Унесенные ветром. Том 2 Митчелл Маргарет
Он тотчас помчался выполнять ее просьбу и вскоре вернулся с бокалом вина и тоненьким, как бумага, ломтиком кекса, и Скарлетт, старательно уложив юбки, чтобы скрыть наиболее заметные пятна, уселась в нише в дальнем конце залы. Память об унизительных минутах, пережитых утром у Ретта, отодвинулась на задний план – ее возбуждал вид всех этих людей и звуки музыки, которой она так давно не слыхала. Завтра она снова будет думать о поведении Ретта, о своем унижении и снова будет кипеть от гнева. Завтра она будет прикидывать, удалось ли ей оставить след в раненой, потрясенной душе Фрэнка. Но не сегодня. Сегодня в ней до самых кончиков ногтей бурлила жизнь, все чувства были обострены надеждой, и глаза сверкали.
Она смотрела в большую залу на танцующих из своей ниши и вспоминала, какой красивой показалась ей эта комната, когда она впервые приехала в Атланту во время войны. Тогда паркет был натерт и сверкал, как стекло, а огромная люстра под потолком сотнями крошечных призм ловила и отражала сияние десятков свечей и, словно бриллиант, посылала во все, концы комнаты огненно-красные и синие огни. Со старинных портретов на стенах благородные предки милостиво взирали на гостей, излучая радушие. Мягкие подушки на диванчиках розового дерева так и манили к себе, а на почетном месте, в нише, стояла самая большая софа – та, на которой она сейчас сидела. Она любила сидеть здесь во время балов и вечеринок. Отсюда видна была вся зала и расположенная за ней столовая, где стоял овальный стол красного дерева, за которым могло поместиться человек двадцать, а вдоль стен – двадцать стульев на изящных ножках, массивный буфет и горка, заставленные тяжелым серебром, семисвечными канделябрами, кубками, сосудами для уксуса и масла, графинами и сверкающими рюмками. Она так часто сидела здесь, на софе, в первые годы войны, всегда с каким-нибудь красивым офицером, наслаждаясь звуками скрипки и контрабаса, аккордеона и банджо, перекрывавшими шарканье ног танцоров по навощенному, до блеска натертому паркету.
А сейчас люстра была темная. Она висела, как-то странно скособочась, и большинство хрустальных подвесок отсутствовало, словно янки, избрав своей мишенью эту красавицу, швыряли в нее сапогами. Сейчас залу освещала керосиновая лампа и несколько свечей, а главным образом – огонь, гудевший в большом камине. При его неровном свете видно было, как непоправимо поцарапан, испорчен тусклый старый паркет. На выцветших обоях остались квадраты от висевших здесь прежде портретов, а широкие трещины в штукатурке напоминали о том дне осады, когда в дом попал снаряд, обрушил крышу и часть второго этажа. Тяжелый старинный стол красного дерева, заставленный сладкими пирогами и графинами с вином, по-прежнему царил в опустевшей столовой, но он тоже был весь исцарапанный, а на сломанных ножках виднелись следы неумелой починки. Горка, серебро и стулья с тонкими ножками – все исчезло. Не было и тускло-золотых парчовых портьер, обрамлявших высокие французские окна в глубине комнаты, – сохранились лишь старые кружевные занавески, чистые, но штопаные-перештопаные.
На месте софы с изогнутой спинкой, которую Скарлетт так любила, стояла совсем неудобная, жесткая деревянная скамья. Скарлетт сидела на ней, стараясь придать своей позе возможно больше изящества и от души жалея, что мокрая юбка не позволяет ей танцевать. А танцевать так хотелось! Зато, сидя в этой уединенной нише, она, конечно, куда быстрее сумеет вскружить голову Фрэнку, чем мелькая в бешеном вальсе: она станет с зачарованным видом слушать его болтовню, поощряя своим вниманием к еще большему полету глупости.
Но музыка так звала! Скарлетт постукивала туфелькой в такт ударам широкой разлапистой ступни старика Леви, а он вовсю наяривал на сладкозвучном банджо и объявлял фигуры танца. Ноги танцоров шаркали, скользили, постукивали по полу, две цепочки сходились, расходились, кружились, руки взлетали.
- Старик Дэн Таккер захмелел…
- (Кружите партнерш!)
- В камин упал и очумел!
- (Скользите, леди, скользите!)
После унылых, изнуряющих месяцев в Таре так хорошо было снова слышать музыку и шарканье ног по паркету, так хорошо было видеть вокруг в слабом свете свечей знакомые, дружеские, смеющиеся лица, слышать старые шутки и прибаутки, подтрунивания, заигрывания. Точно ты была мертва и снова вернулась к жизни. И вернулось то веселое время, что было пять лет назад. Если бы закрыть глаза и не видеть этих старых шитых-перешитых платьев, и залатанных башмаков, и чиненых туфель, если бы в памяти не вставали лица молодых людей, которые никогда уже не будут танцевать, – могло бы показаться, что и в самом деле ничего не изменилось. Но сейчас, глядя на пожилых людей, толпившихся вокруг графина с вином в столовой, на матрон, стоявших, беседуя, вдоль стен и не знавших, куда девать лишенные веера руки, и на покачивавшихся, подпрыгивавших молодых танцоров, Скарлетт вдруг холодно, с пугающим спокойствием осознала, что все изменилось, – изменилось непоправимо, так изменилось, словно перед ней были не люди, а призраки.
Выглядели они как прежде, но были другими. Что же произошло? Лишь то, что они стали на пять лет старше? Нет, тут было что-то другое – не просто следы времени. Что-то ушло из них, ушло из их мира. Пять лет назад ощущение незыблемости окружающего жило в них столь прочно, было столь неизменно, что они даже не сознавали этого. И цвели, укрытые им от бурь, как цветы в оранжерее. Теперь же это исчезло, как исчезли и былая радость, и былое ожидание чего-то чудесного, волнующего, и былой блеск их жизни.
Скарлетт знала, что и она изменилась, но не в такой мере, как они, и это озадачивало ее. Она сидела и наблюдала за ними и чувствовала себя среди них чужой – совсем чужой и одинокой, словно явилась сюда с другой планеты, говорила на непонятном им языке и не понимала их языка. И тут у нее мелькнула мысль, что такое же чувство испытывала она, когда бывала с Эшли. С ним и с людьми его типа, – а ведь именно они заполняли ее мир, – Скарлетт чувствовала себя как бы вне пределов знакомого и понятного.
Их лица почти не изменились, их манеры не изменились совсем, и все же у нее было такое ощущение, что только это и осталось от ее старых друзей. Неподвластное возрасту достоинство, неподвластная времени галантность – все это по-прежнему было при них и будет с ними до конца дней, но кроме того, они будут нести до могилы еще и вечную горечь – горечь слишком глубокую чтобы описать ее словами. Это вежливые, пылкие, усталые люди, которые потерпели поражение, но не желали этого признавать, – люди, которых подкосила жизнь, а они упрямо продолжали стоять. Они были раздавлены и беспомощны, эти обитатели покоренных провинций, они смотрели на свой край, который так любили, и видели, как топчет его враг, как всякие проходимцы превращают закон в посмешище, как бывшие рабы посягают на их благополучие, как мужчин лишают всех прав, а женщин оскорбляют. При этом они не забывали о могилах своих близких.
Все в их мире переменилось – все, кроме старого стиля жизни. Старые обычаи сохранились – должны сохраниться, ибо это все, что у них осталось. И они крепко держались того, что лучше всего умели и больше всего любили в былые дни, – эта неспешность манер, изысканная галантность, милая непринужденность в общении, а главное – забота мужчин о женщинах. Следуя традициям, в которых они воспитывались, мужчины вели себя галантно и мягко, им почти удавалось создать вокруг своих женщин такую атмосферу, которая отгораживала их от всего жестокого и непотребного для женских глаз. Вот уж это верх глупости, думала Скарлетт: ведь почти не осталось ничего такого; чего женщины, даже наиболее оберегаемые, не увидели бы и не узнали за последние пять лет. Они ухаживали за ранеными, закрывали глаза покойникам, пережили войну, пожары, разрушения, познали страх, бегство, голод.
Но чего бы ни видели их глаза и каким бы тяжким трудом ни были заняты их руки, они оставались леди и джентльменами, коронованными особами в изгнании, – исполненные горечи, холодно безучастные, нелюбопытные, добрые друг к другу, твердые, как алмаз, и такие же блестящие и хрупкие, как хрустальные подвески разбитой люстры у них над головой. Былые времена безвозвратно ушли, а эти люди будут по-прежнему жить согласно своим обычаям – так, словно ничего не изменилось, – очаровательно медлительные, твердо уверенные, что не надо спешить и, подобно янки, устраивать свалку из-за лишнего гроша, твердо решившие не расставаться со старыми привычками.
