Похождения бравого солдата Швейка Гашек Ярослав
И она стала распространяться о том, как представляет себе религиозное воспитание солдата. Только тогда солдат доблестно сражается за своего государя императора, когда он верит в Бога и полон религиозных чувств. Только тогда он не боится смерти, когда знает, что его ждет рай.
Болтунья наговорила еще много подобных же благоглупостей, и было видно, что она не намерена отпускать фельдкурата. Однако фельдкурат отнюдь не галантно распрощался с ней.
– Едем домой, Швейк! – крикнул он в караульное помещение.
Обратно они ехали без всякой торжественности.
– В следующий раз пусть едет соборовать кто хочет, – сказал фельдкурат. – Человеку приходится торговаться из-за каждой души, которую он желает спасти. Только и занимаются бухгалтерией! Сволочи!
Увидев в руках Швейка бутылочку с «освященным елеем», он нахмурился:
– Лучше всего, Швейк, если вы этим маслом мне и себе смажете сапоги.
– Я еще попробую смазать этим дверной замок, – прибавил Швейк, – а то он ужасно скрипит, когда вы ночью приходите домой.
Так, не начавшись, закончилось соборование.
Глава XIV
Швейк в денщиках у поручика Лукаша
I
Недолго длилось счастье Швейка. Жестокая судьба прервала его приятельские отношения с фельдкуратом. Если до сих пор фельдкурат был личностью симпатичной, то сегодняшний его поступок сорвал с него эту маску.
Фельдкурат продал Швейка поручику Лукашу, или, точнее говоря, проиграл его в карты: так некогда продавали в России крепостных.
Произошло все это совершенно случайно. У поручика Лукаша собралась однажды милая компания. Играли в «двадцать одно». Фельдкурат все проиграл и заявил:
– Сколько дадите мне в долг под моего денщика? Страшный болван, но фигура презанятная, нечто non plus ultra.[57] Ручаюсь, что такого денщика ни у кого из вас еще не было.
– Даю сто крон, – предложил поручик Лукаш. – Если до послезавтра их не вернешь, то пошлешь мне этот редкостный экземпляр. Мой денщик отвратительный субъект – вечно вздыхает, пишет домой письма и при этом ворует все, что попало. Бил я его – не действует. Каждый раз при встрече получает от меня подзатыльники, но и это не помогает. Вышиб ему два передних зуба – и это его не исправило.
– Идет, – легкомысленно согласился фельдкурат. – Послезавтра получишь или сто крон, или Швейка.
Он проиграл и эти сто крон и, опечаленный, побрел домой. Отто Кац прекрасно знал и нисколько не сомневался, что до послезавтра ему нигде денег не раздобыть и что, собственно говоря, он гнусно и вместе с тем дешево продал Швейка.
«Нужно было за него взять двести крон», – упрекал он себя. Садясь же в трамвай, который через несколько минут должен был довезти его до дому, он ощутил угрызения совести и почувствовал приступ сентиментальности.
«Это некрасиво с моей стороны, – думал он, звоня к себе в квартиру. – Как я теперь посмотрю в его глупые добрые глаза…»
– Милый Швейк, – сказал он, входя в комнату, – со мной нынче произошел необыкновенный случай. Мне чертовски не везло в игре. Понимаете, пошел ва-банк, на руках у меня туз, прикупаю десятку. У банкомета на руках был всего валет, и все-таки он тоже набрал до двадцати одного. Потом я несколько раз ставил на туза или на десятку, и каждый раз у банкомета было столько же. Просадил все деньги…
Он замялся.
– …и наконец проиграл вас. Взял под вас сто крон в долг, и если до послезавтра их не верну, то вы будете принадлежать уже не мне, а поручику Лукашу. Мне, право, очень жаль…
– Сто крон у меня найдется, – сказал Швейк. – Могу вам одолжить.
– Давайте их сюда, – ожил фельдкурат. – Я их сейчас же отнесу Лукашу. Мне, право, не хотелось бы с вами расстаться.
Лукаш был немало удивлен, когда опять увидел у себя фельдкурата.
– Пришел заплатить тебе долг, – заявил фельдкурат с победоносным видом. – Дайте-ка и мне карту.
– А ну-ка… – сказал он, когда пришла его очередь. – Всего очко перебрал, – добавил он. – Ну, значит, играю, – сказал он, когда подошел следующий круг. – Покупаю! Стоп!
– Двадцать, – объявил банкомет.
– А у меня девятнадцать, – произнес фельдкурат тихо, внося в банк последние сорок крон из сотни, которую одолжил ему Швейк, чтобы откупиться от нового рабства.
Возвращаясь домой, фельдкурат пришел к убеждению, что всему конец, что Швейка ничто не может спасти и что ему предопределено служить у поручика Лукаша.
И когда Швейк отворил ему дверь, фельдкурат сказал:
– Все напрасно, Швейк. От судьбы не уйдешь! Я проиграл и вас, и ваши сто крон. Я сделал все, что только было в моих силах, но судьба сильнее меня. Она бросила вас в когти поручика Лукаша… Пришла пора нам расстаться.
