Идеальная жена Воронова Мария
Он распахнул окно и высунулся наружу. Пахло сиренью и теплым асфальтом, а на улице почти никого не было. Солнце ласкало пыльные каменные дома, отражалось в окнах проходящего трамвайчика, который деловито постукивал и звенел, вызывая в памяти стихотворение Гумилева «Заблудившийся трамвай».
Стас нахмурился, потом улыбнулся. Он любил и чувствовал поэзию, но всегда немного огорчался, что сам никогда так хорошо не напишет. Так, может, и не надо?
Ладно, не попробуешь – не узнаешь, а пока на повестке дня стол.
Он подстелил газет в несколько слоев, переоделся в тренировочные брюки и заработал кисточкой. Старое иссохшее дерево вбирало краску как будто с благодарностью.
Увлекшись, он не заметил, как открылась дверь.
– Не свисти, денег не будет, – дружелюбно сказал профессор Шиманский. – А ты чем вообще занимаешься?
– Как вы сами видите, – засмеялся Стас, – не место красит человека, а человек место.
– А человек отчеты составил?
– Составил.
– Образцы?
– Зарегистрировал.
– Документы?
– Разложил.
– А журналы? Приход-расход опасных веществ?
– Тютелька в тютельку.
– То есть все?
– Все.
– Если тебе нечем заняться, это еще не повод вонять краской на весь институт. Лучше бы уж прогулял, ей-богу.
Стас заработал кисточкой быстрее.
– Ага, чтобы меня патрули на улице поймали! Сейчас же трудовую дисциплину неистово блюдут.
– Ладно тебе, у них тоже отпуска. Кто будет сторожить сторожей? – ухмыльнулся Шиманский. – А вообще заходи ко мне, я тебе работу-то быстро найду.
Профессор по широкой дуге обогнул Стаса и выглянул в окно:
– Благодать какая… Сейчас бы в поле, верно?
– И не говорите! Нога моя давно срослась, я ее уже не чувствую. Надо было не слушать врачей, а ехать в экспедицию.
– Это называется – ложно понятое чувство долга, – наставительно произнес Шиманский.
– Ну да, – кисло согласился Стас.
Он знал, что начальники геологических партий дерутся за то, чтобы заполучить его к себе в качестве рабочего, и за десять лет, прошедших после школы, почти не вылезал из экспедиций, за вычетом армии. Судьба хранила его, оберегала и выводила целым и невредимым из самых опасных ситуаций, и все для того, чтобы он этой зимой на ровном месте поскользнулся и сломал ногу. Вроде бы срослось, как на собаке, но врачи настоятельно советовали пропустить этот полевой сезон. И были правы. Он незаменимый работник, только когда здоров, а инвалид станет обузой и может вообще сорвать экспедицию. Ради дела лучше не рисковать.
– Вот здесь еще подмахни, а то потеки, – Шиманский указал на тыл стола.
– Сейчас.
– Так приятно смотреть, как люди работают, а самому ничего не делать.
– Хотите, у вас что-нибудь покрашу?
– Не любишь сидеть сложа руки?
– Нет.
– Слушай, а тебе сколько лет? Двадцать пять исполнилось?
– Двадцать восемь.
– Отлично! – Шиманский спрыгнул с подоконника и весело засмеялся. – Нашел я тебе занятие! Останешься доволен.
По телевизору начался очередной кусок многосерийного фильма, снятого по роману отца, а вставать от письменного стола и переключать на другую программу было лень. Стас присмотрелся. Папа, когда писал, слов не жалел, так что пришлось постараться, чтобы втиснуть его эпопею в шесть часовых серий, и серьезный роман превратился в дешевенькую мелодраму и неубедительный панегирик коллективизации.
Стас сам не понимал, злорадствовать ему или сочувствовать своему маститому отцу.
Иногда он, сидя над чистым листом бумаги в поисках рифмы, ощущал почти физическую потребность писать прозу. Когда в экспедициях он видел какой-нибудь удивительный пейзаж, сразу думал, как бы описал его в романе или повести, а поэтические строки не приходили на ум даже при созерцании самых потрясающих природных красот. Он любил говорить с местными жителями, записывал их предания и обычаи, особенные словечки, и насобирал уже приличный архив, и даже вполне отчетливо представлял себе, о чем мог бы быть его роман, но знал, что никогда его не напишет.
Папа своими многотомными кирпичами надежно заложил для сына окно в бессмертие. Официально отец проклял сына, как только узнал, что тот связался с позорным отребьем, расплывчато именуемым «системой», настолько плотно, что отказался вступать в комсомол. Как многие родители, он попытался быстро и насильно сделать из Стаса человека, и в результате подростковое позерство превратилось в непоколебимые убеждения.
Убеждения отца тоже не отличались пластичностью, поэтому он вскоре заявил, что не намерен терпеть в своем доме оголтелых диссидентов, а тем более их кормить, и Стас был изгнан в коммуналку, где бабушка, давно жившая у них дома, оставляла за собой комнату.
