Граф Монте-Кристо Дюма Александр
– Не может быть! – вскричал Дантес, устрашенный огромностью суммы.
– Почему же не может быть? – сказал старик. – Род Спада был один из древнейших и могущественнейших в пятнадцатом веке. Притом же в те времена, когда не было ни крупных денежных сделок, ни промышленности, такие накопления золота и драгоценностей не были редкостью; и теперь еще в Риме есть семьи, которые умирают с голоду, обладая миллионом в алмазах и драгоценных камнях, составляющих наследственный майорат, к которому они не смеют прикоснуться.
Эдмону казалось, что он видит сон; он колебался между неверием и радостью.
– Я долго хранил от вас эту тайну, – продолжал Фариа, – потому, вопервых, что хотел вас испытать, а вовторых, потому, что хотел изумить вас. Если бы мы бежали до моего припадка, я бы вас повез на Монте-Кристо. Теперь, – прибавил он со вздохом, – вы повезете меня. Что же, Дантес, вы меня не благодарите?
– Это сокровище принадлежит вам, друг мой, – сказал Дантес, – оно принадлежит вам одному, я не имею на него никакого права; я не ваш родственник.
– Вы мой сын, Дантес! – воскликнул старик. – Вы дитя моей неволи! Мой сан обрек меня на безбрачие; бог послал мне вас, чтобы утешить человека, который не мог стать отцом, и узника, который не мог стать свободным.
И Фариа протянул Эдмону здоровую руку; тот со слезами обнял старика.
XIX. Третий припадок
Теперь, когда это сокровище, бывшее столь долгое время предметом размышлений аббата Фариа, могло осчастливить того, кого он полюбил, как родного сына, оно стало вдвое дороже его сердцу; ежедневно он говорил об этом несметном богатстве, рисовал Дантесу, сколько добра в современном мире можно сделать своим друзьям, обладая состоянием в тринадцать-четырнадцать миллионов; тогда лицо Дантеса омрачалось; он вспоминал о страшной клятве, которой он поклялся самому себе, и думал, сколько в современном мире, имея тринадцать или четырнадцать миллионов, можно сделать зла своим врагам.
Аббат не знал острова Монте-Кристо, но Дантес знал его; он часто проходил мимо этого острова, лежащего в двадцати пяти милях от Пианозы, между Корсикой и Эльбой, и как-то раз даже останавливался там. Остров Монте-Кристо всегда был, да и теперь еще остается пустынным и необитаемым; это утес почти конической формы, по-видимому, поднятый из морских глубин на поверхность вулканическим потрясением. Дантес чертил аббату план острова, а Фариа давал Дантесу советы, каким способом отыскать клад.
Но Дантес далеко не был так увлечен, как старый аббат, а главное, не разделял его уверенности. Конечно, теперь он знал, что Фариа отнюдь не сумасшедший, и находчивость, благодаря которой аббат сделал открытие, создавшее ему славу помешанного, только увеличивала восхищение Дантеса; но в то же время ему не верилось, чтобы этот клад, пусть он даже когда-нибудь и был, существовал еще и теперь; если он не считал его вымышленным, то, во всяком случае, считал его исчезнувшим.
Между тем словно судьба хотела лишить узников последней надежды и дать им понять, что они осуждены на вечное заключение, их постигло новое несчастье: наружную галерею, давно угрожавшую обвалом, перестроили; починили фундамент и заложили огромными камнями отверстие, уже наполовину заваленное Дантесом. Не прими он этой предосторожности, которую, как мы помним, ему посоветовал аббат, их постигла бы еще большая беда: их приготовления к побегу были бы обнаружены, и их, несомненно, разлучили бы. Итак, за ними захлопнулась новая дверь, еще более прочная и неумолимая, чем все пржние.