– А что, сорвали банк у вас или же вы на понте продули? – спокойно спросил Швейк. – Плохо дело, когда карта не идет, но еще хуже, когда уж чересчур повезет… Жил в Здеразе жестянщик, по фамилии Вейвода, частенько игрывал в «марьяж» в трактире позади «Столетнего кафе». Однажды черт его дернул предложить: «Не перекинуться ли нам в «двадцать одно» по пяти крейцеров?» Ну, сели играть. Метал банк он. Все проиграли, банк вырос до десятки. Старик Вейвода хотел и другим дать разок выиграть и все время приговаривал: «Ну-ка, маленькая, плохонькая, сюда». Вы не можете себе представить, как ему не везло: маленькая-то, плохонькая не шла – да и только! Банк рос, собралась там уже сотня. Из игроков ни у кого столько не было, чтобы идти ва-банк, а Вейвода даже весь вспотел. Только и было слышно: «Маленькая, плохонькая, сюда». Игроки ставили по пятерке и все время проигрывали. Один трубочист так разошелся, что сбегал домой за деньгами, и, когда в банке было больше чем полторы сотни, пошел ва-банк. Вейвода хотел избавиться от банка и, как позже рассказывал, решил прикупать хоть до тридцати, чтобы только не выиграть, а вместо этого сразу купил два туза. Он сделал вид, будто у него ничего нет, и нарочно говорит: «Шестнадцать». А у трубочиста было всего-навсего пятнадцать. Ну разве это не невезение! Несчастный старик Вейвода побледнел, вид у него был жалкий, а вокруг уже стали поругиваться и перешептываться, что, дескать, он передергивает и что его как-то раз уже били за нечистую игру, хотя на самом деле это был самый честный игрок. В банк сыпались крона за кроной. Там уже было пятьсот крон. Тут и трактирщик не выдержал. У него как раз были приготовлены деньги для уплаты пивоваренному заводу. Он их вынул, подсел к столу, сперва проиграл два раза по сто крон, а потом зажмурил глаза, перевернул стул на счастье и заявил, что идет ва-банк. «Играем в открытую!» – сказал он. Старик Вейвода, кажется, все на свете отдал бы за то, чтобы проиграть. Все удивились, когда ему пришла семерка и он оставил ее себе. Трактирщик ухмыльнулся в бороду – у него было двадцать одно. Старику Вейводе пришла вторая семерка, и опять он ее себе оставил. «Теперь придет туз или десятка, – заметил со злорадством трактирщик. – Готов голову прозакладывать, пан Вейвода, что вам пришел капут». Все затаили дыхание. Вейвода тянет, и появляется… третья семерка. Трактирщик побледнел как полотно (это были его последние деньги) и ушел на кухню. Через минуту прибегает мальчонка, который был у него в ученье, кричит, чтобы мы скорее сняли трактирщика: он висит на оконной ручке. Вынули мы его из петли, воскресили и сели играть дальше. Денег ни у кого уже не было – все деньги были в банке у Вейводы. А Вейвода знай свое: «Маленькая, плохонькая, сюда», и счастлив бы все спустить, но должен был открывать карты и выкладывать их на стол, не мог он смошенничать и перебрать нарочно. Все просто обалдели от того, как ему везло. Уговорились: если не хватит наличных, играть под расписки. Игра продолжалась несколько часов, и перед старым Вейводой росли тысячи за тысячами. Трубочист был должен в банк уже больше полутора миллионов, угольщик из Здераза – около миллиона, швейцар из «Столетнего кафе» – восемьсот тысяч крон, а фельдшер – больше двух миллионов. В одной только тарелке, куда откладывали часть выигрыша для трактирщика, на клочках бумаги было более трехсот тысяч. Старик Вейвода пускался на всякие штуки: то и дело бегал в уборную и каждый раз давал за себя метать кому-нибудь другому, а когда возвращался, ему сообщали, что выиграл он и что ему пришло двадцать одно. Послали за новой колодой, но и это не помогло. Когда Вейвода останавливался на пятнадцати, у партнера было четырнадцать. Все злобно глядели на старого Вейводу, а больше всех ругался мостовщик, который всего-то-навсего выложил наличными восемь крон. Этот откровенно заявил, что человеку вроде Вейводы не место на белом свете и что такому нужно наподдать коленкой, выкинуть и утопить, как щенка. Вы не можете себе представить отчаяние старика Вейводы. Наконец ему в голову пришла идея. «Мне нужно в отхожее место, – сказал он трубочисту. – Сыграйте-ка за меня». И так, без шапки, выбежал прямо на Мысликовую улицу за полицией, нашел патруль и сообщил, что в таком-то и таком-то трактире играют в азартные игры. Полицейские велели ему вернуться в трактир и сказали, что придут за ним следом. Когда Вейвода вернулся, ему объявили, что за это время фельдшер проиграл свыше двух миллионов, а швейцар – свыше трех. А в тарелку для трактирщика положили расписку на пятьсот тысяч. Скоро ворвались полицейские. Мостовщик крикнул: «Спасайся кто может!» – но было уже поздно. На банк наложили арест и всех повели в полицию. Здеразский угольщик оказал сопротивление, и его увезли в «корзинке». В банке было больше чем на полмиллиарда долговых расписок и полторы тысячи крон наличными. «Ничего подобного я до сих пор не видывал, – сказал полицейский инспектор, увидя такие головокружительные суммы. – Это почище, чем в Монте-Карло». Все, кроме старика Вейводы, остались в полицейском комиссариате до утра. Вейводу, как доносчика, отпустили и обещали ему, что он получит в качестве вознаграждения законную треть конфискованного банка, свыше ста шестидесяти миллионов крон. Старик от всего этого ночью рехнулся и утром ходил по Праге и заказывал себе дюжинами несгораемые шкафы… Вот это называется – повезло в карты!
Тут Швейк пошел варить грог. К ночи фельдкурат, которого Швейк с трудом отправил в постель, прослезился и завопил.
– Продал я тебя, дружище, – всхлипывал он, – позорно продал. Прокляни меня, ударь – стою того! Отдал я тебя на растерзание. В глаза тебе не смею взглянуть. Бей меня, кусай, уничтожь! Лучшего я не заслужил. Знаешь, кто я?
И, уткнув заплаканную физиономию в подушку, он тихим, нежным голосом протянул:
– Я последний подлец… – и уснул, словно ко дну пошел.
На другой день фельдкурат, не смея поднять глаз на Швейка, рано ушел из дому и вернулся только к ночи вместе с толстым пехотинцем.
– Швейк, – сказал он, по-прежнему не глядя на Швейка, – покажите ему, где что лежит, чтоб он был в курсе дела, и научите его варить грог. Утром вы явитесь к поручику Лукашу.
