Парижские мальчики в сталинской Москве Беляков Сергей

“Мой голицынский друг”

1

Писательский Дом творчества в Голицыно открылся еще в 1932 году. Литфонд тогда прибрал к рукам бывшую дачу известного театрального антрепренера Федора Корша, что умер в начале двадцатых. Это был каменный двухэтажный дом, вполне комфортабельный и даже роскошный для одной семьи, но тесный для дюжины постояльцев: “Там крошечные комнатки и нет никаких общих помещений, где можно сидеть. Керосиновые лампы, холодная уборная, отвратительный и скудный беспорядочный стол”109, – жаловался Осип Мандельштам брату в апреле 1933-го.

Но в тот страшный год бедствовали не в одном Голицыно. Мариэтта Шагинян утверждала, будто даже в Ленинграде “начался сыпняк, голодный тиф”, как в 1920-м. “Я была в Доме ученых в Детском Селе. Мы просто недоедали там. Ученые с мировым именем питались только пшенной кашей”.110 К 1940 году питание в домах творчества заметно улучшилось. По крайней мере, на еду ни Мур, ни Цветаева не жаловались. Когда в апреле 1940-го им придется делить один обед на двоих, Мур будет вполне наедаться даже половиной порции. Но здание не стало ни больше, ни комфортабельней. Так что Цветаевой и Муру, снимавшим комнату в соседней избушке, было, в общем-то, не хуже, чем остальным. Советские писатели, даже преуспевающие, спали на узких железных кроватях с металлической сеткой, что стояли в маленьких тесных номерах.

Если Мур не болел, или ему становилось лучше и температура спадала, – он шел в школу. А после школы отправлялся “завтракать”. На самом деле это был не завтрак, а обед. Но у Мура были французские понятия о еде, и русский обед соответствовал у него французскому djeuner. Его сопровождала Цветаева: стройная женщина, “вся в серебряных украшениях”, как будто ниоткуда возникала в дверях. “В нескольких шагах за нею шел (просто шел!) большой красивый мальчик…”111

За круглым обеденным столом одновременно собиралось человек восемь – десять. Этот порядок был заведен бессменным директором голицынского дома Серафимой Фонской. Протоиерей Михаил Ардов называет ее “замечательной и добрейшей женщиной”112, а филолог Анна Саакянц – “послушным и твердым орудием в руках начальства”, подавлявшим “в себе элементарные чувства порядочного человека”.[19]

Места за столом были закреплены за постояльцами, поэтому соседа обычно не приходилось выбирать. Рядом с Мариной Ивановной должен был сидеть ее старый знакомый, драматург и театральный критик Владимир Волькенштейн, бывший муж Софьи Парнок. Но он то ли испугался соседства с “белоэмигранткой”, то ли не хотел видеть рядом человека из прошлого – на приветствие Цветаевой не ответил и даже попросил пересадить его подальше от нее. Но другие не чурались Марины Ивановны и ее сына. Цветаевские стихи двадцатых – тридцатых в СССР знали мало, но помнили стихи дореволюционные. К тому же Цветаева приехала из Парижа, а само слово “Париж” сводило и сводит с ума людей, там не бывавших. Кажется, даже одиозные советские критики – бывшие рапповцы, лефовцы, конструктивисты – охотно общались с нею и с Муром. “Ермилов, Зелинский, Перцов и Серебрянский – все веселые, культурные и симпатичные люди”, – писал он. Что ни критик, то целый Змей Горыныч, дракон огнедышащий. Ермилову чуть-чуть не хватило, чтобы его имя стало нарицательным. В “Литературной газете” он травил Андрея Платонова: “Советским людям противен и враждебен уродливый, нечистый мирок А.Платонова”. Громил в “Правде” Николая Заболоцкого за “клевету на колхозное движение и проповедь кулацкой идеологии”.

Однако Муру нравились постояльцы Дома творчества. С ними было интересно. Все-таки Муру 1 февраля 1940-го исполнилось только пятнадцать, и при всей его одаренности, при фантастических для его возраста эрудиции и уме он был слишком неопытен. Несмотря на аресты сестры и отца, он верил в лучшее будущее. Мур не сомневался, что он создан для радости, что его ждет долгая, интересная жизнь. Надо находить удовольствие каждый день, видеть приятное, наслаждаться тем, что имеешь.