Стас немного ошалел от свободы и устроил себе праздник непослушания. И он даже слегка затянулся, но, к счастью, суровая рука военкома выдернула Стаса из вихря удовольствий. В армии он все-таки вступил в ВЛКСМ, не из-за агитации, в которой недостатка, прямо скажем, не ощущалось, а просто замполит оказался очень душевным мужиком, и Стасу было неловко доставлять ему неприятности.
Демобилизовавшись, он устроился лаборантом в крупный геологический НИИ, исходил в экспедициях полстраны, писал тексты для подпольной рок-группы и считал, что жизнь удалась. Лишь в последние годы появилось легкое, быстропроходящее сожаление оттого, что родители выгнали его до того, как заставили поступить в институт.
Всем известно, что у советского писателя Суханова ребенок – отщепенец и изгой, но стоит только Стасу написать собственную книгу, как он тут же превратится в папенькиного сынка, пропихнувшего в печать свою беспомощную писанину исключительно благодаря отцовским связям. Его книги станут восприниматься всего лишь наглядным пособием, как именно природа отдыхает на детях гениев, тем более что Стас смутно чувствовал, что если будет писать прозу, то очень близко к манере отца.
Нет, самое лучшее так, как сейчас, папа творит в своей вселенной, он – в своей. Один над реальностью, другой – под ней.
…На экране молодая интеллигентная артистка, неумело окая, призывала односельчан идти в колхоз. Изображение в старом телевизоре слегка подрагивало, расплывалось, и, наверное, от этого сцена не достигала проектной мощности пафоса.
Стас потянулся, прикусил синий колпачок шариковой ручки. «Чем издеваться над папиным творчеством, на себя посмотри, – сказал он сердито, – ни слова еще не высидел, а Михаил Григорьевич небось уже полкниги наметал».
Наконец он решил поискать вдохновения на улице. Глупо сидеть дома в хорошую погоду.
После армии он какое-то время ходил одетым так, как полагается человеку «системы», но эпатировать публику быстро надоело. Не стоило возмущение честных граждан тех усилий.
Длинные волосы очень мешали в экспедициях, кольца отвлекали, а выкидывать кровно заработанные деньги на импортные футболки с дурацкими надписями было очень жаль, и Стас сам не заметил, как стал выглядеть обычным парнем, разве что с бородой, но она скорее выдавала в нем бродягу, чем поэта.
Порой ему бывало немного стыдно перед папой, что он так яростно боролся с ним ради того, что теперь совсем не нужно.
Асфальт отдавал дневное тепло, и воздух перед глазами чуть дрожал, солнце пряталось за рыжими крышами, а в высоком небе висел прозрачный диск луны, похожий на облако. Какой-то малыш не хотел уходить со двора и плакал, и Стас прибавил шагу, чтобы не поддаваться жалости. За ним вдруг увязался черный кот с белым галстучком, он держал хвост трубой, и смотрел на Стаса так, будто знал что-то важное, мог предупредить его, но из вредности не хотел.
– Кис-кис-кис, – неуверенно произнес Стас, кот фыркнул и свернул в подворотню.
Усмехнувшись, Стас последовал за ним и оказался в обычном дворе-колодце с тремя глухими стенами, а в четвертой было всего два окна. Почти все пространство занимал раскрытый фургон, из которого мужики кидали половинки мясных туш. На бледной мертвой шкуре выделялись синие печати. Туши летели в окно полуподвала и там падали с глухим стуком.
Кот тем временем завернул в темную нишу, которую Стас считал слепой, но, заглянув, обнаружил узкий проход на улицу.
Пройдя через него, Стас оказался на набережной Смоленки, совсем диком берегу с неряшливо растущей травой. Черная мутная вода закручивалась вокруг камней и старых веток, а на другом берегу стоял черный полуразрушенный деревянный дом. Крыша на нем провисла и обвалилась, в окнах поблескивали обломки стекол, а низкие кусты сирени никак не хотели закрывать это безобразие. Стас удивился. Он редко заходил сюда в своих странствиях и не думал, что в центре Ленинграда есть уголок такого запустения. Он прошел чуть дальше по берегу.
Бурьян исчез, сменился ровной травой, в которой густо росли одуванчики, пушистые, словно цыплята. Близился вечер, и Стас решил посмотреть, как они будут закрываться.
Тут он увидел молодую женщину, и сердце екнуло, потому что Стас узнал ее, но сразу подумал, что ошибся, просто ему хочется встретить Лелю, вот и мерещится она ему во всех незнакомках.
Лишь когда он заметил, как дрогнуло ее лицо, понял, что это действительно Леля.
Она сильно изменилась, слишком сильно, и совсем не так, как он представлял себе.