Швейк со своим преемником приятно провел ночь за приготовлением грога. К утру толстый пехотинец еле держался на ногах и бурчал себе под нос невероятную смесь из разных народных песен: «Около Ходова течет водичка, наливает нам моя милая красное пиво. Гора, гора высокая, шли девушки по дорожке, на Белой горе мужичок пашет…»
– За тебя я не боюсь, – сказал Швейк. – С такими способностями ты у фельдкурата удержишься.
Итак, первое, что увидел в это утро поручик Лукаш, была честная, открытая физиономия бравого солдата Швейка, который отрапортовал:
– Честь имею доложить, господин обер-лейтенант, я – тот самый Швейк, которого господин фельдкурат проиграл в карты.
II
Институт денщиков очень древнего происхождения. Говорят, еще у Александра Македонского был денщик. Во всяком случае, не подлежит сомнению, что в эпоху феодализма в этой роли выступали оруженосцы рыцарей. Кем, скажем, был Санчо Панса у Дон Кихота? Удивительно, что история денщиков до сих пор никем не написана. А то мы прочли бы там, как альмавирский герцог во время осады Толедо с голода съел без соли своего денщика; об этом герцог сам пишет в своих воспоминаниях и сообщает, что мясо его слуги было нежным, мягким и сочным и по вкусу напоминало нечто среднее между курятиной и ослятиной.
В одной старой швабской книге о военном искусстве мы находим, между прочим, наставление денщикам. В старину денщик должен был быть благочестивым, добродетельным, правдивым, скромным, доблестным, отважным, честным, трудолюбивым – словом, идеалом человека. Наша эпоха многое изменила в характере этого типа. Современный денщик обыкновенно не благочестив, не добродетелен, не правдив. Он врет, обманывает своего господина и очень часто обращает жизнь своего начальника в настоящий ад. Это – льстивый раб, придумывающий самые коварные трюки, чтобы отравить жизнь своему хозяину.
Среди нового поколения денщиков уже не найдется самоотверженных существ вроде благородного Фернандо, денщика альмавирского герцога, которые позволили бы своим господам съесть себя без соли. С другой стороны, мы видим, что начальники, борясь не на живот, а на смерть с денщиками нового времени за свой авторитет, прибегают к самым решительным мерам. Иногда дело доходит до настоящего террора. Так, в 1912 году в Граце происходил процесс, на котором выдающуюся роль играл некий капитан, избивший своего денщика до смерти. Капитан был тогда оправдан, потому что проделал эту штуку всего лишь два раза. По мнению таких господ, жизнь денщика не имеет никакой цены. Денщик – вещь, часто только чучело для оплеух, раб, прислуга с неограниченным числом обязанностей. Неудивительно, если такое положение принуждает раба быть изворотливым и льстивым. Его муки на нашей планете можно сравнить только со страданием слуг – мальчишек в ресторанах в старое время; у них чувство порядочности развивали подзатыльниками и избиениями.
Бывают, впрочем, и такие случаи, когда денщик возвышается до положения любимчика у своего офицера и становится грозой роты и даже батальона. Все унтеры стараются его подкупить. От него зависит отпуск. Он может походатайствовать, чтобы при рапорте все сошло хорошо.
Во время войны эти фавориты часто награждались большими и малыми серебряными медалями за доблесть и отвагу.
В Девяносто первом полку я знал несколько таких. Один денщик получил большую серебряную за то, что умел восхитительно жарить украденных им гусей. Другой был награжден малой серебряной за то, что получал из дому чудесные продовольственные посылки и его начальник во время самого отчаянного голода обжирался так, что не мог ходить.
Подавая рапорт о представлении своего денщика к награждению медалями, этот начальник выразился так:
«В награду за то, что в боях проявлял необычайную доблесть и отвагу, пренебрегал своей жизнью и не отходил ни на шаг от своего командира под сильным огнем наступающего противника».
А тот в это время обчищал курятники в тылу. Война изменила отношения между офицером и денщиком, и денщик стал самым ненавистным существом среди солдат. У денщика была целая банка консервов, в то время как в команде одна банка выдавалась на пять человек. Его фляжка всегда была полна рому или коньяку. Целый день эта тварь жевала шоколад, жрала сладкие офицерские сухари, курила сигареты своего начальника, стряпала и жарила целыми часами и носила гимнастерку, сшитую лично ей по мерке.
Денщик был в самых интимных отношениях с ординарцем, уделял ему обильные объедки со своего стола и делился с ним своими привилегиями. К триумвирату присоединялся обыкновенно и старший писарь. Эта тройка, живя в непосредственной близости с командиром, знала о всех операциях и стратегических планах.
Отделение, начальник которого дружил с денщиком командира роты, было лучше других обо всем информировано. Если денщик говорил: «В два часа тридцать пять минут будем удирать», то действительно ровно в два часа тридцать пять минут австрийские солдаты начинали отходить от неприятеля.
Денщик находился в самых интимных отношениях и с полевой кухней и с удовольствием околачивался у котла, причем заказывал себе разные блюда, словно он сидел в ресторане и держал в руках меню.
– Я люблю грудинку, – говорил он повару, – а вчера ты дал мне хвост. Да положи-ка мне в суп кусок печенки, знаешь ведь, что я селезенку не жру.
Денщик был большим мастером создавать панику. Во время бомбардировки окопов душа у него уходила в пятки. В таких случаях он оказывался вместе со своим и офицерским багажом в самом безопасном блиндаже и прятал голову под одеяло, чтобы его не нашла артиллерийская граната. В эти минуты он желал только одного: чтобы его командир был ранен и он вместе с ним попал бы в тыл, как можно подальше.
Своими «секретами» он увеличивал панику. «Кажется, уже собирают телефон», – сообщал он конфиденциально по отделениям и был счастлив, если мог потом сказать: «Уже собрали».
