Мерзость Симмонс Дэн
Зигль презрительно фыркает.
– Какая, к черту, разница?
Дикон терпеливо ждет.
Наконец немец нарушает молчание.
– Если вы думаете, что эти два глупца могли покорить вершину, выбросьте это из головы. Они исчезли из виду всего на несколько часов и не могли подняться выше пятого лагеря… возможно, шестого лагеря, если воспользовались кислородными аппаратами, оставленными в пятом… если их там вообще оставили. В чем я сомневаюсь. Во всяком случае, не выше шестого лагеря, я в этом уверен.
– Почему вы так уверены? – спрашивает Дикон рассудительным, заинтересованным тоном. Он по-прежнему постукивает по нижней губе чубуком трубки.
– Ветер, – непререкаемым тоном выносит приговор Зигль. – Холод и ветер. Он был просто непереносим на вершине гребня прямо над пятым лагерем, где я их встретил. Попытка двигаться дальше, рядом с шестым лагерем, на высоте больше восьми тысяч метров, по открытому Северо-Восточному гребню или по отвесной стене была бы равносильна самоубийству. Шанса дойти так далеко у них не было, герр Дикон. Ни одного шанса.
– Вы с большим терпением отвечали на наши вопросы, герр Зигль, – говорит Дикон. – Примите мою искреннюю благодарность. Эта информация, возможно, поможет леди Бромли успокоиться.
Зигль в ответ только усмехается. Потом смотрит на меня.
– Что вы там разглядываете, молодой человек?
– Красные флаги на той стене в отгороженном веревками углу, – признаюсь я, указывая за спину Зиглю. – И символ в белом круге на красных флагах.
Зигль пристально смотрит на меня, но его голубые глаза холодны, как лед.
– Вы знаете, что это за символ, герр Джейкоб Перри из Америки?
– Да. – В Гарварде я довольно долго изучал санскрит и культуру долины Инда. – Этот символ происходит из Индии, Тибета и некоторых других индуистских, буддистских и джайнских культур и означает «пожелание удачи», а иногда «гармонию». Кажется, на санскрите он называется свасти. Мне рассказывали, что его можно увидеть во всех древних храмах Индии.
Теперь Зигль смотрит на меня так, словно я смеюсь над ним или над чем-то, что для него священно. Дикон раскуривает трубку и поднимает на меня взгляд, но не произносит ни слова.
– В сегодняшней Deutschland, – наконец говорит Зигль, едва шевеля тонкими губами, – это свастика. – Он произносит это слово по буквам, специально для меня. – Славный символ NSDAP – Nationalsozialistische Deutsche Arbeiterpartei – Национал-социалистической немецкой рабочей партии. Она, а также человек на тех фотографиях будут спасением Германии.
У меня хорошее зрение, но я не могу разглядеть «человека на тех фотографиях». На стене под красными флагами в отгороженном углу висят две рамки с довольно маленькими снимками, а прямо в углу, футах в шести от пола, – еще один свернутый красный флаг. Мне кажется, что этот флаг такой же, как те два, которые висят на стене.
– Идем, – командует Бруно Зигль.
Все немцы, включая Гесса и бритоголового мужчину рядом с Зиглем на противоположной стороне стола, а также Бахнер, все альпинисты с нашей стороны и Дикон, продолжающий попыхивать трубкой, – встают и направляются в угол зала вслед за мной и Зиглем.
Веревка, отгораживающая этот мемориальный угол – он похож на импровизированное святилище, – оказывается обычной альпинистской веревкой толщиной в полдюйма, покрытой золотистой краской и подвешенной на двух маленьких столбиках, похожих на те, на которых метрдотели вешают бархатный шнур, перекрывая вход в шикарные рестораны.
На обеих фотографиях присутствует один и тот же человек, и я вынужден предположить, что именно он – а также эта социалистическая партия со свастикой на флаге – является «спасением Германии». На снимке, висящем под красным флагом на правой стене, он один. Издалека можно подумать, что это фотография Чарли Чаплина – из-за нелепых маленьких усиков под носом. Но это не Чаплин. У этого человека темные волосы с аккуратным пробором посередине, темные глаза и напряженный – можно даже сказать, неистовый – взгляд, направленный на камеру или фотографа.
