О всех созданиях – больших и малых Хэрриот Джеймс
За полминуты, которые термометр остается в прямой кишке животного, мне обычно приходится обдумать очень многое, но на этот раз я мог не мучиться с диагнозом — слепота говорила сама за себя. Я принялся рассматривать стены телятника. Было темно, и я чуть не тыкался носом в камни.
Фин снова подал голос:
— Э-эй, это еще зачем? Вы же по стенам егозите, прямо как мои телята, словно лишку хватили. Чего вы там ищете?
— Краску, мистер Колверт. Ваши телята скорее всего отравились свинцом.
Тут Фин сказал то, что в подобных случаях говорят все фермеры:
— Это откуда же? Я тут телят тридцать лет держу, и все были живы-здоровы. Да и краски тут никакой сроду не бывало.
— Ну а это что? — Я прищурился на доску в самом темном углу.
— Так я щель забил на прошлой неделе. Плашкой из старого курятника.
Я поглядел на хлопья лупящейся краски, которые оказались столь неотразимыми для телят.
— Вот вам и причина, — объявил я. — Видите следы зубов, где они ее грызли?
Фин с сомнением нагнулся к доске и буркнул:
— Ну ладно, а что ж теперь делать?
— Во-первых, немедленно убрать отсюда эту доску, а во-вторых, дать всем телятам дозу горькой соли. Есть она у вас?
Фин хохотнул.
— Есть-то есть, целый мешок, да только вы бы не придумали чего получше? Впрыснули бы им какое лекарство?
Положение было не из легких. Специальных средств против отравления металлами и их соединениями не существовало, и иногда помогал только прием внутрь сульфата магния, вызывающего выпадение нерастворимого сульфата свинца. А в обиходе сульфат магния называют горькой солью.
— Нет, — сказал я, — никакие впрыскивания не помогут. Я даже не гарантирую, что от горькой соли будет большой толк. Но мне хотелось бы, чтобы вы три раза в день давали им по две полных столовых ложки каждому.
— Черт, их же так будет нести, что они бедняги сдохнут.
— Возможно, — сказал я, — но другого средства не существует.
Фин шагнул ко мне, и его обветренное морщинистое лицо почти вплотную придвинулось к моему. Карие в крапинку глаза, вдруг ставшие серьезными, несколько секунд всматривались в меня, потом он быстро отошел.
— Ладно, — сказал он. — Пойдемте выпьем.
Он повел меня на кухню, откинул голову и взревел так, что стекла звякнули:
— А ну-ка, мать, дай этому молодцу кружку пива. Иди, я тебя познакомлю. Это же Счастливчик Гарри.
Миссис Колверт с волшебной быстротой поставила перед нами бутылки и кружки. Я поглядел на этикетку — «Ореховый эль Смита» — и налил себе. Хотя я этого тогда и не знал, но момент был исторический: первая из бесчисленных кружек орехового эля, которую мне предстояло выпить за этим столом.
Миссис Колверт села, сложила руки на коленях и радушно улыбнулась.
— Значит, вы телят полечите? — спросила она.
Фин не дал мне ответить:
— Еще как полечит! Он их на горькую соль посадил.
— На горькую соль?
— Ага, мать. Я так и сказал, едва он подъехал, что лечение будет самое что ни на есть новейшее и научное. Им, молодым да современным, прямо удержу нет. — И Фин с невозмутимым видом отхлебнул эль.
Телятам постепенно становилось легче, и через две недели они уже ели нормально. У того, кто особенно пострадал, еще сохранялись следы слепоты, но я не сомневался, что это тоже пройдет.
Снова я увидел Фина довольно скоро. Часов около трех я сидел с Зигфридом в приемной, когда входная дверь оглушительно хлопнула и по коридору простучали подкованные сапоги. Я услышал голос, напевающий: «Хей-ти-тидли-рам-ти-там», и на пороге возник Финеас. Он одарил Зигфрида желтозубой ухмылкой:
— А, приятель, как делишки?
— Все прекрасно, мистер Колверт, — ответил Зигфрид. — Чем мы можем вам служить?
— Мне вот он нужен, — Фин ткнул пальцем в меня. — Чтобы он поехал ко мне, да побыстрее.
— Что случилось? — спросил я. — Опять телята?
— Черт, нет. А уж лучше бы они. Это мой бык. Пыхтит, хрипит, вроде как при воспалении легких, только куда хуже. Смотреть жалко. Прямо помирает. — На мгновение Фин стал совсем серьезным.
Я слышал про этого быка: элитный шортгорн, призер многих выставок, опора его стада.
— Я сейчас же выезжаю, мистер Колверт. Прямо за вами.
— Вот и молодец. Так я поехал.
Всю дорогу я гнал машину, но Фин уже ждал меня с тремя своими сыновьями. Они угрюмо хмурились, но Фин еще держался.
— А вот и он! Счастливчик Гарри собственной персоной. Теперь бояться нечего!