ИЗ ДНЕВНИКА ГЕОРГИЯ ЭФРОНА, 18 МАРТА 1940 ГОДА: Приятно опять окунуться в глупую и веселую школьную жизнь, и я люблю пикантность того, что после школы я попадаю в Дом отдыха (завтрак) в совершенно противоположную духу нашего класса обстановку и атмосферу: и разговоры, и люди другие. Это действительно очень пикантное положение. Я люблю атмосферу Дома отдыха.

2

Особенно дружил Мур с Корнелием Люциановичем Зелинским. Критик приносил Муру книги и любимый журнал Георгия – “Интернациональную литературу”. Это был тот самый Зелинский, проклятый, наверное, всеми цветаеведами, историками литературы и преданными читателями Цветаевой. Именно он напишет разгромную внутреннюю рецензию на сборник стихотворений, который Марина Ивановна подготовит для Гослитиздата: “Истинная трагедия Марины Цветаевой заключается в том, что, обладая даром стихосложения, она в то же время не имеет что сказать людям. Поэзия Марины Цветаевой потому и негуманистична и лишена подлинно человеческого содержания. И потому ей приходится, утоляя видимо стихотворческую потребность, громоздить сложные, зашифрованные стихотворные конструкции, внутри которых – пустота, бессодержательность”113114. До этой рецензии у Цветаевой была надежда на публикацию своих стихов в Советском Союзе. Напечатал же “Советский писатель” в 1940-м ахматовский сборник “Из шести книг”, а за три года до этого вышла “Вторая книга” Заболоцкого. Да, изуродованная цензурой, но все-таки вышла. А вот “Избранное” Цветаевой опубликуют лишь в 1961-м, через двадцать лет после ее гибели.

Внутренняя рецензия Зелинского стала известна в литературном мире, ведь сам автор охотно читал ее своим студентам.115 В ИФЛИ, где Зелинский преподавал, он получил репутацию “растленного” и “продажного” литературоведа. Отчество Люцианович переделали в Люциферович.

Зелинскому было немного за сорок. В двадцатые годы он вместе с Ильей Сельвинским был организатором и теоретиком Литературного центра конструктивистов, в который входили Эдуард Багрицкий, Евгений Габрилович, Александр Квятковский. Позднее Зелинский, конечно же, отречется от своег увлечения “левым уклоном” в литературе, но с тем же Сельвинским и с Борисом Агаповым будет дружить и много позднее. Сохранился дневник Зелинского – замечательный документ, который сам Корнелий Люцианович называл “повестью уродств, проходящих мимо, оставляющих след на бумаге. Это своеобразный «портрет Дориана Грея», стареющего вместо оригинала…”116

Вот 2 января 1933 года Зелинский записывает разговор с Петром Замойским (Зевалкиным), бывшим председателем Всероссийского общества крестьянских писателей: “Что же это делается? <…> Сейчас два моих брата – они теперь работают в Москве ломовыми извозчиками – бежали из колхоза. Скопили в Москве по полтораста рублей, приехали к себе в деревню. Думали, детишкам что-нибудь сделают, помогут – ведь голые, босые все сидят. <…> Дома хоть шаром покати. Ни овцы, ни кошки. Я ведь сам этот колхоз организовывал. Мне теперь стыдно и домой показываться. <…> У всех наших активистов хозяйства поразорены, дети поумирали. И ведь не один этот год. Уже третий год. И всё год от года хуже. В прошлом году уже взяли из колхоза всё под метелку. Просто стон пошел”.117 А три месяца спустя в редакции журнала Зелинский примет участие в травле Павла Васильева: “…откуда явился Васильев? Почему на 16-м году пролетарской революции, после ликвидации кулачества как класса, появляется такой поэт? Значит, не вся еще молодежь наша? <…> Значит, пережитки капитализма еще сильны”.118

Мур называл Зелинского “мой голицынский друг”, отзывался о нем как о человеке “симпатичном и осторожном”. Кстати, эти характеристики точны. Зелинский любил нравиться студентам, заигрывал с молодежью. А рецензия на Цветаеву была следствием той самой “осторожности”[20] Корнелия Люциановича.