– Вот видите, – с тихой грустью говорил Дантес аббату, – богу угодно, чтобы даже в моей преданности вам не было моей заслуги. Я обещал вам навсегда остаться с вами и теперь поневоле должен сдержать свое слово. Клад не достанется ни мне, ни вам, и мы никогда отсюда не выйдем. Впрочем, истинный клад, дорогой друг, это не тот, который ждал меня под темными скалами Монте-Кристо; это – ваше присутствие, это наше общение по пять, по шесть часов в день, вопреки нашим тюремщикам, это те лучи знания, которыми вы озарили мой ум, это чужие наречия, которые вы насадили в моей памяти и которые разрастаются в ней всеми своими филологическими разветвлениями; это науки, ставшие для меня такими доступными благодаря глубине ваших познаний и ясности принципов, к которым вы их свели. Вот мое сокровище, дорогой друг, вот чем вы дали мне и богатство и счастье. Поверьте мне и утешьтесь, это больше на благо мне, нежели бочки с золотом и сундуки с алмазами, даже если бы они не были призрачны, как те облака, которые ранним утром носятся над поверхностью моря и кажутся твердою землею, но испаряются и исчезают по мере приближения к ним. Быть подле вас как можно долее, слушать ваш проникновенный голос, просвещать свой ум, закалять душу, готовить себя к свершению великих и грозных деяний, – если мне суждено когда-нибудь вырваться на свободу, навсегда покончить с отчаянием, которому я предавался до знакомства с вами, – вот мое богатство; оно не призрачно; этим подлинным богатством я обязан вам, и все властители мира, будь они Цезарями Борджиа, не отнимут его у меня.
Итак, время потекло для двух несчастных узников если не счастливо, то по крайней мере довольно быстро. Фариа, столько лет молчавший о своем сокровище, теперь не переставал говорить о нем. Как он и предвидел, его правая рука и нога остались парализованными, и он почти потерял надежду самому воспользоваться кладом; но он по-прежнему мечтал, что его младший товарищ будет выпущен из тюрьмы или сумеет бежать, и радовался за него. Опасаясь, как бы записка как-нибудь не затерялась или не пропала, он заставил Дантеса выучить ее наизусть, и Дантес знал ее на память от первого слова до последнего. Тогда он уничтожил вторую половину записки, будучи уверен, что если бы даже нашли первую половину, то смысла ее не разберут. Иногда Фариа по целым часам давал Дантесу наставления, которые могли быть ему полезны впоследствии в случае освобождения; с первого же дня, с первого часа, с первого мгновения свободы Дантесом должна была владеть одна-единственная мысль – во что бы то ни стало добраться до Монте-Кристо, не возбуждая подозрений, остаться там одному под каким-нибудь предлогом, постараться отыскать волшебные пещеры и начать рыть в указанном месте. Указанным местом, как мы помним, был самый отдаленный угол второго отверстия.
Между тем время проходило не то чтобы незаметно, но, во всяком случае, сносно. Фариа, как мы уже говорили, хоть и был разбит параличом, снова обрел прежнюю ясность ума и мало-помалу научил своего молодого товарища, кроме отвлеченных наук, о которых уже шла речь, тому терпеливому и высокому искусству узника, которое состоит в том, чтобы делать что-нибудь из ничего. Они постоянно были чем-нибудь заняты, Фариа – страшась старости, Дантес – чтобы не вспоминать о своем прошлом, почти угасшем и мерцавшем в глубине его памяти лишь как далекий огонек, затерянный в ночи. И жизнь их походила на жизнь людей, устоявших перед несчастьем, которая течет спокойно и размеренно под оком провидения.
Но под этим наружным спокойствием в сердце юноши, а быть может, и в сердце старика таились насильно сдерживаемые душевные порывы; быть может, подавленный стон вырывался у них из груди, когда Фариа оставался один и Эдмон возвращался в свою камеру.
Однажды ночью Эдмон внезапно проснулся; ему почудилось, что кто-то зовет его. Напрягая зрение, он пытался проникнуть в ночной мрак.
Он услышал свое имя или, вернее, жалобный голос, силившийся произнести его.
Он приподнялся на кровати и, похолодев от страха, начал прислушиваться. Сомнения не было: стон доносился из подземелья аббата.
– Великий боже! – прошептал Дантес. – Неужели?..
Он отодвинул кровать, вынул камень, бросился в подкоп и дополз до противоположного конца: плита была поднята.