Да, Скарлетт знала, что и она сильно изменилась. Иначе не могла бы она жить так, как жила после своего бегства из Атланты; иначе не обдумывала бы сейчас тот шаг, который так отчаянно надеялась совершить. Но ее твердость была иной, чем у них, а в чем разница, она пока сказать не могла. Возможно, в том, что не было такого поступка, который она не могла бы совершить, тогда как у этих людей очень много было такого, чего они ни при каких условиях совершить не могли бы. Возможно, дело в том, что они уже утратили всякую надежду, но продолжали улыбаться жизни и скользили по ней, склонив голову в грациозном поклоне. А Скарлетт так не могла.
Она не могла повернуться к жизни спиной. Она должна жить, а жизнь оказалась такой жестокой, такой враждебной, что нечего было и пытаться сгладить все улыбкой. Скарлетт не замечала в своих друзьях ни их мягкости, ни мужества, ни несгибаемой гордости. Она видела только глупое чванство, которое позволяло им наблюдать явления жизни и с улыбкой отворачиваться, чтобы не смотреть правде в лицо.
Глядя невидящими глазами на танцоров, раскрасневшихся от кадрили, Скарлетт спрашивала себя: преследуют ли их, как ее, мысли о погибших возлюбленных, об изувеченных мужьях, о голодных детях, об уплывающих из рук акрах земли, о том, что под родными крышами живут чужие люди? Конечно, преследуют! Она знала обстоятельства их жизни, быть может, лишь чуть хуже, чем своей собственной. Их утраты были ее утратами, их тяготы – ее тяготами, их проблемы – те же, что и у нее. Только воспринимали они все иначе. Лица, которые она видела сейчас перед собой, не были лицами – это были маски, отлично выполненные маски, которые не будут сняты никогда.
Но если они так же остро страдают от жестокостей жизни, как она, – а они страдают, – то как могут они сохранять этот веселый вид, эту бездумную легкость? И собственно, зачем им даже стараться ее сохранять? Скарлетт не понимала их, и это ее невольно раздражало. Нет, она никогда не сможет быть такой. Не сможет смотреть на то, как рушится мир, с таким видом, будто это ее совсем не касается. Она была словно лисица, за которой гонятся охотники, – мчалась во весь дух, так, что казалось, вот-вот лопнет сердце, стремилась укрыться в норе, пока ее не настигли псы.
И внезапно она возненавидела их всех, потому что они – иные, чем она, потому что они несут свои потери с таким видом, какого ей никогда не удастся на себя напустить, да, впрочем, и не захочется. Она ненавидела их, этих улыбающихся, порхающих чужаков, этих горделивых идиотов, которые черпали свою гордость в том, что навсегда утратили, и словно бы даже гордились своими утратами. Женщины улыбались, как положено леди, да это и были леди – она-то ведь знает, – хотя каждый день занимались физическим трудом и ломали голову над тем, откуда взять новое платье. Леди! А вот она уже не чувствует себя леди, несмотря на бархатное платье и надушенные волосы, несмотря на гордость, рожденную благородством происхождения и богатством, которое она когда-то имела.
Жестокая необходимость своими руками копаться в красной земле Тары сорвала с нее лишние признаки благородства, и она знала, что не почувствует себя леди до тех пор, пока стол ее не будет ломиться от серебра и хрусталя, пока на нем не будет дымиться обильная еда, пока у нее в конюшнях не будет собственных лошадей и колясок, пока черные – а не белые – руки не станут убирать хлопок в Таре.
«Вот! – со злостью подумала она, глубоко втянув в себя воздух. – Вот в чем разница! Они, хоть и бедные, но по-прежнему чувствуют себя леди, а я – нет. Эти идиотки, видно, не понимают, что нельзя оставаться леди, когда у тебя нет ни гроша!»
Но даже в эти минуты озарения Скарлетт смутно сознавала, что, несмотря на кажущуюся глупость, держатся они правильно. Эллин наверняка была бы такого мнения. И это беспокоило Скарлетт. Она понимала, что должна бы испытывать те же чувства, что и они, но не могла. Она понимала, что должна бы искренне верить, как верили они, что прирожденная леди остается леди, даже впав в бедность, но заставить себя верить этому она не могла.
Всю жизнь она слышала, как все вокруг издевались над янки за то, что они считают себя аристократами, будучи аристократами благодаря денежному мешку, а не по происхождению. Но сейчас, несмотря на всю кощунственность такой мысли, она невольно подумала, что тут янки-то, оказывается, правы, хоть и не правы во многом другом. Без денег нельзя быть леди. Скарлетт знала, что Эллин упала бы в обморок, услышав от дочери такие слова. Даже очутись Эллин на самом дне нищеты, она бы не увидела в этом ничего постыдного. А Скарлетт сгорала от стыда! Да, именно от стыда. Она стыдилась своей бедности, стыдилась, что вынуждена всячески изворачиваться, жить в нужде и работать, как негритянка.
Она раздраженно передернула плечами. Быть может, они правы, а она не права, но ведь эти гордые идиоты не смотрят вперед, а она смотрит, напрягая каждый нерв, рискуя даже честью и добрым своим именем, лишь бы вернуть то, что все они потеряли. Многие из них считали ниже своего достоинства участвовать в погоне за деньгами. Но времена настали жестокие и тяжкие. И они требовали жестокой, тяжкой борьбы, если ты хотел выйти победителем. Скарлетт знала, что семейные традиции удерживают многих из этих людей от борьбы, целью которой являются деньги. Ведь все они считают, что откровенная погоня за деньгами, даже разговор о деньгах – вульгарны до крайности. Хотя, конечно, есть среди ее знакомых исключения. Взять, к примеру, миссис Мерриуэзер с ее пекарней, и Рене, который развозит в фургоне пироги. Или Хью Элсинга, занявшегося рубкой леса и продажей дров. Или Томми, ставшего подрядчиком. Или Фрэнка, у которого хватило духу открыть лавку. Ну, а остальные – основная, так сказать, масса южан? Плантаторы попытаются удержать в руках несколько акров земли и так и будут прозябать в бедности. Юристы и врачи вернутся к своим профессиям и стянут ждать клиентов, которые, возможно, так никогда и не появятся. А все прочие – те, кто безбедно жил на проценты с капитала? Что будет с ними?
Нет, не станет она прозябать всю жизнь в нищете. Не станет сидеть и терпеливо ждать чуда. Она бросится в самую гущу жизни и постарается вырвать у судьбы все, что сможет. Ее отец начинал как бедный эмигрант, а стал владельцем обширных угодий Тары. Чего достиг он, может достичь и его дочь. Она не из тех, кто все принес в жертву на алтарь Правого Дела, которого уже не существует, и теперь, после краха, гордится тем, что ничего для Дела не пожалел. Эти люди черпают мужество в прошлом. Она же черпает мужество, строя планы на будущее. И в данную минуту ее будущее – Фрэнк Кеннеди. Во всяком случае, у него есть лавка и есть деньги. И если только ей удастся выйти за него замуж и завладеть этими деньгами, она сумеет продержать Тару еще год. А тогда – тогда пусть Фрэнк покупает свою лесопилку. Она сама видела, как быстро строится город, и всякий, кто способен заняться продажей леса сейчас, пока почти нет конкуренции, напал бы на золотую жилу.
Откуда-то из глубин памяти всплыли слова Ретта про деньги, которые он нажил во время блокады, – он сказал ей об этом как-то в первые годы войны. Она не потрудилась тогда вникнуть в то, что он говорил, но сейчас все стало так ясно, и она подивилась, почему не оценила всей глубины его мысли тогда – по молодости, должно быть, или по глупости.
«Деньги можно заработать и на крушении цивилизации, и на создании новой».
«Вот он и предвидел крушение нашей цивилизации, – подумала она, – и был прав. А деньги по-прежнему может нажить любой, кто не боится работать – или красть».
Она увидела Фрэнка – он пробирался к ней через залу с рюмкой ежевичной настойки в одной руке и блюдечком, на котором лежал кусочек пирога, в другой – и поспешно изобразила на лице улыбку.
Ей даже в голову не пришло задаться вопросом, стоит ли Тара того, чтобы выходить замуж за Фрэнка. Она знала, что стоит, и не задумывалась над этим.
И вот она потягивала настойку и улыбалась ему, зная, что румянец, играет у нее на щеках ярче, чем у любой из танцующих. Она подобрала юбки, усадила Фрэнка рядом и принялась небрежно обмахиваться платочком, чтобы легкий запах одеколона долетал до него.
Она гордилась тем, что от нее пахнет одеколоном, ибо ни одна другая женщина в зале не была надушена, и Фрэнк это заметил. Внезапно осмелев, он шепнул ей, что она такая румяная, такая душистая – ну прямо роза.
Вот если бы только он не был таким застенчивым! Он напоминал ей робкого старого бурого зайца. Вот если бы он был так же галантен и пылок, как Тарлтоны, или даже так грубовато-напорист, как Ретт Батлер! Но обладай он этими качествами, у него, наверное, хватило бы смекалки учуять отчаяние, притаившееся за ее трепещущими ресницами. Он же слишком мало знал женщин и потому даже заподозрить не мог, что она замышляет. Тут ей повезло, но уважения в ее глазах это ему не прибавило.