На снимке слева тот же человек стоит в дверях – я понимаю, что в дверях этого зала, – с двумя другими. Эти двое в какой-то униформе военного образца, а человек с усиками, как у Чарли Чаплина, одет в мешковатый гражданский костюм. Он самый низкорослый и явно самый невзрачный из трех мужчин, позирующих перед камерой.
– Адольф Гитлер, – произносит Бруно Зигль и пристально смотрит на меня, ожидая реакции.
Я теряюсь. Кажется, мне уже приходилось слышать это имя в связи с беспорядками здесь, в Германии, в ноябре 1924 года, которые не произвели на меня особого впечатления. Очевидно, он какой-то коммунистический лидер в этой национал-социалистической рабочей партии.
За моей спиной раздается голос великого альпиниста Карла Бахнера:
– Der Mann, den wir nicht antasten liessen.
Я смотрю на Зигля в ожидании перевода, но немецкий альпинист молчит.
– Человек, которого невозможно опорочить, – переводит Дикон. Трубку он теперь держит в руке.
Я замечаю, что красный флаг с белым кругом и свастикой на полотнище изодран – словно прошит пулями – и испачкан кровью, если засохшие бурые пятна действительно кровь. Я протягиваю руку к флагу, намереваясь задать вопрос.
Бритоголовый мускулистый человек, молча сидевший рядом с Зиглем на протяжении всего разговора, молниеносным движением отбивает мою руку вниз и в сторону, чтобы я не притронулся к изодранной ткани.
Потрясенный, я опускаю руку и вопросительно смотрю на разъяренного громилу.
– Это Blutfahne – Знамя Крови, – священное для последователей Адольфа Гитлера и Nationalsozialismus, – говорит Бруно Зигль. – К нему запрещено прикасаться неарийцам. И Auslander[30].
Дикон не переводит, но я по контексту догадываюсь о значении этого слова.
– Это кровь? – ошеломленно спрашиваю я. Все, что я делал, говорил или чувствовал в этот вечер, кажется мне глупым. И я умираю от голода.
Зигль кивает.
– С резни девятого ноября прошлого года, когда полиция Мюнхена открыла по нам огонь. Флаг принадлежал Пятому штурмовому отряду СА, а кровь на нем – это кровь нашего товарища, убитого полицией мученика Андреаса Бауридля, который упал на флаг.
– Неудачный «Пивной путч», – объясняет мне Дикон. – Начался в этом самом зале, если я правильно помню.
Зигль пристально смотрит на него сквозь облако дыма от трубки.
– Мы предпочитаем называть его Hitlerputsch[31] или Hitler-Ludendorff-Putsch[32], – резко возражает альпинист. – И он не был… как вы изволили выразиться… неудачным.
– Неужели? – удивляется Дикон. – Полиция подавила восстание, рассеяла марширующих нацистов, арестовала руководителей, в том числе вашего герра Гитлера. Кажется, он отбывает пятилетний срок за государственную измену в тюрьме старой крепости Ландсберг, на скале над рекой Лех.
Улыбка у Зигля какая-то странная.
– Адольф Гитлер стал героем немецкого народа. Он выйдет из тюрьмы еще до конца этого года. Но даже там так называемая охрана обращается с ним по-королевски. Они знают, что когда-нибудь он поведет нацию за собой.
Дикон выколачивает трубку, прячет ее в карман твидового пиджака и понимающе кивает.
– Благодарю вас, герр Зигль, за сообщенные сведения и за то, что вы – как говорят у Джейка в Америке – исправили мои ошибочные представления и неверную информацию о Hitler-putsch и нынешнем статусе герра Гитлера.
– Я провожу вас до дверей «Бюргербройкеллер», – говорит Зигль.
Наш поезд на Цюрих отходит от станции ровно в десять часов. Я начинаю понимать, что точность – это типично немецкая черта.
Я рад, что у нас отдельное купе, в котором можно вытянуться на мягких диванах и подремать, если захотим, пока ночью на швейцарской границе мы не сменим рельсы и поезда. Пока такси везет нас от пивной «Бюргербройкеллер» до железнодорожного вокзала Мюнхена, я понимаю, что весь взмок – потом пропитался даже шерстяной пиджак, а не только белье и рубашка. Руки у меня дрожат, и я вглядываюсь в огни Мюнхена, которые постепенно гаснут в относительной темноте сельской местности. Думаю, я еще никогда так не радовался, наблюдая, как огни какого-то города исчезают у меня за спиной.