При тусклом свете самодельной плошки, о которой мы уже говорили, Эдмон увидел старика: он был мертвенно бледен и едва стоял на ногах, держась за кровать. Черты его лица были обезображены теми зловещими признаками, которые были уже знакомы Эдмону и которые так испугали его, когда он увидел их в первый раз.
– Вы понимаете, друг мой, – коротко произнес Фариа. – Мне не нужно объяснять вам.
Эдмон застонал и, обезумев от горя, бросился к двери с криком:
– Помогите! Помогите!
У Фариа хватило сил удержать его за руку.
– Молчите! – сказал он. – Не то вы погибли. Будем думать только о вас, мой друг, о том, как бы сделать сносным ваше заключение или возможным ваш побег. Вам потребовались бы годы, чтобы сделать заново все то, что я здесь сделал и что тотчас же будет уничтожено, если наши тюремщики узнают о нашем общении. Притом же не тревожьтесь, друг мой; камера, которую я покидаю, не останется долго пустой; другой несчастный узник заступит мое место. Этому другому вы явитесь, как ангел-избавитель. Он, может быть, будет молод, силен и терпелив, как вы, он сумеет помочь вам бежать, между тем как я только мешал вам. Вы уже не будете прикованы к полутрупу, парализующему все ваши движения. Положительно, бог наконец вспомнил о вас; он дает вам больше, чем отнимает, и мне давно пора умереть.
В ответ Эдмон только сложил руки и воскликнул:
– Друг мой, замолчите, умоляю вас!
Потом, оправившись от внезапного удара и вернув себе твердость духа, которой слова старика лишили его, он воскликнул:
– Я спас вас однажды, спасу и в другой раз!
Он приподнял ножку кровати и достал оттуда склянку, еще на одну треть наполненную красным настоем.
– Смотрите, – сказал он, – вот он – спасительный напиток! Скорей, скорей скажите мне, что надо делать. Дайте мне указания! Говорите, мой друг, я слушаю.
– Надежды нет, – отвечал Фариа, качая головой, – но все равно: богу угодно, чтобы человек, которого он создал и в сердце которого он вложил столь сильную любовь к жизни, делал все возможное для сохранения этого существования, порой столь тягостного, но неизменно столь драгоценного.
– Да, да, – воскликнул Дантес, – я вас спасу!
– Пусть так! Я уже холодею; я чувствую, что кровь приливает к голове; эта дрожь, от которой у меня стучат зубы и ноют кости, охватывает меня всего: через пять минут начнется припадок, через четверть часа я стану трупом.
– Боже! – вскричал Дантес в душевной муке.
– Поступите, как в первый раз, только не ждите так долго. Все мои жизненные силы уже истощены, и смерти, – продолжал он, показывая на свою руку и ногу, разбитые параличом, – остается только половина работы. Влейте мне в рот двенадцать капель этой жидкости вместо десяти и, если вы увидите, что я не прихожу в себя, влейте все остальное. Теперь помогите мне лечь, я больше не могу держаться на ногах.
Эдмон взял старика на руки и уложил на кровать.
– Друг мой, – сказал Фариа, – вы единственная отрада моей загубленной жизни, отрада, которую небо послало мне, хоть и поздно, но все же послало, – я благодарю его за этот неоценимый дар и, расставаясь с вами навеки, желаю вам всего того счастья и благополучия, которых вы достойны. Сын мой, благословляю тебя!
Дантес упал на колени и приник головой к постели старика.
– Но прежде всего выслушайте внимательно, что я вам скажу в эти последние минуты: сокровище кардинала Спада существует. По милости божьей для меня нет больше ни расстояний, ни препятствий. Я вижу его отсюда в глубине второй пещеры; взоры мои проникают в недра земли и видят ослепительные богатства. Если вам удастся бежать, то помните, что бедный аббат, которого все считали сумасшедшим, был вовсе не безумец. Спешите на Монте-Кристо, овладейте нашим богатством, насладитесь им, вы довольно страдали.