Глава 36
Она вышла замуж за Фрэнка Кеннеди через две недели, после головокружительно быстрого ухаживания: он так пылок, сказала она ему, краснея, что у нее просто не хватает духу противиться долее.
Он, конечно, не знал, как эти две недели она шагала по ночам из угла в угол, скрипя зубами от досады на его нерешительность – а ведь она и поощряла его, и намекала – и молясь, чтобы какое-нибудь несвоевременное письмо от Сьюлин не разрушило ее планов. Но, слава богу, сестра ее не из тех, кто способен поддерживать переписку: она обожает получать письма и терпеть не может писать сама. Однако все возможно – все, думала Скарлетт, шагая в долгие ночные часы взад и вперед по холодному полу своей спальни и кутаясь в накинутую поверх ночной рубашки выцветшую шаль Эллин. Фрэнк не знал, что она получила коротенькое письмо от Уилла, в котором тот сообщал, что Джонас Уилкерсон снова приезжал в Тару и, узнав об ее отъезде в Атланту, так разбушевался, что Уилл с Эшли в самом буквальном смысле слова вышвырнули его вон. Письмо Уилла напомнило Скарлетт о том, что она и так слишком хорошо знала: время, оставшееся до уплаты дополнительного налога, истекло. И по мере того как шли дни, Скарлетт все глубже погружалась в отчаяние – ей хотелось схватиь стеклянную колбу часов и задержать пересыпающийся в ней песок.
Но она так хорошо скрывала свои чувства, так хорошо играла свою роль, что Фрэнк ничего не заподозрил, ничего не увидел, кроме того, что лежало на поверхности, а видел он лишь прелестную беспомощную молодую вдову Чарльза Гамильтона, которая каждый вечер встречала его в гостиной мисс Питтипэт и восторженно, затаив дыхание, внимала ему, когда он рассказывал о своих планах переоборудования лавки, о том, сколько денег рассчитывает заработать, купив лесопилку. Ее нежное сочувствие, ее горящие глаза, ее интерес к каждому его слову были бальзамом, врачевавшим рану, которую нанесла ему предполагаемая измена Сьюлин. А у него так болело сердце, поступок Сьюлин так глубоко потряс его, так больно задел его самолюбие – самолюбие застенчивого, легкоранимого, немолодого уже холостяка, знающего, что он не пользуется успехом у женщин. Написать Сьюлин и отчитать ее за неверность он не мог: ему претила даже сама мысль об этом. Зато он мог облегчить душу, разговаривая о случившемся со Скарлетт. Она же, слова худого не говоря о Сьюлин, вместе с тем выказывала полное понимание: да, сестра очень плохо обошлась с ним, а ведь он заслуживает совсем другого отношения, и, конечно же, найдется женщина, которая по-настоящему оценит его.
Эта крошка, миссис Гамильтон, была так хороша со своими румяными щечками; она то грустно вздыхала, думая о своей печальной участи, то, слушая шуточки, которые он отпускал, чтобы приободрить ее, так весело и мило смеялась, словно переливчато звенели крошечные серебряные колокольчики. Зеленое платье, теперь уже отчищенное Мамушкой, выгодно обрисовывало ее стройную фигурку с осиной талией, а каким колдовским был этот нежный запах, неизменно исходивший от ее платочка и волос! Чтоб такая славная женщина жила одна, совсем беззащитная в этом мире, всей жестокости которого она даже не понимает, – позор, да и только! Ведь у нее нет ни мужа, ни брата, а теперь даже и отца, который мог бы защитить ее. Фрэнк считал, что мир слишком безжалостен к одиноким женщинам; Скарлетт помалкивала, от души желая, чтобы он пребывал в этом убеждении.
Он стал заходить каждый вечер, ибо атмосфера в доме Питтипэт была приятная и успокаивающая. Мамушка открывала ему парадную дверь с улыбкой, предназначенной для людей достойных, Питти подавала ему кофе, сдобренный коньяком, и окружала вниманием, а Скарлетт ловила каждое его слово. Иногда днем, отправляясь по делам, он приглашал Скарлетт прокатиться с ним в кабриолете. Ему было весело с ней, ибо она задавала уйму глупых вопросов – «как истинная женщина», без всякого осуждения говорил он себе. Он, само собою, смеялся над ее неосведомленностью в делах, и она тоже смеялась и говорила:
– Ну не можете же вы рассчитывать, чтобы такая глупая женщина, как я, что-то понимала в мужских занятиях.
Впервые за всю свою жизнь закоренелого холостяка он благодаря Скарлетт чувствовал себя сильным мужчиной, созданным Господом Богом по более благородному образцу, чем многие другие, – созданным, чтобы защищать глупеньких беспомощных женщин.
И когда они наконец уже стояли вместе перед алтарем и ее маленькая ручка доверчиво покоилась в его руке, а опущенные ресницы отбрасывали густой полукруг тони на розовые щеки, он едва ли мог бы сказать, как это произошло. Он сознавал лишь, что впервые в жизни совершил романтический и дерзкий поступок. Он, Фрэнк Кеннеди, так вскружил голову этой прелестной женщине, что она, забыв обо всем на свете, упала в его сильные объятия. Сознание одержанной победы пьянило его.
На венчании не было ни друзей, ни родных. Свидетелями они пригласит и людей посторонних, с улицы. Скарлетт настояла на этом, и Фрэнк уступил, хотя и без особой охоты, ибо ему доставило бы удовольствие видеть рядом свою сестру и зятя из Джонсборо. И чтобы потом был прием в гостиной мисс Питти, среди веселых друзей, которые пили бы да здоровье невесты. Но Скарлетт не желала слушать о том, чтобы на венчании присутствовала даже мисс Питти.
– Только мы, Фрэнк, вы и я, – взмолилась она, сжимая ему локоть. – Как будто мы с вами сбежали. Я всегда мечтала о том, чтобы бежать с любимым и обвенчаться тайно! Ну прошу вас, радость моя, ради меня!
Это ласковое слово, столь непривычное для его уха, и две слезинки, ярко сверкнувшие в уголках ее светло-зеленых глаз, когда она умоляюще посмотрела на него, – решили дело. В конце концов, мужчина должен уступать невесте, особенно в день свадьбы. Ведь для женщины все эти сантименты имеют такое значение.
И не успел он опомниться, как оказался женатым.
Фрэнк, несколько удивленный ласковой настойчивостью жены, дал ей все же триста долларов, хотя сначала и не хотел давать, потому что это опрокидывало его надежды тотчас купить лесопилку. Но не мог же он допустить, чтобы семью Скарлетт выселили с насиженного места, да к тому же его огорчение довольно быстро начало таять – такая Скарлетт стала с ним нежная, так «одаривала» за его щедрость. Ни одна женщина ни разу еще не «одаривала» Фрэнка, и он начал думать, что в конце концов не зря дал ей денег. А Скарлетт тотчас отправила Мамушку в Тару с тройным наказом: вручить Уиллу деньги, объявить о ее замужестве и привезти Уэйда в Атланту. Через два дня она получила от Уилла коротенькую записку, которую всюду носила с собой и читала и перечитывала со, всевозрастающей радостью. Уилл писал, что налог они уплатили и Джонас Уилкерсон, узнав об этом, «вел себя не наилучшим образом», но грозить перестал. Под конец Уилл весьма лаконично и официально, без каких-либо эмоций желал Скарлетт счастья. Уилл, конечно, понимал, какой поступок она совершила и почему, и не осуждал ее за это, но и не хвалил. «А что, должно быть, думает Эшли? – в лихорадочном волнении спрашивала себя Скарлетт. – Что он, должно быть, думает обо мне – ведь прошло так мало времени после нашего объяснения во фруктовом саду в Таре!» Получила она письмо и от Сьюлин, письмо с орфографическими ошибками, оскорбительное, залитое слезами и полное такого яда и столь точных заключений о характере сестры, что всю жизнь Скарлетт потом не могла ни забыть его, ни простить. И тем не менее радость, что Тара спасена, по крайней мере на ближайшее время, осталась: ничто не способно было ее омрачить.
Трудно было Скарлетт привыкнуть к тому, что ее дом теперь в Атланте, а не в Таре. Пока она отчаянно пыталась добыть деньги, необходимые для уплаты налога, она думала лишь о Таре и о той участи, которая грозит поместью, – для других мыслей не оставалось места. Даже когда она стояла под венцом, у нее ни на секунду не возникло мысли, что она спасает родной очаг ценою вечного из него изгнания. Теперь же, когда дело было сделано, она поняла это, и волна тоски по дому захлестнула ее. Но обратно не повернешь. Ставка сделана, и она не станет брать ее назад. К тому же она была так благодарна Фрэнку за то, что он спас Тару, – у нее даже появилось теплое чувство к нему и решимость сделать все, чтобы он никогда не пожалел о своей женитьбе.
