Фаворит. Книга первая. Его императрица. Том 2 Пикуль Валентин
© Пикуль В.С., наследники, 2007
© ООО «Издательство «Вече», 2007
© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2017
Сайт издательства www.veche.ru
Действие пятое. Канун
Можно сказать, милостивый государь мой, что история нашего века будет интересна для потомства. Сколько великих перемен! Сколько странных приключений! Сей век наш есть прямое поучение царям и подданным…
Денис Фонвизин (из переписки)
1. Лежачего не бьют
Потемкин давно никого не винил. Даже не страдал. Одинокий, наблюдал он, как через щели в ставнях сочится яркий свет наступающей весны… Историк пишет: «Целые 18 месяцев окна были закрыты ставнями, он не одевался, редко с постели вставал, не принимал к себе никого. Сие уединенное прилежание при чрезвычайной памяти, коей он одарен был от природы, здравое и не рабское подражание в познании истин и тот скорбный образ жизни, на который он себя осудил, исполнили его глубокомыслием».
Средь ночи Потемкина пробудил женский голос:
– Спишь ли? Допусти до себя…
Он запалил свечи. Сердце бурно колотилось.
– Кому надобен я? – спросил в страхе.
А из-за дверей – голос бабий, воркующий, масленый:
– Да ты хоть глянь, как хороша-то я… утешься!
Потемкин бессильно рухнул перед киотом:
– Господи, не искушай мя, раба своего…
Утром он получил записку. «Весьма жаль, – писала ему неизвестная, – что человек столь редкостных достоинств пропадает для света, для Отечества и для тех особ, кои умеют ценить его». Потемкин метался по комнатам, расшвыривал ногами стопы книг, уже прочитанных, и тех, которые еще предстояло прочесть… Историк продолжает: «Некоторая знатного происхождения молодая, прекрасная и всеми добродетелями украшенная дама (имени коей не позволяю себе объявить), ускоряя довершить над ним торжество свое, начала проезжаться мимо окошек дома, в котором он жил…» Одиноким глазом взирал Потемкин сквозь щели ставней, как в лунном сиянии, словно призрак, мечется под окнами богатая коляска.
Он стал бояться ночей. Уже не раз звали его:
– Да пусти меня к себе… открой, я утешу тебя!
Обессилев, Потемкин растворил двери, и на шее его повисла Прасковья Брюс, жарко целуя его…
Утром графиня отбыла во дворец с докладом Екатерине:
– Форты сдались, и крепость пала.
– Хвалю за храбрость! Поднимем же знамена наши…
В доме Потемкина появился Алехан Орлов, посмотрел, что на постели – войлок, подушка из кожи набита соломкой, а в ногах – худой овчинный тулупчик.
– Не слишком ли стеснил себя скудостью?
– Эдак забот меньше, – пояснил Потемкин.
Алехан поднял с полу одну из книг, раскрыл ее – это было сочинение Госта об эволюциях флотских. Бросил книгу на пол:
– Ныне я, братец, тоже флотом увлекся. – Потом сказал Потемкину, чтобы сбирался в Зимний ехать. – Без тебя возвращаться не велено, таково желание матушки нашей… Шевелись, братец!
Постриг он ногти и волосы. Белая косынка, скрученная в крепкий жгут, опоясала голову, скрывая уродство глаза.
Екатерина встретила отшельника строго:
– Наконец-то я вижу вас снова… Из подпоручиков жалую в поручики гвардии! Кажется, ничего более я не должна вам.
…
Правил он в полку должность казначейскую, надзирал в швальнях за шитьем солдатских мундиров. Писал стихи. Писал и рвал их. Сочинял музыку к стихам разодранным, и она мягко растворялась в его одиночестве, никого не взволновав, никому не нужная. А в трактире Гейденрейха, где всегда были свежие газеты из Европы, случайно повстречал он Дениса Фонвизина:
– Друг милый! А где ноне Яшка Булгаков?
– Яшке повезло: его князь Николай Василич Репнин с собою в Варшаву взял, он при посольстве его легационс-секретарем… Говорят, картежничает – ночи нет, чтобы в прах не продулся!