Наконец, когда мне удается справиться с дрожью в голосе, такой же сильной, как раньше дрожь в руках, я нарушаю молчание:
– Этот Адольф Гитлер – мне знакомо его имя, но я ничего о нем не запомнил, – он местный коммунистический лидер, призывающий к ниспровержению Веймарской республики?
– Скорее, наоборот, старина, – отвечает Дикон, растянувшийся на втором диване купе, мягком и довольно длинном. – Гитлер был – и есть, поскольку суд дал общенациональную аудиторию для его напыщенных разглагольствований – известен и любим за свои крайне правые взгляды, пещерный антисемитизм и все такое.
– Ага, – бормочу я. – Но ведь его посадили в тюрьму на пять лет за государственную измену во время попытки переворота в прошлом году?
Дикон садится, снова раскуривает трубку и приоткрывает окно купе, чтобы дым вытягивался наружу, хотя мне все равно.
– Я убежден, что герр Зигль был прав в обоих случаях… то есть что Гитлер к Новому году будет на свободе, не пробыв в заключении и года, и что в той тюрьме над рекой власти обращаются с ним как с королевской особой.
– Почему?
Дикон слегка пожимает плечами.
– Мой слабый разум не в состоянии понять немецких политиков образца тысяча девятьсот двадцать четвертого года, но крайне правое крыло – нацисты, если быть точным – явно выражают мнение многих людей, отчаявшихся после начала этой суперинфляции.
Я понимаю, что мне совсем не интересен низенький человечек с усами, как у Чарли Чаплина.
– Кстати, – прибавляет Дикон, – ты помнишь того бритоголового, круглолицего, мрачного джентльмена, который сидел за столом напротив и ударил тебя по руке, подумав, что ты хочешь прикоснуться к священному Знамени Крови?
– Да?
– Ульрих Граф был личным телохранителем Гитлера – и именно поэтому он принял на себя несколько пуль, предназначенных Гитлеру, во время этого нелепого и плохо организованного ноябрьского путча. Но Граф храбрый парень, и я уверен, что он с радостью еще раз спасет этого нацистского героя немецкого народа. Прежде чем стать нацистом и телохранителем их вождя, Граф был мясником, полупрофессиональным борцом, а также наемным уличным громилой. Иногда он вызывается избивать – или даже убивать – евреев и коммунистов, но так, чтобы подозрение не пало на его боссов.
Я надолго задумываюсь, а когда решаюсь заговорить, мой голос звучит тихо, чуть громче шепота – несмотря на отдельное купе.
– Ты веришь рассказу Зигля о том, как погибли лорд Персиваль и тот австриец Майер?
Лично я, несмотря на неприязнь к Зиглю и некоторым его товарищам, не вижу другого выхода.
– Ни единому слову, – говорит Дикон.
Я резко выпрямляюсь, отодвигаясь от спинки дивана.
– Нет?
– Нет.
– В таком случае, что, по твоему мнению, случилось с Бромли и Майером? И зачем Зиглю лгать?
Дикон снова слегка пожимает плечами.
– Вполне возможно, что Зигль и его друзья готовились к нелегальной попытке восхождения, когда в Тингри им сказали, что остатки группы Мэллори ушли. У Зигля явно не было разрешения тибетских властей ни на восхождение, ни на проход к горе. Возможно, Зигль и шесть его друзей догнали Бромли ниже Северного седла и заставили его и Майера идти с ними на гору в эту ненадежную погоду, в преддверии муссона. Когда Бромли и Майер были сметены лавиной в пропасть – или погибли другой смертью на склоне горы, – Зиглю пришлось повернуть назад и сочинить историю о том, как двое безумцев карабкались наверх одни и были накрыты лавиной.
– Ты не веришь в эту историю о лавине?
– Я был на той части гребня и на склоне, Джейк, – говорит Дикон. – На том участке склона редко собирается столько снега, чтобы сошла лавина, которую описал Зигль. Но даже если снег там и был, мне кажется, что Бромли достаточно насмотрелся на лавины в Альпах и не стал бы рисковать, поднимаясь по такому склону.