Дамы Атланты знали о том, что происходит у соседей, лишь немногим меньше, чем о собственных делах, – только интересовало это их куда больше. Все они знали, что вот уже несколько лет, как Фрэнк Кеннеди «сговорился» со Сьюлин О’Хара. Он даже однажды сказал запинаясь, что «намеревается жениться на ней весной». Не удивительно поэтому, что вслед за сообщением о его тайной свадьбе со Скарлетт поднялась настоящая волна сплетен, догадок и далеко идущих предположений. Миссис Мерриуэзер, никогда не отказывавшаяся от возможности удовлетворить свое любопытство, напрямик спросила Фрэнка, как следует понимать его женитьбу на одной сестре вместо другой. Она сообщила потом миссис Элсинг, что вместо ответа увидела лишь идиотски счастливый взгляд. К Скарлетт же обратиться с таким вопросом миссис Мерриуэзер при всей своей отваге не посмела. А Скарлетт все эти дни была какая-то спокойная, мягкая – только в глазах затаилось ублаготворенное самодовольство, которое не могло не раздражать окружающих, однако держалась она столь неприступно, что никому не хотелось заводить с ней разговор.
Скарлетт знала, что вся Атланта говорит о ней, но ее это не волновало. В конце концов, что тут такого аморального – выйти замуж? Тара спасена. Так пусть болтают. А у нее и без того хватает забот. И главное – тактично внушить Фрэнку, что лавка его должна приносить больше денег. Джонас Уилкерсон нагнал на нее такого страху, что она теперь не сможет жить спокойно, пока у них с Фрэнком не появятся лишние деньги. Даже если не произойдет ничего непредвиденного, надо, чтобы Фрэнк делал больше денег, иначе она не сможет достаточно отложить, чтобы уплатить налог за Тару и в будущем году. Да и то, что говорил Фрэнк насчет лесопилки, запало ей в голову. Имея лесопилку, Фрэнк сможет заработать кучу денег. Любой заработает: ведь лес такой дорогой. И она молча изводила себя этими мыслями, потому что денег у Фрэнка было недостаточно, чтобы заплатить налог за Тару и купить лесопилку. Вот тогда-то: она и решила, что он должен больше выколачивать из лавки и разворачиваться побыстрее, чтобы успеть купить лесопилку, пока кто-нибудь другой не схватил ее. Скарлетт отлично понимала, что дело это стоящее.
Будь она мужчиной, она приобрела бы лесопилку, даже если бы пришлось заложить лавку. Но когда на другой день после свадьбы она деликатно намекнула на это Фрэнку, он лишь улыбнулся и сказал, чтобы она не забивала делами свою милую хорошенькую головку. Он удивился уже тому, что она вообще знает, что такое заклад, и сначала это его позабавило. Но довольно скоро – в первые же дни после свадьбы – он почувствовал, что ее деловитость не столько забавляет, сколько шокирует его. Однажды он по неосторожности сказал Скарлетт, что «кое-кто» (он остерегся назвать имена) задолжал ему, но не может сейчас рассчитаться, ну а он, конечно, не хочет нажимать на старых друзей и бывших плантаторов. Он тут же горько пожалел, что вообще упомянул об этом, ибо Скарлетт одолела его расспросами. С прелестным, детски-наивным видом она сказала, что это просто любопытно, кто же все-таки должен ему и сколько. Фрэнк попытался уклониться от прямого ответа. Нервно покашливая, он развел руками и повторил свою дурацкую фразу насчет того, что не надо ей загружать делами свою милую хорошенькую головку.
Сам же он начал понимать, что эта милая хорошенькая головка умеет, оказывается, неплохо «управляться с цифрами». Собственно, куда лучше, нежели он, Фрэнк, и это подействовало на него как-то обескураживающе. Он был точно громом поражен, когда обнаружил, что Скарлетт может быстро сложить в уме целую колонку цифр, тогда как ему, если цифр больше трех, нужны карандаш и бумага. Даже дроби не представляли для нее никакой трудности. А он полагал, что женщине негоже разбираться в делах и дробях; если же ей не посчастливилось иметь такие недамские способности, она должна тщательно это скрывать. Ему уже больше не хотелось говорить со Скарлетт о делах, тогда как до женитьбы это доставляло удовольствие. В ту пору он считал, что дела выше ее понимания, и ему приятно было объяснять ей, что к чему. Теперь же он видел, что она все понимает, и даже слишком хорошо, и, как положено мужчине, возмущался женским коварством. К этому добавилось разочарование, обычно наступающее у мужчины, когда он обнаруживает, что женщина неглупа.
Как скоро после свадьбы Фрэнк выяснил, что Скарлетт обманом женила его на себе, – этого никто так и не узнал. Возможно, истина открылась ему в тот момент, когда Тони Фонтейн, явно избавившийся от своего былого увлечения, приехал в Атланту по делам. А возможно, сестра сообщила ему об этом в письме из Джонсборо – она ведь была потрясена его женитьбой. Во всяком случае, узнал он об этом не от Сьюлин. Она ни разу не написала ему, и он, естественно, не мог ей написать и все объяснить. Да и какой теперь смысл в его объяснениях, раз он женат! У Фрэнка все кипело внутри при мысли о том, что Сьюлин никогда не узнает правды и будет считать, что он без всяких оснований взял и отвернулся от нее. Наверное, все так думают и все осуждают его. А он – в дурацком положении. У него нет никакой возможности обелить себя, ибо не станет же человек ходить и всем объяснять, что потерял голову из-за женщины, а если он к тому же джентльмен, тем более не может он во всеуслышание заявить, что жена опутала его с помощью лжи.
Все-таки Скарлетт – его жена, а жена вправе рассчитывать на лояльность мужа. Кроме того, не мог он до конца поверить, что она вышла за него замуж только из холодного расчета, не питая к нему никакого чувства. Мужское достоинство не позволяло подобной мысли задерживаться в голове. Куда приятнее было думать, что Скарлетт вдруг влюбилась в него настолько сильно, что пошла на ложь, лишь бы им завладеть. Однако все это было очень странно. Фрэнк знал, что не такая уж он великая добыча для женщины, которая вдвое моложе него, хороша собой и неглупа. Но он был джентльмен и свои сомнения держал при себе. Скарлетт – его жена; не может он оскорблять ее идиотскими расспросами, тем более что это ничего не изменит.
Да и нельзя сказать, чтобы Фрэнку так уж хотелось что-то менять, ибо брак его казался вполне счастливым. Скарлетт была самой прелестной, самой желанной из женщин, и он считал ее идеальной во всех отношениях – лишь бы только она не была такой упрямой. Фрэнк довольно скоро постиг, что если ей не перечить, жизнь может быть очень приятной, но если идти наперекор… А вот когда все делалось по ее воле, она становилась веселой, как ребенок, смеялась без конца, сыпала глупыми шутками, усаживалась к ному на колени и принималась крутить ему бороду, так что он прямо молодел на двадцать лет. Она становилась мягкой и заботливой: грела ему ночные туфли у огня, если он приходил поздно, волновалась, что он промочил ноги и что у него никак не проходит насморк, помнила, что он любит куриный желудок и что в кофе ему надо класть три ложечки сахара. Да, жизнь была очень милой и уютной со Скарлетт – если все делалось по ее прихоти.
Через две недели после свадьбы Фрэнк подхватил грипп, и доктор Мид уложил его в постель. В первый год войны Фрэнк провел два месяца в госпитале с воспалением легких и с тех пор жил в вечном страхе, боясь повторения болезни, а потому сейчас охотно лежал и потел под тремя одеялами, попивая горячие отвары, которые каждый час приносили ему Мамушка и тетя Питти.
Болезнь затягивалась, и Фрэнк все больше и больше волновался по поводу лавки. Делами там ведал сейчас приказчик, который каждый вечер являлся в дом с отчетом о дневной выручке, но Фрэнка это не удовлетворяло. Он так тревожился, что наконец Скарлетт, которая только и ждала этой возможности, положила прохладную руку ему на лоб и сказала:
– Послушайте, радость моя, я буду очень огорчена, если вы станете все принимать так близко к сердцу. Я поеду в город и посмотрю, как обстоят дела.
И она отправилась, улыбкой отметя его слабые возражения. Все эти три недели своего нового замужества она сгорала от желания посмотреть его расчетные книги и выяснить, как обстоит дело с деньгами. Какое счастье, что он прикован к постели!
Лавка находилась возле Пяти Углов – ее новая крыша сверкала на фоне старых, закопченных кирпичных стен. Над тротуаром во всю ширину был сделан деревянный навес; у длинных железных перекладин, соединявших подпорки, стояли привязанные лошади и мулы, свесив голову под холодным мелким дождем, – крупы их были накрыты рваными байковыми и ватными одеялами. Внутри лавка очень походила на лавку Булларда в Джонсборо – разве что здесь у докрасна раскаленной печки не толкались бездельники, жуя табак и смачно сплевывая в ящик, наполненный песком. Правда, лавка Фрэнка была больше лавки Булларда, но и гораздо темнее. Деревянные навесы над окнами почти не давали доступа зимнему свету – он проникал сюда через маленькое, засиженное мухами оконце, прорезанное высоко в боковой стене, поэтому внутри было сумеречно и затхло. Пол был покрыт грязными опилками, на всем лежала пыль. Если в передней части лавки еще наблюдалось какое-то подобие порядка – на уходивших во мрак полках лежали штуки яркой материи, посуда, кухонные принадлежности, галантерея, – то в заднем помещении, за перегородкой, царил хаос.