Поразительно, но Мур будет поддерживать с ним хорошие отношения и дальше. В 1942-м они встретятся в Ташкенте, и Зелинский объяснит Муру, будто “инцидент с книгой М.И. был «недоразумением»”. Мур его великодушно простит119. В 1943-м он будет слушать лекции Зелинского в Литературном институте. В 1944-м вспомнит о нем в одном из фронтовых писем, попросит передать “привет Корнелию Люциановичу”.120

За чтением советских газет

Вернувшись с обеда, Мур читал свежую прессу. Дом творчества выписывал газеты, но другие постояльцы тоже хотели их почитать, так что раньше шести часов вечера до Мура они не доходили.121 Поэтому Цветаева ходила на станцию – покупала сыну “Правду”. Сама газет не читала, всегда их терпеть не могла, а Георгий еще в Париже пристрастился к ним: “Газетами всю жизнь брезговала, а Мур – из них пьет, и я ничего не могу поделать, ибо наш дом завален газетами, и нельзя весь день – рвать из рук”.122 В Париже газеты читал и Сергей Яковлевич. Во Франции было принято интересоваться текущей политикой.

Политизированность французов удивляла консервативно настроенных русских путешественников еще в XIX веке: “Здесь всё – политика, в каждом переулке и переулочке – библиотека с журналами. Остановишься на улице чистить сапоги – тебе суют в руки журнал; в нужнике – дают журнал… О делах Испании больше всякой хлопочет, нежели о своих собственных”123, – писал Николай Васильевич Гоголь в январе 1837 года. Газета по-французски – journal. Скорее всего, Гоголь имел в виду именно газеты, а не журналы.

В конце тридцатых годов XX века газета – главный источник сведений о мире. Телевидение было новинкой, мало кому доступной. Радио слушали все, но оно не могло заменить газет. Продавцы на улицах предвоенного Парижа торговали газетами, обходясь без магазинов и киосков. Значит, был немалый спрос. Мур писал, как по воскресным дням перед вокзалом Монпарнас соревновались “в крикливом рвении продавцы газет крайних политических направлений”, от коммунистической “L’Humanit” до монархической и антисемитской “Action franaise”. При этом продавцы мирно уживались друг с другом: “драки между ними” бывали редко.124

ИЗ РОМАНА АНДРЕ ЖИДА “ФАЛЬШИВОМОНЕТЧИКИ”: …один из спорщиков сидел на скамейке и читал “Action franaise”.

<…> Молинье, как и Бернар, на мгновение задерживался у той или другой группки; он делал это из вежливости: ничто в этих спорах его не интересовало.

Он склонился над плечом читавшего. Бернар, не оборачиваясь, услышал, как он говорил:

– Зря ты читаешь газеты, от них только голова болит.

Читавший резко ответил:

– А ты зеленеешь от злости, как слышишь о Моррасе.

Третий насмешливо спросил:

– Тебе доставляют удовольствие статьи Морраса?

Первый ответил:

– Мне плевать на них, но я считаю, что Моррас прав.125

Шарль Моррас – монархист и фанатичный католик, убежденный антисемит и расист. Но при этом – яркий, интересный журналист, которого читали даже левые. Не соглашаться, но интересоваться и спорить – это было так естественно и для Мура, и для Мити. Но не для их советских сверстников.