О себе же поведал, что служит при кабинет-министре Елагине для принятия прошений на высочайшее имя, а самому писать некогда. Выбрались из трактира. Ладожский лед давно прошел. Петербург задремывал в чистоте душистой ночи; на болотах города крутились винты «архимедовых улиток», вычерпывая из ям воду…
– Чего не спросишь, Денис, куда глаз подевался?
– Говорят разно: бильярдным кием вытыкнули или…
Потемкин сказал ему, что придворная служба уже мало влечет. Желательно вкусить славы военной:
– Даже окривевший, а вдруг пригожусь?..
Вечером он разрешал на доске шахматную задачу Филидора, когда слуга доложил, что какой-то незнакомый просится:
– Сказывал, бывал в приятелях ваших…
Предстал человек с лицом, страшно изуродованным оспою; кафтанишко на нем облезлый, башмаки вконец раздрызганы, а на боку – шпажонка дворянская (рубля в три, не дороже стоит).
– Или не признал меня, Гриша? – спросил он тихо.
– Ах, Васенька! Глаза да голос выдали. Вижу, что оспа до костей обглодала… Где ж тебя так прихватило?
Это был неприкаянный Василий Рубан.
– Да я сам не ведаю где… Год назад по делам таможенным в Бахчисарай ездил к резиденту нашему, в Перекопе татарском, возвращаясь, отночевал – еще здоров. Заехал в кош Запорожский, тут меня и обметало. А сечевики усаты знай одно меня из ведер на морозе водой окачивали. Потом землянку отрыли, там гнить и оставили. Спасибо – еду и воду носили. Уж не чаял живым остаться. Одно ладно, что оспа эта проклятая хоть глаза не выжрала мне… мог бы ослепнуть!
Тяжкое чувство жалости охватило Потемкина: за этой тощей шпажонкой, за этими башмаками виделась нищета безысходная, да и сам Вася Рубан не стал притворяться счастливчиком:
– Дожил – хоть воровать иди. Покорми, Гриша…
Потемкин выбрал из гардероба кафтан поуже в плечах, велел башмаки драные на двор выкинуть, свои дал примерить, потом выложил перед поэтом четыре шпаги, просил взять любую.
– Бог тебе воздаст, Гриша, – прослезился Рубан. – Людей-то добрых немало на Руси, да ведь не у каждого попросишь…
В разговоре выяснилось, что Рубан переводами кормится.
– Писать уже перестали – все, кому не лень, перетолмачивать кинулись. Иногда эпитафии на могилки складываю. Приду на кладбище и жду, когда покойничка привезут. А родственникам огорченным свой талант предлагаю: мол, не надо ли для надгробия восхваление в рифмах сочинить? Однажды на гении своем три рубля заработал. Вот послушай: «Прохожий! Не смущай покой: перед тобой лежит герой, Отечества был верный сын, слуга царям и добрый семьянин…» Мне бы самому под такою вывеской полежать!
Потемкин спросил о Василии Петрове; оказывается, тот при Академии духовной на Москве учительствует, а сейчас тоже в Петербург приехал, возле Елагина толчется, каждый взгляд его ловит.
– А что ему надобно от кабинет-министра?
– Ласки. И лазеек в масонство, благо Елагин-то шибко масонствует. В ложу его попасть – быстрее карьера сделается.
– А я был в ложах, – сознался Потемкин, как о стыдном грехе. – Плуты оне. Я бы всю эту масонию кнутами разогнал…
…
Встретились и с Петровым; наняли ялик, лодочник отвез их на Стрелку, где пристань. А там базар с кораблей иноземных: матросы попугаями и мартышками торгуют, тут же, прямо на берегу, ставлены для публики столики, можешь попросить с любого корабля – устриц, вина, омаров, фруктов редкостных… Старый нищий, хохоча, пальцем на них указывал:
– Впервой вижу такую троицу: один кривой, другой щербатый, а третий корявый… Охти мне, потеха какая!
Потемкин приосанился:
– Кривые, щербатые да корявые, до чего ж мы красивые!
Вася Петров по-прежнему был пригож, только передних зубов не хватало. Стали они пить мускат, заедая устрицами, а пустые створки раковин кидали в Неву. Потемкин спросил Петрова:
– Клыки-то свои где потерял?
– А как на Руси иначе? Вестимо, выбили.