Пока мы шли к коровнику, он даже мурлыкал какой-то мотивчик, но когда заглянул в стойло, голова его поникла, а руки скользнули глубже за подтяжки.
Бык стоял посредине стойла, как привинченный. Его огромная грудная клетка тяжело подымалась и опадала — такого затрудненного дыхания мне видеть еще не приходилось. Рот его был открыт, с губ свисали сосульки пены, в пене были и широко раздутые ноздри. Он тупо глядел на стену перед собой выпученными от ужаса глазами. Нет, это была не пневмония; просто он отчаянно боролся за каждый глоток воздуха и мало-помалу проигрывал эту борьбу.
Он не шевельнулся, когда я поставил ему термометр, и, хотя мысли вихрем мчались у меня в голове, я подумал, что вряд ли мне хватит этих тридцати секунд. Я предполагал, что дыхание будет учащенным, но ничего подобного не ожидал.
— Бедняга, — пробормотал Фин. — Каких я от него телят получал! А уж послушный, что твой ягненок. Мой внучок шастал у него под брюхом, так он даже ухом не повел. Просто видеть не могу, как он мучается. Коли помочь ему нельзя, так вы прямо скажите, и я схожу за ружьем.
Я вытащил термометр. За сорок три! Чушь какая-то. Я энергично встряхнул его и поставил еще раз. Теперь я ждал почти минуту, чтобы успеть подумать подольше. И снова за сорок три. У меня возникло ощущение, что, будь термометр на фут длиннее, ртутный столбик все равно уперся бы в конец трубки.
Что же это может быть такое?! Неужели сибирская язва?.. Да, должно быть, так… и все же… и все же… Я оглянулся на головы над нижней половиной двери. Фин и его сыновья ждали моего приговора, и их молчание делало особенно мучительными страдальческие хрипы быка. Над их головами в синем квадрате неба мохнатое облачко наползало на солнце. Когда оно поплыло дальше, мне в глаза ударил слепящий луч, я зажмурился, в вдруг в голове забрезжила мысль.
— Вы его сегодня выпускали? — спросил я.
— Само собой. Все утро пасся на привязи. Солнышко-то нынче какое!
Мысль засияла ярким светом.
— Быстрее тащите сюда шланг. Наденьте вон на тот кран по дворе.
— Шланг? Что за черт…
— Да быстрее же… У него солнечный удар.
Шланг был навинчен меньше чем за минуту. Я пустил полную струю и начал поливать могучее животное ледяной водой — и морду, и шею, и бока, и ноги. Прошло пять минут, но мне они показались нескончаемо долгими, потому что никакого улучшения заметно не было. Я даже подумал, что ошибся, но тут бык сглотнул.
Уже что-то! Ведь раньше, судорожно пытаясь втянуть воздух в легкие, он просто не мог проглотить слюну. Да, несомненно, бык выглядит чуть-чуть получше. И вид у него не такой понурый, и дыхание… замедлилось?
Потом бык встряхнулся, повернул голову и поглядел на нас. Один из парней прошептал как завороженный:
— Ух, черт, а ведь помогло!
После этого началось чистое наслаждение. За всю свою практику я ни разу не испытал такого удовольствия, как в тот день, когда стоял в хлеву и направлял на быка животворную струю, а он прямо-таки блаженствовал под ней. Особенно ему нравилось ощущать ее на морде, и, когда я вел ее от хвоста по дымящейся спине, он поворачивал шею, подставлял нос под бьющую струю, водил головой из стороны в сторону и ублаготворенно жмурился.
Через полчаса он обрел почти нормальный вид. Грудь его еще вздымалась, но ему явно полегчало. Я еще раз измерил температуру. Она понизилась до сорок и пять десятых.
— Он уже вне опасности, — сказал я. — Но лучше будет, если кто-нибудь пополивает его еще минут двадцать. А мне пора.
— Ну время выпить у вас найдется! — буркнул Фин.
Хотя, войдя в кухню, он и крикнул: «Мать!», но его голос не загремел, как обычно. Опустившись на стул, он уставился в свой ореховый эль.
— Гарри, — сказал он. — Вот что: на этот раз ты меня прямо-таки ошарашил. — Он вздохнул и недоуменно потер подбородок. — Прямо-таки не знаю, что тебе и сказать, черт тебя дери.
Фин не так-то часто терял голос. И он вновь обрел его очень скоро — на первом же собрании фермерского дискуссионного общества.
Ученый джентльмен горячо восхвалял прогресс ветеринарной науки и заверял фермеров, что теперь их скотину будут лечить совсем как людей, используя новейшие медикаменты и процедуры.
И Фин не выдержал. Вскочив на ноги, он перебил лектора:
— Ерунду вы говорите, вот что! В Дарроуби есть молодой ветеринар, только из Колледжа, и, по какой причине его ни вызовешь, он все едино лечит только горькой солью да холодной водой!
