Женщина с бумажными цветами Карризи Донато
Прачечная Мадам Ли – единственная в своем роде преисподняя, где пары пахли не серой, а ванилью, – пользовалась в городе огромным успехом. Богатые марсельцы были довольны, что в курсе их позорных беспутств именно гермафродит. И мужчины, и женщины подсознательно рассчитывали на понимание Мадам Ли: ведь она принадлежит к обоим полам, а значит, не станет их осуждать. Их грязное белье было в хороших руках.
Рассказывали, что это странное существо родилось в крестьянской семье, в захолустной китайской деревне. Для тяжелых полевых работ требовались мужские руки, а потому в деревне существовала традиция младенцев женского пола просто уничтожать. Чаще всего их топила в тазу акушерка, принимавшая роды. Но родители Мадам Ли спасовали, оказавшись перед лицом такой шутки природы. И их сомнения оказалось достаточно, чтобы спасти ребенку жизнь.
Ходили слухи, что в Европу ее привез какой-то бельгиец, поставлявший цитрусовые для парфюмеров. Он случайно наткнулся на девочку, переезжая с места на место в тех краях, и ему не стоило больших трудов уговорить отца, который относился к ней как к загадочному божьему наказанию, продать ее.
Говорили, что бельгиец сделал ее главным аттракционом в модном парижском кабаре. Кроме того, злые языки утверждали, что в Марсель ее привела параллельная, по взаимному согласию, страсть к местному магистрату и к его жене. Мадам Ли прекрасно чувствовала себя в сложившемся любовном треугольнике, ибо это соответствовало ее природе. Но пара, поначалу запутавшись в двусмысленной игре, быстро возжелала каких-то исключительных, нереальных ощущений. Поскольку ни один из двоих не мог заполучить удивительное существо только для себя, они стали врагами. Дело кончилось тем, что супруги поубивали друг друга.
Но я ведь уже говорил, что это все сплетни, извечное стремление людей приписывать кому-то свои собственные извращения.
Зато я могу с уверенностью утверждать, что в жизни Гузмана это был единственный случай, когда он работал. И работал не за те гроши, которые получал в качестве чаевых, разнося по домам клиентов чистое белье, а за возможность с этим бельем контактировать.
Предметы интимного женского туалета – это целый мир запретных ароматов, это запах дичины, и стоит только закрыть глаза, как воображение пускается в путь. Мальчишке открылся доступ к животному компоненту человеческой натуры. Неуемную юношескую фантазию подхлестывали воображаемые сцены совокуплений и тайных наслаждений.
Он приобретал странный опыт грешить посредством обоняния.
Гузман с такой радостью втянулся в эту новую реальность, что начал опасаться, как бы мать не решила в очередной раз утащить его куда-нибудь. В последнее время непрерывная охота превратилась для них в способ существования. Но пока Марсель был последним местом, где видели его отца, а потому он не волновался.
Однако вся эта безмятежность рухнула в тот день, когда Мадам Ли вложила ему в руки пакет из веленевой бумаги. В нем лежало вечернее платье из шелка-сырца. Пакет надлежало отнести некоему господину средних лет, имя которого ему было хорошо известно. Даже слишком хорошо, хотя он и не мог припомнить откуда.
И вот с этим грузом – и с другим, гораздо тяжелее, что давил на сердце, – Гузман отправился по улицам Марселя к указанному адресу. За все те годы, что он следовал безумной затее матери, он никогда по-настоящему не интересовался, где же его отец. С ней он никогда об этом не говорил: боялся, что будет только хуже. Просто следовал за ней, и все.
Но теперь он сделал открытие, которое ему делать вовсе не хотелось. Он обнаружил место, где скрывались человек, благодаря которому появился на свет, и его любовница.
11
По дороге в Эстак, приют художников, в северном предместье города, Гузман размышлял, как бы выйти из создавшегося положения. «Может, дверь откроет она, – говорил он себе, – и тогда я отдам ей пакет и уйду. А если откроет он, то наверняка меня не узнает. Ведь прошло уже столько лет, и я тогда был совсем крохой. Ясное дело, он не поймет, кто я такой, а я заберу плату и уйду, словно ничего и не случилось. И каждый пойдет своей дорогой».
