Горький апельсин Фуллер Клэр
Claire Fuller
Bitter Orange
© Claire Fuller 2018
© Sindbad Publishers Ltd., 2019
© Издание на русском языке, перевод на русский язык, оформление. Издательство «Синдбад», 2019
В память о Джойс Грабб (9 августа 1910 – 4 июля 2004) и Джойс Грабб (8 апреля 1907 – 26 июня 1982)
1
Видно, они думают, что мне уже недолго осталось. Потому что сегодня ко мне допустили викария. Может, они и правы. Хотя для меня сегодня ничем не отличается от вчера. И завтра, скорее всего, будет примерно таким же. Викарий – нет, не викарий, его называют как-то по-другому, я забыла, – порядочно старше меня. Волосы у него седые, а кожа красная, словно воспаленная, и шелушится. Я не просила, чтобы его привели. Если когда-то во мне и теплилась какая-то вера, в Линтонсе ее испытали и сочли недостаточной. А до тех пор посещение церкви было для меня привычкой, рутинным ритуалом, вокруг которого выстраивалась наша с матерью неделя. Сейчас я здесь, в этом месте, и я все знаю о рутине и привычке. Я знаю, что они управляют и нашей жизнью, и нашей смертью.
Викарий, или как там он называется, сидит у моей кровати с книгой на коленях. Но вряд ли читает: он слишком быстро перелистывает страницы. Видя, что я проснулась, он берет меня за руку. Я с удивлением обнаруживаю, что это утешает. Не помню, когда меня последний раз касались. Если не считать обтираний наскоро теплым влажным полотенцем или пробегающей по моим волосам расчески. Я имею в виду настоящее прикосновение. Когда оказываешься в чьих-то руках. Возможно, последним был Питер. Да, скорее всего, Питер. В августе ровно двадцать лет. Двадцать лет. Что еще делать здесь, в этом месте, кроме как отсчитывать время да вспоминать?
– Ну, как вы себя чувствуете, мисс Джеллико? – спрашивает викарий.
Не думаю, чтобы я сообщала ему свое имя. Я впитываю это «мисс», перекатываю его у себя в голове, словно серебряный шар для игры в багатель[1], даю ему отскочить от одной булавки, от другой, пока он не упадет в центральную лузу: тогда звенит колокольчик. Я отлично понимаю, кто этот человек, от меня ускользает только его сан.
– Как по-вашему, куда я попаду? Потом, – выстреливаю я в него вопросом. Я старая пташка с характером. Хотя, может, не такая уж старая.
Он ерзает в кресле, словно у него зудит в штанах. Возможно, под одеждой его кожа тоже шелушится. Не хочу об этом думать.
– Ну, – начинает он, склоняясь над своей книгой, – это зависит… зависит от того, в чем вы…
– От того, в чем я?..
– От того, в чем вы…
То, где я потом окажусь, зависит от того, в чем я исповедуюсь, – вот что он хочет сказать. Рай или ад. Хотя вряд ли он верит, что эти места существуют на самом деле. Может, когда-то он в них и верил, но теперь – нет. И вообще, у нас с ним разные цели в этом разговоре. Я могла бы затянуть беседу, подразнить его. Но решаю пока отложить эту игру.
– Я имею в виду, – уточняю я, – где меня похоронят? Куда нас девают, когда мы в последний раз покидаем это место?
Он так и поникает от разочарования. Помолчав, спрашивает:
– Вы имеете в виду что-то конкретное? Я могу побеспокоиться, чтобы ваши пожелания передали куда следует. Хотите, чтобы я кому-то сообщил? Может быть, вы хотели бы, чтобы на службу пришли определенные люди?
Какое-то время я молчу, делая вид, что обдумываю его вопрос.
– Незачем нанимать толпу плакальщиков, – говорю я. – Вы, я да могильщик – этого будет достаточно.
На его лице появляется гримаса – смущения? неловкости? – потому что он понимает: я знаю, что он не настоящий викарий. Он нацепил высокий пасторский воротничок, чтобы ему разрешили посетить меня. Он и раньше просил, но я отказывала. Но теперь мы заговорили о могилах, и я думаю о телах – о тех, которые под землей, и о тех, которые над. Вот мы с Карой загораем на конце пирса на озере близ Линтонса. Она в бикини, я никогда раньше не видела так много чужой кожи сразу. Я рискнула поднять свою шерстяную юбку выше колен. Кара дотронулась кончиками пальцев до моего лица и говорит, что я красивая. Мне тогда было тридцать девять, и еще никто никогда мне не говорил, что я красивая. Потом, когда Кара складывала скатерть, на которой мы загорали, и убирала свои сигареты, я склонилась над зеленой водой озера и с разочарованием увидела, что мое отражение не изменилось, я осталась такой же. Но в те летние дни, двадцать лет назад, я верила ей. Правда, недолго.
Потом приходят новые картинки, вытесняя одна другую. Махнув рукой на хронологию, я отдаюсь волнам памяти, они наслаиваются, сливаются. Мой последний взгляд в иудин глазок: я стою на коленях, подо мной голые доски моей чердачной ванной комнатки в Линтонсе, один глаз прижат к торчащей из пола трубке с линзой, другой прикрыт рукой, чтобы не мешал смотреть. Внизу в постепенно розовеющей ванне лежит тело, открытые глаза уставились вверх, на меня, и не мигают. Лужицы воды на полу. Влажные следы ног, уходящих прочь, уже подсыхают. Я – вуайеристка, я человек, который стоит у оградительной ленты, натянутой полицейскими, и наблюдает, как рушится чья-то чужая жизнь. Я из тех, кто притормаживает у места аварии, но не останавливается. Я – преступник, возвращающийся на место преступления. Я – одинокий плакальщик.
Иудин глазок. Я не знала этого выражения, пока не очутилась тут, в этом месте.
Давно это было? Сколько времени прошло с тех пор?
«Сколько?..» Видимо, я задала этот вопрос вслух, потому что ответ дает кто-то из Помощников. Нет, не Помощников. Как ее называют? Сидельница? Помогательница? Моя изнуряющая болезнь выедает не только плоть, она забирает все воспоминания о прошлой неделе, все имена и названия, про которые мне говорили час назад. Однако у нее хватает доброты оставить в неприкосновенности лето шестьдесят девятого.
– Сейчас одиннадцать сорок, – отвечает женщина.
Эта мне нравится. Кожа у нее цвета конского каштана, который я подобрала в конце сентября и обнаружила в кармане куртки в конце мая. Она добавляет погромче:
– Всего двадцать минут до обеда, миссис Джеллико.
Она произносит это так, словно я – какой-нибудь производитель пудингов: «Jelli Co.» «Пироги миссис Вагнер», «Кексы мистера Киплинга», а что остается делать миссис Джелли Ко? Вообще-то я никогда не была миссис Джеллико. Я не выходила замуж, и детей у меня нет. Только здесь, в этом месте, меня зовут «миссис». А вот викарий всегда обращается ко мне «мисс Джеллико», с самого первого раза, когда мы с ним встретились. Викарий! Тут я понимаю, что рука у меня пуста и что он ушел. Разве он прощался?
– Двадцать лет, – шепчу я.
Во мне шевелится воспоминание о том, как я впервые увидела Кару – бледную, длинноногую фею. Я слышу, как она кричит где-то снаружи, на каретном круге Линтонса. Перестав резать коврик в ванной, я пересекла узкий коридор и вошла в одну из пустых комнат напротив моей. Под чердачным окном выстланный свинцом желоб, идущий под углом к каменному парапету, забит гниющими листьями и оставшимися от древних голубиных гнезд прутиками и перьями. Далеко внизу на высохшем фонтане посреди каретного круга стояла Кара. Сначала я увидела ее волосы – темную массу плотных кудрей с пробором посередине, позволявшую разглядеть лишь узкую полоску молочно-белой кожи лица. Она что-то кричала по-итальянски. Я не понимала слов: из всего, что я знала, ближе всего к итальянскому были латинские названия растений, да и они сейчас почти выветрились у меня из памяти. Проверим-ка: Cedrus… Cedrus… Cedrus libani, кедр ливанский.
Голыми ступнями Кара балансировала на бедрах Купидона, уцепившись рукой за облачение каменной женщины, словно пытаясь сорвать с нее этот наряд. В другой руке она держала пару плоских балетных туфель. Я поморщилась, представляя, какой ущерб она может нанести этому мрамору, и так уж испещренному отметинами и сколами. Я смутно надеялась, что фонтан мог быть изваян Кановой или кем-нибудь из его учеников, хотя и не успела как следует изучить эту штуку. На Каре было длинное трикотажное платье, и никакого бюстгальтера под ним – даже с такого расстояния я это ясно видела. Солнце уже почти ушло за дом, и на ее тело падала тень, но голову, когда она откинулась назад, чтобы взглянуть вверх, озарило ярким светом. Казалось, я уже знаю эту незнакомку: горячая и обидчивая, зачаровывающая. Цветущий кактус.