Первым разочарованием Мити Сеземана в советской жизни стало отсутствие некоммунистических газет. “Дело в том, что в Париже я был уже два или три года пожирателем газет, причем как правых, так и левых, и тратил на них большую часть моих карманных денег”126, – вспоминал он. И вот уже на другой день по приезде в Москву Митя отправился на Пятницкую, за свежей прессой. “Скажите, пожалуйста, какие у вас есть французские газеты?” – спросил он продавца. “Даже при скромном воображении легко представить себе, какое впечатление должен был произвести такой вопрос, заданный громко, среди бела дня, на московской улице в октябре тридцать седьмого года”.127

Впрочем, эффект не был таким уж разрушительным. Продавец посоветовал дойти до гостиницы “Балчуг” (тогда она называлась “Новомосковская”, но в мемуарах Сеземана названа “Балчугом”). Это всего в нескольких минутах ходьбы по Пятницкой в сторону Москва-реки. В “Новомосковской” останавливались иностранцы и был газетный киоск, где теоретически можно было найти зарубежные издания. Но и в гостиничном киоске французских газет не нашлось. Продавщица, “довольно бойкая, еще нестарая женщина”, посоветовала Мите отправиться в книжный магазин на Пушкинской площади. Как раз в тот момент к остановке подошел автобус № 6, который и доставил его на Пушкинскую площадь. Митя легко нашел отдел иностранной прессы и спросил, есть ли французские газеты. “«Есть, конечно, вот, пожалуйста», – и протянула мне «L’Humanit», орган французской коммунистической партии. Я обрадовался, поблагодарил и сказал, что мне хотелось бы купить и другие французские газеты. Барышня обратила на меня лучистый взор и с некоторым удивлением ответила: «А во Франции никаких других газет, кроме «L’Humanit», нет, гражданин»”.128

Пятнадцатилетний Митя был потрясен. Он хотел было рассказать молодой наивной москвичке, что лишь на днях покупал в Париже несколько газет, от коммунистической «L’Humanit» до правой “Candide”, которую ценил за острые статьи и карикатуры: “Только вмешательством моего ангела-хранителя можно объяснить то, что я благоразумно воздержался от такой просветительской речи”129, – заметил Дмитрий Сеземан, уже взрослый, даже немолодой мемуарист. А юного Митю в 1937–1938-м еще долго удивляло: почему московская молодежь не обсуждает политические вопросы? Скажем, дискуссии о процессе над “правотроцкистским блоком” его русские сверстники предпочитали… хоровое пение.

Муру еще предстоит сделать эти открытия. Пока что его возмущали соседки – дочки хозяйки дома, где квартировали Цветаева и Мур: “Все-таки странно. Пытался с ними говорить о международном положении – ни черта (курсив Георгия Эфрона. – С.Б.) не знают! Абсолютно ничего не знают”.130 Только позже он поймет, что международная политика в СССР интересна немногим, а о политике внутренней лучше вообще помолчать. Вряд ли нормального человека могли ривлечь бесконечные статьи о подготовке очередных выборов в Верховный совет (безальтернативных, с результатами, известными заранее), о достижениях стахановцев, о соцобязательствах колхозников и битве за урожай.

В СССР газеты выпускали, и огромными тиражами. Их раскупали – газета всегда нужна. Завернуть вареную курицу, пару-тройку вареных яиц, палку копченой колбасы, пару кусков мыла… Можно сделать простой и удобный кулек для семечек, легкую и удобную летнюю шляпу. А стоит – 10 копеек! Наконец, вплоть до брежневских времен использовали газету и в качестве туалетной бумаги. При нехватке упаковочной бумаги и полном отсутствии бумаги туалетной спрос на газеты никогда не снижался.

Газеты, конечно же, читали. Узнавали новости международной жизни, расширяли свой кругозор. Просматривали объявления, театральные рецензии, рецензии на книги, просветительские очерки о композиторах, поэтах, прозаиках. Читали фельетоны на актуальные темы: о дефиците, о нерадивых директорах магазинов, из-за которых советский человек не может купить тетрадь или новый примус. Многие газеты печатали репортажи с международных, общесоюзных и республиканских шахматных турниров. Изучали партии – изображение шахматной доски с расставленными фигурами появлялось почти в каждом номере “Вечерней Москвы”. Рядом с доской – перечень ходов, сделанных соперниками. Шрифт мелкий, бисерный, но читатели разбирали его, даже если приходилось вооружиться очками или лупой. В популярности шахматы могли соперничать с футболом. Заметки о футбольных матчах тоже читали, конечно.