16
Корова полковника Меррика умудрилась проглотить проволоку именно в то время, когда Зигфрида в очередной раз охватила неуемная жажда идеала. А полковник Меррик к тому же был его приятелем, что только усугубило ситуацию. Когда на Зигфрида находил такой стих, туго приходилось всем. Стоило ему прочесть новейший труд по ветеринарии или посмотреть фильм, демонстрировавший ту или иную методику, как он исполнялся боевого духа и начинал требовать от присмиревших домашних, чтобы они взялись за ум и работали над собой. На какой-то срок он оставался весь во власти стремления к совершенству.
— Мы должны проводить операции на фермах с должным профессионализмом. Нашарили в сумке какие попало инструменты и давай кромсать животное! Ну куда это годится? Необходима чистота, даже стерильность, когда возможно, и, конечно, строжайшее соблюдение методик.
А потому он возликовал, обнаружив у полковничьей коровы травматический ретикулит.[12]
— Ну мы покажем старине Губерту, как это делается! Он никогда не забудет, что такое подлинно научная ветеринарная хирургия!
На нас с Тристаном была возложена роль ассистентов, и наше прибытие на ферму, бесспорно, отличалось немалой внушительностью. Процессию возглавлял Зигфрид, выглядевший весьма щегольски в новехоньком твидовом пиджаке, которым он очень гордился. Со светской непринужденностью он пожал руку полковнику, и тот добродушно осведомился:
— Так вы собираетесь оперировать мою корову? Извлечь проволоку? Я был бы рад посмотреть, если вы позволите.
— Ну, разумеется, Губерт. Разумеется. Вы убедитесь, что это крайне интересно.
В коровнике нам с Тристаном пришлось повозиться. Мы поставили около коровы стол, а на нем разложили новые металлические лотки с аккуратными рядами сверкающих стерилизованных инструментов. Скальпели, пинцеты, зонды, корнцанги, шприцы, иглы, кетгут и шелковые нитки в стеклянных банках, рулоны ваты, пузырьки со спиртом и прочими антисептическими средствами.
Зигфрид распоряжался, счастливый, как мальчишка. У него были чудесные руки, и всегда стоило посмотреть, как он оперирует. Я без труда читал его мысли. Это, думал он, будет образцово-показательная операция.
Когда все наконец было устроено по его вкусу, он снял пиджак и облачился в ослепительно белый халат. Пиджак он вручил Тристану, но тут же гневно возопил:
— Да не бросай ты его на бочку с отрубями! Ну-ка дай его мне. Я найду для него безопасное место! — Он с нежностью почистил новый пиджак и осторожно повесил его на вбитый в стену гвоздь.
Тем временем я выбрил и обработал спиртом нужный участок на боку коровы, и все было готово для местной анестезии. Зигфрид взял шприц и быстро обезболил участок.
— Вот тут мы сделаем разрез, Губерт. Надеюсь, у вас крепкие нервы.
— Ну, мне не раз приходилось видеть кровь. Не беспокойтесь, в обморок я не хлопнусь! — Полковник широко улыбнулся.
Уверенным ударом скальпеля Зигфрид рассек кожу, затем мышцы и наконец осторожно и точно разрезал поблескивающую брюшину. Открылась гладкая стенка рубца (так называется первый отдел желудка).
Зигфрид взял другой скальпель и примерился, где лучше сделать разрез. Он уже поднял его, но тут стенка рубца неожиданно выпятилась.
— Странно! — пробормотал он. — Возможно, скопление газов, — и, невозмутимо задвинув мягким движением протуберанец обратно, снова занес скальпель. Но едва он отнял ладонь, как рубец вылез наружу — розовое полушарие величиной побольше футбольного мяча. Зигфрид затолкал его обратно, но рубец тут же выскочил снова, раздувшись до поразительной величины. Теперь Зигфрид вынужден был пустить в ход обе ладони, и только тогда ему удалось вернуть желудок на положенное ему место. Несколько секунд он простоял, держа руки внутри коровы и тяжело дыша. На лбу у него выступили капли пота.
Затем он очень осторожно вынул руки. Ничего не произошло. По-видимому, все обошлось. Зигфрид снова потянулся за скальпелем, и тут рубец, словно живой, опять выпрыгнул наружу. Впечатление было такое, будто из разреза вылез весь желудок — скользкий блестящий ком, который расширялся и вздувался, пока не поднялся до уровня его глаз.
Зигфрид уже не пытался изображать невозмутимость: обхватив ком обеими руками и отчаянно напрягая все силы, он давил на него, чтобы отжать вниз. Я кинулся к нему на помощь и услышал его хриплый шепот:
— Что же это такое, черт подери?
Он явно опасался, что этот пульсирующий орган был какой-то неведомой ему частью коровьего организма.
Мы молча отжимали ком вниз, пока он почти весь не вошел в разрез. Полковник внимательно следил за нами. Он никак не ожидал, что операция окажется настолько интересной. Его брови чуть-чуть поднялись.
— Наверное, газы, — пропыхтел Зигфрид. — Передайте мне скальпель и посторонитесь.