– Важно ведь знать – кто выбил и за что?
– Барыня на Москве… утюгом! Ревнуча была.
От вина, еды и музыки Рубан оживился:
– Даже не верю, что снова средь вас… Четыре года в степях провел. Смотрю я сейчас вокруг себя: корабли стоят, дворцы строятся, флаги вьются, смех людской слышу. Где же я, боженька, куда попал?
– Так ты домой вернулся, – ответил Потемкин.
Был он среди друзей самый неотесанный. Рубан владел древнегреческим, латынью, французским, немецким, татарским и турецким. Петров знал новогреческий, латынь, еврейский, французский, немецкий, итальянский. Еще молодые ребята, никто их палкой не бил, а когда они успели постичь все это – бес их ведает!
– А ныне желаю в Англии побывать, – сказал Петров.
– Зачем тебе, скуфейкин сын?
– Чую сердцем – плывет по Темзе судьба моя…
Петров глядел на Потемкина заискивающе, словно ища протекцию, но камер-юнкер сказал приятелю, чтобы тот сам не плошал:
– Елагина не тревожь – он кучу добра насулит, а даст щепотку. На его же глазах Дениса Фонвизина шпыняют, он не заступится…
– Так быть-то мне как, чтобы наверх выбиться?
– Вот ты чего хочешь! Тогда слушай. Вскоре в Петербурге великолепная «карусель» состоится. Натяни струны на лире одической да воспой славу лауреатам ристалищным.
Петров хотел руку его поцеловать, но получил по лбу:
– Не прихлебствуй со мною… постыдись!
…
Когда переплыли Неву обратно, у двора Литейного повстречался молодой солдат вида неказистого, с глазами опухшими.
– Господа гулящие, – сказал неуверенно, – вижу, что вам хорошо живется, так ссудите меня пятачком или гривенничком.
– Да ну его! – сказал Петров. – Пошли, пошли, – тянул он друзей дальше, – таких-то много, что на водку просят.
Потемкин задержался, спрашивая солдата, ради какой нужды ему пятачок надобен, и тот ответил, что на бумагу:
– Хочу стишок записать, дабы не забылся.
– Да врет он все, – горячился Петров.
– Гляди, рожа-то какая опухлая, задарма похмелиться хочет. До стихов ли такому?
Солдат назвался Гаврилой Державиным.
– Постой, постой… – припомнил Потемкин. – В гвардии Конной побаски зазорные распевали. Слышал я, что придумал их солдат Гаврила Державин из преображенцев… Не ты ли это?
Выяснилось – он, и Потемкин рубля не пожалел:
– Хорошо, брат, у тебя получается… поэт ты!
Петров и Рубан всячески избранили Державина.
– Побаски мерзкие учинил солдатским бабам в утеху… Какой же поэт? Эдак-то и любой мужик частушки складывать может.
– Верно, Васенька! А мы с тобой еще воспарим, в одах себя прославим на веки вечные… Ишь ты, – не унимался Петров, – бумажки ему захотелось! На што рубль такому давать?
– Лежачего не бьют, – прекратил их споры Потемкин.
2. Большие маневры
Лето 1765 года выдалось сырым и холодным, с моря налетали шквалы, текли дожди. Екатерина все же выехала в Царское Село, где ее навестил камер-юнкер Потемкин – с бумагами от Григория Орлова.
Она спросила, что о ней говорят в столице.
– Говорят, вы много пишете, – отвечал Потемкин.
– Да, это моя слабость… чисто женская, и тут я ничего не могу исправить. О том, сколько я написала, узнают после моей смерти и будут удивлены: когда я находила время для марания? – Помолчав, она добавила: – Григорий Григорьевич поступил правильно, купив библиотеку Ломоносова. Теперь я задумала идти по стопам друга – и куплю у Дени Дидро его библиотеку.
– Достойно вашего величества, – сказал Потемкин. – Вольтер был прав, нарекши вас «Семирамидой Севера»…
Вольтер, конечно же, намекал на ассирийскую Шаммурамат (Семирамиду), которая правила при малолетнем сыне, как и Екатерина при Павле. О том, что Шаммурамат глубоко порочна, Екатерина знала, но не стала расшифровывать уязвления Вольтера, принимая на себя лишь похвалы его.