Судорога оборвала речь старика. Дантес поднял голову и увидел, что глаза аббата наливаются кровью. Казалось, кровавая волна хлынула от груди к голове.
– Прощайте! Прощайте! – прошептал старик, схватив Эдмона за руку. – Прощайте!
– Нет! Нет! – воскликнул тот. – Не оставь нас, господи боже мой, спаси его!.. Помогите!.. Помогите!..
– Тише, тише! – пролепетал умирающий. – Молчите, а то нас разлучат, если вы меня спасете!
– Вы правы. Будьте спокойны, я спасу вас! Хоть вы очень страдаете, но, мне кажется, меньше, чем в первый раз.
– Вы ошибаетесь: я меньше страдаю потому, что во мне осталось меньше сил для страдания. В ваши лета верят в жизнь, верить и надеяться – привилегия молодости. Но старость яснее видит смерть. Вот она!.. Подходит!.. Кончено!.. В глазах темнеет!.. Рассудок мутится!.. Вашу руку, Дантес!.. Прощайте!.. Прощайте!..
И, собрав остаток своих сил, он приподнялся в последний раз.
– Монте-Кристо! – произнес он. – Помните – Монте-Кристо!
И упал на кровать.
Припадок был ужасен: сведенные судорогою члены, вздувшиеся веки, кровавая пена, бесчувственное тело – вот что осталось на этом ложе страданий от разумного существа, лежавшего на нем за минуту перед тем.
Дантес взял плошку и поставил ее у изголовья постели на выступивший из стены камень; мерцающий свет бросал причудливый отблеск на искаженное лицо и бездыханное, оцепеневшее тело.
Устремив на него неподвижный взор, Дантес бестрепетно ждал той минуты, когда надо будет применить спасительное средство.
Наконец он взял нож, разжал зубы, которые поддались легче, чем в прошлый раз, отсчитал двенадцать капель и стал ждать; в склянке оставалось еще почти вдвое против того, что он вылил.
Он прождал десять минут, четверть часа, полчаса – Фариа не шевелился. Дрожа всем телом, чувствуя, что волосы у него встали дыбом и лоб покрылся испариной, Дантес считал секунды по биению своего сердца.
Тогда он решил, что настало время испытать последнее средство; он поднес склянку к посиневшим губам аббата и влил в раскрытый рот весь остаток жидкости.
Снадобье произвело гальваническое действие: страшная дрожь потрясла члены старика, глаза его дико раскрылись, он испустил вздох, похожий на крик, потом мало-помалу трепещущее тело снова стало неподвижным.
Только глаза остались открытыми.
Прошло полчаса, час, полтора часа. В продолжение этих мучительных полутора часов Эдмон, склонившись над своим другом и приложив руку к его сердцу, чувствовал, как тело аббата холодеет и биение сердца замирает, становясь все глуше и невнятнее.
Наконец все кончилось; сердце дрогнуло в последний раз, лицо посинело; глаза остались открытыми, но взгляд потускнел.
Было шесть часов утра, заря занималась, и бледные лучи солнца, проникая в камеру, боролись с тусклым пламенем плошки. Отблески света скользили по лицу мертвеца, и порой казалось, что оно живое. Пока продолжалась эта борьба света с мраком, Дантес мог еще сомневаться, но, когда победил свет, он понял, что перед ним лежит труп.
Тогда неодолимый ужас овладел им; он не смел пожать эту руку, свесившуюся с постели, не смел взглянуть в эти белые и неподвижные глаза, которые он тщетно пытался закрыть. Он погасил плошку, тщательно спрятал ее и бросился прочь, задвинув как можно лучше плиту над своей головой.
К тому же медлить было нельзя; скоро должен был явиться тюремщик.
На этот раз он начал обход с Дантеса; от него он намеревался идти к аббату, которому нес завтрак и белье.
Впрочем, ничто не указывало, чтобы он знал о случившемся. Он вышел.
Тогда Дантес почувствовал непреодолимое желание узнать, что произойдет в камере его бедного друга; он снова вошел в подземный ход и услышал возгласы тюремщика, звавшего на помощь.