– Если Бромли и австрийца убила не лавина, то ты полагаешь, что они сорвались в пропасть, пытаясь подняться выше шестого лагеря вместе с Зиглем?
– Возможны и другие варианты, – отвечает Дикон. – Особенно с учетом того немногого, что я помню о Перси Бромли. Я не допускаю и мысли, что его мог заставить пойти на вершину Эвереста какой-то немецкий политический фанатик, вознамерившийся покорить гору во славу der Vaterland [33].
Он разглядывает свою трубку.
– Жаль, что я плохо знал лорда Персиваля. Как я уже говорил вам с Жан-Клодом, меня время от времени привозили в поместье – примерно так богачи заказывают доставку какого-нибудь товара, – чтобы я поиграл со старшим братом Перси, Чарльзом, который был примерно моего возраста, девяти или десяти лет. Маленький Персиваль всюду таскался за нами. Он был – как это выражаются у вас в Америке, Джейк? – настоящей занозой в заднице.
– И после этого вы больше не видели Перси?
– Ну, время от времени я сталкивался с ним на традиционных английских приемах в саду или на континенте. – Ответ Дикона звучит уклончиво.
– Персиваль действительно был… извращенцем? – Мне трудно произнести это слово вслух. – Он и вправду посещал европейские бордели, в которых проституцией занимаются молодые мужчины?
– Ходили такие слухи, – говорит Дикон. – А тебе это важно, Джейк?
Я задумываюсь, но не могу прийти к определенному решению. И понимаю ограниченность своего жизненного опыта. У меня никогда не было друзей нетрадиционной ориентации. По крайней мере, о которых я знал.
– А как еще могли погибнуть Бромли и Курт Майер? – Я смущен и хочу сменить тему.
– Их обоих мог убить Бруно Зигль, – говорит Дикон. Между нами висит сизое облако дыма, которое затем медленно уплывает в окно. Стук чугунных колес о рельсы заглушает все звуки.
Слова Дикона меня потрясли. Может, он сказал это просто для красного словца? Чтобы меня шокировать? Если да, то ему это удалось.
Моя мать католичка – в девичестве О’Райли, еще одно пятно на безупречной родословной старинной семьи «бостонских браминов» Перри? – и мне с детства внушали разницу между простительным и смертным грехом. Убить другого альпиниста на такой горе, как Эверест? – для меня это было даже за гранью смертного греха. Для альпиниста такой поступок придает смертному греху убийства оттенок святотатства. Наконец ко мне возвращается дар речи.
– Убить своих коллег-альпинистов? Почему?
Дикон вытряхивает трубку в пепельницу в подлокотнике дивана.
– Думаю, для того, чтобы это выяснить, мы должны подняться на Эверест и сделать то, что от нас ждут? – найти останки лорда Персиваля Бромли.
Дикон надвигает твидовую кепку на глаза и почти мгновенно засыпает. Я долго сижу, выпрямившись, в наполненном стуком колес купе, думаю, пытаясь разобраться в беспорядочном клубке мыслей.
Потом закрываю окно. Снаружи становится холодно.
Карниз был шириной с этот поднос для хлеба.
В другом поезде, ползущем по узкоколейке на высоту 7000 футов из малярийной Калькутты к высоким холмам Дарджилинга в конце марта 1925 года, у меня наконец появляется время восстановить в памяти суматошную зиму и весну перед нашим отъездом.
В начале января 1925 года мы втроем вернулись в Цюрих, чтобы встретиться с Джорджем Инглом Финчем, который был лучшим – возможно, за исключением Дикона – среди ныне живущих британских альпинистов.
Финч в 1922 году участвовал в экспедиции на Эверест вместе с Мэллори и Диконом, но, подобно Дикону, заслужил немилость «сильных мира сего» – причем в случае Финча дважды, – не только оскорбив чувства Джорджа Ли Мэллори, но также восстановив против себя весь «Комитет Эвереста», Альпийский клуб и две трети Королевского географического общества.