Стас поскорее окликнул ее, и Леля остановилась. Стас улыбнулся, не зная, что сказать. Она стала совсем старая дева, сухая, строгая. Вместо моря искрящихся волос – строгий пучок, губы сжаты, и даже фигура, по-прежнему стройная и прямая, будто одеревенела.
– Рад тебя видеть.
– И я тоже.
– Давай провожу?
Леля пожала плечами, и Стас пошел рядом с нею, приноравливаясь к быстрым легким шагам. Походка у нее не изменилась.
Леля была первая красавица школы, и Стас замечтал о ней, как только стал интересоваться девочками. Впрочем, он был такой не один и понимал, что шансов нет. Он – обычный парень, ничего особенного. Если быть до конца честным, то в «систему» он пошел именно для того, чтобы как-то выделиться из толпы, но Лелю его метаморфоза не впечатлила.
Как это обычно и бывает, неразделенная любовь заставила его взяться за сочинение стихов. Стас писал много, и однажды, служа в армии, так затосковал, что решился, отправил Леле письмо со своим лучшим стихотворением. Он тут же горько пожалел о своем порыве, решил, что она поиздевается над его солдатским талантом, но неожиданно получил ответ, в котором Леля очень тепло благодарила его за стихи и хвалила их. Длинное, хорошее, душевное письмо, только в конце она просила больше ей не писать.
Стас решил, что она счастлива с кем-то другим.
Он часто думал о Леле и представлял ее радостной красавицей, чьей-то счастливой женой, может быть, уже матерью такой же красивой дочки.
И никогда он не думал, что живой огонь в ее глазах может потухнуть.
Леля скупо и неохотно рассказала, что одна, живет с мамой, окончила медицинский, как и хотела, но работает не врачом, а научным сотрудником в институте гриппа и готовится к защите кандидатской.
Стас уважительно присвистнул. Про себя сообщил только официальную часть – образования ноль, так, шарахается за длинным рублем по экспедициям. Ему казалось, Леле будет приятно позлорадствовать, что он как был, так и остался неудачником, но она вдруг сама спросила:
– А ты стихи еще пишешь?
– Так, постольку-поскольку.
– Ты пиши, пожалуйста! Я помню, у тебя здорово получалось.
– То было лучшее за все годы моего творчества.
На строгом лице вдруг мелькнула тень прежней озорной улыбки:
– Не скромничай, Стас. Я ведь храню то твое письмо.
– Лучше бы ты его хранила затем, что тебе нравлюсь я сам.
Леля снова улыбнулась и ничего не ответила.
В кармане целинки Стас нащупал какую-то денежку, оказалась трешка. Он отскочил к цветочному киоску и купил букетик тюльпанов. Розовато-белые цветы были перехвачены резиночками, чтобы не распустились раньше времени.
– Не нужно этого, – сказала Леля.
– Хорошо, что я тебя встретил. Специально позвонить, наверное, не решился бы…
– Не нужно этого, – повторила Леля.
Когда председатель суда был доволен своим сотрудником, то сам заходил к нему в кабинет, а если хотел отругать, вызывал к себе, поэтому Ирина не встревожилась, когда он возник на ее пороге.
– Как вы себя чувствуете, дражайшая Ирина Андреевна? – спросил он, усаживаясь напротив.
– Спасибо, не пожалуюсь.
– Вот и отлично. А я вам дело нашел – конфета! – председатель зажмурился и причмокнул. – С оправданием, как вы любите.
– Я люблю по справедливости и по закону.
– Знаю, знаю, голубушка моя! – он отечески похлопал Ирину по руке. Ладонь его была теплой и сухой.
Ирина подалась к нему и понизила немного голос:
– Я сейчас действительно в уязвимом положении. Готовлюсь в партию, да еще и жду ребенка, понятно, что в таких обстоятельствах мне не стоит проявлять строптивость, только…
– Господи, Ирина Андреевна! Что ж вам везде мерещится подвох! – председатель засмеялся. – Я всего лишь дело Тиходольской хочу вам расписать, когда его передадут в суд.
Ирина засмеялась:
– Ах, это! Тут скорее не когда, а если. Честно говоря, я думала, они там у себя в прокуратуре все-таки опомнились и сами прекратили эту глупость.
– Решили для наглядности все-таки через суд провести. У нас, конечно, право беспрецедентное, но тем не менее не можем же мы судить каждый раз как в первый раз. Нужны эталонные дела, чтобы было на что опереться молодому специалисту, и вы как раз и создадите этот чистейшей прелести чистейший образец необходимой самообороны.
Ирина засмеялась.
– И как будущему депутату это вам будет большой плюс.
– Да я не возражаю, вы же знаете, Павел Михайлович, что я никогда не отказываюсь и даже не ропщу.
– За что мы вас и любим, и просим только об одном – не засиживаться в декрете слишком долго.
Председатель ушел, а Ирина от души потянулась в своем кресле.