Я решила, что она кричит, обращаясь ко мне, к моему чердаку. Я никогда не любила громких звуков, резких слов, всегда предпочитала тишину библиотеки, и в ту пору я не могла припомнить, чтобы кто-нибудь повышал на меня голос, даже мать, хотя теперь-то, конечно, дело обстоит иначе. Но прежде чем я успела что-то ответить (хотя понятия не имею, что я могла бы сказать), поднялось окно в одной из просторных комнат внизу, и какой-то мужчина высунулся наружу по плечи.
– Кара! – окликнул он девушку в фонтане, тем самым сообщая мне ее имя. – Не глупи. Подожди.
Голос у него был измученный.
Она снова что-то закричала, яростно жестикулируя и стискивая пальцы, откинула обеими руками волосы за спину, где они не захотели оставаться, и спрыгнула с фонтана в высокую траву. Она всегда была гибкая и ловкая. Потом она прошла к дому и скрылась из виду. Мужчина исчез внутри, и я слышала, как он бежит по пустым комнатам Линтонса, порождающим гулкое эхо, и представляла себе, как, отмечая его путь, поднимается и оседает пыль в углах. Из своего окна я увидела его, выскочившего из парадной двери на каретный круг, и Кару, которая спешила трусцой, толкая перед собой велосипед по остаткам гравия, и на ходу надевала свои балетки. Добравшись до аллеи, она подобрала платье и оседлала велосипед, словно цирковой акробат скачущую лошадь: в ту пору я бы ничего такого не смогла, а теперь и подавно.
– Кара! – позвал мужчина. – Пожалуйста, не уезжай.
Мы – он и я – смотрели, как она катит, ловко огибая выбоины на липовой аллее. Уносясь от нас, она оторвала одну руку от руля и в ответ выставила два пальца. Сейчас, после всего, что случилось, трудно вспомнить, что именно чувствовала я во время этих промельков Кары. Вероятно, меня шокировал ее жест, но мне нравится думать, что при этом во мне бродило приятное ожидание моего собственного нового открытия себя, новых возможностей – и лета.
Мужчина прошел к восьмифутовой высоты воротам, проржавевшим и вечно открытым, и ударил ладонями по надписи «Линтонс 1806», вплетенной в их металлическую вязь. Его досада меня заинтриговала. Чему я стала свидетелем – окончанию их романа или простой размолвке влюбленных?
Я прикинула: мужчина примерно моего возраста, лет на десять старше Кары. Светлые волосы свешивались ему на лоб. Он двигался так, словно не мог вынести силы земного тяготения – или самого мира. Симпатичный, подумала я, хотя и потрепанный. Он сунул руки в карманы джинсов и, повернувшись к дому, посмотрел вверх, прямо на мое окно. Я имела полное право находиться там, где находилась, но, сама не зная почему, отпрянула от окна и присела под подоконником.
Линтонс. Даже когда одно это слово возникает в голове у меня, на руках тут же поднимаются волоски – я словно кошка, увидевшая привидение. Но Палатная Сестра… нет, не то… новая белая женщина, которую я не узнаю, в белом пластиковом фартуке поверх формы замечает мой открытый рот и видит возможность запихнуть в него ложку разварившейся брокколи. Я плотно сжимаю губы, поворачиваю голову и позволяю явиться другому воспоминанию, более раннему.
Рукописная схема мистера Либермана: мешанина названий, стрелок, проселочных дорог. Английский ярмарочный городок, церковка, решетчатая ограда, чтобы скот не забредал куда не положено. С трудом выйдя из автобуса на остановке перед городком, я прошла назад, к узкой дороге, посреди которой росли пучки травы. На своем листке мистер Либерман написал: «Остановитесь здесь и полюбуйтесь видом» – рядом с безымянной дорогой, которая начиналась – как я теперь видела – у заброшенной сторожки. Правда, позже я узнала, что сам он никогда не бывал в Линтонсе. Вероятно, он предполагал, что я буду за рулем, но у меня не было прав, я никогда не училась водить и никогда не водила. Я опустила на землю оба чемодана и подумала, не оставить ли их под живой изгородью, чтобы потом за ними вернуться. В плаще мне было жарко: я решила, что легче носить его на себе, чем нести его с собой. Стараясь перевести дух, я прислонилась к погнутой ограде поместья.
В миле от меня, за вымахавшими насаждениями парковой зоны, на краю зеленого берега балансировал дом – Линтонс. Он простирался в тенистую глубину, но мне открывался вид на широкие каменные ступени, ведущие к величественному портику, где дневное солнце маслянисто блестело на восьми огромных колоннах, враставших в треугольный фронтон. Передо мной предстал английский родич Парфенона. Слева солнце отражалось от стекол теплицы, обещанной письмом мистера Либермана, а позади строений земля резко поднималась, образуя лесистые уступы. В этой части страны нередко встречается такой рельеф: древний лес цепляется за крутые склоны холмов, извивающиеся на протяжении нескольких миль. Поблизости журчал ручей, бегущий через заливные луга, все в оспинах следов от коровьих копыт, исчезая между нестрижеными кустами и косматыми деревьями. Я заметила блеснувшее озеро и представила себе, не видя, то место, где воду должен пересекать мост. Меня приятно возбуждала мысль о том, какой это может быть мост, учитывая возраст и стиль первоначально выстроенного здесь дома и то, что я об этом доме читала. Но я никому об этом не говорила. Меня никто бы не стал слушать – во всяком случае, тогда.
Лежа в своей постели здесь, в этом месте, я думаю о мостах, о переправе с одного берега на другой, о паромщике, и задаюсь вопросом, будет ли у меня какое-то предвестие смерти, какая-то примета, какой-то знак. По-моему, у всех оно бывает: птица, залетевшая в комнату, лисица на цепи, осторожный заяц, корова, рожающая двух телят, – но лишь самые невезучие понимают, что это означает.
Еще одна Медицинская Помогательница, дружелюбная прыщавая девушка – Сара? Ребекка? – расчесывает мне волосы. Она моложе других и вряд ли задержится здесь надолго. Но она обращается со мной мягко и, в отличие от большинства, обходится без бессмысленной болтовни. Когда остается сделать всего несколько движений расческой, она подносит к моему лицу зеркало, и я снова поражаюсь при виде этой женщины, которая смотрит на меня оттуда: впалые щеки, кожа – словно пергамент в пятнах от чая, иссохшая шея. Рот зеркальной женщины открывается, и я вижу бледные десны, в которых торчат кое-как желтые лошадиные зубы, и я отдергиваю голову, машу руками, зеркало резко уходит в сторону. Девушка держит его слабо, а может, не ожидает от меня особой силы, поэтому от неожиданности выпускает зеркало. Оно ударяется о край кровати. Но, конечно, не разбивается, а летит, вертясь, через всю комнату. Девушка просит меня не двигаться, успокоиться, лечь, но теперь в ней уже нет прежней мягкости. Подо мной растекается теплая влажная лужа, и девушка нажимает на кнопку вызова, и я слышу, как в коридоре скрипят по линолеуму резиновые туфли. Руку пронизывает острая боль. И я снова на чердаке в Линтонсе.
Я на чердаке в Линтонсе. Когда становится ясно, что мужчина ушел обратно в дом, я заканчиваю кромсать середину коврика в ванной своим ножом для ботанических образцов. Это был прекрасный нож, его изогнутая рукоятка отлично подходила к форме моей ладони, а лезвие было широким и коротким, и мне нравилось следить, чтобы оно всегда сохраняло остроту. Не знаю, где этот нож теперь.
Схватившись пальцами за край рядом с плинтусом в углу под окном, я несколько раз сильно потянула, так что коврик лопнул, породив целое облако пыли и опрокинув меня с корточек. На моем лице и волосах оседают чешуйки чужой кожи, частицы высохших насекомых, штукатурка из трещин в потолке.
На коврике были узоры – светло-коричневые квадраты, красноватые круги. По краям он посерел от пыли, а возле унитаза окрасился в ядовито-желтый. Я тянула, загибала, скручивала две половинки к середине комнаты, обнажая половицы. Ванная была большая – три шага от ванны до раковины и столько же от окна до унитаза. Когда-то она, видимо, служила спальней для горничных. Из центра низкого потолка свешивался пыльный абажур на грубом шнуре. Условия кошмарные, но мне плевать: эта ванная и примыкающая к ней спальня – мои. По крайней мере, на лето.