Финч какое-то время изучал медицину на медицинском факультете Парижского университета, затем увлекся физикой, которую осваивал в Швейцарской высшей технической школе Цюриха с 1906 по 1922 год, во время войны служил в полевой артиллерии во Франции, Египте и Македонии, дослужившись до звания капитана, а после войны вернулся в Альпы, в основном в Швейцарию, где впервые покорил больше вершин, чем все отобранные члены экспедиции на Эверест, вместе взятые. Он лучше любого из членов «Комитета Эвереста» и всех британских альпинистов знал немецкую и другую современную европейскую технику восхождения – однако в 1921 году его исключили из списка участников экспедиции, официально из-за плохих результатов медосмотра. Но истинная причина состояла в том, что Финч, британский гражданин и удостоенный наград артиллерийский офицер, до и после войны провел много лет в немецкой части Швейцарии и привык изъясняться на немецком, а не на английском. Бригадный генерал так объяснял выбор комитета: «Понимаете, они, то есть мы, по возможности хотели бы составить экспедицию на Эверест только из близких нам по духу людей. Настоящих британцев, как мы их называем».
По словам Дикона, генерал Брюс, член «Комитета Эвереста» и руководитель экспедиции 1922 года, который ратовал за команду альпинистов из «настоящих британцев», однажды написал другим потенциальным членам комитета и претендентам на место в экспедиции (включая Дикона), что Джордж Финч был «убедительным рассказчиком с совершенно неприемлемой квалификацией. Чистит зубы 1 февраля и в тот же день принимает ванну, если вода очень горячая, а в противном случае откладывает это до следующего года».
Но, по словам Дикона, главный грех Финча в глазах состоящего из «настоящих британцев» комитета заключался не в его зачастую неопрятной наружности и не в странном немецком акценте, а в «неприемлемой квалификации» – то есть Джордж Финч продолжал настаивать на использовании новинок альпинистской техники для покорения горы Эверест. Ни Королевское географическое общество, ни Альпийский клуб (и «Комитет Эвереста», если уж на то пошло) не любили «новшеств». Они предпочитали старые, проверенные временем средства: шипованные ботинки, использовавшиеся в XIX веке ледорубы и тонкий слой шерсти между альпинистом и ледяным воздухом почти инопланетной атмосферы на высотах более 28 000 футов.
Одной из таких нелепых новинок Финча, рассказывал Дикон, была придуманная и изготовленная этим успешным альпинистом куртка – как раз для условий на горе Эверест – с прослойкой из гусиного пуха, а не из шерсти, хлопка или шелка, как обычно. Финч экспериментировал с разными материалами, но в конечном счете остановился на тонкой, но очень прочной ткани, которую используют для изготовления воздушных шаров, и соорудил длинную куртку с многочисленными простроченными отделениями, заполненными гусиным пухом, которые создают завоздушенные карманы, сохраняющие тепло человека, – точно так же защищены от холода гуси в Арктике.
В результате, объяснил Дикон, во время экспедиции 1922 года Финч был единственным, кто на высоте больше 20 000 футов не мерз в условиях сильного ветра и стужи.
Однако смертельным ударом по шансам Джорджа Финча попасть в состав экспедиции 1924 года, несмотря на рекорд, установленный во время предыдущей попытки покорения Эвереста (27 мая 1922 года во время отважной, но неудачной попытки восхождения на вершину он вместе с юным Джеффри Брюсом ненадолго установили рекорд высоты), стал тот факт, что именно Финч предложил использовать и адаптировал кислородную аппаратуру Королевской санитарной авиации, которая применялась – с большим успехом – в 1922 и 1924 годах. (Мэллори и Ирвин имели при себе кислородные аппараты Финча, хотя и существенно модернизированные умельцем Сэнди Ирвином, когда они пропали при попытке покорения вершины во время последней экспедиции 1924 года.)
Артур Хинкс, который в «Комитете Эвереста» отвечал за расходование (и сбор) средств экспедиции, написал о кислородных аппаратах Финча – уже после того, как те были испытаны в специальных камерах с разреженным, как на большой высоте, воздухом, а также прошли проверку на горе Эйгер и на самом Эвересте – официальный комментарий, вызвавший широкий резонанс: «Мне будет особенно жаль, если кислородное снаряжение не позволит им подняться на максимально возможную без него высоту. Если кто-то из группы не способен подняться на 25 000 или 26 000 футов без кислорода, они слабаки».