Сегодня бывшая свекровь забирает Егора из музыкалки, Кирилл допоздна на работе, так что домой можно не спешить. Лучше досидеть до официального конца рабочего дня, чтобы с чистой совестью уйти пораньше в другой раз, когда это действительно будет нужно.
Ирина вздохнула. Свекровь вновь появилась в их жизни сравнительно недавно, уже после ее нового замужества. Она вышла на пенсию и решила помогать с внуком, как настоящая бабушка.
«Главное, вовремя, – усмехнулась Ирина, – когда ребенок уже подрос и не надо за ним смотреть в десять глаз. Не объект заботы, а приятный компаньон, самый момент для самоотверженной помощи».
Они никогда не жили вместе, так что ненавидеть свекровь Ирине было особенно не за что. Вырастила инфантильного и безответственного дурачка, так тоже пожинает теперь кислые и недозрелые плоды своего воспитания, ей даже хуже, потому что жена может уйти, а матери некуда деться.
Было немножко неприятно, что в новой жизни присутствует человек из прошлого, но кто она такая, чтобы запрещать сыну общаться с родной бабушкой? Нет у нее таких полномочий.
Ирина прислушалась к себе – вдруг лукавит? А если бы ее мама, вторая бабушка Егора, была чуть позаботливее, а они с Кириллом не так заняты на работе, как она бы думала тогда? Тоже считала бы, что ребенок имеет право видеться со всей своей родней, или прогнала бы свекровь куда подальше, мол, одного придурка воспитали, второго не надо?
Ладно, история не знает сослагательного наклонения, как есть, так и есть.
Чтобы не углубляться в самоанализ, Ирина стала думать о деле Тиходольской. Пока еще дела как такового на руках у нее не было, следствие еще не завершилось, но случай этот прогремел по всему городу и вызвал большой общественный резонанс.
Там все кристально ясно, не предвидится никаких тайн, загадок и неожиданных поворотов, необходимо всего лишь скрупулезно соблюсти процессуальные тонкости.
Ульяна Алексеевна Тиходольская вернулась домой после суточного дежурства, слегка навела порядок в квартире, сварила обед и прилегла отдохнуть. Разбудил ее звонок в дверь, Тиходольская отправилась открывать в полной уверенности, что это дочь вернулась из института. Спросонья она не спросила «кто там?», а сразу открыла.
На пороге стояла не дочь, а некто Смышляев, который втолкнул Тиходольскую в коридор, закрыл за собой дверь и, удостоверившись, что в квартире больше никого, решил выжать из ситуации максимум и не только ограбить дом, но и изнасиловать хозяйку.
Ульяна Алексеевна яростно сопротивлялась, ей каким-то чудом удалось вырваться, но поскольку негодяй блокировал выход, она выбежала на кухню, надеясь забаррикадироваться там и вызвать милицию, но не успела. Смышляев ворвался вслед за ней, тогда Тиходольская схватила нож, которым за час до этого резала мясо, и нанесла удар, оказавшийся смертельным.
Думала она в тот момент не о себе, а о дочери, которая вот-вот должна была прийти из института, и неизвестно, как развивались бы события, если бы Ульяна Алексеевна не остановила мерзавца.
Будучи врачом, Тиходольская сразу поняла, что убила грабителя, но на всякий случай позвонила не только в милицию, но и в «Скорую помощь». Во всем призналась, сказала, понимает, что лишила человека жизни, и готова понести за это наказание.
Необходимая самооборона в чистом виде, но следователь, видно, был молодой, и не понимал, как это так можно – человек убит, а никого за это не накажут, и возбудил дело о превышении.
Логика его была понятна – он судил по себе, с точки зрения молодого холостого мужика, а не сорокалетней женщины, охваченной материнской тревогой. Поскольку при Смышляеве не нашли оружия, а Тиходольская действовала с помощью ножа, то следователь усмотрел здесь несоответствие средств защиты степени и характеру опасности посягательства. Формально да, нож принадлежал хозяйке, но фактически ей просто повезло, что она успела дотянуться до него первой.
Следователю казалось, что раз он сам бы мог вырваться, убежать, позвать на помощь, то Ульяна Алексеевна тоже была на это способна.
А Ирина – женщина, и ей ясно, что в той ситуации, в которой оказалась бедная Тиходольская, это был единственный выход остаться невредимой, а может, и живой, и спасти дочь. Рискованный, но единственный.
Женщина может быть физически приблизительно так же сильна, как мужчина, но устанет она гораздо быстрее его, и чем отчаяннее будет защищаться, тем скорее силы ее покинут.
Если бы Ульяна Алексеевна просто вырывалась, то кончилось бы все очень плохо, и последний вздох бедной женщины был бы отравлен вонью гнилых зубов матерого зэка, и умерла бы она в ужасе, представляя, что сделает эта мразь с дочерью, когда та вернется из института.
Нет, Тиходольская поступила как надо, любая женщина должна молиться о том, чтобы у нее хватило мужества действовать так же в подобной ситуации.