Наконец, на четвертой полосе вплоть до 22 июня 1941 печатались объявления самого разнообразного содержания. Анонсы новых художественных фильмов и спектаклей в столичных театрах. Объявления об аренде жилья, о купле-продаже самых разнообразных товаров – от пианино до простых ящиков из досок. Сообщали о приеме у населения стеклотары, в том числе такой экзотической, как бутылки из-под шампанского. Производство шампанского в СССР освоили в 1937-м, а в 1940-м уже принимают бутылки по 60 копеек, и даже пробки из-под шампанского – по 15 копеек штука. Накануне курортного сезона (в предвоенном СССР он уже был) рекламировали санатории и сами курорты.

В 1940-м и в первой половине 1941-го “Вечерняя Москва” публикует множество объявлений: рекламируют универмаги, гастрономы, новые продукты, которые были еще в диковинку советскому покупателю. Скажем, томатный сок, соевый соус, консервированные крабы.

Перед войной печатались даже сообщения о защите диссертаций. Советские люди имели возможность узнать имена новых кандидатов и докторов наук, темы их диссертаций и даже прийти к ним на защиту.

Бросаются в глаза многочисленные объявления о работе. Судя по газетам, советским предприятиям и конторам хронически не хватало специалистов, квалифицированных и неквалифицированных рабочих. Требовались бухгалтеры и счетоводы, токари и фрезеровщики, машинистки и лаборанты, слесари, геологи, грузчики, автомеханики, электромонтеры. Не имеющих квалификации приглашали на бесплатные курсы, которые готовили не только учеников квалифицированных рабочих, но и бухгалтеров, “работников на счетных машинах” и “механиков счетно-вычислительных машин”. Список востребованных профессий начинался инженерами-конструкторами и радиоинженерами и заканчивался уборщицами, мастерами химчистки, гладильщицами и утюжильщиками (была и такая профессия).

Зазывал к себе рабочих завод “Красная труба”. Тресту “Мясомолмаш” требовались инженеры, деталировщики и копировщики. Фабрика с загадочным названием “Гален-Москва” набирала швей-мотористок, учениц, “работниц в цеха на легкую и чистую работу”, подсобных рабочих.

В общем, и в советской прессе было много интересного, ценного, важного для простого человека. А политика и то, что с натяжкой можно было бы назвать общественной жизнью, – кому это было интересно? Что там читать? Тем более – что обсуждать? Большой террор только-только миновал. Неосторожное слово могло погубить навсегда и карьеру человека, и саму жизнь. Какие там дискуссии? Надо было быть совсем уж бесстрашным или совершенно наивным человеком, чтобы обсуждать советскую внешнюю политику или процесс над “врагами народа”. Впрочем, не в одном лишь страхе дело. Народ в большинстве своем политикой не интересовался, потому что глупо интересоваться тем, что от тебя всё равно не зависит.

Весной 1940-го Мур и представить себе не мог, что такие настроения в Советском Союзе преобладают. Он ведь был в курсе событий международной жизни. В конце февраля – начале марта Красная армия, прорвав линию Маннергейма, наступала на Выборг. Это были последние, решающие бои Зимней войны. Советские газеты очень мало писали о боях с “белофиннами” и “так называемом финляндском правительстве”131. “Правда” печатала лаконичные, в несколько строчек, сводки “От штаба Ленинградского военного округа”. Иногда давала выжимки из иностранных газет: “Германская печать об успехах Красной армии в Финляндии”132, “Болгарская печать об успехах Красной армии в Финляндии”133, “Американская газета о поражении белофиннов”134.

По особым случаям ставили большой материал на первой странице. Как раз 4 марта напечатали ответ штаба Ленинградского военного округа на “фантастические выдумки” “обанкротившихся финских правителей” о ежедневных массированных бомбардировках гражданского населения Финляндии. 13 марта “Правда” опубликовала текст мирного договора “между СССР и Финляндской республикой” на первой странице и огромную карту Финляндии с отрезанными от нее по договору землями – на второй. И несколько дней в советских городах – от Ленинграда до Хабаровска, от Киева до Орджоникидзе – собирались митинги, где славили “победу мирной политики Советского Союза”.