Пол здесь не был настлан, и все валялось как попало, прямо на утрамбованной земле. Скарлетт увидела в полутьме коробки и тюки с товарами, плуги и конскую сбрую, седла и дешевые сосновые гробы. Из мрака выступала побывавшая в употреблении дешевая эвкалиптовая мебель, а рядом – вещи из красного и розового дерева: дорогая, но видавшая виды парча, обтягивавшая мягкие кресла и диванчики, неуместно поблескивала среди окружающей грязи. Повсюду были расставлены фарфоровые ночные горшки, вазы, кувшины, а вдоль всех четырех стен тянулись глубокие лари, такие темные, что Скарлетт приходилось подносить к ним лампу, чтобы обнаружить, в каком из них семена, а в каком – гвозди, болты, плотничий инструмент.
«Фрэнк – такой беспокойный, он так печется о мелочах, точно старая дева, что, казалось бы, должен был лучше следить за порядком, – подумала она, вытирая носовым платком перепачканные руки. – Это же настоящий свинарник. Да как можно в таком виде держать лавку! Хоть бы вытер пыль со всего этого добра да выставил его в лавке, чтоб люди видели, что у него есть, – тогда он распродал бы все куда быстрее».
А если уж товары у него в таком состоянии, то в каком же состоянии счета!
«Взгляну-ка я сейчас на его бухгалтерию», – решила она и, взяв лампу, направилась в переднюю часть лавки. Вилли, приказчику, не очень-то хотелось давать ей большой грязный гроссбух. Несмотря на свою молодость, он явно разделял мнение Фрэнка о том, что женщины не должны совать нос в дела. Но Скарлетт резко осадила его и отослала обедать. Она почувствовала себя увереннее, когда он ушел: его неодобрительные взгляды раздражали ее; она уселась на плетеный стул у пылающей печки, поджала под себя ногу и разложила книгу на коленях. Наступило обеденное время, улицы опустели. Покупателей не было, и вся лавка находилась в распоряжении Скарлетт.
Она медленно переворачивала страницы, внимательно просматривая длинные колонки фамилий и цифр, написанных убористым каллиграфическим почерком Фрэнка. Предположения Скарлетт оправдались, она нахмурилась, увидев новое подтверждение того, что Фрэнк – человек совсем не деловой. По крайней мере пятьсот долларов задолженности – порой по несколько месяцев – значилось за людьми, которых она хорошо знала, в том числе и за такими, как Мерриуэзеры и Элсинги. Когда Фрэнк мимоходом сказал ей, что у него есть «должники», она считала, что речь идет о маленьких суммах. Но это!
«Если человек не может платить, зачем же он все покупает и покупает?! – раздраженно подумала она. – А если Фрэнк знает, что кто-то не может заплатить, зачем же он этому человеку продает? Многие могли бы расплатиться, если бы он был понастойчивее. Например, Элсинги, уж конечно, могли бы – ведь сшили же они Фэнни новое атласное платье и устроили такую дорогую свадьбу. Просто у Фрэнка слишком мягкое сердце, и люди этим пользуются. Да если бы он собрал хотя бы половину долгов, он мог бы купить лесопилку и даже не заметил бы, что я взяла у него деньги на налог за Тару».
И тут новая мысль пришла ей в голову: «Можно себе представить, что получится у Фрэнка с этой лесопилкой! Бог ты мой! Если он лавку превратил в благотворительное заведение, то разве он сумеет нажить деньги на лесопилке?! Да шериф через месяц опишет ее. А вот я бы наладила здесь дело лучше, чем он! И лучше бы заправляла лесопилкой, хоть я ничего и не понимаю в лесе!»
Это была ошеломляющая мысль – о том, что женщина может вести дело не хуже мужчины, а то и лучше, – поистине революционная мысль для Скарлетт, воспитанной в уверенности, что мужчина – все знает, а у женщины слабые мозги. Конечно, она давно уже поняла, что это не совсем так, но приятная иллюзия продолжала жить в ее сознании. И никогда прежде она еще не облекала эту удивительную мысль в слова. Она сидела не шевелясь, с раскрытым гроссбухом на коленях, слегка приоткрыв от удивления рот, и думала о том, что ведь все эти скудные месяцы в Таре она работала как мужчина – и работала хорошо. Она была воспитана в уверенности, что женщина одна ничего не в состоянии достичь, а вот управлялась же она с плантацией без помощи мужчины, пока не явился Уилл. «Ей-же-ей, – разматывались в ее голове мысли, – да женщины, по-моему, могут все на свете, и никакой мужчина им не нужен, разве только чтоб делать детей. А уж что до этого, то, право же, ни одна женщина, если она в своем уме, не станет по доброй воле заводить ребенка».
Вместе с мыслью о том, что она может справляться с делами не хуже мужчины, пришла и гордость, и наивное желание доказать это, самой зарабатывать деньги, как делают мужчины. Чтобы деньги были ее собственные, чтобы ни у кого не приходилось больше просить, ни перед кем не отчитываться.
– Были бы у меня деньги, я б сама купила лесопилку, – вслух произнесла она и вздохнула. – Уж она бы у меня заработала. Я бы щепки не дала в кредит.
Она снова вздохнула. Взять денег было неоткуда, поэтому и замысел ее неосуществим. Придется Фрэнку собрать долги и купить на них лесопилку. Лесопилка – верный способ заработать. А когда у него будет лесопилка, уж она сумеет заставить его вести себя по-хозяйски – не так, как здесь, в лавке.
Скарлетт вырвала последнюю страницу из гроссбуха и стала выписывать имена должников, которые уже несколько месяцев ничего не платили. Как только она вернется домой, надо будет сразу же поговорить об этом с Фрэнком. Она заставит его понять, что люди должны платить долги, даже если это старые друзья, даже если ему неловко наседать на них. Фрэнк наверняка расстроится, ибо он застенчив и любит, когда друзья его хвалят. Он такой совестливый, что скорее поставит крест на деньгах, чем проявит деловую сметку и попытается собрать долги.
Вероятно, он скажет ей, что должникам нечем расплачиваться. Что ж, может, оно и так. Нищета ей знакома. Но конечно же, почти у всех осталось какое-то серебро, или драгоценности, или немного земли. Фрэнк может взять это вместо денег. Она представила себе, как запричитает Фрэнк, когда она выскажет ему эту мысль. Брать драгоценности и земли друзей! «Что ж, – передернула она плечами, – пусть причитает сколько хочет. Я скажу ему, что если он готов сидеть в нищете ради друзей, то я не желаю. Фрэнк никогда не преуспеет, если не наберется духу. А он должен преуспеть. Он должен делать деньги, и я заставлю его, даже если мне придется для этого стать мужиком в доме».
Она деловито писала, сморщив от усилия лоб, слегка высунув язык, как вдруг дверь распахнулась и в лавку ворвалась струя холодного воздуха. Кто-то высокий, шагая легко, как индеец, вошел в сумрачное помещение, и, подняв глаза, она увидела Ретта Батлера.
Он был великолепно одет в новый костюм и пальто с пелериной, лихо свисавшей с широких плеч. Глаза их встретились; он сорвал с головы шляпу и склонился в низком поклоне, прижав руку к безукоризненно белой гофрированной сорочке. Белые зубы ослепительно сверкнули на смуглом лице, глаза дерзким взглядом прошлись по ней, охватив ее всю – с головы до ног.
– Дорогая моя миссис Кеннеди! – произнес он, шагнув к ней. – Моя дражайшая миссис Кеннеди! – И громко, весело расхохотался.
Сначала она так испугалась, словно в лавке появилось привидение, затем, поспешно вытащив из-под себя ногу, выпрямилась и холодно посмотрела на Ретта.
– Что вам здесь надо?
– Я нанес визит мисс Питтипэт и узнал, что вы вышли замуж. А затем поспешил сюда, чтобы вас поздравить.
Она вспомнила, как он унизил ее, и вспыхнула от стыда.
– Не понимаю, откуда у вас столько наглости, как вы можете смотреть мне в лицо! – воскликнула она.
– Все наоборот! Откуда у вас столько наглости, как вы можете смотреть мне в лицо?
– Ох, вы самый…
– Может, все-таки помиримся? – улыбнулся он, глядя на нее сверху вниз, и улыбка у него была такая сияющая, такая широкая, чуть нагловатая, но нисколько не осуждающая ее или себя.
И Скарлетт невольно тоже улыбнулась, только криво, смущенно.
– Какая жалость, что вас не повесили!
– Есть люди, которые, боюсь, разделяют вашу точку зрения. Да ну же, Скарлетт, перестаньте. У вас такой вид, точно вы проглотили шомпол, а вам это не идет. Вы же, конечно, за это время давно оправились от… м-м… моей маленькой шутки.
– Шутки? Ха! Да я в жизни ее не забуду!
– О нет, забудете. Просто вы изображаете возмущение, потомучто вам кажется так правильнее и респектабельнее. Могу я сесть?
– Нет.