И потом, какая разница, имел в виду Смышляев убивать или нет? Кстати, если не имел, то даже лучше, поскольку при изнасиловании превышения пределов необходимой самообороны не бывает.
Да и это не главное. Суть в ином. Доктрина крепости, вот что важно. Если человек без приглашения проник на чужую территорию, то он должен понимать, что ничего хорошего там ждать его не может.
Да, слезливые рассказики о детях, которые по недомыслию полезли в чужой сад за яблочком, а получили пулю в голову или разряд тока, конечно, трогают, но это крайности, а вообще в собственном доме хочется чувствовать себя свободно и безопасно.
Vim vi repellere licet – силу можно отражать силой, говорит закон, и тут же лицемерно добавляет, что силы при этом должны быть равнозначны.
Тут вся загвоздка и есть – как определить равнозначность сил? Получается, если ко мне в дом вломился человек с холодным оружием, то я уже не могу застрелить его из пистолета? Или могу, но только убедившись, что он имеет твердое намерение лишить меня жизни, а тут, как говорится, не попробуешь – не узнаешь.
Нет, на сегодняшний день нашему правосудию ближе противоположная доктрина – отступай, пока можешь.
В принципе сроки за превышение не такие уж и большие, и часто приговаривают к условному наказанию, но это все равно судимость. Все равно ты виноват, что защищался.
Если бы Тиходольская была какой-нибудь простоватой тетенькой, умеренно пьющей и неразборчивой в связях, никогда бы мир не узнал, что с ней случилось. Спокойненько присудили бы в районном суде два года условно, и женщина бы еще осталась рада, что так дешево отделалась.
Только Ульяна Алексеевна работала в роддоме врачом-акушером, коллектив чуть ли не молился на нее, а пациентки считали за счастье рожать в ее смену. Настоящая подвижница, самоотверженная и бескорыстная, она не только приняла в мир множество новых жизней, но и воспитала целую плеяду прекрасных специалистов, хотя, не будучи официально преподавателем, не обязана была делиться своим опытом с молодыми коллегами.
Не захваленный профессор с вымученными диссертациями и дурацкими статьями, не дутая величина, а настоящая трудяга.
Когда бедная женщина оказалась под следствием, медицинская общественность встала за нее стеной. Было написано открытое письмо в прокуратуру и копия в «Ленинградскую правду», потом вышла статья известной журналистки о том, как отличного врача пытаются засудить только за то, что та защищала свою жизнь.
В статье было много филиппики, но в целом Ирина была с журналисткой согласна. Человек не только имеет право, но и должен защищать свое – жизнь, семью, личность, имущество, и чем он слабее, тем к более жестким методам может прибегнуть.
Например, слабая беременная женщина вроде нее, наверное, имеет право остановить злоумышленника выстрелом в голову, не дожидаясь, пока он приблизится на расстояние прямого удара. А какой-нибудь мастер спорта по боксу лучше пусть вступит врукопашную.
Нет, Ульяна Алексеевна поступила правильно, и в загнивающей капиталистической Америке у закона к ней не появилось бы даже тени претензий, наоборот, она стала бы национальной героиней, давшей злодею достойный отпор, примером для всех американских женщин. О ней писали бы хвалебные статьи и посвящали телепередачи, и жалели бы ее, что перенесла тяжелый стресс.
У нас не то. Проблема самозащиты осложняется тем, что границы себя и своего у нас размыты и постоянно подтачиваются. Имущество может быть отнято в любую секунду на самых что ни на есть законных основаниях. А раньше… Фамильное достояние, накопленное несколькими поколениями, реквизировалось, в дом, где семья жила двести лет, заселялись сомнительные личности, а урожай, который ты собрал с огромным трудом, в котором каждое зернышко полито твоим потом, комиссары бестрепетно изымали, обрекая тебя и твоих детей на голодную смерть. Забирать чужое нормально, а сохранять свое – преступно.
Хочешь жить – иди в колхоз.
К жизни человека отношение тоже не сказать, чтобы было бережное. Чуть что – расстрел. В лучшем случае лагеря.
Сейчас вроде бы избавились от этих так называемых перегибов, но народ забит и унижен, и в сытой и спокойной жизни это проявляется, может быть, не так остро, но все же достаточно ярко и противно.
Вроде бы законы хорошие теперь, не могут в любую секунду вломиться к тебе в дверь, отобрать золото и арестовать отца семейства просто за то, что он косо посмотрел на портрет Сталина.