Он подошел к двухэтажному особняку с необычным мавританским орнаментом по фасаду, поднялся до площадки второго этажа и постучал в зеленую дверь. Ему открыл седовласый человек с нечесаной бородой. На нем была домашняя куртка. Он курил.
Едва увидев Гузмана, он застыл на месте. Ему понадобилась доля секунды, чтобы его узнать. Так они и простояли друг напротив друга с полминуты. Потом старший произнес:
– Входи, мой мальчик.
Гузман вошел и очутился в маленькой двухкомнатной квартире, где царил неописуемый беспорядок. На угольной печке в оловянной кастрюльке варилось яйцо. В углу возле неубранной кровати виднелись ночной горшок и эмалированный жестяной кувшин. Повсюду валялась разбросанная одежда и стояли полные окурков пепельницы.
Седовласый прошел вперед и освободил пару стульев от лежавших на них книг.
– Садись.
Гузман, все еще держа в руках сверток с платьем, уселся напротив отца.
– А ты вырос. Сколько тебе лет?
– Двенадцать, – ответил мальчик, не подавая виду, что взволнован.
– Хорошо, – изрек седовласый, явно не зная, что говорить дальше.
Потом оперся обеими руками на колени и на миг застыл в неподвижности, уставившись в пустоту.
– Видишь ли… твоя мать… Тебе может показаться, что я поступил с ней жестоко, но на самом деле я спас ей жизнь.
Входя в апартаменты, Гузман огляделся вокруг и вдруг понял одну вещь. Никакой другой женщины в жизни его отца нет. И никогда не было.
– Вдумайся: твоя мать ничуть не состарилась. Я ей этого не позволил. Ведь ей приходилось конкурировать с воображаемой соперницей, которая всегда была красивее и моложе ее. Чтобы выдерживать конкуренцию, она была вынуждена ежедневно за собой ухаживать, а не запускать себя, как поступают те, кто уже достиг цели.
– Какой цели?
– Обладания другим человеком.
Но Гузману все-таки пока не удавалось ухватить суть разговора.
– Видишь ли, сынок, я с самой первой встречи любил твою мать, я желал ее, как не желал ничего в мире. И она в конце концов сдалась. Мы поженились, пообещав друг другу вечную любовь.
Он рассмеялся:
– Ты, наверное, думаешь, ну что за глупость? Разве любовь можно пообещать, да еще и приплести бесконечность…
Он снова стал серьезен и пристально посмотрел на сына:
– Я обладал ею, и она обладала мной. Но это вовсе не значит, что мы друг другу принадлежали. Скорее, наоборот. В браке мы просто договорились о взаимном обладании. Потому я и сбежал. Я обеспечил ей мотив все время меня желать. А себе – все время желать ее.
Гузман смотрел на отца, и первым его впечатлением было: этот человек очень устал.
Жалкое существование, на которое он себя обрек, теперь получило объяснение. Он сделал выбор: обнищал, чтобы спасти то, во что верил. Модные платья, украшения и дорогие духи, которыми он баловал свою воображаемую возлюбленную, были единственным способом поддержать иллюзию. Потому что, кроме иллюзии, у него ничего не оставалось.
Он положил руку Гузману на плечо:
– Желание – единственный мотив, заставляющий нас двигаться вперед во всем этом ужасе. Мы все нуждаемся в страсти, в наваждении, в идее фикс. Ищи свою. Желай ее сильно-сильно. И сделай так, чтобы смыслом твоей жизни была сама жизнь.
Эта неожиданная проповедь выбила Гузмана из колеи. Было такое ощущение, что отец уже давно приготовил эту речь. Словно ждал, когда сын придет. И эта мысль очень облегчала мальчику боль оттого, что его бросили.
– А как я узнаю, настоящая или нет моя страсть, моя одержимость? – спросил наконец младший Гузман своего отца.
– Если ты поведаешь о ней кому-нибудь и этому человеку будет интересно, то знай, что ты жил не напрасно. Запомни, сынок: вкус вещам придают истории.