Никто не отступал с таким удовольствием, как он. В эти минуты он забывал, что над его головой свистят снаряды и шрапнель; не чувствуя усталости, он пробирался с багажом к штабу, где стоял обоз. Большую симпатию он испытывал к австрийскому обозу и с огромным удовольствием с ним ездил. На худой конец он удовлетворялся и санитарными двуколками. Если же ему приходилось идти пешком, он производил впечатление человека, совершенно изничтоженного. В таких случаях он бросал багаж своего офицера в окопах и волок только свое собственное имущество.
Если случалось, что офицер спасался бегством, чтобы не попасть в плен, а денщик попадал в плен, то последний никогда не забывал захватить с собой и офицерские вещи, которые отныне становились его собственностью и которые он берег как зеницу ока.
Я знал одного пленного денщика, который вместе с другими прошел пешком от Дубно до самой Дарницы под Киевом. Кроме своего походного мешка и мешка его офицера, избежавшего плена, у него было еще пять различных ручных чемоданов да два одеяла и подушка, не считая узла, который он тащил на голове. Он жаловался мне, что два чемодана у него отняли казаки.
Мне не забыть этого человека, который так маялся со своим багажом по всей Украине. Это была живая экспедиторская подвода. Я до сих пор никак не могу понять, как смог он все это унести, тащить несколько сот километров на себе, потом доехать с этим до самого Ташкента, зорко охранять каждую вещь… и умереть на своих чемоданах от сыпного тифа в лагере для военнопленных.
В настоящее время денщики рассеяны по всей нашей республике и рассказывают о своих геройских подвигах. Они-де штурмовали Сокаль, Дубно, Ниш, Пиаву. Каждый из них – Наполеон. «Вот я и говорю нашему полковнику: пусть, мол, позвонит в штаб, что можно начинать».
В большинстве случаев денщики были реакционерами, и солдаты их ненавидели. Некоторые из денщиков были доносчиками и с особым удовольствием смотрели, когда солдата вязали.
Они развились в особую касту. Их эгоизм не знал границ.
III
Поручик Лукаш был типичным кадровым офицером сильно обветшавшей австрийской монархии. Кадетский корпус выработал из него хамелеона: в обществе он говорил по-немецки, писал по-немецки, но читал чешские книги, а когда преподавал в школе для вольноопределяющихся, состоящей сплошь из чехов, то говорил им конфиденциально: «Останемся чехами, но никто не должен об этом знать. Я – тоже чех…»
Он считал чешский народ своего рода тайной организацией, от которой лучше всего держаться подальше.
Но в остальном был человек славный: не боялся начальства и на маневрах, как это и полагается, заботился о своей роте, поудобнее расквартировывая ее по сараям, и, часто платя из своего скромного жалованья, выставлял солдатам бочку пива.
Лукаш любил, когда солдаты на марше пели песни. Они должны были петь, идя на учение и с учения. Шагая рядом со своей ротой, он подтягивал:
- А как ноченька пришла,
- Овес вылез из мешка,
- Тумтария бум!
Он пользовался расположением солдат, так как был на редкость справедлив и не имел обыкновения придираться.
Унтера дрожали перед ним. Из самого свирепого фельдфебеля он в течение месяца делал агнца.
Накричать он мог, но никогда не ругался. Выбирал слова и выражения.
– Видите ли, голубчик, право же, мне не хотелось бы вас наказывать, но ничего не могу поделать, потому что от дисциплины зависит боеспособность армии. Армия без дисциплины – «трость, ветром колеблемая». Если ваш мундир не в порядке, а пуговицы плохо пришиты или их не хватает, то это значит, что вы забываете свои обязанности по отношению к армии. Может быть, вам кажется непонятным, почему вас сажают из-за того, что вчера при осмотре у вас не хватало пуговицы на гимнастерке, из-за такой мелочи, из-за такого пустяка, на который, не будь вы на военной службе, никто бы и внимания не обратил? Но на военной службе подобная небрежность по отношению к своей внешности влечет за собой взыскание. А почему? Дело не в том, что у вас не хватает пуговицы, а в том, чтобы приучить вас к порядку. Сегодня вы не пришьете пуговицу и, значит, начнете лодырничать. Завтра вам уже покажется трудным разобрать и вычистить винтовку, послезавтра вы забудете в каком-нибудь трактире свой штык и наконец заснете на посту – и все из-за того, что с той несчастной пуговицы вы начали вести жизнь лодыря. Так-то, голубчик! Я наказываю вас для того, чтобы уберечь от наказания более тяжелого за те провинности, которые вы могли бы совершить в будущем, медленно, но верно забывая свои обязанности. Я вас сажаю на пять дней и искренне желаю, чтобы на хлебе и воде вы пораздумали над тем, что взыскание не есть месть, а только средство воспитания, преследующее определенную цель – исправление наказуемого солдата.
Лукашу уже давно следовало бы быть капитаном, но ему не помогла даже осторожность в национальном вопросе, так как он отличался слишком большой прямотой по отношению к своему начальству и ни к кому не подлизывался.
Он родился в деревне среди темных лесов и озер Южной Чехии и сохранил черты характера крестьян этой местности.
Но если к солдатам Лукаш был справедлив и никогда к ним не придирался, то по отношению к денщикам он был совсем иным: он ненавидел своих денщиков, потому что денщики ему попадались всегда самые негодные и подлые.
Он не считал их за солдат, бил их по морде, давал подзатыльники, пытался воспитывать их и словом, и делом. Он безрезультатно боролся с ними много лет, постоянно менял и всегда приходил к заключению: «Опять попалась мне подлая скотина!» Своих денщиков он считал существами низшего порядка.
Животных Лукаш любил чрезвычайно. У него была гарцкая канарейка, ангорская кошка и пинчер. Денщики, которых он часто менял, обращались с этими животными не лучше, чем поручик с ними самими, когда они учиняли ему какую-нибудь пакость.
