моими заношенными техасами. На столе стояла круглая жестяная коробка, в ней у нас хранятся швейные принадлежности. Телевизор был выключен, зато работало радио, и артистка низким грудным голосом рокотала:
- Черноокая казачка подковала мне коня.
- Серебро с меня спросила, труд недорого ценя…
Странная все-таки песня, хотя передают ее чуть ли не каждый день! Сначала кавалерист, наверное, буденновец, заставляет женщину выполнить чисто мужскую работу (например, я ни разу не видел, чтобы какая-нибудь тетя прибивала молотком каблуки к ботинкам), а потом никак не вспомнит ее имя: «Маша, Зина, Даша, Нина?..» Конечно, белогвардеец мог бы так поступить, но про него не пели бы по радио. И с деньгами, которые она спросила за свой труд, тоже непонятно: десять копеек – серебро, и рубль – тоже серебро. У меня был такой рубль – с советским воином-освободителем, но я потратил его на марки. В общем, не песня, а чепуха на постном масле.
– Как помылся?
– Хорошо.
– Мыло-то детское забыл, голова дырявая!
– На юг возьму.
– Даже и не знаю, как быть… Подвороты насквозь посеклись.
– Может, отрезать? Получатся шорты или бриджи…
– А что? Это мысль! Если завтра тебе что-нибудь купим, так и сделаю. – Она отложила техасы и взялась за другую починку.
Я же достал из письменного стола коробку из-под овсяного печенья и вложил туда, определив по алфавиту, новые листочки с героями. На Викторе Вагине мой взгляд задержался. Гермошлем. Круглое, почти ребяческое лицо. Израсходовав боеприпасы, поджег свой танк вместе с вражескими машинами. Был человек и сгорел дотла. За Родину…