Он опустился рядом с ней на стул и осклабился.
– Я слышал, вы даже две недели подождать меня не могли, – заметил он и театрально вздохнул. – До чего же непостоянны женщины. – Она молчала, и он продолжал: – Ну, скажите, Скарлетт, между нами, друзьями, – между очень давними и очень близкими друзьями – разве не было бы разумнее подождать, пока я выйду из тюрьмы? Или супружеский союз с этим стариком Фрэнком Кеннеди привлекал вас куда больше, чем внебрачные отношения со мной?
Как всегда, его издевки вызывали в ней гнев, а нахальство – желание расхохотаться.
– Не говорите глупостей.
– А вы бы не возражали удовлетворить мое любопытство по одному вопросу, который последнее время занимает меня? Неужели у вас, как у женщины, не возникло отвращения и ваши деликатные чувства не взбунтовались, когда вы дважды выходили замуж без любви и даже без влечения? Или, может быть, у меня неверные сведения о деликатности чувств наших южных женщин?
– Ретт!
– Сам-то я знаю ответ. Я всегда считал, что женщины обладают такою твердостью и выносливостью, какие мужчинам и не снились, – да, я всегда так считал, хотя с детства мне внушали, что женщины – это хрупкие, нежные, чувствительные создания. К тому же, согласно кодексу европейского этикета, муж и жена не должны любить друг друга – это дурной тон и очень плохой вкус. А я всегда считал, что европейцы правильно смотрят на эти вещи. Женись для удобства, а люби для удовольствия. Очень разумная система, не правда ли? По своим воззрениям вы оказались ближе к старушке Англии, чем я думал.
Как было бы хорошо крикнуть в ответ: «Я вышла замуж не для удобства!», но, к сожалению, тут Ретт загнал ее в угол, и любая попытка протестовать, изображая оскорбленную невинность, вызвала бы лишь еще более едкие нападки с его стороны.
– Какую вы несете чушь, – холодно бросила она и, стремясь переменить тему разговора, спросила: – Как же вам удалось выбраться из тюрьмы?
– Ах, это! – заметил он, неопределенно поведя рукой. – Особых хлопот мне это не доставило. Меня освободили сегодня утром. Я пустил в ход весьма тонкий шантаж против одного друга в Вашингтоне, который занимает там довольно высокий пост советника при федеральном правительстве. Отличный малый этот янки – один из стойких патриотов, продававших мне мушкеты и кринолины для Конфедерации. Когда о моей печальной участи довели должным образом до его сведения, он поспешил использовать все свое влияние, и вот меня выпустили. Влияние – это все, Скарлетт. Помните об этом, если вас арестуют. Влияние – это все. А проблема вины или невиновности представляет чисто академический интерес.
– Могу поклясться, что вы-то уж не относитесь к числу невиновных.
– Да, теперь, когда я выбрался из силков, могу честно признаться, что виноват и поступил, как Каин. Я действительно убил негра. Он нагло вел себя с дамой – что оставалось делать южному джентльмену? И раз уж признаваться – так признаваться: я действительно пристрелил кавалериста-янки, обменявшись с ним несколькими фразами в баре. За мной эта мелочь не числится, так что, по всей вероятности, какого-нибудь бедного малого давно уже за это повесили.
Он настолько походя упомянул о совершенных им убийствах, что у нее кровь застыла в жилах. Слова возмущения готовы были сорваться с ее языка, но тут она вспомнила о янки, который лежал под сплетением лоз мускатного винограда в Таре. Совесть ведь мучит ее не больше, чем если бы она раздавила таракана. И судить Ретта она не может, раз повинна в том же, что и он.
– И если уж говорить начистоту, то должен вам сказать строго по секрету (а это значит: не проболтайтесь мисс Питтипэт!), что деньги действительно у меня – они преспокойно лежат в Ливерпульском банке.
– Деньги?
– Да, те самые, по поводу которых так волнуются янки. И отнюдь не жадность, Скарлетт, удержала меня от того, чтобы дать вам нужную сумму. Если бы я снял хоть что-то со счета, об этом так или иначе могли бы проведать – и вы наверняка не получили бы ни цента. Сохранить эти деньги я могу лишь в том случае, если ничего не буду предпринимать. Я знаю, что они в безопасности, ибо на худой конец, если их обнаружат и попытаются у меня отобрать, я назову всех патриотов-янки, которые продавали мне снаряды и станки во время войны. А тогда такой скандал поднимется: ведь некоторые из этих янки занимают сейчас в Вашингтоне высокие посты. Собственно, потому-то я и выбрался из тюрьмы, что пригрозил облегчить свою совесть. Я…
– Вы хотите сказать, что вы… что у вас – все золото конфедератов?
– Не все, великий боже, нет, конечно! Золота этого полным-полно человек у пятидесяти, а то и больше, из числа тех, кто прорывал блокаду. Оно припрятано в Нассау, в Англии, в Канаде. И конфедераты, которые оказались куда менее ловкими, едва ли смогут нам это простить. У меня, к примеру, набралось около полумиллиона. Только подумайте, Скарлетт: полмиллиона долларов были бы ваши, если бы вы обуздали свой буйный нрав и не кинулись очертя голову в петлю нового брака!
Полмиллиона долларов. Она почувствовала, как у нее буквально заныло сердце при одной мысли о таких деньгах. Она даже не уловила издевки в его словах – это не дошло до ее сознания. Трудно было поверить, что в их обнищавшем, полном горечи мире могут быть такие деньги. Столько денег, такая уйма денег – и владеет ими не она, а человек, который относится к ним так беспечно и которому они вовсе не нужны. Ее же защита от враждебного мира – всего лишь пожилой больной муж да грязная, жалкая лавчонка. Несправедливо это, чтобы у такого подлеца, как Ретт Батлер, было так много всего, а у нее, которая тянет тяжелейший воз, – так мало. До чего же он ненавистен ей – сидит тут, разодетый как денди, и дразнит ее. Ну нет, она не станет хвалить его за изворотливость, а то он совсем зазнается. Ей захотелось – наоборот, найти такие слова, которые бы ранили его, да поглубже.
– Я полагаю, вы считаете порядочным и честным – присвоить себе деньги конфедератов. Так вот нет. Это самое настоящее воровство, и вы прекрасно это знаете. Я бы не хотела жить с таким пятном на совести.
– Бог ты мой! До чего же зелен нынче виноград![8] – воскликнул он скривившись. – У кого же я эти деньги украл?
Она молчала, не зная, что ответить. В самом деле – у кого? В конце-то концов, ведь он поступал так же, как и Фрэнк, только у Фрэнка размах не тот.
– Половина денег по-честному моя, – продолжал он, – честно заработанная с помощью честных патриотов, которые охотно продавали Союз за его спиной и получали стопроцентную прибыль за свои товары. Часть денег я заработал на хлопке, купив его по дешевке в начале войны, а потом, когда английские фабрики взмолились, требуя хлопок, я продал им его по доллару за фунт. Часть капитала я сколотил на спекуляции продуктами. Так с какой стати должен я отдавать этим янки плоды моего труда? Ну а остальное действительно принадлежало раньше Конфедерации. Это деньги за хлопок конфедератов, который я вывозил, несмотря на блокаду, и продавал в Ливерпуле по баснословным ценам. Хлопок давали мне со всем доверием, чтобы я купил на него кожи, ружья и станки. И я со всем доверием брал его, чтобы купить то, что просили. Мне было сказано положить золото в английские банки на свое имя, чтобы иметь кредит. А когда кольцо блокады сомкнулось, вы прекрасно помните, я не мог вывести ни одного судна из портов Конфедерации и ни одно судно не мог ввести. Так деньги и застряли в Англии. Что мне следовало делать? Свалять дурака, вынуть эти деньги из английских банков и попытаться переправить их в Уилмингтон? Чтобы янки сцапали их? Разве я виноват в том, что Наше Правое Дело потерпело крах? Деньги принадлежали Конфедерации. Ну а Конфедерации больше нет – хотя, если послушать иных людей, можно в этом усомниться. Кому же я должен возвращать эти деньги? Правительству янки? Мне вовсе не хочется, чтобы люди думали, будто я – вор.
Он вынул из кармана кожаный портсигар, достал из него длинную сигару и не без удовольствия понюхал ее, в то же время с наигранной тревогой наблюдая за Скарлетт, как если бы его судьба зависела от нее.
«Порази его чума, – подумала она, – вечно он обводит меня вокруг пальца. В его доводах всегда что-то не так, но что именно – в толк не возьму».
– Вы могли бы, – с достоинством произнесла она, – раздать деньги тем, кто нуждается. Конфедерации нет, но осталось много конфедератов и их семей, и они голодают.
Он откинул голову и расхохотался.
– До чего же вы становитесь прелестны и смешны, когда лицемерно изрекаете подобные истины! – воскликнул он, явно получая от всего этого подлинное удовольствие. – Всегда говорите правду, Скарлетт. Вы не умеете лгать. Ирландцы – самые плохие лгуны на свете. Ну, давайте будем откровенны. Вам всегда было глубоко наплевать на столь оплакиваемую ныне покойную Конфедерацию и еще больше наплевать на голодающих конфедератов. Да вы бы завизжали от возмущения, заикнись я только, что собираюсь раздать все эти деньги, – если, конечно, львиная доля не пошла бы вам.