Он вонзил скальпель в рубец и резко дернул вниз. Я был очень рад, что посторонился. Из разреза вырвалась струя полужидкого содержимого желудка — зеленовато-бурый вонючий фонтан, взметнувшийся из недр коровы так, словно там заработал невидимый насос.
Струя ударила прямо в лицо Зигфрида, который не мог отпустить рубец, иначе он провалился бы в брюшную полость и загрязнил ее. Его ладони лежали по сторонам разреза, и он стойко сохранял свою позицию, а мерзкая жижа лилась ему на волосы, стекала за шиворот, пятнала белоснежный халат.
Иногда гнусная струя взметывалась и подло орошала все вокруг. Почти сразу лотки со сверкающими инструментами были полностью залиты. Аккуратные ряды тампонов, стерильные рулончики ваты исчезли бесследно, но и это еще было не все: особенно дальнобойная порция щедро забрызгала новый пиджак, висевший на стене. Лицо Зигфрида было настолько залеплено, что я не мог рассмотреть его выражения, но его глаза выразили в этот момент глубочайшую муку.
Брови полковника тем временем поднялись до предела, челюсть отвисла, и он смотрел на эту сцену в полном ошеломлении. Зигфрид, все еще упрямо не разжимавший рук, занимал в ней центральное место и неколебимо стоял посредине зловонной лужи, доходившей до половины его резиновых сапог. Он словно сошел с иллюстрации, изображающей островитян Тихого океана: волосы подсыхали жесткими завитками, на коричневом лице сверкали белки глаз.
Затем струя спала и на пол стекли последние капли. Теперь я мог раздвинуть края разреза, Зигфрид ввел в него руку и ощупью прошел в сетку. Я глядел на него, пока он шарил по напоминающей соты внутренней поверхности этого отдела коровьего желудка, почти прижатого к диафрагме. Зигфрид удовлетворенно крякнул, и я понял, что он нащупал проволоку. Несколько секунд спустя она была извлечена.
Тристан тем временем лихорадочно отыскивал и отмывал банки с кетгутом и нитками, так что разрез в рубце удалось быстро зашить. Героическая стойкость Зигфрида была вознаграждена: дело обошлось без загрязнения брюшины.
Он молча и быстро сшил мышцы, наложил швы на кожу, а затем обработал рану. Все выглядело отлично. Корова сохраняла полную невозмутимость. Благодаря анестезии она даже не заметила титанической борьбы, которую мы вели с ее внутренностями. Более того, избавленная от проволоки, она, казалось, уже почувствовала себя лучше.
Уборка потребовала немало времени; особенно трудно оказалось придать презентабельный вид Зигфриду. Мы усердно лили на него ведра воды, а он скорбно чистил щепочкой свой пиджак. Толку от этого не было никакого.
Полковник сердечно его благодарил.
— Идемте в дом, дорогой мой. Идемте, выпьем! — Но в его голосе чувствовалось некоторое напряжение, и он благоразумно не подходил к своему приятелю ближе чем на пять шагов.
Зигфрид накинул на плечи погубленный пиджак.
— Нет, Губерт, спасибо. Вы очень любезны, но нам, к сожалению, пора. — Мы вышли из коровника, и он добавил: — Я думаю, день-два и ваша корова начнет есть нормально. Недели через две я заеду снять швы.
В тесноте машины нам с Тристаном некуда было отодвинуться. Мы высунулись в окна, но легче нам от этого не стало.
Мили две Зигфрид хранил молчание, потом он посмотрел на меня, и его полосатое лицо расплылось в улыбке. Твердости духа ему было не занимать стать.
— В нашей профессии, мальчики, никогда не знаешь, что тебя поджидает за поворотом, но вы вот о чем поразмыслите: операция-то удалась!
17
На этот раз Трики по-настоящему меня встревожил. Увидев его на улице с хозяйкой, я остановил машину, и от его вида мне стало нехорошо. Он очень разжирел и был теперь похож на колбасу с четырьмя лапками по углам. Из покрасневших глаз катились слезы. Высунув язык, он тяжело дышал.
Миссис Памфри поторопилась объяснить:
— Он стал таким апатичным, мистер Хэрриот. Таким вялым! Я решила, что он страдает от недоедания, и стала его немножко подкармливать, чтобы он окреп. Кроме обычной еды я в промежутках даю ему немного студня из телячьих ножек, толокна, рыбьего жира, а на ночь мисочку молочной смеси, чтобы он лучше спал — ну сущие пустяки.
— А сладкое вы ему перестали давать, как я рекомендовал?
— Перестала, но он так ослабел, что я не могла не разжалобиться. Ведь он обожает кремовые пирожные и шоколад. У меня не хватает духа ему отказывать.
Я вновь поглядел на песика. Да, в этом и заключалась вся беда. Трики, к сожалению, был обжорой. Ни разу в жизни он не отвернулся от мисочки и готов был есть днем и ночью. И я подумал, сколько чего миссис Памфри еще не упомянула — паштет на гренках, помадки, бисквитные торты… Трики ведь обожал и их.