Тут постучали в дверь, ведущую на чердак. Эта дверь – в конце коридора. Я замерла на четвереньках, надеясь, что если достаточно долго не двигаться, то стучавший уйдет. Иногда, в прошлом, мне очень хотелось общества, но теперь, когда ко мне в буквальном смысле кто-то постучался, я перестала ясно соображать и где-то в горле у меня забился сигнал тревоги от одной мысли о том, чтобы заговорить с незнакомым человеком. Снова раздался стук. И пока я поднималась, опираясь о край ванны, я слышала, как открывается дверь, а потом увидела, что мужчина, который бежал за Карой, стоит в дверном проеме ванной, слегка задыхаясь от подъема по винтовой лестнице.
Он внимательно разглядывал меня, и я вдруг поняла, что в руке у меня нож для сбора ботанических образцов, а шелковый шарф матери по-прежнему прикрывает нижнюю часть моего лица: я им обвязалась, чтобы в рот не попадала пыль.
– Привет? – произнес он с вопросительной интонацией, делая шаг назад. Вблизи он показался мне печальнее и привлекательнее, и морщины на его лице словно разгладились.
Я опустила свою повязку, переложила нож из одной руки в другую и обратно, толком не понимая, что с ним делать.
– Извините, – пробормотала я, потому что знала: от меня ждут этого слова.
– Видимо, вы – Фрэнсис? – Он протянул руку. Наверное, ему казалось, что я смущаюсь и чувствую себя неловко, потому что он добавил, словно я сама могла об этом забыть: – Вы сюда приехали изучать садовую архитектуру для Либермана?
Я не сразу пожала протянутую руку. Она была сухая и такая же большая, как моя. И быстро выпустила ее.
– Питер, – представился он. – Очень жаль, что меня тут не было, когда вы появились. Но вы, судя по всему, уже освоились?
Он улыбнулся, даже чуть ли не рассмеялся, посмотрев на нож у меня в руке. Я встретилась с ним глазами и тут же перевела взгляд на его губы, слишком полные для мужчины. Из-за его привлекательности я ощущала себя еще более неуклюжей.
В одном из своих писем мистер Либерман объяснял, что пригласил еще одного специалиста – чтобы тот сообщал ему о состоянии дома и его обстановки. Я ожидала увидеть здесь кого-то вроде Питера, но совершенно о нем не думала, а если и думала, то представляла себе пожилого одинокого человека.
– Извините, – повторила я, пряча нож за своими шортами, широкими мужскими шортами из магазина «Армия и флот». – Я резала ковер.
Я успела убедиться, что извинения и констатация очевидного помогают, когда не знаешь, что сказать.
– Не видел вашей машины. – Когда Питер говорил, беспрерывно жестикулировал, помогая руками своим словам.
– Я ехала на поезде, – ответила я. – И потом на автобусе. Тридцать девятом. Он опоздал на двадцать восемь минут.
По выражению его лица я заключила, что сказала слишком много и что, возможно, это прозвучало грубо. Так трудно было делать это правильно. Другим как-то удавалось без всяких усилий вести разговоры: сначала один подает реплику, потом другой – и так далее. Я в который раз задумалась о том, как же это у них получается.
– Вам надо было дать телеграмму, – заметил Питер. – Я бы с радостью встретил вас на станции. – Он посмотрел мимо меня в ванную и продолжал: – И простите, что вам пришлось все это слышать. Если Кара не в настроении, об этом знают все. Но вы не должны беспокоиться.
Я и не беспокоилась. Но тут невольно задалась вопросом: может, мне стоило бы?
– Скорее всего, она поехала в город. Но она всегда возвращается. – Он снова рассмеялся. Казалось, он сам себя успокаивает. – Ну а вы чем тут занимаетесь? – Все эти комнаты на чердаке, – он сделал жест руками, – в довольно неприглядном виде. Думаю, тут раньше жил старый слуга – нянька или дворецкий. Никто здесь не убирался. Вы бы видели, какой беспорядок оставили после себя военные. Не говоря уж про граффити, вы таких и представить не можете.
Он прошел в ванную, разглядывая ее без всяких признаков смущения.
– Военные? – переспросила я. Я знала все способы, как добиться, чтобы собеседник продолжал говорить.
– В свое время Линтонс реквизировали для нужд армии. Сорок седьмой пехотный полк. Американцы. Судя по всему, в голубой гостиной Черчилль с Эйзенхауэром обсуждали высадку в Европе. В саду они устроили просто бог знает что. Я имею в виду – солдаты, а не Черчилль с Эйзенхауэром, хотя тут ни за что нельзя поручиться. В общем, будьте готовы. Либерман хотел предложить вам комнаты внизу. Они больше и роскошнее, и я надеялся, что мы с Карой поживем в городе, но, знаете… мои обстоятельства изменились… – Он улыбнулся. Мне нравилось, что он так много говорит: это означало, что мне говорить не нужно. – Нормально работает только эта ванная и наша, внизу. Надеюсь, вы не очень против чердака.
Я увидела, что он смотрит на две скрученные половинки коврика.
– Тут пахло, – сообщила я.
К своему последнему письму мистер Либерман приложил ключ от боковой двери и, в придачу к схеме маршрута, инструкции, как пройти наверх, в чердачные помещения. Когда я в первый раз поднялась по винтовой лестнице и открыла дверь наверху, вонь так и ударила в лицо: напоминание о тех нескольких последних днях, когда я ухаживала за матерью. Смесь запахов вареных овощей, мочи и страха.
– Я думала, мистер Либерман не будет возражать, если я сниму коврик.
– О, он не будет возражать. – Питер пренебрежительно махнул рукой и прошел к окну, не переставая говорить. – Либерман понятия не имеет, что в доме есть и чего нет. Он прислал мне опись, но она ничему не соответствует. В голубой гостиной по ней значится каминная облицовка работы Уайетта[2], но там и камина-то нет, одна зияющая дыра. Парадная лестница должна быть облицована настоящим мрамором, но это явно скальол[3]. И теперь, когда над всем этим потрудились сырость и плесень, уже бессмысленно пытаться что-то спасать. Но тут есть свои достоинства: купол совершенно великолепный, а в подвале я нашел десятки бутылок вина, которых нет в описи. – Подмигнув, он наклонился, уперся ладонями в колени и посмотрел в низкое окошко. – Причем, вероятно, все они закупорены. Эту опись словно составили для какого-то другого дома. Я думал, Либерман приезжал сюда, прежде чем купить Линтонс, но теперь сомневаюсь. Вы нашли постель, которую мы вам устроили? – Он не стал дожидаться ответа. – Вот это вид.
Мои две комнатки располагались на западной стороне дома, под самой крышей с ее каминными трубами. На том же этаже размещалось около дюжины комнат, двери которых выходили в коридор, который тянулся с севера на юг. Из всех окон, смотревших на запад, открывался роскошный вид на загубленные сады Линтонса, на тропинки, таящиеся среди буйно разросшихся самшита и тиса, на переплетенные запущенные кусты садовых роз, на упавшие статуи и испоганенные клумбы, на парк с лугом, на усыпальницу, а вдали виднелась темная линия деревьев и лесистые уступы.
– Вы уже обошли поместье? – поинтересовалась я. – А на мосту были?
Мне хотелось, чтобы он ответил «нет». Тогда то, что там (чем бы оно ни было), я смогу открыть сама, одна. При этом я надеялась, что он скажет: да, он видел мост, и тот сделан в палладианском стиле[4], – чтобы я больше не готовилась испытать разочарование.
Палладианский мост: утонченная архитектура меж двух берегов. Чаще всего такую конструкцию венчает храм: каменные балюстрады и колонны, фронтоны и колоннады под свинцовой крышей, потолки с кессонами[5], статуи. Охлаждаемый водой летний домик, открытый с обоих торцов и выстроенный богачами для того, чтобы прогуливаться, проходя его насквозь, или проезжать через него в экипаже. Мост, который я себе воображала, поднимался над озером, пересекая его пятью изящными арками, а на балюстрадах вырастал захватывающий дух открытый храм. Все сооружение виделось исполненным приятной симметрии, и замковые камни при этом были украшены тонкой и изысканной резьбой. Не просто мост, не просто средство перебраться с одного берега на другой, а нечто выстроенное ради любви, ради тайных свиданий, ради красоты.
Питер выпрямился.
– Ах да, там же есть мост? Я все собираюсь спуститься к озеру поплавать, но столько дел в доме, да тут еще Кара и винный погреб. – Он пнул ногой свернутую половину ковра и засмеялся: – Хотите избавиться от парочки трупов, да?