Жизнь и имущество вроде бы защищены, а вот личность как была общественным достоянием, так и остается. С детских лет лезут тебе в голову, диктуют, как надо жить и что думать. Взять хоть такую безобидную вещь, как книги. Перед каждым романом – километровое предисловие, где тебе объясняют, кто прав, кто виноват, и какой вывод следует сделать из данного произведения. Обсуждать чужую жизнь в коллективе считается не сплетнями, а важной идеологической работой. Любая бабка может в трамвае сделать тебе замечание, и окружающие сочтут это нормальным, в лучшем случае подумают, ох, какая заботливая старушка, а в худщем – разовьют поднятую бабкой тему. А вот если ты не скромно потупишься, выслушивая бесценные наставления, а ответишь: «Занимайтесь своими делами», то прослывешь непроходимой хамкой. Ну а уж в семье сам бог велел! Если любишь, так пожалуйста, заходи в чужую душу прямо в сапогах и располагайся поудобнее. Диктуй свою волю, ради пользы же человека это все ты делаешь!
Не чувствует большинство граждан границ, ни своих, ни чужих, лезут, пока силой не остановят, а потом обижаются. Стоит ли удивляться, что грань, за которой начинается превышение необходимой самообороны, не ясна для них, даже для профессиональных юристов.
Ирина понимала, что редкие всплески стихийных народных волнений – это очень хорошо, это признак, что не все еще потеряно, и демократия когда-нибудь восторжествует, но когда дело касалось судебной практики, она терпеть не могла все эти открытые письма с требованием осудить или, наоборот, оправдать.
Каждый случай сложен, и нельзя судить поверхностно, зная только часть фактов. Да, с одной стороны, прекрасная женщина, замечательный врач, во всех отношениях достойный член общества, принесшая людям много добра, а с другой – матерый зэк, который с детства сеял вокруг себя разрушение и боль. Понятно, на чьей стороне симпатии общества, только судят не человека в целом, а его деяние. Нельзя сказать – ты хороший, поэтому тебе можно убивать плохих, это порочный подход.
Ирина была убеждена, что люди могут требовать только одного – честного, открытого и справедливого суда, все остальное – путь к произволу.
Однако в данном случае она была с народом солидарна.
Врач перед законом такой же человек, но все же чуть-чуть особенный, так что ради него Фемида может слегка приподнять повязку с одного глаза.
Вот ей самой, например, скоро рожать. Хотела бы она попасть к акушеру, находящемуся под следствием или под судом? Оно, конечно, в народном понимании врач должен быть святым, пекущимся только и исключительно о благе пациентов, полностью свободным от любых житейских стремлений, только он все равно живой человек. Мысли о возможном наказании все равно угнетают, и врач не в силах сосредоточиться на своих прямых обязанностях. Ирина уже не юная девушка, в консультации сказали, что пока все в порядке, но риск осложнений все же достаточно высок. Да и вообще всякое может случиться, острая ситуация, в которой будет один шанс из ста сохранить жизнь и матери и ребенку (тьфу-тьфу, конечно). При прочих равных у кого будет больше шансов разглядеть и использовать этот шанс – у спокойного, уверенного в своем будущем человека, или у без пяти минут зэка, все мысли которого крутятся вокруг предстоящего судебного заседания?
Нет, врач должен быть чуть больше защищен, чем остальные люди. Модно сейчас кричать про врачебные ошибки, с пафосом закатывать глаза, разглагольствуя об ответственности медиков, и с придыханием заявлять, что они не имеют права ошибаться. Прекрасно! Так создайте людям максимально комфортные условия, берегите их, помогите сосредоточиться на работе, а речи ваши ничего, кроме тошноты, не вызывают. Прежде чем требовать от других, подумай, что ты можешь сделать сам.
Ирина не любила принимать поспешных решений, но тут твердо определила для себя, что не только оправдает Ульяну Алексеевну, но и напишет парочку кляуз в прокуратуру, пусть там накатят следователю, что возбудил дело без оснований.
На душе приятно пощипывало – то ли азарт, то ли тщеславие.
Дело будет громкое, для нее, как для будущего народного депутата, лучше и не придумаешь. Надо позвонить знакомому журналисту Лестовскому, который когда-то был у нее заседателем, пусть организует после процесса интервью, а еще можно самой написать статью в газету. Имя ее станет на слуху. Конечно, выборы у нас не слишком демократические, народ голосует не за кого хочет, а за кого скажут, и кандидат всего один, так что это действо, строго говоря, и выборами-то назвать можно только из вежливости, но все-таки… Приятнее ведь отдать голос за человека, которого знаешь и уважаешь, чем за не пойми кого.
Воровато оглядевшись, Ирина насыпала в чай две ложки сахару. Всех нормальных людей тянет на солененькое, а ее на сладкое. Вчера всю ночь промечтала о торте «Полянка», с его мокрым бисквитом и розочками из тяжелого масляного крема. Потом невыносимо захотелось пирожного-трубочки, (конус твердого, как фанера, теста, плотно набитый кремом). Ну и мороженое всякое, эскимо за двадцать копеек, вафельный стаканчик (особенно стаканчик, размокший и безвкусный), фруктовое за семь копеек тоже пошло бы, конечно, «Лакомка», которую она ела только один раз в Москве.