— Вы хотя бы заставляете его бегать и играть?
— Ну, как вы видите, он выходит погулять со мной. А вот с кольцами он сейчас не играет, потому что у Ходжкина прострел.
— Я должен вас серьезно предупредить, — сказал я, стараясь придать голосу строгость. — Если вы сейчас же не посадите его на диету и не добьетесь, чтобы он много бегал и играл, ему не миновать опасной болезни. Не будьте малодушны и помните, что его спасение — голодная диета.
Миссис Памфри заломила руки.
— Непременно, непременно, мистер Хэрриот! Конечно, вы правы, но это так трудно, так трудно!
Я глядел, как они удаляются, и моя тревога росла. Трики еле ковылял в своей твидовой курточке. У него был полный гардероб курточек: теплые твидовые или шерстяные для холодной погоды, непромокаемые для сырой. Он кое-как брел, повисая на шлейке. Я уже не сомневался, что на днях миссис Памфри мне обязательно позвонит.
Так и произошло. Миссис Памфри была в полном отчаянии: Трики ничего не ест, отказывается даже от любимых лакомств, а кроме того, у него случаются припадки рвоты. Он лежит на коврике и тяжело дышит. Не хочет идти гулять. Ничего не хочет.
Я заранее обдумал свой план. Выход был один: на время забрать Трики из-под опеки хозяйки. И я сказал, что его необходимо госпитализировать на полмесяца для наблюдения.
Бедная миссис Памфри чуть не лишилась чувств. Она еще ни разу не расставалась со своим милым песиком. Он же зачахнет от тоски и умрет, если не будет видеть ее каждый день!
Но я был неумолим. Трики тяжело болен, и другого способа спасти его нет. Я даже решил забрать его немедленно и под причитания миссис Памфри направился к машине, неся на руках завернутого в одеяло песика.
Все слуги были подняты на ноги, горничные метались взад и вперед, складывая на заднее сиденье его дневную постельку, его ночную постельку, любимые подушки, игрушки, резиновые кольца, утреннюю мисочку, обеденную мисочку, вечернюю мисочку. — Опасаясь, что в машине не хватит места, я включил скорость, и миссис Памфри с трагическим воплем только-только успела бросить в окно охапку курточек. Перед тем как свернуть за угол, я взглянул в зеркало заднего вида. И хозяйка, и горничные обливались слезами.
Отъехав на безопасное расстояние, я поглядел на бедную собачку, которая пыхтела на сиденье рядом со мной. Я погладил Трики по голове, и он мужественно попытался вильнуть хвостом.
— Совсем ты выдохся, старина, — сказал я. — Но по-моему, я знаю, как тебя вылечить.
В приемной на меня хлынули наши собаки. Трики поглядел вниз на шумную свору тусклыми глазами, а когда я опустил его на пол, неподвижно растянулся на ковре. Собаки его обнюхали, пришли к выводу, что в нем нет ничего интересного, и перестали обращать на него внимание.
Я устроил ему постель в теплом стойле рядом с другими собаками. Два дня я приглядывал за ним, не давал ему есть, но пить разрешал сколько угодно. На исходе второго дня он уже проявлял некоторый интерес к окружающему, а на третий, услышав собачью возню во дворе, начал повизгивать.
Когда я открыл дверь, Трики легкой рысцой выбежал наружу и на него тут же накинулись грейхаунд Джо и остальная свора. Перевернув его на спину и тщательно обнюхав, собаки побежали по саду. Трики затрусил следом, переваливаясь на ходу из-за избытка жира, но с явным любопытством.
Ближе к вечеру я наблюдал кормление собак. Тристан плеснул им ужин в миски. Свора ринулась к ним, и послышалось торопливое хлюпанье. Каждый пес знал, что стоит отстать от приятелей — и остаток его пищи окажется в опасности.
Когда, они кончили, Трики обследовал сверкающие миски и полизал дно одной или двух. На следующее утро для него была поставлена дополнительная миска, и я с удовольствием смотрел, как он к ней пробивается.
С этого момента он стремительно пошел на поправку. Никакому лечению я его не подвергал: он просто весь день напролет бегал с собаками и восторженно присоединялся к их играм, обнаружив, насколько это увлекательно, когда каждые несколько минут тебя опрокидывают, валяют и возят по земле. Несмотря на свою шелковистую шерсть и изящество, он стал законным членом этой косматой банды, как тигр, дрался за свою порцию во время кормежки, а по вечерам охотился на крыс в старом курятнике. В жизни он не проводил время так замечательно.
А миссис Памфри пребывала в состоянии неуемной тревоги и по десять раз на дню звонила, чтобы получить последний бюллетень. Я ловко уклонялся от вопросов о том, достаточно ли часто проветриваются его подушки и достаточно ли теплая надета на нем курточка. Однако я с чистой совестью мог сообщить ей, что опасность песику больше не грозит и он быстро выздоравливает.