2
Когда я просыпаюсь, рядом никого нет. В животе у меня бурчит, и я уверена, что пропустила обед или завтрак, а может, и то и другое. Но больше всего мне нужен глоток воды. Мне оставили стакан на столике рядом с кроватью, но я могу только скосить на него глаза. Мои руки и ноги больше не подчиняются командам сознания. Те, кто здесь работает, поменяли мне простыни и ночную рубашку, и я со стыдом думаю, как они касались моего больного тела, этих розовых и бурых пятен, этих увядших мышц. От кого-то когда-то я слышала, что с годами тебе становится уютнее в собственной коже, ты снисходительнее относишься ко всем своим складкам и морщинам. Но это не так. Раньше я была крупной женщиной, «пышнотелой», как заметил однажды Питер. А сейчас вся эта плоть растаяла, но кожа осталась, и вот я лежу в ней, словно в луже самой себя. Закрыв глаза, я поворачиваю голову к окну. Сквозь веки светит ярко-алое. Я возвращаюсь.
Золотисто-зеленый свет: день только начинается. Я снова в своей ванной на чердаке. В Линтонсе моих воспоминаний всегда сияет солнце: иногда случалось упасть нескольким каплям дождя и раскатиться грому, но ничего большего. Это мое первое утро здесь, и я собираюсь на озеро. Но сначала я как следует отскребла ванну, раковину и унитаз, вымела волосы, оставшиеся после того, как я содрала куски ковра; их я еще раньше стащила вниз по лестнице, вынесла наружу и закинула на кучу мусора, которую унюхала позади конюшни. Я надела материнские серьги от Хэтти Карнеги[6] и убедилась, что цепочка с материнским медальоном у меня на шее. Может, это и странно – наряжаться на прогулку, но мне нравилось носить эти вещи, чтобы вспоминать о матери, чтобы при случае поднести руку к уху или к шее – и снова услышать ее голос и увидеть полный любви взгляд, которым она смотрела на меня до того, как ушел отец.
Когда я перевязывала шнурок, одна из материнских сережек выпала из мочки, словно мы, все трое – я, мать и сережка, – знали, что эти украшения мне не идут. Мелкие кусочки горного хрусталя вокруг зеленого пекинского стекла, штучка, сделанная для обладательницы более миниатюрных ушей. Сережка поскакала по полу ванной, и я погналась за ней, но она блестящей мышкой исчезла в щели между досками. Сняв другую сережку, я положила ее на полку рядом с пудрой и сунула пальцы в дырку, протискивая их все дальше, пока костяшки не застряли. Внутри я чувствовала лишь теплый воздух. Но доска оказалась расшатана и теперь свободно гуляла среди своих соседок. Я подцепила ее пальцами и удивилась, когда она поднялась, явив проходящие внизу балки. В широких проемах между ними обнаружилась масса когда-то потерянных вещей – словно остатки микроскопического кораблекрушения вынесло на темный песок морского берега: булавки, ржавое бритвенное лезвие, пуговица, две заколки, несколько грязных бусин от порванного ожерелья – и моя сережка. Она притаилась рядом с металлической трубочкой диаметром с толстую сигару, видневшейся из-под слоя пыли. Я попыталась ее вытащить, но оказалось, что она прочно прикреплена к чему-то. От моих усилий она повернулась, приняв вертикальное положение: маленький телескоп. Лизнув палец, я очистила на верхнем конце то, что казалось мне стеклянным диском, а потом наклонилась к трубке, чтобы посмотреть в нее.
Мне открылся вид сверху на другую ванную комнату, более просторную и величественную, чем моя. Ванна на львиных лапах со шторкой из деревянных планок и узорчатая раковина. Все это – искривленное, слегка скрученное, потому что линза искажала вид. Дверь была открыта, и желтый язык утреннего солнца из соседней комнаты лизал пол. На заднем краю раковины лежал на фарфоровой тарелочке свежий кусок мыла, а рядом, на столике, в беспорядке теснились какие-то баночки, бутылочки с духами, зубные щетки. Тут дверь открылась шире, и вошел мужчина. Лишь когда он остановился перед унитазом, я поняла, что это Питер. Я отшатнулась назад, прикрыв ладонью окуляр, и безмолвно застыла, словно вошедший мог в любой момент взглянуть вверх и обнаружить меня. Я вспомнила, как он говорил, что эти комнаты внизу собирались предоставить мне, и теперь была рада, что мне досталась пара бывших помещений для слуг и армейская койка с тоненьким матрасом.
Я сохраняла неподвижность, пока не услышала, как в унитазе спускают воду. Только тогда я вернула трубку в горизонтальное положение и вставила доску на место.
Мистер Либерман и мне прислал что-то вроде инвентарной описи, приложив отдельную страницу со схемой маршрута и ключом. Этот листок он явно выдрал из описания Линтонса, сделанного для продажи:
Неоклассический особняк с вестибюлем, музыкальной комнатой, малой и большой гостиной, оружейной, обеденным залом, курительной, бильярдной, салоном, десятью спальнями и гардеробными, пятью ванными, помещениями для прислуги. Расположен в парке на 764 акра с великолепными деревьями, декоративным озером, фонтаном, цветником, огородом (обнесенным стеной), классическим мостом, оранжереей примечательной конструкции, конюшнями, образцовой молочной фермой, ледником, гротом, усыпальницей, всевозможными причудливыми сооружениями (в числе которых – обелиск) и т. п., а также со множеством хозяйственных и иных построек. Все в той или иной мере требует ремонта.
Мистер Либерман сделал на этом листке пометки карандашом: слово «фонтан» он обвел, а слова «классический мост» подчеркнул трижды.
Я получила его первое письмо, с американской маркой и американским же штемпелем, через месяц после того, как похоронили мать. Совпадение, но удачное. С ее смертью отец перестал платить алименты, и, хотя мать завещала мне все, что у нее было, от этих денег осталось неожиданно мало после того, как я оплатила похороны и разобралась с другими счетами. Квартира в лондонском доме, где мы жили, была съемной.
Мне казалось, что будет очень интересно – впервые за тридцать девять лет не знать, куда я отправлюсь и что буду делать. У нас с матерью выработался привычный распорядок, от которого мы никогда не отступали, и я представляла себе, что стану свободной, получив возможность есть когда хочу, укладываться спать когда хочу, делать что хочу. Я верила, что это меня преобразит. Я десять лет готовилась к смерти матери: всякий раз, возвращаясь из магазинов или библиотеки, я отпирала входную дверь, не зная, что найду внутри. После того как ее не стало, я тоже была готова покинуть этот дом. Мне хотелось избавиться от воспоминаний об этих годах, от воспоминаний, впитавшихся во все здешние предметы: в кресло, откуда она наблюдала за дорогой, ожидая моего возвращения; стол, за которым она регулярно писала моему отцу, прося больше денег; кровать, где я ухаживала за ней и где она умерла. Эта кровать продолжала хранить ее запах, даже когда я сняла простыни, и заставляла меня плакать.
Я поступила безжалостно. Я пригласила местного торговца антиквариатом и предложила ему купить все, что пожелает. Он мычал, недовольно хмыкал и качал головой, пока я водила его по комнатам. Мебель, заявил он, слишком темная и массивная, да и спрос на все эти старомодные викторианские вещи в последнее время почти сошел на нет. Тем не менее он забрал все, в том числе ее старые наряды (когда-то очень модные, сделанные на заказ): он набил их в коробки и сказал, что надеется отыскать для них новый дом. За все вместе он заплатил меньше, чем стоило когда-то одно только платье. Я это знала, но мне хотелось избавиться ото всего. Он оставил ее нижнее белье, пару дешевых ювелирных украшений и единственное вечернее платье, которое я решила сохранить для себя. Я не думала о будущем – во всяком случае, тогда. Я не сомневалась: что-нибудь да подвернется. И я не ошиблась.
За несколько месяцев до этого в «Журнале Общества любителей садовых древностей» напечатали мою статью о палладианских мостах в Стоу и в Прайор-парке. В предыдущие годы они уже публиковали кое-какие мои материалы, хотя и не платя никаких гонораров, потому что это было довольно малоизвестное издание, которое, как мне казалось, читают от силы полдюжины ученых – и больше никто.
Но все-таки, по-видимому, аудитория журнала оказалась несколько шире, потому что однажды я получила пересланное мне через редакцию письмо некоего мистера Либермана, который сообщал, что купил английский загородный дом с прилегающими к нему садами:
Дорогая миссис Джеллико, поскольку Вы являетесь специалистом по мостам и садово-парковой архитектуре в целом, я хотел бы поинтересоваться, не будет ли Вам любопытно посетить недавно приобретенное мною английское загородное поместье и не согласитесь ли Вы дать мне его профессиональную оценку…
Так начиналось его послание. Я бы не стала называть себя специалистом: я всему училась самостоятельно, если не считать одного года в Оксфорде. Все свободное время я проводила в библиотеке Британского музея, сидя в своем привычном кресле, читая, делая выписки и готовя небольшие исторические статьи – для собственного удовольствия. И я никогда не посещала никакие исторические места за пределами Лондона – во всяком случае, после ухода отца.