Вскоре пришли другие тюремщики; потом послышались тяжелые и мерные шаги, какими ходят солдаты, даже когда они не в строю. Вслед за солдатами вошел комендант.
Эдмон слышал скрип кровати, на которой переворачивали тело. Он слышал, как комендант велел спрыснуть водой лицо мертвеца и, видя, что узник не приходит в себя, послал за врачом.
Комендант вышел, и до Эдмона донеслись слова сожаления вместе с насмешками и хохотом.
– Ну, вот, – говорил один, – сумасшедший отправился к своим сокровищам, счастливого пути!
– Ему не на что будет при всех своих миллионах купить саван, – говорил другой.
– Саваны в замке Иф стоят недорого, – возразил третий.
– Может быть, ради него пойдут на кое-какие издержки – все-таки духовное лицо.
– В таком случае его удостоят мешка.
Эдмон слушал, не пропуская ни слова, но понял из всего этого немного. Вскоре голоса умолкли, и ему показалось, что все вышли из камеры.
Однако он не осмелился войти – там могли оставить тюремщика караулить мертвое тело.
Поэтому он остался на месте и продолжал слушать, не шевелясь и затаив дыхание.
Через час снова послышался шум.
В камеру возвратился комендант в сопровождении врача и нескольких офицеров.
На минуту все смолкло. Очевидно, врач подошел к постели и осматривал труп.
Потом начались расспросы.
Врач, освидетельствовав узника, объявил, что он мертв.
В вопросах и ответах звучала небрежность, возмутившая Дантеса. Ему казалось, что все должны чувствовать к бедному аббату хоть долю той сердечной привязанности, которую он сам питал к нему.
– Я очень огорчен, – сказал комендант в ответ на заявление врача, что старик умер, – это был кроткий и безобидный арестант, который всех забавлял своим сумасшествием, а главное, за ним легко было присматривать.
– За ним и вовсе не нужно было смотреть, – вставил тюремщик. – Он просидел бы здесь пятьдесят лет и, ручаюсь вам, ни разу не попытался бы бежать.
– Однако, – сказал комендант, – мне кажется, что, несмотря на ваше заверение, – не потому, чтобы я сомневался в ваших познаниях, но для того, чтобы не быть в ответе, – нужно удостовериться, что арестант в самом деле умер.
Наступила полная тишина; Дантес, прислушиваясь, решил, что врач еще раз осматривает и ощупывает тело.
– Вы можете быть спокойны, – сказал наконец доктор, – он умер, ручаюсь вам за это.
– Но вы знаете, – возразил комендант, – что в подобных случаях мы не довольствуемся одним осмотром; поэтому, несмотря на видимые признаки, благоволите исполнить формальности, предписанные законом.
– Ну, что же, раскалите железо, – сказал врач, – но, право же, это излишняя предосторожность.
При этих словах о раскаленном железе Дантес вздрогнул.
Послышались торопливые шаги, скрип двери, снова шаги, и через несколько минут тюремщик сказал:
– Вот жаровня и железо.
Снова наступила тишина; потом послышался треск прижигаемого тела и тяжелый, отвратительный запах проник даже сквозь стену, за которой притаился Дантес. Почувствовав запах горелого человеческого мяса, Эдмон весь покрылся холодным потом, и ему показалось, что он сейчас потеряет сознание.
– Теперь вы видите, что он мертв, – сказал врач. – Прижигание пятки – самое убедительное доказательство. Бедный сумасшедший излечился от помешательства и вышел из темницы.
– Его звали Фариа? – спросил один из офицеров, сопровождавших коменданта.
– Да, и он уверял, что это старинный род. Впрочем, это был человек весьма ученый и довольно разумный во всем, что не касалось его сокровища. Но в этом пункте, надо сознаться, он был несносен.
– Это болезнь, которую мы называем мономанией, – сказал врач.
– Вам никогда не приходилось жаловаться на него? – спросил комендант у тюремщика, который носил аббату пищу.
– Никогда, господин комендант, – отвечал тюремщик, – решительно никогда; напротив того, сперва он очень веселил меня, рассказывал разные истории; а когда жена моя заболела, он даже прописал ей лекарство и вылечил ее.