Но большинство газетных полос занимали совсем другие материалы. Бесконечные рассказы о стахановцах, о подготовке колхозников к весеннему севу, о социалистическом соревновании в деревне, о юбилее “мастера сталинского стиля работы” товарища Молотова, наконец. Однако Мур уже умел находить в потоке слов главное: “Вчера, 13 марта 40 года, заключен мир с Финляндией. Мне кажется, что это должно быть большим ударом для Англии и Франции. Будем ждать, что будет дальше в сложной международной политике”.135 И в самом деле, Англия и Франция собирались отправить в Финляндию экспедиционный корпус, но вовремя заключенный мир этому помешал. А за две тысячи километров от Москвы, во французском Грассе, Иван Бунин записывал: “Вчера страшная весть – финны сдались, согласились на тяжкий позорный мир”136.

Мура чрезвычайно интересовали события на фронтах Второй мировой. Впрочем, ее в СССР тогда называли иначе: “война в Европе” или даже “вторая империалистическая война”137. О Германии писали скупо, без обязательной еще год назад характеристики “фашистская”. Лишний раз не поминали одиозного Гитлера – просто Германия, и всё. Даже перепечатывали сводки “командования германской армии”138.

О противниках Германии писали несколько иначе. Рассказывали, как “английских трудящихся заставляют оплачивать войну”. Жалели несчастных австралийцев, что вынуждены нести бремя военных расходов: “Среди трудящихся масс растет движение против империалистической войны, чуждой интересам народа и выгодной только отечественной и иноземной плутократии”.139

Карикатуры на Гитлера и фашистов на время исчезли, зато карикатур на англичан было сколько угодно. Англию советские художники изображали в виде льва с цилиндром на голове. Немного смешного, забавного, но агрессивного и хищного. Вот лев тянет за хобот индийского слона – это Британия хочет втравить в войну свою колонию, Индию. Советский художник нарисовал и другую картинку: слон хоботом скрутил льва и поднял высоко над землей. Подпись: “Вот чем это может закончиться”. У ног британского льва лежит птичка с бумажкой. “Это голубь мира? Нет, голубя мира он давно съел. А это почтовый голубь, летевший из Америки”.

Секретарь Исполкома Коминтерна товарищ Димитров на страницах газеты “Правда” бичевал буржуазию, которая “распространяет ложь о «справедливом» характере ее войны, а с другой стороны, душит всякое антивоенное выступление террористическими мерами. <…>…Это война антинародная, потому что это война для богачей, <…> это война реакционная”.140

“Комсомольская правда” рассказывала читателю об “антивоенном движении молодежи Англии”141. “Вечерняя Москва” восхваляла внешнеполитический курс Сталина – Молотова: “Советский Союз благодаря мудрой сталинской внешней политике оказался вне войны. <…> Мы соблюдаем нейтралитет в войне, затеянной англо-французским блоком в Европе”.142

Много позднее Мур будет с гордостью утверждать, что всегда был политически “дальновидным и прозорливым” и его никогда “не обманывал общий тон советской печати, благоприятствовавший, во всяком случае, больше Германии, чем Англии и Америке”143. В школе Мур всегда был за англичан, американцев (еще, впрочем, не воевавших, но активно помогавших Англии) и де Голля. Но собственный дневник Георгия свидетельствует против него. Мур наблюдает за войной, как зритель за увлекательным матчем. Причем весной 1940-го он болеет за немцев. “События в Норвегии здорово развиваются – англичан бьют, и они эвакуируют свои войска. Так им и надо – затеяли войну и не способны ее вести, всё из-за Чемберлена – этого старого дурака”144, – записывает Мур 6 мая 1940 года.