– Как хороши иллюзии! – сказала она. – Побольше бы нам, женщинам, таких иллюзий. Проводите меня до парка…
В парке Потемкин тащил за нею складной стульчик и зонтик. Дунул ветер, посыпал маленький дождик, и камер-юнкер раскрыл зонтик над головою императрицы.
– Благодарю, – отозвалась она, поворачивая к гроту на берегу озера. – Укроемся от этого несносного дождя…
Стоя подле нее в укрытии грота, Потемкин заметил синяки, безобразившие руки женщины, – она застенчиво прятала их под шалью, а он думал: «Неужели она способна прощать… даже это?» Перехватив его взгляд, Екатерина строго сказала:
– Не будьте так внимательны ко мне, поручик…
Это был ее женский секрет: Семирамиду Севера иногда под пьяную руку крепко поколачивал фаворит Гришенька. Императрица сказала, что скоро в Красном Селе начнутся большие маневры, но Потемкина она не включила в состав своей свиты, и он в злости сорвал тряпичный жгут со своего лба:
– Я для вас стал уже противен?
Екатерина медленно подняла взор к его лицу. Один глаз Потемкина чуть косил, а другой был мертвенно-желтый, прищуренный, с жалобно текущей слезой… Она сказала:
– Дождь кончается. Не будем стоять здесь. И очень прошу вас не говорить, что бумаги Ломоносова на моем столе…
Эта женщина, осыпанная самой грубой лестью лучших умов Европы и избиваемая пьяным любовником, уже начала работать над своим «Наказом»! Ее мучила модная в то время легисломания – жажда силою закона сделать людей счастливыми…
Потемкин нес над нею раскрытый зонтик.
Какая там Шаммурамат? Просто баба. Да еще чужая…
…
Дефензива – оборона, офензива – наступление.
– Ух, и дадим же звону! – сказала Екатерина («дать звону» – это было ее любимейшее выражение). Коляска императрицы катила в Красное Село, грачи на пашне жадно поедали червей. – Вот, – показала на них царица, – наглядная картина того, что сильный всегда пожирает слабого, а вечный мир – выдумка Руссо и его голодающей братии. Смотрите, как эти птицы хватают жалких слепых червей… А по мне, так и люба драка! Но если уж драться, так лучше самой бить, нежели другими быть битой…
Показались домики Красного Села, чистые родники звенели в траве у подножия Дудергофских гор, а на склонах их плескались разноцветными шелками шатры персидского Надир-шаха. Екатерина при въезде в лагерь увидела сына: Павел салютовал матери игрушечным палашом, возле него пыжился генерал-аншеф Петр Иванович Панин – разгневанный и страстный милитарист, желавший все в России переделать на казарменный лад, большой поклонник прусских ранжиров. Екатерина сказала камер-фрау Шаргородской:
– Это мой персональный враг. Ишь как надулся…
Здесь, в лесах под Красным Селом, русская армия впервые начала маневрировать, побеждая мнимого врага. Князь Александр Михайлович Голицын[1], прославленный в битвах с Фридрихом II, дал войскам указание:
– До смерти никого не поражать! Помните, что противник суть от сути часть воинства непобедимого. Засеянных крестьянских полей кавалерии не топтать. А помятых в атаках и буде кто ранен неумышленно, таковых отсылать на бумажную фабрику Козенса…
Дипломатический корпус встретил Екатерину возле шатров, в прохладной сени которых разместилась ставка.
– Командующий здесь я! – возвестила императрица…
Она переоделась в мундир Преображенского полковника, натянула скользкие лосины из оленьей замши, Никита Панин сообщил ей:
– Из Вены от князя Дмитрия Голицына[2] получена депеша, начал болеть муж Марии-Терезии, император германский Франц, истощивший себя амурами с нежнейшей графиней Ауэрспейг.
– Туда ему и дорога, – грубо отвечала Екатерина.
– Да не туда, – поправил ее Никита Иванович, – потому как, ежели муж умрет, Тереза венская станет сына Иосифа поднимать, а этот молодой хлюст въедлив в политику, аки клоп в перину.
– Клопов кипятком шпарят, – сказала Екатерина.