В тот же день я ответила мистеру Либерману, что принимаю его предложение. Меня привлекали и комиссионные, и шанс вырваться из большого города, но главное – возможность лично изучить самый настоящий классический мост. Я толком не спала, пока не получила его ответ. Мы условились об оплате и о том, где я остановлюсь в доме. Я согласилась к концу августа прислать ему отчет обо всех садовых объектах, представляющих интерес с точки зрения архитектуры.
Свою последнюю лондонскую неделю я провела в пансионе возле Кингс-Кросс. В один чемодан я сложила одежду, в другой – книги и то, что осталось от вещей матери. Ночами я не спала, слушая, как приходят и уходят девушки-постоялицы, а днем сидела в своем кресле в библиотеке Британского музея, читая о Линтонсе все, что могла отыскать. В Певзнере[7] ему уделялось всего полторы страницы: отмечалась помпезность главного портика и с характерным пренебрежением (которое я успела полюбить, работая с этим многотомником) сообщалось, что парадная лестница «не представляет интереса». Перечислялись причудливые садовые постройки и оранжерея, но о мосте не было сказано ни слова. Упоминалась также церковь при поместье, но ее внутреннее убранство «разочаровывало», а скульптуры были названы «излишне сентиментальными». Тем не менее я все-таки выяснила из того же тома, что нынешний неоклассический дом был выстроен в начале XIX века на основе более раннего, кирпичного. Я заказала соответствующие номера «Сельской жизни», однако не нашла в них ничего неожиданного – лишь несколько унылых фотографий каминной облицовки, портика и озера. В одной из статей мне встретилось упоминание об альбоме рисунков, и это в конечном счете привело меня к дневнику женщины, жившей в Линтонсе летом 1755 года. Она пространно повествовала о том, какого жесткого фазана подали на обед, и о том, как холодно в ее неприглядной комнате и как она пыталась дозваться слуг, чтобы те разожгли камин, но не получила никакого ответа. Среди прочего она писала о классическом мосте с его «чудеснейшими арками» над водной гладью.
В то первое утро я, выскользнув через боковую дверь, обогнув фасад дома, пройдя под огромными колоннами портика и затем спустившись по широким ступеням, отправилась к озеру. Когда-то здесь разбили сад в классическом стиле, с четко упорядоченными насаждениями и живыми изгородями, но теперь он разросся, поглотив нижние ступеньки, и побеги ежевики пробились сквозь растрескавшийся камень. Валериана и иван-чай повсюду распространились самосевом, за ногастой сиренью с побуревшими цветами явно никто не ухаживал, а разбушевавшаяся жимолость (Lonicera), карабкаясь вверх, перещеголяла вьюнок (Convolvulus). Когда-то, наверное, озеро и мост можно было увидеть и из дома, но теперь мне пришлось срезать прут, чтобы расчищать себе путь через эти заросли, следуя очертаниям тропинки, по краям которой наросло крапивы. Тропинка вела к задушенным плющом ниссеновским баракам[8] со сводчатыми крышами. Я заглянула в выбитые окна: по запаху и характерному мусору было очевидно, что в недавнем времени их использовали в качестве курятников.
Пройдя между гигантскими рододендронами по обе стороны стертых каменных ступеней, розоватых от упавших и поблекших цветков, я невольно представляла себе то, что могу обнаружить впереди: палладианский мост, еще даже более изящный, чем в Уилтоне или в Прайор-парке, более широкий, чем в Стоу, и, в отличие от стоурхедского, мой будет с храмом. Видите? Я уже называла его моим. Мне хотелось, чтобы это было мое собственное открытие, и я совершенно не думала о мистере Либермане – по крайней мере, тогда. Я мечтала, как напишу статью, которую напечатают не в журнале общества любителей того или сего, а в «Таймс».
Я вышла из зарослей ниже по течению, где в земле когда-то выкопали широкий бассейн, замедлявший воду и создававший у владельцев поместья и у их гостей впечатление, что перед ними озеро, а не просто ручей, перекрытый хитроумной плотиной. Справа от меня изгибалась излучина, и водная гладь пропадала из виду. Когда я вышла на берег, целая стая уток, точно живой плот, поднялась с зеленой воды, хлопая крыльями и крякая. Я повернула налево, пробралась сквозь полосу спутанных деревцов. В земле остались колеи от давних танковых маневров, но ее уже колонизировали травы и папоротники. Озеро подмигивало мне из-за деревьев.
Еще через несколько ярдов я впервые без всяких помех увидела мост в верхней части озера. Он оказался не таким, как мне мечталось. Никакого храма, только очередные косматые кусты и заросли, подступающие к нему по обоим берегам. Арки имелись, но я не углядела в них ничего чудеснейшего. Я уже подумывала развернуться, но решила все-таки постоять на нем, чтобы уж считать дело сделанным. К мосту и через мост вела узенькая оленья тропа, и я двинулась по ней, ударяя своим прутом по побегам ежевики, норовящим уцепиться за мою одежду и кожу, и сбивая ягоды. На восточной стороне течение было ленивое: его замедлял всякий сор, прибившийся к камням, – ветки, листья и какая-то белая вспенившаяся дрянь. Место было сырое и безрадостное, но, когда я развернулась и посмотрела на само озеро, оказалось, что вода в нем чистейшая и ее неподвижная поверхность в центре ловила солнце и небо и бросала их мне прямо в глаза.
Я перешла мост и двинулась вдоль противоположного берега, подныривая под низкими ветками и время от времени прибегая к помощи своего прута. Так я добралась до дальнего конца озера, где оно снова сужалось в ручей, и пересекла скользкую плотину над небольшим рукотворным каскадом. Я сидела там, пока солнце поднималось все выше, и пыталась зарисовать мост и озеро в своем альбоме для набросков. Я привыкла быть одна, привыкла почти всегда оставаться довольной своим одиночеством даже среди лондонской уличной толпы, но здесь, близ линтонсского озера, я ясно осознавала присутствие пары, живущей в доме, и поймала себя на мысли: интересно, что это за люди?
Позже я обошла остальное поместье со всеми его причудами и осмотрела некоторые из построек: обелиск, усыпальницу, грот, огород, молочную ферму. Я сунула нос в заплесневелые кладовые, в ледник, в конюшни. Какие-то невидимые существа разбегались от света и от моих тяжелых шагов. Остаток утра я просидела на маленькой кровати у себя в комнате, с бумагами на коленях, с книгами, разбросанными вокруг на полу (стола или кресла не нашлось): писала заметки, перерисовывала наброски, составляла карту поместья, отмечая расположение всех его сооружений по отношению к дому.
Я выстирала нижнее белье и чулки в раковине ванной комнаты при помощи куска мыла, который там валялся, – потрескавшегося, давно утратившего свой аромат. Потом повесила все это сушиться на бечевке, протянутой над ванной. Под вечер я согрела половину консервной банки сардин в томатном соусе на плитке, которую поставили в моей комнате, заодно снабдив меня кое-какими столовыми приборами. Я положила один чемодан на другой, накрыла конструкцию запасной наволочкой и расставила на ней нож, вилку и тарелку. Сидя, скрючившись, на полу перед этим импровизированным столом, я съела свой обед.
Помыв посуду в раковине ванной и все убрав, я вернулась к работе. Когда я наконец подняла глаза, комнату наполнял абрикосовый свет заходящего солнца. Я встала и потянулась, выгнув спину и повертев туда-сюда головой. Присев на корточки у открытого окна, я разглядывала поместье, пытаясь представить, как оно могло выглядеть, когда все это еще только устраивали: далекие поля – зеленые, непаханые; дубы и кедры с нетронутыми ветвями, внизу у стволов никакой крапивы. В то время как из всех окон открывался вид на идеализированный английский пейзаж, просторно раскинувшийся и обрамленный темными лесистыми уступами.
Снизу донесся запах готовки – чеснока, жарящегося в сливочном масле, и чего-то мясного. В животе у меня заурчало, и я поняла, что полубанки сардин явно недостаточно для обеда. Я высунулась из окна, чтобы как следует вдохнуть аромат, и, глянув вниз, увидела чью-то ногу на подоконнике под моим; прежде чем отпрянуть назад, я успела разглядеть грубые пальцы с ногтями недавно покрытыми зеленым лаком. Надо же: вот как знакомишься с соседями.
На ужин я прикончила горбушку привезенного с собой хлеба и еще одну жестянку сардин. Завтра придется сходить в город, если я захочу есть.