Слово «выздоравливает», по-видимому, вызвало у миссис Памфри определенные ассоциации. Она начала ежедневно присылать Трики по дюжине свежайших яиц для восстановления сил. Несколько дней мы наслаждались двумя яйцами за завтраком на каждого, однако истинные возможности ситуации мы осознали, только когда к яйцам добавились бутылки хереса хорошо мне знакомой восхитительной марки. Херес должен был предохранить Трики от малокровия. Обеды обрели атмосферу парадности: две рюмки перед началом еды, а потом еще несколько. Зигфрид и Тристан по очереди провозглашали тосты за здоровье Трики и с каждым разом становились все красноречивее. На меня, как на его представителя, возлагалась обязанность произносить ответные тосты.
А когда прибыл коньяк, мы глазам своим не поверили. Две бутылки лучшего французского коньяка, долженствовавшего окончательно укрепить организм Трики. Зигфрид извлек откуда-то старинные пузатые рюмки, собственность его матери. Я видел их впервые, но теперь за несколько вечеров свел с ними близкое знакомство, прокатывая по их краю, обоняя и благоговейно прихлебывая чудесный напиток.
Мысль оставить Трики навсегда в положении выздоравливающего больного была очень соблазнительна, но я знал, как страдает миссис Памфри, и через две недели, повинуясь велению долга, позвонил ей и сообщил, что Трики здоров и его можно забрать.
Несколько минут спустя у тротуара остановился сверкающий черный лимузин необъятной длины. Шофер распахнул дверцу, и я с трудом различил миссис Памфри, совсем затерявшуюся в этих обширных просторах. Она судорожно сжимала руки на коленях, губы у нее дрожали.
— Ах, мистер Хэрриот! Умоляю, скажите мне правду. Ему действительно лучше?
— Он совершенно здоров. Не трудитесь выходить из машины, я сейчас за ним схожу.
Я прошел по коридору в сад. Куча собак носилась по лужайке, и среди них мелькала золотистая фигурка Трики. Уши у него стлались по воздуху, хвост отчаянно вилял. За две недели он превратился в ловкого песика с литыми мышцами. Он мчался длинными скачками, почти задевая грудью траву, и держался вровень с остальными.
Я взял его на руки и прошел с ним назад по коридору. Шофер все еще придерживал открытую дверцу, и, увидев свою хозяйку, Трики вырвался от меня и одним прыжком очутился у нее на коленях. Миссис Памфри ахнула от неожиданности, а затем была вынуждена отбиваться от него — с таким энтузиазмом он принялся лизать ей лицо и лаять.
Пока они обменивались приветствиями, я помог шоферу снести в машину постельки, игрушки, подушки, курточки и мисочки, так и пролежавшие в шкафу все это время. Когда машина тронулась, миссис Памфри со слезами на глазах высунулась в окно. Губы ее дрожали.
— Ах, мистер Хэрриот! — воскликнула она. — Как мне вас благодарить? Это истинное торжество хирургии!
18
Меня подбросило, и я проснулся. Сердце стучало в одном ритме с настойчивым трезвоном. Телефонный аппарат на тумбочке у кровати — безусловно заметный прогресс по сравнению со старой системой, когда катишься кубарем с лестницы, а потом дрожишь от холода в коридоре, приплясывая босыми ногами на плитках пола. Тем не менее этот пронзительный звук, который в глухую ночь вдруг раздается у самого вашего уха, производит сокрушающее действие. Я не сомневался, что ничего хорошего он мне не сулит.
Голос в трубке был оскорбительно бодрым:
— Кобыла у меня жеребится. Только что-то дело у нее не идет. Думаю, жеребенок лежит неправильно. Может, приедете пособить?
У меня защемило в животе. Это уж слишком! Когда тебя поднимают с постели посреди ночи, радость невелика, но дважды подряд? Это несправедливо, это, попросту говоря, чистейший садизм. У меня был тяжелый день, и я с большим облегчением улегся спать около полуночи. В час меня подняли из-за тяжелого отела, и я вернулся домой почти в три. А сейчас сколько? Три пятнадцать. Господи, да я и десяти минут не проспал! И к тому же кобыла. Как правило, с ними вдвое больше хлопот, чем с коровами. Ну и жизнь! Чертова жизнь! Я буркнул в трубку.
— Хорошо, хорошо, мистер Диксон, сейчас еду.
Позевывая, я заковылял по комнате. Плечи и руки тупо ныли. На стуле лежала моя одежда. Я уже один раз ее сегодня снял, потом опять надел, опять снял. Что-то во мне взбунтовалось при мысли, что придется снова в нее облачаться. Уныло хмыкнув, я сдернул с крючка на двери плащ, надел его поверх пижамы, спустился в коридор, где у двери аптеки стояли мои резиновые сапоги, и сунул в них ноги. Ночь теплая, какой смысл одеваться? Все равно же на ферме я опять разденусь.