К своим «коллегам», монархам Европы, эта женщина не испытывала никакого почтения. А вокруг пестро цвела лагерная жизнь: казаки жарили на кострах мясо, дым валил от полковых пекарен, конница разом выпивала целые пруды, оставляя биться в тине жирных карасей и карпов, которых тут же, весело гомоня, хватали за жабры солдаты. Суздальский пехотный полк, пришагавший из Старой Ладоги, заступил на охрану ставки. Командовал им маленький сухощавый офицер, чем-то напоминавший полевого кузнечика.
– Я вас уже встречала, – сказала императрица.
Это был Суворов – еще не великий! Он ответил:
– Три года назад, осенью, был допущен к руке вашего величества, а солдат моих изволили трактовать рублями серебряными.
– Помню. Жаловались на вас… монахи. Зачем вы ихний монастырь штурмовали, всех до смерти в обители перепужав?
Суворов без робости отвечал, что не оказалось под рукой вражеской цитадели, дабы штурмовать примерно, вот и пришлось посылать солдат карабкаться на стены монастырские:
– Ученье – не мученье! Лишь бы с толком.
– Из Кригс-коллегии тоже на вас жалуются, будто вы солдат полка Суздальского изнуряете маршами чересчур скорыми.
– Ваше величество, читайте Цезаря! – сказал Суворов, мелко крестясь. – Римляне еще скорее нашего походы совершали…
Ближе к ночи, когда догорали бивуачные огни, Екатерина легко взметнула свое тело в седло. Суворов был человеком от двора далеким, потому именно его она и выбрала в попутчики:
– За мной, полковник… галопом, ну!
В ночной темени их несли кони – стремя к стремени, шпора к шпоре. В изложине ручья крутилась водяная мельница бумажной фабрики; здесь они спешились. Их встретил англичанин Ричард Козенс с фонарем… Екатерина привязала Бриллианта к изгороди.
– Лишних никого нету? – спросила она фабриканта. Суворову же сделала доверительный знак рукою, чтобы следовал за нею.
Козенс в конторе демонстрировал образцы бумаги, прочной и тонкой. Екатерина жгла листы над пламенем свечи, комкала их и распрямляла, писала и написанное тут же соскабливала. Ассигнации пробовали печатать еще при Елизавете, но никак не давалась заготовка «нарочитой» бумаги. Екатерина и сейчас была недовольна.
– Ричард Ричардович, советую опыты продолжать. Надобно добиваться лучшего качества. Уж вы постарайтесь, дружок мой…
Утром она сама провела рекогносцировку «противника». Под нею был накрыт вальтрапом Бриллиант, три года назад вынесший ее к престолу! Впереди марширующих задвигались пушки. В конвое скакали двести гусар – сербов, грузин и казаков. В великолепных уборах кавалергардов пронеслись Алехан и Гришка Орловы, над их касками мотались высокие плюмажи из перьев страуса. Притворно враждовали дивизии – одна князя Александра Голицына, другая Петра Панина. Императрица – на рысях – сама отвела панинскую дивизию за болотистую речонку Пудость.
– Здесь и дадим вам звону! – посулила она.
Но «враг персональный», свершив ретираду за деревню Тайцы, открыл массированный огонь, заряжая пушки недозрелыми яблоками, которых было великое множество в садах красносельских.
Голицын настегнул коня под хохочущей царицей.
– Здесь не шутят! – крикнул он ей. – Коли попадет в глаз анисовкой, так никакая примочка не спасет. Грузинцев и сербов, аллюром скорым… арш! – скомандовал он в атаке.
Битва завершилась грандиозным пиршеством, и Екатерина была весела (не так, как на галере «Три святителя», но все же подозрительно хохотлива). Тосты во славу русского оружия слагались под завывание боевых труб, при литавренном бое. Граф Захар Чернышев, по чину президента Военной коллегии, подсел к Екатерине, нашептывая на Суворова, дабы наказать молодчика за кощунственный штурм святой обители. Екатерина послала его к чертям:
– Суворова попусту не дергайте. Он мне нравится тем, что на других не похож. От таких оригиналов большая польза бывает!
После маневров Красное Село покидали и дипломаты.
– Куда спешит эта дама? – сказал австрийский посол Лобковиц. – Глядя на нее, можно подумать, что завтра начнется война. Смотрите, все русские верфи загружены работой, Алексей Орлов получает от нее секретные суммы… ради чего?