К счастью, пока удавалось сдерживать себя и поглощать все это великолепие только в своем воображении. В консультации сказали, что за весом надо следить очень тщательно, иначе могут быть осложнения и для мамы, и для ребенка.
Перед глазами был пример секретаря суда, да и других очень полных женщин, с их рассказами, что до беременности они были как тростинки, а после родов как на них свалился центнер лишнего веса, так двадцать лет уже от него избавиться не могут.
Ирина терпела, позволяя себе только иногда выпить чаю с сахаром.
Свекровь просила не торопиться за Егором, вот Ирина и сидела, наслаждалась редким для себя состоянием покоя.
Откинулась на спинку стула, включила радиостанцию «Маяк» и прикрыла глаза.
Как раз передавали любимую ее песню Пахмутовой «Надежда». Прекрасная музыка, хорошие слова, душевное исполнение Анны Герман.
Да вообще у нашей эстрады уровень очень даже неплохой, не хуже западной, только молодежи почему-то не нравится. Вот не хочет она Зыкину с Сенчиной, и хоть тресни.
Не будет бесплатно слушать по «Маяку» или смотреть по телику, нет, поедет черт знает куда на толкучку за пластинками «Лед Зеппелин» и прочей публики, не пожалеет четвертной билет ради диска с записью какой-то шайки наркоманов, про которых даже не поймет, о чем они поют.
Или станет шастать по квартирникам и подворотням, переписывать записи подпольных групп, вроде Кирилловой. За допуск в Ленинградский рок-клуб полжизни отдаст, а «Песня года» – спасибо, не надо.
Да что там баллон катить на молодежь, если она сама, когда смотрит передачу «Утренняя почта», ждет только последнюю песню – вдруг покажут запись с фестиваля «Сан-Ремо» или хоть Рафаэллу Кара.
Между тем Муслим Магомаев, например, или Кола Бельды не хуже, вот нисколько не хуже. Кирилл, рокер такой подпольный, что глубже только ядро земли, и тот всегда расчувствуется, когда Магомаев поет песню про море, а Ирина плачет, когда про Бухенвальдский набат.
А молодые принципиально не будут слушать, нарочно. Почему?
Просто хочется им борьбы, протеста. Нельзя «Лед Зеппелин», а я буду. Спекулировать плохо, а я стану. И что там Мостовой сочиняет, какие стихи, хорошие ли, плохие, что у него за эстетика и основной мотив творчества – это мне вообще до фонаря, главное, что он запрещен, официальная пропаганда его не признает, значит, он хороший. Значит, не пожалею кассету, запишу и буду слушать.
Так, наверное, большевики вербовали ребят из хороших семей для своей борьбы, пользуясь их подростковым негативизмом. Чего им там надо, какой коммунизм, Маркс и прибавочная стоимость – дураков нет все это учить. Главное, что таинственно, запрещено и опасно, и родители опупеют, когда узнают, чем их детки заняты. А вот если бы царская власть узаконила большевиков, глядишь, и не случилось бы никакой революции.
Так же и тут. Дайте вы людям свободу творчества, крутите «лед зеппелинов» и рок-клубовцев по радио и в утренней почте, так оглянуться не успеете, как дети к ним остынут.
А ей не придется избегать вопросов о муже. Будет гордо отвечать, что супруг – рабочий высочайшей квалификации и плотно занят в художественной самодеятельности.
Ирина засмеялась. Человек слаб, проще и приятнее ругать государство, чем смириться с тем, что нельзя иметь все.
Чем-то придется поступиться, семейной идиллией или карьерой.
Она ведь даже не спросила Кирилла, как он отнесется к ее возвышению. А вдруг он вроде Гоши из фильма «Москва слезам не верит», не выносит, если женщина добилась больше, чем он сам? Вдруг ему хочется, чтобы жена сидела дома во фланелевом халате и с половником наперевес? Она ведь не выясняла его предпочтений, просто поставила перед фактом, что будет избираться, и все.
А Кирилл не стал, между прочим, стучать кулаком по столу: или я или мандат!
Так что и ей не пристало требовать от мужа, чтобы он перестал, как они говорят, «тусоваться» со всяким отребьем и вел жизнь достойного советского человека.
На черновике приговора Ирина нарисовала две окружности, чуть перекрывающие друг друга, и аккуратно закрасила общий участок. Вот так. У Кирилла свой мир, у нее – свой, и есть общая часть. Можно довольствоваться ею, а можно тянуть на себя, и тогда красивая картинка деформируется схлопнется, и останется непонятно что.
Рабочий день подошел к концу, но Гарафеев не спешил переодеваться. Домой не тянуло.
Накануне они с Соней подали заявление на развод, и теперь он не совсем понимал, что делать дальше. Как благородный человек и мужчина, он должен удалиться, оставив жене все нажитое, но идти некуда. Таких друзей, чтобы пустили пожить, Гарафеев не нажил, вся родня осталась в Красноярске, а дочь хоть и живет с мужем в двухкомнатной квартире, но ребята еще новобрачные и папаше вряд ли будут рады.