Они морили голодом канарейку, один из денщиков выбил ангорской кошке глаз, пинчера стегали, как только он попадался под руку, и, наконец, один из предшественников Швейка отвел бедного пса к живодеру на Панкрац, чтобы его там уничтожили, не пожалев на это дело десять крон из своего кармана. А поручику он доложил, что пес сбежал у него на прогулке. На следующий день этот денщик уже маршировал с ротой на плацу.
Когда Швейк явился к Лукашу и заявил, что с этой минуты приступает к своим обязанностям, поручик провел его к себе в комнату и сказал:
– Вас рекомендовал мне господин фельдкурат Кац. Надеюсь, что вы не осрамите его рекомендацию. У меня была уже дюжина денщиков, и ни один из них долго не удержался. Предупреждаю, что я строг и беспощадно наказываю за каждую подлость и ложь. Я требую, чтобы вы всегда говорили только правду и беспрекословно исполняли все мои приказания. Если я скажу: «Прыгайте в огонь», то вы должны прыгнуть в огонь, даже если бы вам этого и не хотелось. Куда вы смотрите?
Швейк с интересом смотрел в сторону, на стену, где висела клетка с канарейкой. Услышав вопрос поручика, он устремил свои добрые глаза на него и ответил милым, добродушным тоном:
– Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, – это гарцкая канарейка.
Прервав таким образом речь поручика, Швейк вытянулся во фронт и, не моргнув, уставился на поручика.
Поручик хотел было сказать резкость, но, видя невинное выражение лица Швейка, произнес только:
– Господин фельдкурат аттестовал вас как редкого болвана. Думаю, он не ошибся.
– Осмелюсь доложить, господин фельдкурат взаправду не ошибся. Когда я был на действительной, меня освободили от военной службы из-за идиотизма, общепризнанного идиотизма. По этой причине отпустили из полка двоих: меня и еще одного, капитана фон Кауница. Тот, господин поручик, идя по улице, одновременно, извините за выражение, ковырял пальцем левой руки в левой ноздре, а пальцем правой руки – в правой. На учении он каждый раз строил нас, как для церемониального марша, и говорил: «Солдаты… э-э… имейте в виду… э-э… что сегодня… среда, потому что… завтра будет четверг… э-э…»
Поручик Лукаш пожал плечами, не находя слов, и зашагал от двери к окну мимо Швейка и обратно. При этом Швейк делал «равнение направо» и «равнение налево» – смотря по тому, где находился поручик – с таким невинным видом, что поручик потупил глаза и, глядя на ковер, сказал без всякой связи со швейковскими замечаниями о глупом капитане:
– Да-с! У меня чтобы все было в порядке и чистоте, и не сметь лгать. Я люблю честность. Ненавижу ложь и буду за нее карать немилосердно. Вы меня поняли?
– Так точно, господин обер-лейтенант, понял. Нет ничего хуже, когда человек лжет. Если уж начал кто завираться – знай, что он погиб. В деревне около Пелгржимова был учитель по фамилии Марек. Этот учитель бегал за дочерью лесника Шперы. Лесник велел ему передать, что если он будет встречаться в лесу с его дочкой, то он, лесник, как, значит, застанет их, всадит ему из ружья в задницу заряд нарезанной щетины с солью. А учитель велел передать леснику, что это все враки. Но вот однажды, когда он поджидал свою барышню, лесник его застал и уже хотел было проделать с ним эту самую штуку, да учитель отговорился: он, дескать, только цветочки собирает. В другой раз учитель сказал леснику, что ловит жуков для коллекции. Так он врал чем дальше, тем больше. Наконец со страху он присягнул, что хотел только силки для зайцев расставить. Тут наш лесник его сгреб и доставил жандармам, а оттуда дело пошло в суд, и учитель чуть было не попал в тюрьму. А скажи он голую правду, так всего-навсего получил бы порцию щетины с солью. Я держусь того мнения, что лучше признаться откровенно, а если уж что натворил – прийти и сказать: дескать, осмелюсь доложить, натворил то-то и то-то. А если говорить насчет честности, то это, конечно, вещь прекрасная, с нею человек далеко пойдет. Ну, все равно как при состязании в ходьбе: как только начнешь мошенничать и бежать, так моментально сходишь с дистанции. Вот, к примеру, мой двоюродный брат. Честный человек, всюду его уважают, сам собой доволен и чувствует себя как новорожденный, когда, ложась спать, может сказать: «Сегодня я опять был честным».
В течение всей продолжительной речи поручик сидел в кресле и, глядя на сапоги Швейка, думал: «Боже мой, ведь я сам часто несу такую же дичь. Разница только в форме, в какой я это подаю».
Тем не менее, не желая ронять своего авторитета, он сказал, когда Швейк закончил:
– У меня вы должны ходить в чищеных сапогах, держать мундир в порядке и чтобы все пуговицы были пришиты. Вы должны производить впечатление солдата, а не штатского босяка. Это поразительно, до чего никто из вас не умеет держаться по-военному. Из всех моих денщиков только у одного был бравый вид, да и тот в конце концов украл у меня парадный мундир и продал его в еврейском квартале.
Поручик умолк. Но затем заговорил снова и перечислил Швейку все его обязанности, причем особенно напирал на то, что Швейк должен быть верным слугой и нигде не болтать о том, что делается дома.
– У меня бывают дамы, – подчеркнул он. – Иногда дама остается ночевать, если мне не нужно на другой день идти на службу. В таких случаях вы будете приносить нам кофе в постель, но только когда я позвоню, поняли?
– Так точно, понял, господин обер-лейтенант. Если бы я влез неожиданно в комнату, то, возможно, иной даме это показалось бы неприятным. Я сам однажды привел к себе домой барышню, и мы с ней очень мило развлекались, когда моя служанка принесла нам кофе в постель. Служанка с перепугу обварила мне кофеем всю спину да еще сказала: «С добрым утром!» Уж я-то знаю, как быть, когда ночует дама.