– Боюсь, это связано с флотом, – сказал швед.
– А что она пишет? – спросил испанский посол.
– Мемуары, – ответил французский посол маркиз де Боссэ, и его слова вызвали дружный смех дипломатов.
– Плохой ваш смех, господа! – строго заметил прусский посол граф Сольмс. – Русские на Урале понастроили такие вавилонские домны, о каких в Европе понятия не имеют. На древесном угле они дают чугуна столько, что для самых грандиозных коксовых домен в Англии русские выплавки металла остаются лишь недостижимой мечтой…
…
Ближе к осени настали жаркие денечки, и двор перебрался в прохладу фонтанов Петергофа. Играя с вице-канцлером Голицыным в биллиард, императрица забила шар в лузу, сказав весело:
– Михалыч, у тебя дуплет, гляди! Была пора, когда философия возводилась на костры, а теперь она освоила престол русский… Промазал ты, князь! Я тебе глубоко сочувствую.
Крепким ударом загоняя второй шар в лузу, она велела запросить посла в Париже об имущественном положении Дидро. Вскоре кабинет-министр Елагин точно доложил Екатерине:
– У философа жена и дочь, роскошей не водится, но много денег уходит на обретение книг и эстампов редкостных. Дидро живет скромно, зато у него большой расход карманных денег на фиакры, ибо, часто колеся по Парижу и его окрестностям, он вынужден поддерживать обширные знакомства.
– Запросите, есть ли у него любовница…
Посольский курьер примчался с ответом: «Г-жа Волань таковою считается, и немало он издерживает ей на подарки».
– Вот и хорошо, что Дидро не евнух, – сказала Екатерина. – А эта мадам Волань небось одной философией сыта не бывает, и от лишних франков не отвернется… Перфильич, – наказала она Елагину, – покупая библиотеку Дидро, я все книги оставлю ему в пожизненное пользование, а сам Дидро пусть числится моим библиотекарем, за что буду платить ему пенсион по тыще франков ежегодно… Вот так и депешируй в Париж!
Настала теплая, благодатная осень, шумные ливни барабанили по крышам загородного дворца, когда Потемкин, заступив на дежурство, предстал вечером перед императрицей. Готовясь ко сну, она надела батистовый чепчик, за ее спиною живописно раскинулся барельеф «Вакхические пляски», где пьяные волосатые Силены преследовали тонконогих грудастых нимф…
– Депеша из Вены, от князя Дмитрия Голицына.
– Читай, поручик, секретов нету.
Потемкин прочел, что германский император Франц скончался, а горе Марии-Терезии не выразить никакими словами.
– Что ж, помянем кесаря блинами с маслом и сметаной, – лукаво отвечала Екатерина. – Но императрицу венскую мне искренно жаль: она любила мужа… даже все прощала ему… все-все!
В дверях комнат Потемкин столкнулся с верзилой Пиктэ; женевец принес новое послание от Вольтера. «Вы самая блестящая Звезда Севера, – писал мудрец, – Андромеда, Персей и Каллиста не стоят вас. Все эти звезды оставили бы Дидро умирать с голоду. Он был гоним в своем отечестве, а вы взыскали его своими милостями… Мы втроем, – закричал Вольтер, – Дидро, д’Аламбер и я, мы воздвигаем вам алтари: вы делаете из нас язычников!»
– Пиктэ, – сказала Екатерина, – вам предстоит поездка на Волгу, в степи напротив Саратова… Не обессудьте! Старые способы размножения людей уже не годятся – я придумала новенькие.
3. На флангах истории
Скорописью она строчила в Адмиралтейств-коллегию: «Что флотская служба знатна и хороша, то всем на Руси известно. Но, насупротив того, она столь же трудна и опасна, почему более монаршую нашу милость и попечение заслуживает…» Брякнул у двери колокольчик, было объявлено:
– Генерал-майор флота Голенищев-Кутузов-Средний!