Он не хотел отравлять ребятам зарю семейной жизни зрелищем ее печального конца.
Впрочем, Соня не гнала его.
Оптимист ты или пессимист, боишься будущего или смотришь в него с надеждой, а несчастья всегда сваливаются на голову внезапно.
До последних дней Гарафеев был убежден, что состоит в счастливом браке, и думал, что так и останется, пока жив.
Все рухнуло в субботу, когда Соня уехала на кафедру заниматься с аспирантом, а ему наказала помыть люстры.
Гарафеев терпеть не мог всю эту дрызготню, а люстры ненавидел особенно, потому что боялся что-нибудь разбить.
И вот он сидел и думал, как было бы хорошо, если бы люстры сами как-нибудь очистились или что-то бы произошло, что ему не придется ничего делать (наверное, если бы в квартире вдруг начался пожар, он не стал бы тушить, пока люстры не сгорели).
В общем, Гарафеев томился и почти готов был приступить к ненавистной работе, только сначала необходимо прочитать новый номер журнала «Анестезиология», это ведь важнее. В программной статье шла речь о ДВС[3], так что следовало предварительно освежить в памяти факторы свертывания крови, чтобы полнее понять материал. Статья понравилась, и Гарафеев законспектировал ее в свой рабочий блокнот.
Остальные материалы тоже порадовали, он глотал страницу за страницей, а люстры так и висели немытые.
Наконец журнал был прочитан от корки до корки, Гарафеев огляделся в поисках какой-нибудь еще весомой отмазки, не нашел и почти покорился своей участи, как зазвонил телефон. Кожатов в очередной раз запутался и просил Игоря Ивановича «подскочить» и скорректировать лечение.
Гарафеев положил трубку вне себя от радости. Настоящее полновесное алиби, уважительная причина! Он немедленно начертал жене записку о срочном вызове, схватил куртку и понесся на работу, уверенный, что проблема люстр теперь как-нибудь рассосется. Может, жена сообразит, что не такие уж они и грязные. Или сама помоет.
Главное, что он ни при каких обстоятельствах не мог отказать Кожатову, ведь на кону человеческая жизнь!
Как он и думал, случай не представлял особых трудностей, просто пациент оказался профессором из Высшей партийной школы, вот Кожатов и решил перестраховаться. Что ж, Гарафеев расписал терапию, немножко понаблюдал, потом для гарантии еще без дела поболтался в ординаторской и вернулся домой ближе к вечеру, готовый к легкому скандальчику, но Соня встретила его вполне миролюбиво.
Спокойно, с улыбкой, она сказала, что хочет развестись.
Гарафеев так и сел.
Жена не хотела выяснять отношений, но он заявил, что после двадцати лет совместной жизни надо такое решение как минимум обсудить, и в ответ получил, что жена устала быть, как она сказала, «погонщиком мула», ей надоело жить с человеком, на которого невозможно положиться, который всегда слабое звено в цепи и обязательно завалит дело, если ему поручить хоть малейшую часть. Пресловутая каменная стена оказалась воздушным замком, и Соня не видит больше смысла надрываться ради иллюзии штанов в доме.
Под конец она вспомнила модную в последнее время действительно смешную шутку, что он такой мудак, что на конкурсе мудаков занял бы второе место, и ушла в комнату дочери, куда, оказывается, перенесла почти все свои вещи.
Гарафеев тогда не сильно встревожился, решив, что это воспитательный процесс, а к утру Соня остынет и простит его, тем более он действительно раскаивался, понимая, что с этими люстрами повел себя как полный идиот.
Утром он встал пораньше и, найдя люстры чистыми, сказал Соне, что готов к любым трудам, но она заявила, что единственное действие, которое ей теперь от него нужно, это дойти до загса и подать заявление на развод.
Пока они будут жить каждый в своей комнате, питаться раздельно, а убирать общую площадь по очереди, и на этом все.
Гарафеев ныл и просил прощения, но Соня была непреклонна. Оказалось, что ей давно хотелось развестись, потому что она считает мужа ничтожеством, дурачком и «ссыкотой», который профукал все свои шансы и от лени и трусости ничего абсолютно в жизни не добился. Гордость за своего мужчину – это естественное и необходимое чувство для каждой женщины, настолько важное, что она готова раздуть костер восторга из самой жалкой искры мужского поведения, но когда субстрата вообще нет… Когда приходится стыдиться мужа и мямлить: «Зато человек хороший», – это так унизительно, что лучше и вовсе не надо. Лучше быть разведенной.
Она терпела никчемного мужичонку только ради дочери, потому что девочке вредно расти без отца, но теперь Лиза взрослая, так что нет больше никакого смысла в этой каторге – обслуживать великовозрастного капризного ребенка.