– Не нужны мне ваши деньги… – с холодным достоинством начала было она.
– Вот как?! Да у вас руки так и чешутся – дай вам пачку банкнотов, вы бы мигом сорвали опояску. Покажи я вам четвертак, вы бы мигом его схватили.
– Если вы явились сюда, чтобы оскорблять меня и насмехаться над моей бедностью, я пожелаю вам всего хорошего, – заявила она, пытаясь сбросить с колен тяжелый гроссбух и встать, чтобы придать своим словам больше внушительности.
Но он уже вскочил, нагнулся над ней и со смехом толкнул назад на стул.
– Да когда же вы перестанете взрываться при первом слове правды? Вы ведь любите говорить правду о других – почему же вы не любите слышать правду о себе? Я вовсе не оскорбляю вас. Стяжательство, по-моему, прекрасное качество.
Она не была уверена, что значит слово «стяжательство», но в его устах это прозвучало как комплимент; и она слегка смягчилась.
– Я пришел сюда вовсе не затем, чтобы злорадствовать по поводу вашей бедности, а затем, чтобы пожелать вам долгой жизни и счастья в браке. Кстати, а что думает сестричка Сьюлин по поводу вашего разбоя?
– Моего – чего?
– Вы же украли Фрэнка у нее из-под носа.
– Я вовсе не…
– Ну, не будем спорить из-за слов. Так что же она все-таки сказала?
– Ничего она не сказала, – заявила Скарлетт. И глаза ее предательски забегали, выдавая, что она говорит неправду.
– Какое бескорыстие с ее стороны! Ну а теперь по поводу вашей бедности. Уж конечно, я имею право об этом знать после того, как вы тогда прискакали ко мне в тюрьму. Что, у Фрэнка оказалось меньше денег, чем вы предполагали?
Его нахальству не было предела. Либо она должна примириться с этим, либо попросить его уйти. А ей не хотелось, чтобы он уходил. Слова его были точно колючая проволока, но говорил он правду. Он знал, как она поступила и почему, и вроде бы не стал хуже к ней относиться. И хотя расспросы его были ей неприятны своей прямотой, объяснялись они, видимо, дружеским интересом. Только ему могла бы она рассказать всю правду. И ей стало бы легче, ибо она давно никому не говорила правды о себе и о том, что побудило ее поступить так, а не иначе. Любое ее откровенное признание неизменно шокировало собеседника. А разговор с Реттом вызывал у нее такое облегчение и успокоение, какое ощущаешь, когда, протанцевав целый вечер в узких туфлях, надеваешь удобные домашние шлепанцы.
– Неужели вы не получили денег для уплаты налога? Только не говорите мне пожалуйста, что нужда все еще стучится в ворота Тары. – Голос его при этом изменился, зазвучал как-то по-иному.
Она подняла глаза, и взгляды их встретились – выражение его черных глаз сначала испугало и озадачило ее, а потом она улыбнулась – теплой, сияющей улыбкой, которая редко появлялась последние дни на ее лице. Паршивый лицемер – а ведь порой бывает такой милый! Теперь она поняла, что пришел он вовсе не для того, чтобы подразнить ее, а чтобы увериться, что она добыла деньги, которые были ей так отчаянно нужны. Теперь она поняла, что он примчался к ней, как только его освободили, не подавая и виду, что летел на всех парусах, – примчался, чтобы одолжить ей деньги, если она в них еще нуждается. И однако же он изводил ее, и оскорблял ее, и в жизни бы не сознался, скажи она напрямик, что разгадала его побуждения. Нет, никак его не поймешь. Неужели она действительно дорога ему – дороже, чем он готов признать? Или, может, у него что-то другое на уме? Скорее последнее, решила она. Но кто знает. Он порой так странно себя ведет.
– Нет, – сказала она, – нужда больше не стучится в ворота Тары. Я… я достала деньги.
– Но, я убежден, не без труда. Неужели вы сумели обуздать себя и не показали своего нрава, пока у вас на пальце не появилось обручального кольца?
Усилием воли она сдержала улыбку, – как точно он ее разгадал! – но ямочки все же заиграли у нее на щеках. Он снова опустился на стул, удобно вытянув свои длинные ноги.
– Ну так расскажите же мне теперь о своем бедственном положении. Эта скотина Фрэнк, значит, ввел вас в заблуждение насчет своих возможностей? Его бы следовало хорошенько вздуть за то, что он воспользовался беспомощностью женщины! Да ну же, Скарлетт, расскажите мне все. Вы не должны иметь от меня секретов. Я ведь знаю все худшее о вас.
– Ох, Ретт, вы самый отвратительный из… сама не знаю из кого! Нет, в общем-то, Фрэнк не обманул меня, но… – Ей вдруг захотелось кому-то излить душу, – Если бы только Фрэнк мог собрать деньги с должников, я бы ни о чем не волновалась. А ему, Ретт, пятьдесят человек должны, и он не нажимает на них. Он такой совестливый. Говорит, что джентльмен не может так поступать с джентльменом. И пройдут месяцы, прежде чем он получит эти деньги, а то, может, и вовсе не получит.
– Ну и что? Разве вам нечего будет есть, если он не взыщет долгов?
– Да нет, но… Дело, видите ли, в том, что мне не помешала бы сейчас некоторая сумма. – И глаза ее загорелись при мысли о лесопилке. А что, если…
– Для чего? Опять налоги?
– Ну а вам-то что?
– Очень даже что, потому что вы сейчас попросите у меня в долг. О, я знаю все эти подходы… И я одолжу денег… не требуя того прелестного обеспечения, дражайшая миссис Кеннеди, которое вы еще совсем недавно предлагали мне. Разве что будете уж очень настаивать.
– Вы величайший грубиян, какого…
– Ничего подобного. Я просто хотел вас успокоить. Я понимаю, что эта проблема может вас волновать. Не слишком, но все-таки. И я готов одолжить вам денег. Но я хочу прежде знать, как вы намерены ими распорядиться. Думается, я имею на это право. Если вы хотите купить себе красивые платья или карету, я вам дам их вместе с моим благословением. Но если вы хотите купить пару новых брюк для Эшли Уилкса, боюсь, я вынужден буду вам отказать.
Гнев вскипел в ней так внезапно и с такой силой, что несколько мгновений она слова не могла вымолвить.
– Да Эшли Уилкс в жизни цента у меня не брал! Я бы не могла заставить его взять ни цента, даже если б он умирал с голоду! Вам в жизни не понять, какой он благородный, какой гордый! Да и где вам понять его, когда сами-то вы…
– Не будем оскорблять друг друга, а то я ведь могу обозвать вас почище, чем вы – меня. Не забывайте, что я все время следил за вашей жизнью благодаря мисс Питтипэт, а эта святая душа способна выболтать все, что ей известно, первому подвернувшемуся слушателю. Я знаю, что Эшли живет в Таре с тех пор, как вернулся домой из Рок-Айленда. Я знаю, что вы даже согласились взять к себе его жену, хотя, наверно, это было для вас нелегко.
– Эшли – это…
– О да, конечно, – сказал он, пренебрежительно отмахнувшись от нее. – Где уж мне, человеку земному, понять такую возвышенную натуру, как Эшли. Только, пожалуйста, не забудьте, что я с интересом наблюдал за нежной сценой, которая разыгралась между вами в Двенадцати Дубах, и что-то говорит мне, что Эшли с тех пор не изменился. Как и вы. В тот день, если память меня не подводит, он не слишком красиво выглядел. И думаю, что сейчас выглядит не лучше. Почему он не заберет свою семью, не уедет куда-нибудь и не найдет себе работу? Почему он живет в Таре? Конечно, это моя прихоть, но я не дамвам ни цента на Тару, чтобы содержать там Эшли. У нас, мужчин, есть одно весьма неприятное слово для обозначения мужчины, который разрешает женщине содержать его.
– Да как вы смеете говорить такое?! Эшли работает в Таре как раб! – Несмотря на владевшую ею ярость, Скарлетт с болью в душе вспомнила о том, как Эшли обтесывал колья для ограды.
– Ну конечно, золотые руки! Как он, должно быть, ловко убирает навоз, а…
– Он просто…
– О да, я знаю. Допустим, он делает все что может, но я не представляю себе, чтобы помощь от него была так уж велика. В жизни вы не сделаете из Уилкса фермера… или вообще человека в какой-то мере полезного. Это порода чисто орнаментальная. Ну, а теперь пригладьте свои взъерошенные перышки и забудьте о моих грубых высказываниях по адресу гордого и высокочтимого Эшли. Странно, что подобные иллюзии могут подолгу существовать в головке даже такой трезвой женщины, как вы. Так сколько же вам надо денег и зачем они вам нужны? – Она молчала, и он повторил: – Зачем они вам нужны? И постарайтесь сказать мне правду. Увидите, это сработает не хуже, чем ложь. Даже лучше, ибо если вы солжете, я, конечно же, это обнаружу, и можете себе представить, как вам потом будет неловко. Запомните навсегда, Скарлетт: я могу стерпеть от вас что угодно, кроме лжи, – и вашу неприязнь, и ваш нрав, и все ваши злобные выходки, но только не ложь. Так для чего вам нужны деньги?