– Вот как! – сказал врач. – Я и не знал, что имею дело с коллегой. Надеюсь, господин комендант, – прибавил он смеясь, – что вы обойдетесь с ним поучтивее.
– Да-да, будьте спокойны, он будет честь честью зашит в самый новый мешок, какой только найдется. Вы удовлетворены?
– Прикажете сделать это при вас, господин комендант? – спросил тюремщик.
– Разумеется. Но только поскорее, не торчать же мне целый день в этой камере.
Снова началась ходьба взад и вперед; вскоре Дантес услышал шуршание холстины, кровать заскрипела, послышались грузные шаги человека, поднимающего тяжесть, потом кровать опять затрещала.
– До вечера, – сказал комендант.
– Отпевание будет? – спросил один из офицеров.
– Это невозможно, – отвечал комендант. – Тюремный священник отпросился у меня вчера на неделю в Гьер. Я на это время поручился ему за своих арестантов. Если бы бедный аббат не так спешил, то его отпели бы, как следует.
– Не беда, – сказал врач со свойственным людям его звания вольнодумством, – он особа духовная; господь бог уважит его сан и не доставит аду удовольствие заполучить священника.
Громкий хохот последовал за этой пошлой шуткой.
Тем временем тело укладывали в мешок.
– До вечера! – повторил комендант, когда все кончилось.
– В котором часу? – спросил тюремщик.
– Часов в десять, в одиннадцать.
– Оставить караульного у тела?
– Зачем? Заприте его, как живого, вот и все.
Затем шаги удалились, голоса стали глуше, послышался резкий скрип замыкаемой двери и скрежет засовов; угрюмая тишина, тишина уже не одиночества, а смерти, объяла все, вплоть до оледеневшей души Эдмона.
Тогда он медленно приподнял плиту головой и бросил в камеру испытующий взгляд.
Она была пуста. Дантес вышел из подземного хода.
XX. Кладбище замка Иф
На кровати, в тусклом свете туманного утра, проникавшем в окошко тюрьмы, лежал мешок из грубой холстины, под складками которого смутно угадывались очертания длинного, неподвижного тела: это и был саван аббата, который, по словам тюремщиков, так дешево стоил.
Итак, все было кончено. Дантес физически был уже разлучен со своим старым другом. Он уже не мог ни видеть его глаза, оставшиеся открытыми, словно для того, чтобы глядеть по ту сторону смерти, ни пожать его неутомимую руку, которая приподняла перед ним завесу, скрывавшую тайны мира. Фариа, отзывчивый, опытный товарищ, к которому он так сильно привязался, существовал только в его воспоминаниях. Тогда он сел у изголовья страшного ложа и предался горькой, безутешной скорби.
Один! Снова один! Снова окружен безмолвием, снова лицом к лицу с небытием!
Один! Уже не видеть, не слышать единственного человека, который привязывал его к жизни! Не лучше ли, подобно Фариа, спросить у бога разгадку жизни, хотя бы для этого пришлось пройти через страшную дверь страданий?
Мысль о самоубийстве, изгнанная другом, отстраняемая его присутствием, снова возникла, точно призрак, у тела Фариа.
– Если бы я мог умереть, – сказал он, – я последовал бы за ним и, конечно, увидел бы его. Но как умереть? Ничего нет легче, – продолжал он, усмехнувшись. – Я останусь здесь, брошусь на первого, кто войдет, задушу его, и меня казнят.
Но в сильных горестях, как и при сильных бурях, пропасть лежит между двумя гребнями волн; Дантес ужаснулся позорной смерти и вдруг перешел от отчаяния к неутолимой жажде жизни и свободы.
– Умереть? Нет! – воскликнул он. – Не стоило столько жить, столько страдать, чтобы теперь умереть! Умереть! Я мог бы это сделать прежде, много лет тому назад, когда я решился; но теперь я не желаю играть в руку моей злосчастной судьбе. Нет, я хочу жить; хочу бороться до конца; хочу отвоевать счастье, которое у меня отняли! Прежде чем умереть, я должен наказать моих палачей и, может быть, – кто знает? – наградить немногих друзей. Но меня забыли здесь, в моей тюрьме, и я выйду только так, как Фариа.