Воздух на чердаке был сыроватый даже с открытым окном. Лежа под простыней в ночной рубашке, я раздумывала, кто мог жить до меня в этой комнате и кто спал в соседней до того, как ее превратили в ванную. Кто вмонтировал в пол эту трубку для подсматривания – любопытный слуга, которому хотелось понаблюдать за своей хозяйкой, или сынок-вырожденец, решивший, что забавно будет иногда пялиться на гостей семейства? Воображение рисовало мне классическую героиню – безумицу, запертую на чердаке, – и то, как она смотрит в глазок на жизнь, протекающую внизу. И вдруг я услышала крик, женский голос – голос Кары. Я села в кровати. В комнатах подо мной зажгли свет: его отблески виднелись в моем окне. Я высунулась наружу: в ванной Кары и Питера свет тоже был включен. Она кричала по-итальянски, словно выплевывая слова. Питер отвечал громко, но спокойно:
– Ну пожалуйста, Кара. Уже поздно. Не будем сейчас это затевать.
В ответ она что-то воскликнула. Иностранные слова уносились в ночь.
– Пожалуйста, по-английски, – попросил Питер.
Кара заверещала, точно зверек, попавший в ловушку. Раздался грохот – разбилось то ли стекло, то ли тарелка. Я тут же втянула голову, словно опасаясь, что соседка вот-вот на меня нападет. Хлопнула дверь, ответно задрожала моя оконная рама, и где-то внизу Кара начала теперь всхлипывать, по-прежнему что-то крича в паузах между иканьями, пытаясь перевести дух и лопоча какую-то бессмыслицу. Кто-то из них рывком закрыл окна, и я больше ничего не слышала, но тут я снова подумала о глазке в полу моей ванной.
Конечно, я понимала, что хорошо, а что дурно. Мой отец, Лютер Джеллико, успел внушить мне это до своего ухода, а потом мать продолжала наставлять уже по-своему: за всякий проступок будет расплата, не лги, не воруй, не разговаривай с незнакомыми, не открывай рот, пока к тебе не обратились, не смотри матери в глаза, не пей, не кури, не ожидай ничего от жизни. Я знала, что существуют правила, по которым я должна жить, но это знание пребывало во мне на интеллектуальном уровне, в виде списка, с которым нужно сверяться, прежде чем совершить что-нибудь. Оно не было естественным и врожденным, как (мне казалось) у всех остальных. Однако в этом списке ничего не было насчет подглядывания и подслушивания. Без всяких угрызений совести я отправилась в ванную и вынула ту самую доску. Встала на колени, подняла трубку и посмотрела в окуляр.
Кара лежала на полу ванной, она была в ночной рубашке, лицо ее закрывали волосы – буйные тугие кудри. Она свернулась клубочком, устроившись головой на коленях у Питера. Время от времени грудь ее вздрагивала и слышался всхлип. Питер в пижаме сидел прислонившись к стене и вытянув ноги. Склонившись к ней, он гладил ее по волосам, и я дивилась той любви, которая читалась в этом движении, во взаимном отдавании и получении, которого я сама никогда не знала. Через несколько минут она села прямо и принялась покрывать его шею и лицо мелкими поцелуями, но он оставался неподвижен, точно ждал внезапно выпущенных когтей. Она поцеловала его в рот, прижавшись к его губам своими, а ее рука, с обручальным кольцом на пальце, прошла по его бедру и скользнула к паху. Я не отводила взгляд: мне было любопытно. Питер не дал ей проникнуть в его пижамные штаны, мягко взяв за запястье и убирая от себя ее руку. Кара повесила голову, ее тело затряслось от рыданий. Он поднял ее на руки и, словно ребенка или инвалида, понес из ванной.
3
На другое утро я без всякого завтрака взялась работать над своими заметками, и к тому времени, когда я выбралась из дому, уже стояла такая жара, что моя ладонь липла к пластмассовым ручкам сетки для продуктов. Шляпку свою я найти не смогла и пришла к выводу, что, скорее всего, оставила ее в автобусе. Я пересекла заросший каретный круг и начала долгий путь по аллее. Она вся была изрыта выбоинами – вероятно, их оставили армейские грузовики, последний раз с грохотом катившие по ней много лет назад. Солнце неистово било по темени, и хотелось пить. В дальнем конце аллеи, в полумиле от меня, я заметила фигуру велосипедиста и мгновение спустя поняла, что это Кара: опустив голову, она энергично крутила педали, поднимаясь вверх, к дому (аллея имела небольшой уклон). Что следует делать в таких обстоятельствах? Я знала цвет ее ночной рубашки (младенчески-розовый), мне было известно, какой жалобный вой она издает при плаче, и тем не менее мы пока не были знакомы. Моя мать остановилась бы и завязала с ней учтивую беседу, притворившись, что ничего не слышала и не видела. Разумеется, для таких случаев существует тема погоды. Я могла бы заметить, какое сегодня голубое небо, или спросить у Кары, пойдет ли, по ее мнению, дождь. Но я не была уверена, что смогу смотреть в глаза женщине, чью руку я видела залезающей в пижамные штаны мужа. Может, спросить, нет ли у нее чего-нибудь попить? Кара уже проехала левый изгиб аллеи, и я разглядела, что на ней зеленая косынка, завязанная под подбородком, и темные очки. Ее колени под тем же трикотажным платьем, что было на ней вчера, двигались вверх-вниз. Я представила себе бутылку лимонада у нее в велосипедной корзинке, еще ледяную после холодильника одного из городских магазинов.
Я вытерла влажную ладонь о юбку, готовясь пожать ей руку, когда она остановится, и двинулась ей навстречу. Заготовленные унылые слова («Привет, я Фрэнсис, я приехала изучить садовые постройки») ощущались галькой во рту, которая высыплется на землю, стоит мне его раскрыть. Я слышала старческое сипение велосипедной подвески и резиновое шарканье недокачанных шин по каменистой поверхности аллеи. И я видела ее щеки, разрумянившиеся от физического напряжения.
А потом, когда она уже почти поравнялась со мной, я сошла с мощеной поверхности в траву и встала за ближайшее дерево, прижавшись к нему спиной. Я даже себе солгать не могла, будто так она меня не заметит.
Проезжая мимо, Кара нажала на звонок, и от этой трели несколько ворон, каркая и хлопая крыльями, поднялись в воздух. Я не двигалась, пока она не докатила до Линтонса, соскочила с велосипеда, поколотила в парадную дверь и исчезла внутри. За это время мои щеки уже перестали быть такими красными.
Аллея в конце резко поворачивала враво, в сторону дороги: этим путем я прибыла сюда. Но прямо, по направлению к городу, вела тропинка, вившаяся между двумя полями. Она сильно заросла, и над ней стояло жужжание насекомых. Небо отливало матовой голубизной, солнце продолжало шпарить, вытягивая из меня всю жидкость, заставляя ее скапливаться у меня под мышками и в вырезе на груди. Если бы Кара сейчас проезжала мимо меня, я бы сшибла ее с велосипеда, чтобы добраться до этой воображаемой бутылки лимонада у нее в корзинке. Решив, что до города отсюда ближе, чем до Линтонса, я упорно двинулась дальше, представляя себе высокий стакан воды, который я попрошу, добравшись до кафе. Должно же там быть кафе.
Когда поля кончились, тропинка стала шире, но тенистее: по краям росли тисы, наклонившиеся друг к другу. Их ветви сплетались, точно свадебная арка, и я шла под ней – невеста без жениха. По сторонам поднималась насыпь, а сама тропа была изрядно истоптана, повсюду виднелись бурые кости древесных корней. Я была благодарна за эту тень, и лишь когда впереди замаячил освещенный полукруг, а потом железные ворота кладбища, я поняла, что это та тисовая аллея, по которой многие поколения Линтонов ходили, ездили верхом, а по завершении земного пути, лежащие в своей лучшей одежде, были отнесены на руках в церковь поместья, упомянутую у Певзнера. Створки ворот внизу заросли травой, доходившей мне до колена, но за ними я видела накренившиеся могильные камни и бабочек, зигзагами мелькавших между будлеей и цветущим чертополохом. Я толкнула ворота, притоптала пырей и протиснулась в створ. Здесь, на задах погоста, за могилами давно никто не следил, мох и дожди съели даты и имена, так что о покоящихся здесь в земле свидетельствовали лишь стертые заглавные буквы. Я прошла вдоль надгробий от прошлого к настоящему и обнаружила четырех Линтонов, захороненных вместе: двух Доротей, Чарльза, скончавшегося в двадцать лет, и Сэмюэла, который прожил всего один год.
Я пошла по тропинке, ведущей в обход церкви, мимо еще одного тиса, толщиной почти с башню, и мимо стога давно скошенной травы, на который кто-то бросил увядшие цветы: все это пахло гнилью, прелой растительностью, обращающейся в слизь. На северной стороне церкви среди надгробных камней стоял викарий в черной рясе. Он склонил голову над страницами книги, и я не видела его лица. Рядом с ним мужчина постарше, с шапкой в руке, отдыхал, опираясь на лопату с длинным черенком. Перед ними была открытая могила.