Тут старший Гузман встал и, повернувшись к сыну спиной, принялся рыться в ящичке трюмо. Вернулся он, держа в руке английскую булавку, на которую был наколот окурок сигареты, слишком короткий, чтобы держать его двумя пальцами и при этом курить.
– Ты курил когда-нибудь?
Гузман отрицательно тряхнул головой.
Отец присел рядом с ним и приготовился чиркнуть огнивом над почерневшим кончиком окурка. Но сначала пояснил:
– Марсель основали греческие мореплаватели, ты об этом знал? Так вот, последняя представительница этого древнего племени живет в порту. Это одноногая проститутка по имени Афродита…
Он поднял глаза к небу:
– Если бы ты только знал, как она хороша собой и как ее желают все мужчины… Им бы бежать в ужасе от ее уродства, но как раз благодаря уродству она, должно быть, и наловчилась быть лучшей из всех любовниц, которых они имели в жизни.
Он улыбнулся, чиркнул огнивом и обернул кончик окурка кусочком бумаги.
– Это окурок из пепельницы в ее доме. Давай, смелее, и скажи мне, чем он пахнет?
Младший Гузман взял английскую булавку двумя пальцами, поднес сигарету к губам и затянулся, сильно закашлявшись с непривычки.
– Еще разок, – подбодрил его отец.
И он затянулся еще раз, слегка прикрыв глаза. И вдруг в памяти возникли все запахи женского белья, которые он вдыхал в прачечной Мадам Ли. Теперь запахи обрели вкус, ибо этот табак имел вкус и запах женщины, роскоши и борделя.
– Пахнет… ею.
Гузман вытаращил глаза, словно сделал важное открытие. Отец не удержался и рассмеялся. А сын выглядел растерянным.
– Я и не думаю над тобой смеяться, – уверил отец. – У меня просто не было другого способа, чтобы тебе объяснить… Это был окурок с мола. Его бросил какой-то рыбак, пристав к берегу. Но достаточно было рассказать тебе историю про Афродиту, и ты ощутил тот вкус и запах, которыми твое сердце пожелало его наделить. Нашими чувствами командует сердце, сынок.
Он ласково потрепал сына по волосам:
– А теперь, когда ты знаешь правду, затянись еще разок и скажи, чем отдает.
Гузман затянулся.
– Рыбой…
Якоб Руман поймал себя на том, что внимательно смотрит на свою сигарету. Он даже позабыл, что табак в ней был смешан с опилками.
Из темноты раздался смех пленного.
– Отлично, доктор, я вижу, вы начинаете кое-что понимать. – Тон его голоса вдруг сделался манящим: – Бьюсь об заклад, что теперь вам захочется узнать, что же было дальше.
12
К десяти часам вечера Якоб Руман вдруг заметил, что кофе закончился. И весь его выпил он сам, потому что пленный только курил. В общей сложности они выкурили по пять сигарет.
– Наверное, ни к чему говорить, что первый раз, когда Гузман закурил, стал последним, когда он видел своего отца.
– Значит, его родители так никогда больше и не встретились? – разочарованно спросил доктор.
– Не знаю. Гузман закончил свой рассказ на том же, на чем и я. Он вообще всегда обрывал рассказ, когда угасал огонек сигареты, которую курил.
Якоб Руман был озадачен. На какой-то миг здравый смысл взял верх, и это ощущение ему не понравилось.
– Нездоровая одержимость матери, мыльный дождь в Марселе, Мадам Ли, сбежавший отец… Вам не кажется, что все это как-то уж очень чересчур?
– Так в этом-то и прелесть. Когда Гузман рассказывал свои истории, он всегда балансировал на тонкой грани. Никогда нельзя было понять, где кончается истина и начинается легенда. Можно было прочесать весь рассказ, фразу за фразой, слово за словом, чтобы докопаться до чего-то достоверного, но это мало вдохновляло. А можно было допустить, что все так и есть, как рассказано. Можно было оставаться скептическим сторонним наблюдателем, который из гордости не желает поверить очарованию. А можно всем сердцем окунуться в историю, как ребенок, и сразу почувствовать себя ее участником.
Такая перспектива утешила Якоба Румана относительно собственного рационализма. Он, конечно же, принадлежал ко второй категории.