– Отлично, Швейк! С дамами мы должны вести себя исключительно тактично, – сказал поручик, приходя в хорошее настроение, так как разговор коснулся предмета, заполнявшего все его свободное от казарм, плаца и карт время.
Женщины были душой квартиры поручика. Они создавали ему домашний очаг. Их было несколько дюжин, и многие старались за время своего пребывания приукрасить квартиру всевозможными безделушками.
Жена владельца кафе прожила у поручика целых две недели, пока за ней не приехал муж, и вышила поручику за это время премиленькую дорожку на стол, на всем его белье монограммы и, наверно, докончила бы коврик на стене, если бы ее муж не прекратил эту идиллию.
Другая, за которой через три недели приехали родители, хотела сделать из спальни поручика дамский будуар и расставила повсюду разные безделушки и вазочки, а над постелью повесила картину, изображающую ангела-хранителя.
Женская рука, которая чувствовалась во всех уголках спальни и столовой, проникла и на кухню, где можно было видеть самые разнообразные кухонные принадлежности – великолепный подарок одной влюбленной фабрикантши, которая, кроме своей страсти, привезла с собой в дом машинку для рубки овощей и капусты, прибор для нарезывания булочек, терку для печенки, кастрюли, противни, сковороды, шумовки и бог весть что еще.
Однако через неделю она ушла, так как не могла примириться с мыслью, что, кроме нее, у Лукаша есть еще около двадцати других любовниц, и это, несомненно, отразилось на исполнительности этого породистого кобеля в мундире.
Поручик Лукаш вел обширную корреспонденцию, завел альбом фотографий своих возлюбленных и коллекцию разных реликвий, так как за последние два года стал проявлять наклонность к фетишизму. У него было несколько разных дамских подвязок, четыре пары изящных панталончиков с вышивкой, три прозрачные, тончайшие дамские рубашечки, батистовые платья и наконец один корсет и несколько чулок.
– Сегодня у меня дежурство, – сказал поручик Швейку, – я приду домой только ночью. Приведите в порядок квартиру. Последний мой денщик за свою лень отправился сегодня с маршевой ротой на фронт.
Отдав приказания, касающиеся канарейки и ангорской кошки, он ушел, не преминув еще раз в дверях проронить несколько слов о честности и порядке.
После его ухода Швейк привел всю квартиру в самый строгий порядок, так что, когда поручик Лукаш пришел ночью домой, Швейк с полным правом мог отрапортовать:
– Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, все в порядке. Только вот кошка набезобразничала: сожрала вашу канарейку.
– Как?! – загремел поручик.
– Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, вот как. Я давно знал, что кошки не любят канареек и обижают их. Вот я и решил познакомить их поближе и в случае, если бы эта бестия попыталась выкинуть какую-нибудь штуку, оттрепать ее так, чтобы до самой смерти помнила, как нужно вести себя с канарейками. Уж очень я люблю животных! У нас в доме шляпный мастер раз-таки выучил свою кошку. Сначала она сожрала у него трех канареек, а теперь ни одной уже не жрет, и канарейка может на нее хоть садиться. Я тоже хотел попробовать, вытащил канарейку из клетки и дал ее кошке понюхать, а эта уродина, не успел я опомниться, откусила канарейке голову. Я, ей-богу, не ожидал от нее такого хамства! Если бы это был, господин поручик, скажем, воробей, так я бы еще ничего не сказал, а то ведь это такая замечательная канареечка, гарцкая! Да с какой еще жадностью жрала, вместе с перьями, и ворчала при этом от удовольствия. Они, кошки, как говорится, не получили никакого музыкального образования и не переваривают, когда поет канарейка, потому что в этом они, бестии, ничего не смыслят… Я кошку как следует выругал, но, Боже меня упаси, пальцем ее не тронул, а ждал вас, как вы это дело решите, что с ней, с этой паршивой уродиной, делать.
Рассказывая это, Швейк так простодушно глядел поручику в глаза, что тот, подступив было к нему с определенным суровым намерением, отошел, сел в кресло и спросил:
– Послушайте, Швейк, вы на самом деле такой олух царя небесного?
– Так точно, господин обер-лейтенант, – торжественно ответил Швейк. – С малых лет мне не везет. Я всегда хочу поправить дело, чтобы все было по-хорошему, и никогда ничего из этого не выходит, кроме неприятностей и для меня и для других. Я только хотел их обеих познакомить, чтобы привыкли друг к другу. Чем я виноват, что она сожрала канарейку, и всякое знакомство на этом и окончилось! Несколько лет тому назад в гостинице «У Штупартов» кошка сожрала даже попугая за то, что тот ее передразнивал и мяукал по-кошачьи… И живучи же эти кошки! Если прикажете, господин обер-лейтенант, чтобы я ее прикончил, так придется прихлопнуть ее дверью, иначе ничего не получится.
И Швейк с самым невинным видом и милой, добродушной улыбкой стал излагать поручику, каким способом казнят кошек. Его рассказ, наверно, довел бы все общество покровительства животных до сумасшедшего дома.
Швейк проявил такие познания, что поручик Лукаш, забыв гнев, спросил его:
– Вы умеете обращаться с животными? Любите их?