Она была в такой ярости от его нападок на Эшли, что с радостью плюнула бы ему в лицо, стерла бы с его губ эту усмешечку, гордо отказалась бы от его денег. И чуть было этого не сделала, но холодная рука здравого смысла удержала ее. Она с трудом подавила в себе гнев и попыталась придать лицу милое, исполненное достоинства выражение. А он откинулся на спинку стула и протянул ноги к печке.
– Ничто не доставляет мне такого удовольствия, – заметил он, – как наблюдать за внутренней борьбой, которая происходит в вас, когда принципы сталкиваются с таким практическим соображением, как деньги. Я, конечно, знаю, что практицизм в вас всегда победит, и все же не выпускаю вас из виду: а вдруг лучшая сторона вашей натуры одержит верх. И если такой день наступит, я тут же упакую чемодан и навсегда уеду из Атланты. Слишком много на свете женщин, в которых лучшая сторона натуры неизменно побеждает… Но вернемся к делу. Так сколько и зачем?
– Я не знаю точно, сколько мне потребуется, – нехотя процедила она. – Но я хочу купить лесопилку. И по-моему, могу получить ее дешево. А потом мне потребуются два фургона и два мула. Причем два хороших мула. И еще лошадь с бричкой для моих нужд.
– Лесопилку?
– Да, и если вы одолжите мне денег, то половина доходов – ваша.
– На что мне лесопилка?
– Чтобы делать деньги! Мы сможем заработать кучу денег. А не то я могу взять у вас взаймы под проценты. Стойте, стойте, хороший процент – это сколько?
– Пятьдесят процентов считается очень неплохо.
– Пятьдесят… Да вы шутите! Перестаньте смеяться, вы, дьявол! Я говорю серьезно.
– Потому-то я и смеюсь. Интересно, понимает ли кто-нибудь, кроме меня, что происходит в этой головке, за этой обманчиво милой маской?
– А кому это интересно? Послушайте, Ретт, и скажите, кажется вам это дело выгодным или нет. Фрэнк рассказал мне, что один человек, у которого есть лесопилка недалеко от Персиковой дороги, хочет ее продать. Ему нужны наличные – и быстро. Поэтому он наверняка продаст дешево. Сейчас в округе не так много лесопилок, а люди ведь строятся… словом, мы могли бы продавать пиленый лес по баснословным ценам. И человек тот готов остаться и работать на лесопилке за жалованье… Все это Фрэнк мне рассказал. Фрэнк сам купил бы лесопилку, будь у него деньги. Я думаю, он так и собирался сделать, да только я забрала у него деньги, чтоб заплатить налог за Тару.
– Бедняга Фрэнк! Что он скажет, когда узнает, что вы купили ее прямо у него из-под носа?! И как вы объясните ему, что взяли у меня деньги взаймы – ведь это же вас скомпрометирует!
Об этом Скарлетт не подумала – все ее мысли были лишь о том, чтобы получить деньги и купить на них лесопилку.
– Но я просто не скажу ему ничего.
– Так не под кустом же вы их нашли – это-то он поймет.
– Я скажу ему… вот: я скажу ему, что продала вам свои бриллиантовые подвески. Я вам их и дам. Это будем моим обес… Ну, словом, вы понимаете, о чем я говорю.
– Я не возьму ваших подвесок.
– Но они мне не нужны. Я их не люблю. Да и вообще они не мои.
– А чьи же?
Перед ее мысленным взором снова возник удушливый жаркий полдень, глубокая тишина в Таре и вокруг – и мертвец в синей форме, распростертый на полу в холле.
– Мне их оставили… оставил один человек, который умер. Так что они, в общем-то, мои. Возьмите их. Они мне не нужны. Я предпочла бы взамен деньги.
– О господи! – теряя терпение, воскликнул он. – Да неужели вы ни о чем не можете думать, кроме денег?
– Нет, – откровенно ответила она, глядя на него в упор своими зелеными глазами. – И если бы вы прошли через то, через что прошла я, вы бы тоже ни о чем другом не думали. Я обнаружила, что деньги – самое важное на свете, и бог мне свидетель, я не желаю больше жить без них.
Ей вспомнилось жаркое солнце, мягкая красная земля, в которую она уткнулась головой, острый запах негритянского жилья за развалинами Двенадцати Дубов – вспомнилось, как сердце выстукивало: «Я никогда не буду больше голодать. Я никогда не буду больше голодать».
– И рано или поздно у меня будут деньги – будет много денег, чтоб я могла есть вдоволь, все что захочу. Чтоб не было больше у меня на столе мамалыги и сушеных бобов. И чтоб были красивые платья и все – шелковые…
– Все?
– Все, – отрезала она, даже не покраснев от его издевки. – У меня будет столько денег, сколько надо, чтобы янки никогда не могли отобрать Тару. А в Таре я настелю над домом новую крышу, и построю новый сарай, и у меня будут хорошие мулы, чтоб пахать землю, и я буду выращивать столько хлопка, сколько вам и не снилось. И Уэйд никогда не будет ни в чем нуждаться, даже не узнает, каково это жить без самого необходимого. Никогда! У него будет все на свете. И все мои родные никогда больше не будут голодать. Я это серьезно. Все – от первого до последнего слова. Вам не понять этого – вы ведь такой эгоист. Вас «саквояжники» не пытались выгнать из дома. Вы никогда не терпели ни холода, ни нужды, вам не приходилось гнуть спину, чтоб не умереть с голоду!
Он спокойно заметил:
– Я восемь месяцев был в армии конфедератов. И не знаю другого места, где бы так голодали.
– В армии! Подумаешь! Но вам никогда не приходилось собирать хлопок, прореживать кукурузу. Вам… Да не смейтесь вы надо мной!
Голос ее зазвенел от гнева, и Ретт поспешил снова накрыть ее руки ладонью.
– Я вовсе не над вами смеялся. Я смеялся над тем, как не соответствует ваш вид тому, что вы на самом деле есть. И я вспомнил, как впервые увидел вас на пикнике у Уилксов. В платье зелеными цветочками и зеленых туфельках, и вы были по уши заняты мужчинами и полны собой. Могу поклясться, вы тогда понятия не имели, сколько пенни в долларе, и в голове у вас была одна только мысль – как заполучить Эш…
Она резко выдернула руки из-под его ладони.
– Ретт, если вы хотите, чтобы мы как-то ладили, вам придется прекратить разговоры об Эшли Уилксе. Мы всегда будем ссориться из-за него, потому что вы его не понимаете.
– Зато вы, очевидно, читаете в его душе, как в раскрытой книге, – ехидно заметил Ретт. – Нет, Скарлетт, если уж я одолжу вам деньги, то сохраню за собой право обсуждать Эшли Уилкса, как мне захочется. Я отказываюсь от права получить проценты за деньги, которые вам одолжу, но от права обсуждать Эшли не откажусь. А есть ряд обстоятельств, связанных с этим молодым человеком, которые мне хотелось бы знать.
– Я не обязана обсуждать его с вами, – отрезала она.
– Нет, обязаны! Ведь у меня в руках шнурок от мешка с деньгами. Когда-нибудь, когда вы разбогатеете и у вас появится возможность поступать так же с другими… Я же вижу, что он все еще дорог вам…
– Ничего подобного.
– Ну что вы, это же так ясно – недаром вы кидаетесь на его защиту. Вы…
– Я не допущу, чтобы над моими друзьями издевались.
– Ничего не поделаешь, придется потерпеть. А вы ему все так же дороги или Рок-Айленд заставил его вас забыть? Или, может быть, он наконец оценил, какой бриллиант – его жена?
При упоминании о Мелани грудь Скарлетт стала бурно вздыматься, и она чуть было не крикнула Ретту, что только соображения чести удерживают Эшли подле Мелани. Она уже открыла было рот и – закрыла.
– Ага. Значит, у него по-прежнему не хватает здравого смысла оценить миссис Уилкс? И даже все строгости тюремного режима в Рок-Айленде не притупили его страсти к вам?
– Я не вижу необходимости обсуждать этот вопрос.
– А я желаю его обсуждать, – заявил Ретт. Голос его звучал почему-то хрипло – Скарлетт не поняла почему, но все равно ей это не понравилось. – И клянусь богом, буду обсуждать и рассчитываю получить ответ на мои вопросы. Так, значит, он по-прежнему влюблен в вас?
– Ну и что, если так? – вскричала Скарлетт. – Я не желаю обсуждать его с вами, потому что вы не можете понять ни его самого, ни его любовь. Вы знаете только одну любовь, ну, ту, которой занимаетесь с женщинами вроде этой Уотлинг.
– Вот как, – мягко сказал Ретт. – Значит, я способен лишь на животную похоть?
– Вы же знаете, что это так.