Весна и Митька

8 апреля к Цветаевой и Муру приехали Муля Гуревич с Иришей, всё такой же красивой и легкомысленной. Муля предложил пойти всем вместе в кино на американский фильм “Сто мужчин и одна девушка”. Для Мура это было событие: “Ведь не шутка! Американский фильм в Москве!” Мур первым делом вспомнил о Мите. Написал ему записку, которую, очевидно, передал через Ирину. Только досадовал, что “мама тоже хочет посмотреть этот фильм”.145 Лучше бы пойти вдвоем с Митькой…

У Дмитрия была своя “большая болезнь”. В январе 1938-го, в первую же для него русскую зиму Дмитрий заболел “бурным воспалением легких”. Оно перешло в туберкулез, от которого тогда еще умирали писатели и принцессы, ученые и политики, художники и кинозвёзды, не говоря уж о множестве простых людей, не имевших средств на хорошее питание и лечение. В конце 1930-х это по-прежнему опасная и трудно поддающаяся лечению болезнь. В апреле 1937-го от нее умер Илья Ильф, не дожив и до сорока лет.

Дмитрий лечился в московском Институте туберкулеза Наркомздрава РСФСР, затем в одном из его отделений – в санатории для пациентов с закрытыми формами туберкулеза. Санаторий этот открыли еще до революции в Сокольниках. Тогда это была окраина Москвы. Во времена Мура и Мити – отдаленный район. Среди методов лечения Дмитрий упоминает пневмоторакс: прокалывали грудную клетку платиновой иглой и вводили воздух в плевральную полость. Эту процедуру повторяли с определенной периодичностью не меньше двух-трех лет.

Весной 1940-го Мите восемнадцать лет, и он почти сирота. Мать и отчим сидят на Лубянке, брат Алексей – в лагере. Еще в феврале 1939-го умер его дедушка, академик Николай Викторович Насонов. Митя остался на содержании бабушки Екатерины Александровны, что происходила из дворянского рода Корниловых. Ее братом был известный русский историк Александр Александрович Корнилов (младший), автор популярного в свое время курса русской истории XIX века, отцом – высокопоставленный чиновник, действительный тайный советник Александр Александрович Корнилов (старший), дядей – Алексей Александрович Корнилов, адмирал, участник обороны Севастополя.[21]

Мур и Митя встретились 12 апреля и пошли в Музей нового западного искусства, а потом ели мороженое в кафе на улице Горького, бродили по весенней грязи Гоголевского бульвара. Митя “был очень весел и, по обыкновению, остроумен и блестящ”. Возобновилась их дружба, прерванная в 1939 году болезнью Мити, бегством Цветаевой из Болшево и зимой, проведенной в Голицыно.

Далеко не вся жизнь советского человека тех лет проходила между проходной завода и колонной марширующих демонстрантов, как это изображала советская пропаганда и как до сих пор изображает пропаганда антисоветская. Даже в предвоенные годы жизнь текла своим чередом. Женщины старались одеваться красиво и нравиться мужчинам. Мужчины хотели нравиться женщинам. В танцзале при роскошной гостинице “Москва” каждый вторник устраивались балы. На объявлении о балах призывно красовались слова: “Конкурсы. Показы (неужели показы мод? – С.Б.). Цветы. Конфетти. Серпантин”146147. Там же открыли школу танцев, набирали новые группы для занятий по воскресеньям – с семи до десяти вечера. Рестораны и кафе гостиницы приглашали “хорошо отдохнуть, весело провести время и вкусно покушать”. Центральный ресторан работал до четырех утра. Во многих ресторанах играли джаз-оркестры. Джаз царил тогда на московской эстраде.

В Большом театре давали “Пиковую даму”, в Театре оперетты – “Сильву”, во МХАТе – “Тартюфа”, в Московском государственном театре имени Немировича-Данченко – “Периколу”. В Москве работали уникальные этнические театры: Московский государственный еврейский театр и цыганский театр “Ромэн”. В Доме союзов шел вечер еврейского юмора, с участием Соломона Михоэлса и Михаила Ромма. По понедельникам театры не работали, но если не ночная, то вечерняя жизнь продолжалась. В помещении Театра эстрады и миниатюр (на улице Горького, дом 5) играл популярнейший джаз Цфасмана, выступал куплетист Илья Набатов. Если же не было денег или не с кем было пойти в театр или на концерт, можно было просто фланировать по Тверскому, как это делал Мур и 20 апреля 1940 года, и 30 апреля, и 1 мая: “С весной Москва похорошела. Женщины стали красивее, интереснее”148.