– Больше всего я люблю собак, – сказал Швейк, – потому что это очень доходное дело для того, кто умеет ими торговать. Но у меня дело не пошло, так как я всегда был слишком честен, хотя все равно покупатели являлись ко мне с претензиями, дескать, почему я им продал дохлятину вместо здоровой породистой собаки. Как будто бы все собаки должны быть породистыми и здоровыми! Так нет же, каждому подавай родословную, вот и приходилось печатать эти родословные и из какой-нибудь коширжской дворняжки, родившейся на кирпичном заводе, делать самого чистокровного дворянина из баварской псарни Армина фон Баргейма. Но покупатели оставались очень довольны, думая, что приобрели чистокровную собаку. Им можно было всучить вршовицкого шпица вместо таксы, а они только удивлялись, почему у такого редкого пса, из самой Германии, шерсть мохнатая, а ноги не кривые. Так делается на всех крупных псарнях. Вам бы, господин обер-лейтенант, только поглядеть на все мошенничества, которые там проделываются с собачьими родословными. Псов, которые могли бы о себе сказать: «Я, дескать, чистокровная тварь», – говоря по правде, мало. Либо мамаша его спуталась с каким-нибудь уродом, либо бабушка, или наконец папаш у него было несколько, и от каждого он что-нибудь унаследовал: от одного – уши, от другого – хвост, еще от одного – шерсть на морде, от третьего – морду, от четвертого – кривые ноги, а в пятого пошел ростом. Если же у него таких папаш было штук двенадцать, то можете себе представить, господин обер-лейтенант, как такой пес выглядит. Вот купил я однажды этакого кобеля, звали его Балабан, так он из-за своих папаш получился таким безобразным, что все собаки его сторонились. Купил я его из жалости; всеми-то он был покинутый и сидел у меня дома все время в углу, все грустил, я его продал за пинчера. Больше всего пришлось поработать, когда я его перекрашивал под цвет перца с солью. Потом он попал со своим хозяином в Моравию, и с тех пор я его не видел.
Поручика начал занимать этот доклад по собаковедению, и Швейк мог без помехи продолжать:
– Собаки не могут краситься сами, как дамы, об этом приходится заботиться тому, кто хочет их продать. Если, к примеру, пес старый и седой, а вы хотите продать его за годовалого щенка или выдаете такого дедушку за девятимесячного, то лучше всего купите ляпису, разведите и выкрасьте пса в черный цвет – будет выглядеть как новый. Чтобы прибавилось в нем силы, кормите его мышьяком в лошадиных дозах, а зубы вычистите наждачной бумагой, какой чистят ржавые ножи. А перед тем как вести его продавать, влейте ему в глотку сливянку, чтобы пес был немного навеселе. Он у вас моментально станет бодрый, живой, будет весело лаять и ко всем лезть, как подвыпивший член городской управы. А главное вот что: с людьми, господин обер-лейтенант, нужно говорить, и говорить до тех пор, пока покупатель совершенно не обалдеет. Если кто-нибудь хочет купить болонку, а у вас дома ничего, кроме охотничьей собаки нет, то вы должны суметь заговорить покупателя так, чтобы тот увел с собой вместо болонки охотничью собаку. Если же случайно у вас на руках только фокстерьер, а придут покупать злого немецкого дога, чтобы сторожил дом, то вы должны говорить до тех пор, пока покупатель не очумеет и вместо того, чтобы увести дога, унесет в кармане вашего карликового фокстерьера… Когда я в свое время торговал животными, пришла ко мне одна дама. У нее, мол, попугай улетел в сад, а там, около виллы, в это время мальчики играли в индейцев. Они, мол, поймали попугая, вырвали у него из хвоста все перья и разукрасились ими, словно полицейские. Попугай со стыда, что остался бесхвостый, расхворался, а ветеринар его доконал порошками. Так вот, эта дама говорит, что хочет купить нового попугая, но воспитанного, а не грубияна, который только и умеет, что ругаться. Что мне было делать, раз никакого попугая у меня дома не было, да и на примете не было ни одного. А был у меня только злющий бульдог, совершенно слепой. Так мне пришлось, господин обер-лейтенант, уговаривать эту даму с четырех часов дня до семи вечера, пока она не купила вместо попугая вот этого слепого бульдога. Это было почище любого дипломатического осложнения. Когда она уходила, я сказал ей: «Пусть теперь мальчишки только попробуют и ему вырвать хвост», – и больше мне с этой дамой не довелось разговаривать: из-за этого бульдога ей пришлось покинуть Прагу, так как он перекусал весь дом… Поверьте, господин обер-лейтенант, что достать хорошее животное очень, очень трудно…
– Я сам люблю собак, – сказал поручик. – Кое-кто из моих товарищей взял на фронт собаку. Потом товарищи писали мне, что в обществе такого верного и преданного друга фронтовая служба протекает незаметно. Вы, я вижу, хорошо знаете все породы собак, и надеюсь, что если б у меня была собака, вы бы сумели за ней ухаживать. Какая порода, по-вашему, лучше всех; то есть я имею в виду собаку-друга? Был у меня когда-то пинчер, но я не знаю…
– По-моему, господин обер-лейтенант, пинчер – очень милый пес. Не каждому, правда, пинчер нравится, потому что щетинист, и волосы на морде такие жесткие, что собака выглядит, словно отпущенный каторжник. Пинчеры безобразные – любо посмотреть, а умные. Куда до них болванам сенбернарам! Пинчеры умнее фокстерьеров. Знал я одного…
Поручик Лукаш посмотрел на часы и прервал Швейка:
– Уже поздно, мне нужно выспаться. Завтра у меня опять дежурство, а вы можете посвятить весь день тому, чтобы подыскать какого-нибудь пинчера.
Он пошел спать, а Швейк лег в кухне на диван и почитал еще газету, которую поручик принес из казарм.
– Скажите, пожалуйста, – заметил про себя Швейк, с интересом следя за событиями дня. – Султан наградил императора Вильгельма военной медалью, а у меня до сих пор даже малой серебряной медали нет.
Швейк задумался и вдруг вскочил:
– Чуть было не забыл! – И пошел в комнату к поручику.
Поручик крепко спал. Швейк разбудил его:
– Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, – я не получил приказания насчет кошки.
Поручик во сне перевернулся на другой бок, пробормотал: «Три дня ареста!» – и заснул опять.