Открыв дверь, я побрел через бесконечный сад, сонно не замечая, как свеж и душист ночной воздух. Я вышел во двор, отпер ворота в проулок и вывел машину из гаража. Городок спал, и лучи фар выхватывали из темноты закрытые ставни витрин, плотно задернутые занавески. Все спят. Только я, Джеймс Хэрриот, еду куда-то, хотя устал до невозможности и все тело болит — еду, чтобы снова надрываться. Ну какого черта я пошел в деревенские ветеринары? Наверное, у меня в голове помутилось, а то с чего бы я выбрал занятие, подразумевающее, что ты будешь работать все семь дней в неделю, а кроме того, и по ночам? Порой у меня возникало ощущение, что моя профессия — злобная живая тварь, которая проверяет меня, испытывает на прочность и все время увеличивает нагрузки, чтобы посмотреть, когда же я протяну ноги.
Но какой-то подсознательный протест извлек меня из этой ванны жалости к себе, и, стряхивая брызги у ее края, я взвесил ближайшее будущее уже с моим природным оптимизмом. Во-первых, дом Диксонов стоит у самого начала холмов, почти рядом с шоссе, а потому они позволили себе редкую в этих местах роскошь — провести электричество в хозяйственные постройки. Да и не настолько я устал! Мне ведь всего двадцать четыре года, я здоров и силен. Нет, так просто меня не убить!
И я с улыбкой погрузился в сонное оцепенение, обычное для меня в таких ситуациях: полное отключение всех чувств и мыслей, кроме тех, которые были нужны для того, чем я был занят в данный момент. Сколько раз за последние месяцы я вставал с постели, ехал на дальнюю ферму, добросовестно выполнял то, что от меня требовалось, возвращался домой, ложился спать, так толком и не проснувшись.
Диксоны не обманули моих ожиданий. Грациозная клайдсдейлская кобыла стояла в отлично освещенном деннике, и я разложил свои веревки и инструменты с огромным облегчением. Подливая дезинфицирующую жидкость в дымящееся ведро, я смотрел, как кобыла напрягается и пригибает круп. Это усилие не дало никаких результатов, ножки не показывались. Сомневаться не приходилось — неправильное положение плода.
Погрузившись в размышления, я снял макинтош, но тут громкий хохот фермера заставил меня очнуться.
— Господи помилуй, это что ж за тру-ля-ля такая?
Я поглядел на мою нежно-голубую пижаму в широкую малиновую полоску.
— Это, мистер Диксон, — сказал я с достоинством, — мой ночной костюм. Я не нашел нужным его сменить.
— Вон оно что! — В глазах фермера плясали насмешливые огоньки. — Вы меня извините, только мне было почудилось, что я не тому позвонил. В прошлом году в Блэкпуле я видел очень похожего человека — и костюмчик точно такой же, только у него еще был полосатый цилиндр и тросточка. А уж чечетку отбивал — любо-дорого!
— Боюсь, что этого удовольствия я вам доставить не смогу, — ответил я с томной улыбкой. — Что-то я сейчас не в настроении.
Я разделся и с интересом поглядел на глубокие красные царапины, оставленные зубами теленка два часа назад. Эти зубы были как бритва, и всякий раз, когда я протискивал мимо них руку, они аккуратно снимали тонкие полоски кожи.
Я начал исследование, и по телу кобылы пробежала дрожь. Ничего-ничего… вот наконец хвост жеребенка… и тазовые кости, а туловище и задние ноги еще дальше, куда мне не достать. Поперечное положение со спинным предлежанием. При отеле для человека, знающего свое дело, — это пустяки, но у кобылы ситуация осложняется слишком большой длиной жеребячьих ног.
Полчаса, потея и пыхтя от напряжения, я возился с веревками и с тупым крючком на конце длинной гибкой трости, пока наконец не сумел расправить одну ногу. Вторая доставила куда меньше хлопот. Словно поняв, что препятствие устранено, кобыла поднатужилась, и жеребенок вылетел на солому, а я, обхватив его туловище обеими руками, повалился на него. К большой моей радости, он судорожно дернулся. Выправляя его положение, я не почувствовал ни единого движения и уже решил, что он погиб. Однако он был жив и весьма энергично мотал головой и отфыркивался, потому что за время затянувшихся родов вдохнул немного околоплодной жидкости.
Когда я кончил вытираться и обернулся, то увидел, что фермер, точно камердинер, с абсолютно серьезным лицом держит передо мной полосатую куртку пижамы. Он произнес торжественно:
— Разрешите помочь вам, сэр.
— Ну ладно, ладно, — засмеялся я. — В следующий раз приеду в парадном костюме.
Пока я укладывал инструменты в багажник, фермер небрежно бросил на заднее сиденье объемистый пакет.
— Немножко маслица, — буркнул он и добавил, когда я завел мотор: — Кобыла-то очень хороша, и я давно хотел получить от нее жеребенка. Спасибо, большое спасибо!