Уже в конце мая Мур и Митя расстанутся, опять-таки из-за Митиной болезни, точнее, из-за лечения. Туберкулез тогда лечили на климатических курортах – горным или степным воздухом. Больных, как и в царское время, отправляли в Крым пить красное вино, на среднегорье Северного Кавказа (Теберда) лечиться чистым воздухом, солнцем и айраном и в Башкирию – в надежде на целебные свойства кумыса. В башкирских степях и живописных предгорьях Южного Урала лечились некогда Лев Николаевич Толстой (успешно) и Антон Павлович Чехов (безуспешно). Башкирским кумысом и воздухом лечил чахотку и Сергей Яковлевич Эфрон еще в 1911 году. Не южный вроде бы край, но роза ветров такая, что в окрестностях Белебея, где поправлял здоровье Сергей Яковлевич, климат теплый и не сырой. Преобладают сухие южные и юго-западные ветра, что плохо для туберкулезной палочки Коха и хорошо для больных.

В конце мая в Башкирию отправят Митю Сеземана, снова, пусть и ненадолго, прервав их общение с Муром. До июля 1940-го.[22]

Пасху пропустили

Пасха в 1940-м пришлась на 28 апреля. Мур и не вспомнил о ней. Цветаева тоже не праздновала. В этот день она вместе с Митей Сеземаном и двумя сотрудниками НКВД ездила в Болшево, чтобы забрать оставшиеся вещи. В основном французские книги. Оказалось, что на даче повесился начальник местной милиции: “Привязал ремень к кровати, в петлю просунул голову и шею, уперся ногами в кровать – и удавился”. Цветаева вспоминала: “…мы застали его гроб и его – в гробу. Вся моя утварь исчезла, уцелели только книги”.149150 Эту новость Цветаева привезла Муру вместе с книгами. В тот день им было не до праздника, но и позднее ни Вознесение, ни Пятидесятницу, ни Успение пресвятой Богородицы они не отмечали. Православные праздники для них окончились еще с отъездом из Парижа, а возможно, и раньше. Цветаева крестилась на все церкви, – но пыталась ли она пойти на службу, поучаствовать в литургии, исповедаться, причаститься? Правда, найти действующий храм и священника в Москве 1940-го было уже нелегко.

“Увидали мы и попа в длинном черном халате. Посмотрели ему вслед и подивились тому, что остались еще на свете чудаки-люди”, – говорит герой-повествователь чудесного рассказа Аркадия Гайдара “Голубая чашка”.151

Религия – анахронизм, священник – диковинка, будто живой экспонат, сбежавший из музея атеизма. И уже слово “ряса” забылось, вышло из употребления, отсюда и “черный халат”. Как бы хотелось убежденным атеистам, чтобы эта мечта стала реальностью. А реальностью она не стала. По данным переписи 1937-го, более 56,7 процентов взрослого населения (55 300 000) оказались верующими.[23] Очевидно, верующих было еще больше, просто многие боялись отвечать на вопрос в анкете.

А ведь сколько сил потратили на борьбу с религией! Карикатуры на “попов” не сходили со страниц советских газет. Во время Большого террора, при наркоме Ежове, епископов расстреливали десятками, монахов – сотнями, священников – тысячами. К 1939 году в советской России не осталось ни одного монастыря, были закрыты все духовные академии и семинарии. Но полностью уничтожить почти тысячелетнюю традицию русского православия было невозможно.

Страницы: «« 12

Читать бесплатно другие книги:

Проклятье побеждает меня!С каждым днем гибель всё ближе, но надежда остается, ведь есть легенда о Нё...
Шестой том про похождения бывшего убийцы, а ныне мага теней Криса Дарка. На этот раз проявили себя е...
Я думала, что смогу спасти маму от смерти, соглашаясь на это предложение. Но меня использовали, а по...
Константин Паустовский – выдающийся русский писатель, чьи романы, повести, рассказы и очерки по прав...
1950 год. В окрестностях Пскова планируются съемки исторической кинокартины. Но в первый же съемочны...
Все, что происходит с вашим ребенком, – реальный повод для волнений и сомнений. Неудивительно, что р...