Держась поближе к стене, я обогнула здание и подошла к главным дверям, которые оказались не заперты. Я не была в церкви с похорон матери, но запах воска и сам воздух, прохладный, как вода в ручье, казались мне чем-то знакомым и дружелюбным. Тогда я проплакала всю заупокойную службу, все гимны. Я не могла остановиться, даже когда викарий говорил свои несколько слов или когда принималась петь горстка престарелых друзей матери, – хотя толком не понимала, идут ли мои чрезмерные рыдания от жалости к себе или от ужаса, что мать действительно умерла.
Эта церковь оказалась замечательно простой: скамьи, сплошные беленые стены, деревянный потолок. Я бы не сказала, что она меня разочаровала. Пройдя между скамьями, я проскользнула в ризницу, и как раз открывала посудный шкафчик над раковиной, когда услышала позади голос:
– Могу я вам чем-то помочь?
Я повернулась. В дверях стоял викарий, держа в руках молитвенник. У него были мешки под глазами, словно он не спал несколько ночей подряд, и волосы, собранные в довольно нелепый пучок, но больше всего меня встревожила его черная борода. Все викарии, которых я раньше видела, ходили чисто выбритыми.
– Извините, я за стаканом, – объяснила я. – Для воды.
– Боюсь, вам нужно приносить сюда собственные вазы для цветов. Снаружи есть кран, им могут пользоваться все.
– Я имею в виду – попить.
Он обошел меня, отодвинул матерчатую шторку, взял с полки стакан, наполнил его из крана и протянул мне.
– Мистер Локьер заметил, как вы входили через задние ворота.
Он окинул меня взглядом, и я четко представила себе, что он видит: седеющую женщину средних лет, довольно полную в талии, и горло ее подергивается от глотков. Но, видно, я прошла некое неведомое мне испытание, потому что он подал руку и представился:
– Виктор Уайлд.
Я замешкалась, потянула вперед руку со стаканом, отдернула ее, смущенно засмеялась, поставила стакан на сушилку. Снова начала протягивать руку и снова отдернула, чтобы прежде вытереть ладонь о юбку.
– Виктор? – переспросила я. – Викарий Виктор? – бездумно добавила я, и он округлил глаза, словно уже много раз слышал эту шуточку. – Простите, – извинилась я. – Фрэнсис Джеллико. Как поживаете?
Похоже, он уже заметил, что на пальцах у меня нет колец, потому что, кивая, отозвался:
– Мисс Джеллико, вы из тех, кто остановился в Линтонсе?
Он извлек из кармана носовой платок, и я вдруг с ужасом подумала, что он собирается вытереть им свою ладонь, к которой я прикоснулась при рукопожатии. Но вместо этого он провел им по шее и запихнул его обратно в карман.
– Я составляю отчет о причудливых сооружениях и садовых постройках, – сообщила я.
– Мы как раз хоронили одного из Линтонов. Собственно говоря, последнего из Линтонов.
– Я даже не знала, что кто-то из них еще жив.
– Что ж, – произнес он, – теперь их не осталось. Все они в земле.
Он завел руку к своему затылку, расстегнул крючок или пуговицу и, прежде чем я успела отвернуться, потянул за высокий воротничок, который тут же выскользнул из-под его рясы вместе с каким-то приделанным к нему нагрудником. Я никогда особенно не задумывалась о деталях церковного облачения, но эта сцена меня потрясла: с таким же успехом он мог залезть себе под рясу и снять подштанники. Я перевела взгляд в сторону раковины, мучительно пытаясь придумать, что еще сказать.
– Он… он… у него остались какие-то родственники?
– У нее, – поправил викарий у меня за спиной. Послышался шорох снимаемой одежды, и на момент, пока он стаскивал что-то через голову, его голос зазвучал глухо. – Насколько мне известно, никаких родных, никаких друзей. Присутствовали только я и мистер Локьер, могильщик. Ну, и она сама, разумеется. Последняя Доротея Линтон была та еще особа. Чертовски сварливая и забывчивая. Непростой характер был у старушки.
Звякнули плечики для одежды.
– Подумать только, – отозвалась я, не уверенная, должны ли викарии вот так сплетничать насчет своих прихожан. – И все-таки, мистер Уайлд, она же отправилась в лучший мир, верно?
Я не раз слышала, как мать употребляет это выражение. Посмотрев через плечо, я увидела, что викарий уже снял свою рясу и что под ней у него джинсы и фуфайка вроде тех, что были у моего отца, только эту спереди украшало розово-желтое лучистое солнце – крашено было вручную, вроде бы это называют варенкой.
Он поднял брови:
– Что ж, если вам приятнее так думать. И называйте меня Виктором, пожалуйста.
Улыбнувшись, он взял стакан с сушилки, наполнил его из крана и, наклонившись над раковиной, вылил воду на свою белую шею.
– Боже, ну и жара сегодня, – заметил он, выпрямляясь. – Несколько лет назад Доротея попыталась снова пожить в Линтонсе. Судя по всему, она превратила одну из чердачных спален в ванную, чтобы наверху могла поселиться пожилая женщина, которую она прихватила с собой. В качестве чуть ли не горничной, прямо как в старые времена. По-моему, они там и месяц не продержались. Удивительно, как вы справляетесь. Там хоть есть электричество и водопровод?
Он снова потянулся к своему затылку: одно ловкое движение – и резинка, собиравшая хвост, оказалась на запястье, так что волосы крупными волнами легли вокруг его лица. Я лишь таращилась на него в изумлении.
– Там очень интересная атмосфера, – почему-то захотелось мне выступить в защиту этого места.
– Доротея Линтон считала, что армия, или власти, или кто бы там ни был лишили ее целого состояния, – продолжал он. Ручейки воды превращали розовые полоски на его фуфайке в лиловатые. На волосах и бороде у него поблескивали капельки влаги. – Всем, кому не лень было слушать, любила рассказывать, как у нее обманом все отобрали.
Он снова наполнил стакан и протянул его мне. Теперь я прихлебывала потихоньку.
– Это на самом деле так?
– Я бы сказал, что у нее было не все в порядке с головой, но вы же сами там живете. Я слышал, там все вымели подчистую. Так ведь и есть? Ничего не осталось. Военные вроде бы подлатали крышу, но этим дело почти и ограничилось. Не думаю, чтобы особенно приятно было гостить в таких руинах.
– Но это может быть такой милый дом, когда мистер Либерман приведет его в приличный вид. А в садах…
– Мистер Либерман? Тот американец, который все это купил? – Виктор закрыл дверцу гардероба, вытащил фуфайку из джинсов и, заметив, как я на него пялюсь, пояснил: – Сегодня днем – нерабочее время. – Он отправил молитвенник на полку, засунув его между другими книгами. – Дядя мне рассказывал, как Линтоны устраивали в этом самом доме рождественские вечеринки для жителей деревни. Каждый год, пока не началась Первая мировая. Тогда они не считали денег. Елка в зале до потолка, музыка, танцы, сладкие пирожки – ешь не хочу. Игра в прятки для деревенских детишек. Естественно, потом они выстраивались в очередь к Доротее – за подарком. Наверное, они ждали, что им достанется кукла, юла или что-нибудь такое. Дядя хохотал, описывая, как у них вытягивались физиономии, когда им вручали истрепанный кусок гобелена, полированный камешек или высохшего жука на булавке и заверяли, что это фамильная реликвия. – Виктор покачал головой. – Да, старая пташка была с характером.
Он проводил меня до кладбищенских ворот, и мы снова обменялись рукопожатиями. Уже поворачиваясь, он сказал, словно эта мысль только что пришла ему в голову:
– Надеюсь, вы придете в воскресенье на службу вместе со своим другом. Господь свидетель, мне бы не помешали новые лица в церкви.
И прежде чем я успела ответить, что не знаю, кого он имеет в виду: у меня, как и у Доротеи Линтон, никаких друзей нет, – он уже зашагал через кладбище к проему в стене, который, скорее всего, вел в садик пастората.
Городок оказался меньше, чем я себе представляла: булочная, бакалея, кондитерская, рыбная лавка. Ни кинотеатра, ни книжного магазина. На узеньких тротуарах толпились женщины с корзинками и плетущимися сзади детьми. Некоторые женщины, собравшись в кружок, болтали о (как я вообразила) школах, туфлях и ценах на капусту. Каково это было бы – жить такой вот жизнью? В центре которой муж и дети. Я не понимала, как с ними такое произошло? Какой трюк по части макияжа, или прически, или умения разговаривать все они выучили к двадцати годам? Трюк, который я почему-то не освоила. И ведь не то чтобы я страстно рвалась заполучить мужа или жаждала обзавестись детьми: просто эта иная жизнь казалась мне совершенно чуждой, и я не могла представить, каким образом она складывается.
Никакого кафе в городке не нашлось, но я увидела здание с вывеской «Хэрроу Инн» – скромную гостиницу с закусочной. На доске снаружи значились сэндвичи и кофе. Осознав, как мне хочется есть, я вошла.