Швейк тихо вышел из комнаты, вытащил несчастную кошку из-под дивана и сказал ей:
– Три дня ареста!
И ангорская кошка полезла обратно под диван.
IV
Швейк только было собрался отправиться на поиски какого-нибудь пинчера, как у двери позвонила молодая дама. Она заявила, что хочет поговорить с поручиком Лукашем. Около дамы стояли два больших чемодана, и Швейк успел заметить фуражку спускающегося по лестнице посыльного.
– Нету дома, – твердо сказал Швейк, но молодая дама была уже в передней и категорическим тоном приказала Швейку: – Отнесите чемоданы в комнату.
– Без разрешения господина поручика нельзя, – сказал Швейк. – Господин поручик приказал мне без него ничего не делать.
– Вы с ума сошли! – вскричала молодая дама. – Я приехала к господину поручику в гости.
– Об этом мне ничего не известно, – ответил Швейк. – Господин поручик на службе и вернется только ночью, а я получил приказание найти пинчера. Ни о каких чемоданах и ни о каких дамах ничего не знаю. Я запру квартиру и покорнейше попросил бы вас уйти. Мне не давали никаких распоряжений на этот счет, и я не могу чужую, неизвестную мне особу оставлять одну в квартире. У нас на улице, у кондитера Бильчицкого, оставили так вот постороннего человека в доме, а он вскрыл гардероб и удрал… Конечно, я этим не хочу о вас сказать ничего дурного, – продолжал Швейк, увидев, что дама делает отчаянное лицо и плачет, – но оставаться вам здесь решительно нельзя. Согласитесь сами: раз мне доверена квартира, то я отвечаю за каждую мелочь. Поэтому еще раз покорнейше прошу понапрасну себя не затруднять. Пока я не получил приказания от господина поручика, для меня родного брата не существует. Мне, право, очень жаль, что приходится с вами так разговаривать, но на военной службе прежде всего должен быть порядок.
Молодая дама между тем немного пришла в себя, вынула из сумочки визитную карточку, написала карандашом несколько строк, вложила это в прелестный маленький конвертик и удрученно сказала:
– Отнесите это господину поручику, а я подожду здесь ответа. Вот вам пять крон на дорогу.
– Ничего не выйдет, – ответил Швейк, задетый навязчивостью нежданной гостьи. – Оставьте себе эти пять крон, вот они здесь, на стуле, а если хотите, пойдемте вместе к казармам, подождите меня там, я передам ваше письмецо и принесу ответ. Но ожидать вам здесь – ни в коем случае нельзя! – После этих слов он втащил чемоданы в переднюю и, гремя ключами, как дворцовый ключник, стоя в дверях, многозначительно сказал: – Запираем…
Молодая дама с беспомощным видом вышла на лестницу. Швейк запер дверь и пошел вперед. Посетительница семенила за ним, как собачонка, и догнала его, только когда он зашел в лавочку за сигаретами. Теперь она шла с ним рядом и пыталась завязать разговор:
– А вы наверное передадите?
– Передам, раз сказал.
– А найдете господина поручика?
– Не знаю.
Они молча шли рядом, пока наконец спутница Швейка не заговорила опять:
– Так вы думаете, что господина поручика не найдете?
– Нет, не думаю.
– А где, думаете, он может быть?
– Не знаю.
На этом разговор на долгое время прервался, пока молодая дама опять не возобновила его вопросом:
– Вы не потеряли письмо?
– Пока что нет.
– Так вы наверное передадите его господину поручику?
– Да.
– А найдете вы поручика?
– Я уже сказал, что не знаю, – ответил Швейк. – Удивляюсь, как люди могут быть такими любопытными и все время спрашивать об одном и том же! Это все равно, как если бы я останавливал на улице каждого встречного и спрашивал, какое сегодня число.
Этим были закончены всякие попытки договориться со Швейком, и дальнейший путь к казармам совершался в полном молчании. Только когда они остановились около казарм, Швейк предложил даме подождать, а сам пустился в разговор о войне с солдатами, стоявшими в воротах. Разговор этот должен был доставлять даме чрезвычайное удовольствие, судя по тому, что она с несчастным видом ходила по тротуару и нервничала, видя, как Швейк продолжает излагать положение дел на фронте с таким глупым выражением лица, какое можно было видеть разве еще только на одной фотографии, опубликованной в то время в «Хронике мировой войны», под которой было написано: «Наследник австрийского престола беседует с двумя летчиками, сбившими русский аэроплан».
Швейк уселся на лавочке в воротах и рассказывал, что на Карпатском фронте наступление наших войск провалилось, но, с другой стороны, комендант Перемышля, генерал Кусманек, прибыл в Киев, а также что у нас осталось в Сербии одиннадцать опорных пунктов и сербы не смогут долго преследовать наших.
Затем Швейк пустился в критику некоторых известных сражений и открыл Америку, сказав, что подразделение, окруженное со всех сторон, непременно должно сдаться.
Наговорившись вдоволь, он нашел нужным подойти к отчаивающейся даме и сказать ей, что сию минуту придет назад – пусть она никуда не уходит, а сам пошел наверх в канцелярию, где отыскал поручика Лукаша. Поручик Лукаш в это время растолковывал некоему подпоручику одну из схем окопов и ставил ему на вид, что тот не знает, как чертить, и не имеет о геометрии ни малейшего понятия.
– Видите, вот как это нужно сделать. Если к данной прямой нам надо провести перпендикуляр, то мы должны начертить такую прямую, которая образует с первой прямой угол. Понимаете? Тогда вы проложите окопы правильно, не заедете с ними к противнику, а останетесь на расстоянии шестисот метров от него. Но если следовать тому, как вы начертили, то нашими позициями мы заехали бы за линию противника и стали бы своими окопами перпендикулярно к неприятелю. А вам ведь нужен тупой угол. Это же очень просто, не правда ли?