– Проси. – И повернулась от стола лицом к входящему: – Иван Логгинович, годовой бюджет для дел флотских определила я в миллион двести тыщ рубликов. Сумма хороша, но из бюджета вылезать не дам. Знаю, что корабли не в един день строятся и не скоро люди к морям привыкают. Но все же будем поторапливаться…
Голенищев-Кутузов доложил, какие корабли по весне спустят на воду, какие закладываются. Долгая сушка леса задерживала создание флота. Сушеного леса для столичных верфей не хватало.
– Однако, ваше величество, большие запасы леса сухого есть еще в Адмиралтействе казанском и под Мамадышем на складах.
– Вывозите оттуда! Экономия хороша, – добавила Екатерина, – но мелочное скаредство загубит любое здравое дело. Потому не бойтесь поощрять радивых, выводите людей в чины, дабы горячность у всех возникала. А пока флот строите, я адмиралов затрясу насмерть за то, что плавать, сукины дети, совсем разучились. Стыдно сказать: флот русский к берегам прилип, будто старая бабка к забору в день ветреный. Пора уже нам в океаны выходить…
Флот, флот, флот – нужен, насущен, необходим!
От офицеров флота требовали ныне не только знания дела морского, но и нравов добрых, трезвого жития. Теперь во время корабельных трапез, пока офицеры кушали, им вслух читали сочинения – исторические, географические. Дворян стали завлекать службою на верфях: «корабельные мастеры ранги имеют маеорские, производятся в сюрвайеры и в обер-сюрвайеры, из коих последний чин уже есть бригадирский». На новых кораблях усиливали крепление бимсов, палубы стелили из дуба, чтобы они выдерживали пальбу утяжеленных пушечных калибров…
Прошка Курносов воткнул топор в бревно и, завидев начальника Адмиралтейства, забежал перед ним, проворно скинув шапчонку:
– Ваше превосходительство, не оставьте в милости своей. Дозвольте, как обещали, в Англию на верфи Глазго отъехать.
– Сначала тебя, байстрюка, в Мамадыш татарский загоню…
…
Иностранные дипломаты пристально шпионили за романом императрицы с Орловым, гадая между собою – какой катастрофой он завершится? Людовик XV исправно читал депеши из Петербурга:
«Орлову недостает только звания императора… Его непринужденность в обращении с императрицей поражает всех, он поставил себя выше правил всякого этикета, позволяя по отношению к своей повелительнице такие чудовищные вольности, которых не могла бы допустить ни одна уважающая себя женщина…»
Екатерина всегда перлюстрировала посольскую почту, и это письмо прочла раньше французского короля. Если прочла она, значит, прочел и Никита Панин, давно страдающий от неудовлетворенного желания – видеть Орловых подальше от двора.
– Может, изъять из почты? – предложил он.
– Что это изменит? Отсылайте. Пусть все читают…
Панин осторожненько дал понять Екатерине, что пора бы уж властью монаршей избавить себя от засилия орловского клана.
– Вы не знаете этих людей, как знаю их я! – И этой фразой Екатерина открыто признала свой страх перед братьями.
Все эти годы, кривя душою, она выдумывала Григория Орлова таким, каким он никогда не был и не мог быть. Императрица старалась доказать всем (в первую очередь – Европе), что ее фаворит – не любовник, а главнейший помощник в государственных делах. Иностранным послам она рассказывала сущую ерунду:
– Поверьте, что граф Орлов – мой усердный Блэкстон, помогающий мне разматывать клубки запутанных ниток…
А мадам Жоффрен она даже уверяла, что при чтении Монтескье фаворит делал столь тонкие замечания, что все только ахали, диву даваясь. Между тем Гришка по-прежнему любил кулачные драки, вольтижировку в манежах, фехтованье на шпагах, поднятие непомерных тяжестей и забавы с дешевыми грациями.
Недавно он заявился весь избитый, в крови.
– Кто тебя так? – перепугалась Екатерина.
– Да опять капитана Шванвича встретил. Выпили на радостях, поцеловались, как водится, а потом… – Гришка вытер ладонью окровавленные губы. – Надо же так – всю соску разбил!
Екатерина сказала, что в одном городе со Шванвичем ему не ужиться, она сошлет его подальше – за леса дремучие.
– Хороший он человек, матушка, таких беречь надобно. Эвон, в Кронштадте комендант требуется – Шванвича и назначь: матросы-то буяны, он их по дюжине на каждую руку себе намотает…