Он помахал мне, когда я отъехал, и крикнул вслед:
— Для чечеточника вы с этим на славу справились!
Я откинулся и, с трудом разлепляя тяжелые веки, смотрел на дорогу, развертывавшуюся впереди в бледном утреннем свете. Багровый шар солнца поднимался над туманными полями. Я испытывал тихое удовлетворение, вспоминая, как жеребенок привставал на колени, а длинные тонкие ноги никак его не слушались. Хорошо, что малыш родился живым! Как-то тоскливо становится на душе, когда после всех твоих стараний у тебя в руках оказывается мертвое тело.
Диксоновская ферма находилась как раз там, где холмы сменяются широкой йоркширской долиной. Мой путь пересекал магистральное шоссе. Из трубы круглосуточного придорожного кафе поднималась тоненькая струйка дыма, и, когда я сбросил скорость на повороте, на меня повеяло вкусными запахами — еле заметными, но достаточными, чтобы воображение нарисовало жареную колбасу с фасолью, помидорами и картофельной соломкой.
У меня засосало под ложечкой. Я взглянул на часы — четверть шестого. До завтрака еще долго. Я свернул на широкую площадку и поставил машину между тяжелыми грузовиками. Торопливо шагая к кафе, в котором еще горели лампы, я решил, что не стану обжираться и обойдусь скромным бутербродом. Я уже бывал тут, и фирменные бутерброды мне понравились, а после такой тяжелой ночи не мешало подкрепиться.
Я вошел в теплый зал, где за столиками над полными тарелками сидели шоферы. При моем появлении стук ножей и вилок замер и наступила напряженная тишина. Толстяк в кожаной куртке не донес ложку до рта, а его сосед, державший в замасленных пальцах большую кружку с чаем, выпученными глазами уставился на мой костюм.
Тут я сообразил, что пижама в малиновую полоску и резиновые сапоги выглядят в подобной обстановке несколько странно, и поспешно застегнул плащ, эффектно развевавшийся на моих плечах. Впрочем, он был коротковат и над сапогами отлично были видны полосатые брюки.
Я решительно направился к стойке. Плосколицая блондинка в грязноватом белом халате, который был ей тесен, посмотрела на меня ничего не выражающим взглядом. На верхнем левом кармашке халата было вышито «Дора».
— Бутерброд с ветчиной и чашку бульона, пожалуйста, — сказал я хрипло.
Блондинка бросила бульонный кубик в чашку и пустила в нее струю кипятка. Меня начинала угнетать тишина в зале и взгляды, устремленные на мои ноги. Скашивая глаза направо, я видел толстяка в кожаной куртке. Он задумчиво жевал, а потом сказал назидательно:
— Люди-то, они разные бывают, а, Эрнст?
— Верно, Кеннет, верно, — ответил его товарищ.
— Как, по — твоему, Эрнст, нынешней весной у йоркширских джентльменов такая мода?
— Может, и такая, Кеннет. Может, и такая.
Позади раздались смешки, и мне стало ясно, что судьба свела меня с признанными местными остряками. Быстрее поесть и уйти! Дора толкнула через стойку толстый кусок ветчины между двумя ломтиками хлеба и сказала с одушевлением сомнамбулы:
— С вас шиллинг.
Я сунул руку за борт плаща, и мои пальцы наткнулись на фланель. О господи! Деньги остались в кармане брюк в Дарроуби. Обливаясь холодным потом, я принялся бесцельно шарить по карманам плаща. В ужасе поглядев на блондинку, я обнаружил, что она убирает бутерброд в ящик.
— Видите ли, я забыл деньги дома. Но я бывал тут. Вы ведь меня знаете?
Дора вяло мотнула головой.
— Ну да неважно, — беспомощно бормотал я. — Деньги я завезу, когда в следующий раз буду проезжать мимо.
Лицо Доры по-прежнему ничего не выражало, только одна бровь чуть дернулась вверх. Бутерброд остался покоиться в своем тайничке.
Теперь я думал только о том, как спастись, и обжег рот, торопясь поскорее выпить бульон.
Кеннет отодвинул тарелку и начал ковырять спичкой в зубах.
— Эрнст! — сказал он, словно делясь плодами долгих размышлений. — Я так думаю, что этот джентльмен любит чудачить.
— Чудачить? — Эрнст ухмыльнулся в кружку. — Мозги у него набекрень, вот что.
— Не скажи, Эрнст, не скажи! Как дело доходит до того, чтобы пожрать на дармовщинку, так они у него очень даже прямые.
— А ведь верно, Кеннет, верно.
— Еще бы не верно! Вон, попивает бесплатно бульончик, а погоди он по карманам шарить, так, гляди, и бутерброд умял бы. Если б Дора не держала ухо востро, прощай ветчинка.
— Правда, правда, — согласился Эрнст, по-видимому вполне удовлетворяясь ролью хора.
Кеннет бросил спичку, шумно всосал воздух между зубами и откинулся на спинку стула.
— Только мы еще об одном не подумали. Может, он беглый.