У входа в обеденный зал стояли две женщины, загораживая дорогу. Когда я приблизилась, они глянули на меня и отвернулись, ничем не показав, что заметили.
– Сандра мне сказала – на прошлой неделе она отправила это самое письмо, – сообщила одна из женщин. – Теперь надо, чтобы так сделали еще несколько наших.
Другая, развязывая узел косынки, хмыкнула:
– Ну и жарища там. – Она сняла косынку и взбила рукой свои примятые кудри. От них шел химический запах средства для перманента. – Кристина говорит – мне надо первые день-два избегать прямых солнечных лучей. Не понимаю, как ходить с этой штукой, когда такое пекло.
– Могу тебе кратко обсказать, в чем там дело, – произнесла первая и, не дождавшись реакции от обладательницы свежего перманента, добавила: – Это важно.
– Я слыхала, он все равно долго здесь не задержится, – отозвалась завитая. – Он подумывает уйти.
– Скатертью дорожка.
Я слегка кашлянула. Первая снова покосилась на меня, потом обернулась к своей подруге, сказала что-то, чего я не расслышала, взяла ее под руку, и они, сблизившись головами, засмеялись. Дружба казалась такой простой и вместе с тем такой невозможной.
– Извините…
На сей раз обе посмотрели прямо на меня, уже без всякого смеха.
– Вы ждете столик? – спросила я.
– Там все забито, – ответила женщина с перманентом.
– Боже, – сказала я. – У меня внутри совсем пересохло. Вы правы, невероятная жара.
Я двумя пальцами слегка оттопырила спереди блузку и улыбнулась. Женщины, чуть помолчав, опять отвернулись.
– Если хочешь, завтра я напишу епископу, – сказала та, что с перманентом, своей подруге.
В бакалее я купила яиц, полфунта бекона, сливочное масло, картошку и две бутылки охлажденного лимонада. Завернула в кондитерскую за пакетиком мятных конфет «Эвертон», а в рыбной лавке соблазнилась на целую камбалу, которую мальчик в окровавленном фартуке завернул в белую бумагу и потом в страницу «Таймс». В булочной я купила буханку и, поддавшись импульсу, три челсийские булочки[9], представляя себе, как заскочу к нижним жильцам: может быть, Кара и Питер захотят съесть их вместе со мной? Четыре продавца сказали мне «доброе утро» и «спасибо» (протягивая покупки или сдачу). Мне нравилось вести счет чему-то подобному. Если набиралось больше семи, значит, день удался.
Возвращалась я тем же путем, мимо церкви, но Виктора не увидела. Я остановилась у могилы, засыпанной свежей землей, местами уже подсушенной солнцем и посветлевшей. Конечно, никакого надгробия пока не было (а может, и никогда не будет) – никакого указания, что здесь лежит последний представитель семейства Линтон. Убедившись, что меня никто не видит, я выпила полбутылки лимонада и съела одну из булочек, лежавшую в бумажном пакете, хотя мать всегда говорила, что это самая дурная манера – есть или пить на улице: «Если пища достойна того, чтобы ее съели, она достойна того, чтобы ее съели прилично».
Я шла по тисовым и липовым аллеям, и солнце снова пекло мне макушку. За домом, у дальнего края озера, над деревьями виднелась верхушка башни усыпальницы. Огибая поместье, я взглянула на нее с другой стороны, но не стала входить внутрь, хотя заметила, что замок на двери сломан. Дойдя до каретного круга, я опустила сетку с продуктами в высохшую чашу фонтана, в тень, которую отбрасывала мраморная женщина. Немного поразмышляв о булочках, я все-таки взяла бумажный пакет с собой, решив, что не могу предлагать Питеру с Карой две оставшиеся, когда нас в доме трое. По пути к склепу я съела еще одну.
Дверь усыпальницы была приоткрыта, дерево вокруг замка растрескалось. Из пустого вестибюля я вскарабкалась по винтовой лестнице, жавшейся к стенам, когда-то выкрашенным клеевой краской. Наверху обнаружилась небольшая площадка, вертикальная лесенка и люк, который я открыла, толкнув плечом, после чего протиснулась внутрь. Фонарь крыши был открыт со всех четырех сторон. Отсюда было видно все озеро, блестевшее на солнце. Я невольно отыскала взглядом мост вдали. Позади меня находились остатки огорода, обнесенного кирпичной стеной и заросшего, а поворот взгляда еще на сорок пять градусов приводил меня к дому, ослепительно-белому под дневным солнцем, словно корабль, плывущий по зеленому морю. Рядом с ним просматривалась оранжерея. Блеснуло солнце на открывающейся двери, и я увидела фигуру человека – видимо, Кары. Я не могла разглядеть ни черт лица, ни каких-либо деталей, но рукой она делала необычный приглашающий жест, двигая перед собой ладонью вверх-вниз, и лишь когда она повторила его в третий раз, я поняла, что она подбрасывает что-то в воздух и ловит, подбрасывает и ловит.
В главном зале, на нижнем этаже башни, располагались три гробницы: одного из первых лордов Линтонов и – по обеим сторонам от него – его первой и второй жен. Сверху имелись резные каменные гизанты[10]. Вероятно, когда-то в этом зале горел открытый огонь: одна стена и потолок почернели от копоти. У лежащего каменного лорда не хватало оса и трех пальцев: я решила, что их отломил на сувениры какой-нибудь солдат, тем самым превратив изваянного мужчину в прокаженного. Женским статуям повезло еще меньше. При свете, проникавшем в отворенную дверь, было видно, что там, где полагалось бы находиться их сердцам, кто-то пробил в камне дыры. Заглянув в темные полости, я ничего не смогла там различить, а на то, чтобы сунуть туда руку, мне не хватило смелости. Вслух помолившись за всех троих, я вышла наружу.
Вернувшись к фасаду дома, я спугнула кошку, тощую и драную, которая припустила от меня, унося что-то во рту. Приблизившись к фонтану, где я оставила покупки, я поняла, что паршивка добралась до моей сумки. Она полизала масло, размякшее на солнце, вытащила завернутую рыбу и, разодрав газету, уволокла все, оставив мне лишь голову, которая бессмысленно пялилась на меня круглыми глазами. По траве стелился заголовок из растерзанной газеты: «Человек делает первые шаги по Луне». Я набрала пригоршню гравия и швырнула вслед кошке.
Остаток недели я провела, бродя по поместью и составляя более подробную карту его достопримечательностей: вот усыпальница, вот обелиск в честь павшей лошади, вот грот из гальки и ракушек, вот ледник, вот мост. Я работала с методичной точностью, радуясь хорошей погоде и зная, что у меня полно времени, чтобы подготовить отчет: несколько последних дней июля и весь август. В траве пряталось множество мелких скульптур: скажем, урна, на подножии которой имелось посвящение чьей-то любовнице, или нижняя часть статуи – Эрота, как я предположила. Каждый день я приходила к мосту в надежде, что он переменился, что некий избавитель ночью выдрал сорняки, собрал мусор, плавающий в воде, и сделал эту штуку палладианской. Я еще раз и без всяких приключений прогулялась в город. Питер с Карой готовили, я закрывала окно или отправлялась на вечерний променад, в сопровождении мелькающих в воздухе летучих мышей. Погода оставалась теплой и сухой. Я не встречалась со своими нижними соседями, не слышала и не видела их новых ссор и очень старалась забыть о расшатанной половице у меня в ванной.
4
Викарий (Виктор: конечно, я знаю, что это он, хотя насчет его сана я по-прежнему не уверена) снова приходит посидеть у моей кровати и подержать меня за руку. А может, он всегда тут сидел – и ждал, пока я спала. Скоро я засну и не проснусь. Никогда больше не посмотрю вверх, сквозь ветки дерева, наблюдая, как свет блуждает среди листвы, никогда не прижму ладонь к стволу, чтобы на ней отпечатался узор. Никогда больше не вдохну запах земли после дождя, никогда не услышу, как вода лижет камень.
Виктор спрашивает меня, в чем я раскаиваюсь. И спокойна ли моя совесть. А потом шепчет:
– Расскажите мне, что случилось на самом деле.
– Как насчет тайны исповеди? – отвечаю я, пытаясь его подловить. Может, он забыл все, чему его учили.
– Все священники обязаны хранить секреты.
Ерзая задом, он пододвигается на край кресла. Интересно, скрестил ли он пальцы на другой руке? Я знаю, что он не во всем такой, каким прикидывается.
– Даже после смерти? – уточняю я.
Кивнув, он стискивает мою ладонь. Я чувствую его ожидание, но он ждет от меня не открытия личных тайн, а правды. Он хочет ее знать – ради моей же пользы.
– Даже если это противоречит законам государства?