– Слабаки?
– Легко так говорить человеку, который все время сидит в Лондоне, на высоте уровня моря, – заметил Дикон в январе 1925 года в купе поезда, везущего нас в Цюрих. – Я бы хотел притащить мистера Хинкса на склон Эвереста, на высоту двадцать шесть тысяч футов, и посмотреть, как его будет выворачивать наизнанку и он будет задыхаться, хватая ртом воздух, словно выброшенная на берег рыба, а потом спросить, не считает ли он себя «слабаком». По моему мнению, он и есть слабак, даже когда остается на уровне моря.
Вот почему мы собирались взять с собой в экспедицию двадцать пять комплектов усовершенствованных Ирвином кислородных масок Финча, а также сотню баллонов с кислородом. (В экспедицию 1924 года Мэллори и члены его команды взяли более девяноста баллонов, которыми пользовались несколько десятков альпинистов и носильщиков. А нас будет только трое.)
– А как насчет «кузена Реджи»? – спросил Жан-Клод, напомнив Дикону об условии леди Бромли – что к нам присоединяется владелец чайной плантации.
– «Кузен Реджи», черт бы его побрал, может оставаться в базовом лагере и дышать плотным, воняющим яками воздухом на высоте шестнадцати тысяч пятисот футов, – сказал Дикон.
И теперь, в первые холодные месяцы того года, когда мы готовились к отчаянному штурму Эвереста, он хотел, чтобы мы встретились и поговорили с Финчем в Цюрихе, который стал ему родным. (Дикон приглашал его в Лондон, предлагая оплатить расходы, что имело смысл, поскольку нас трое, а Финч один, но вспыльчивый альпинист телеграфировал в ответ: «Во всей Англии не хватит денег, чтобы заставить меня теперь вернуться в Лондон».)
Мы встретились с Джорджем Инглом Финчем в ресторане «Кронхалле», шикарном даже по высоким цюрихским стандартам месте, известном во всей Европе. Дикон рассказал нам, что, несмотря на славную историю, в последние несколько лет «Кронхалле» пришел в упадок и во время гиперинфляции в Германии держался на плаву только за счет превосходной репутации, завоеванной еще в XIX веке. Однако совсем недавно его купили Хильда и Готлиб Зумстег, которые обновили ресторан – включая шеф-повара, меню, состоящее из лучших блюд баварской, классической и швейцарской кухни, и превосходное обслуживание – и вывели свое заведение на самый высокий уровень как в Цюрихе, так и во всей Швейцарии. Так что в нескольких милях от него, по ту сторону границы, немцы голодают, а швейцарские банкиры, торговцы и другие представители высшего класса могут наслаждаться роскошным ужином.
Ресторан «Кронхалле» расположен на Ремиштрассе, 4, меньше чем в миле к юго-западу от Цюрихского университета (где учились двое из трех старших братьев Жан-Клода, прежде чем вернуться во Францию и погибнуть на войне), в том месте, где река Лиммат впадает в Цюрихское озеро. Январский ветер, дующий с озера, лишь слегка ослабевает на широкой Ремиштрассе с ее тихо позвякивающими трамваями, и я промерзаю до костей, несмотря на толстое шерстяное пальто.
Именно в этот момент я задал себе вопрос: «Если я клацаю зубами от холода, всего лишь пересекая Ремиштрассе в Цюрихе при легком бризе, то как, ради всего святого, я переживу ледяные ветра горы Эверест на высоте более 26 000 футов?»
Мне казалось, что я ужинал в хороших заведениях – в Бостоне, Нью-Йорке, Лондоне и Париже, на деньги из теткиного наследства или благодаря щедрости леди Бромли, когда по счету платил Дикон, – но «Кронхалле» был самым большим и самым роскошным рестораном, где мне приходилось бывать. Мы встречались с Финчем в единственный день недели, когда тут подавали ланч, но официанты, метрдотель и остальной персонал все равно были одеты в смокинги. Даже высокие растения в горшках, расставленные по углам, у колонн и возле окон, выглядели слишком официально для простых представителей флоры; казалось, им тоже хочется надеть смокинг.