– Помню, как внимательно мой друг Гузман пробовал все найденные на молу окурки, совсем скуренные и крупные, как накалывал их на английские булавки. И каждый сохранял короткий и сильный привкус чужих губ. Он говорил, что окурки напоминают ему об отце.
Якоб Руман хотел узнать еще больше, ибо в нем проснулось вдруг необъяснимое любопытство. Ведь, в конце концов, он так и не получил ответа на три вопроса, с которых начался рассказ. Кто такой Гузман? Кто я? Кто был человек, куривший на «Титанике»?
Особенно влек его к себе последний вопрос. Он заглянул в табакерку. Похоже, скоро табака совсем не останется. Но в этой ситуации возможность курить была непременным условием продолжения истории. У него возникло ощущение, что табак сам по себе, помимо необычной атмосферы, поддерживал энергию и механизм рассказа. Он решил уже откланяться и сходить за очередной порцией табака, но тут в дверях возник сержант и произнес свою ритуальную фразу:
– Доктор, вы очень нужны.
На этот раз голос его был суров.
За свою медицинскую практику Якоб Руман научился определять эту модуляцию в голосе, как умел распознать сердечную аритмию по изменению ритма дыхания. А потому он встал и пошел за сержантом, не задавая вопросов.
13
Речь шла об унтер-офицере. Якоб Руман не удивился. Он этого ожидал со дня на день. На этот раз – не боевое ранение, а воспаление легких.
Ему удавалось поддерживать в больном жизнь теплыми припарками на спину и грудь и окуриваниями парами камфорного масла. Но он понимал, что это всего лишь паллиативы. В последнее время больному стало хуже, он дышал со все большим трудом.
Доктор бережно положил ему руку на лоб, словно от этого прикосновения лоб мог рассыпаться на куски. Он буквально обжигал. Лихорадка быстро пожирала больного, как огонь пожирает солому.
– Он умирает, – произнес сержант, который принадлежал к людям, которым мало простого впечатления, им обязательно надо облечь впечатление в материю слов.
Якоб Руман не ответил. Однако на самом деле его мучил вопрос, готов ли этот мальчик уйти, успел ли он сделать так, чтобы смыслом его жизни стала сама жизнь, как говорил пленный, передавая слова отца Гузмана?
Унтер-офицера разместили в дальнем конце траншеи. Однополчане решили, что земляная насыпь лучше защитит от ветра, который вовсю хлестал по горам. Но Якоб Руман, как, впрочем, и все остальные, прекрасно понимал, что это лишь предлог. На самом деле, мало кто мог вынести вид умирающего: ведь ему суждена смерть не от выстрела неприятеля, а от врага, который и стрелять-то не умеет, – от болезни или от заразы. Сравнение не в его пользу…
В тяжелом дыхании больного уже начал проявляться хрип, возвещавший, что недалеки его последние минуты.
И в этот момент появился майор, а с ним адъютант. Сохраняя обычное выражение лица, как на параде, он прошел мимо умирающего солдата, не обратив на него ни малейшего внимания, и повернулся к военврачу:
– Вы провели в пещере с пленным более двух часов. Вам удалось его разговорить, а значит я был прав! – кичливо заявил он.
– У нас действительно состоялся диалог, но я не знаю, каков будет результат, – признал Якоб Руман, стараясь не перечить.
– Не впадайте в излишнюю болтовню, доктор, – упрекнул майор. – У нас нет времени на вольности.
– Время есть. Если не ошибаюсь, до рассвета? Вы ведь так изволили выразиться? Других сроков вы мне не давали.
Военврач заупрямился, чего раньше никогда себе не позволял. Теперь, когда ему удалось пробить брешь в упорном молчании пленного, он почувствовал, что может позволить себе по-иному разговаривать со старшим по званию. По крайней мере, до завтра. Потому что Якоб Руман вовсе не был уверен, что ему удастся выведать имя и звание итальянца. Конечно, тот дал ему слово. Зато теперь он постоянно задает себе вопрос, почему это пленный выбрал именно его, чтобы поведать свою историю.
– Заставьте его говорить, – отчеканил майор. – Вся ответственность на вас. И если я обнаружу, что вы с пленным на дружеской ноге, я…