При этих словах он замер, глядя прямо перед собой, как человек, которого осенила внезапная мысль, но мысль страшная. Он вскочил, прижал руку ко лбу, словно у него закружилась голова, прошелся по камере и снова остановился у кровати.
– Кто внушил мне эту мысль? – прошептал он. – Не ты ли, господи? Если только мертвецы выходят отсюда, – займем место мертвеца.
И, стараясь не думать, торопливо, чтобы размышление не успело помешать безрассудству отчаяния, он наклонился, распорол страшный мешок ножом аббата, вытащил труп из мешка, перенес его в свою камеру, положил на свою кровать, обернул ему голову тряпкой, которой имел обыкновение повязываться, накрыл его своим одеялом, поцеловал последний раз холодное чело, попытался закрыть упрямые глаза, которые по-прежнему глядели страшным, бездумным взглядом, повернул мертвеца лицом к стене, чтобы тюремщик, когда принесет ужин, подумал, что узник лег спать; потом спустился в подземный ход, придвинул кровать к стене, вернулся в камеру аббата, достал из тайника иголку с ниткой, снял с себя свое рубище, чтобы под холстиною чувствовалось голое тело, влез в распоротый мешок, принял в нем то же положение, в каком находился труп, и заделал шов изнутри.
Если бы на беду в эту минуту кто-нибудь вошел, стук сердца выдал бы Дантеса.
Он мог бы подождать и сделать все это после вечернего обхода. Но он боялся, как бы комендант не передумал и не велел вынести труп раньше назначенного часа. Тогда рухнула бы его последняя надежда.
Так или иначе – решение было принято.
План его был таков.
Если по пути на кладбище могильщики догадаются, что они несут живого человека, Дантес, не давая им опомниться, сильным ударом ножа распорет мешок сверху донизу, воспользуется их смятением и убежит. Если они захотят схватить его, он пустит в дело нож.
Если они отнесут его на кладбище и опустят в могилу, то он даст засыпать себя землей; так как это будет происходить ночью, то, едва могильщики уйдут, он разгребет рыхлую землю и убежит. Он надеялся, что тяжесть земли будет не настолько велика, чтобы он не мог поднять ее. Если же окажется, что он ошибся, если земля будет слишком тяжела, то он задохнется, и тем лучше: все будет кончено.
Дантес не ел со вчерашнего дня, но утром он не чувствовал голода, да и теперь не думал о нем. Положение его было так опасно, что он не имел времени сосредоточиться ни на чем другом.
Первая опасность, которая грозила Дантесу, заключалась в том, что тюремщик, войдя с ужином в семь часов вечера, заметит подмену. К счастью, уже много раз, то от тоски, то от усталости, Дантес дожидался ужина лежа; в таких случаях тюремщик обыкновенно ставил суп и хлеб на стол и уходил, не говоря ни слова.
Но на этот раз тюремщик мог изменить своей привычке, заговорить с Дантесом и, видя, что Дантес не отвечает, подойти к постели и обнаружить обман.
Чем ближе к семи часам, тем сильнее становился страх Дантеса. Прижав руку к сердцу, он старался умерить его биение, а другой рукой вытирал пот, ручьями струившийся по лицу. Иногда дрожь пробегала по его телу, и сердце сжималось, как в ледяных тисках. Ему казалось, что он умирает. Но время шло, в замке было тихо, и Дантес понял, что первая опасность миновала. Это было хорошим предзнаменованием. Наконец в назначенный комендантом час на лестнице послышались шаги. Эдмон понял, что долгожданный миг настал; он собрал все свое мужество и затаил дыхание; он горько сожалел, что не может, подобно дыханию, удержать стремительное биение своего сердца.
Шаги остановились у дверей. Дантес различил двойной топот ног и понял, что за ним пришли два могильщика. Эта догадка превратилась в уверенность, когда он услышал стук поставленных на пол носилок.
Дверь отворилась, сквозь покрывавшую его холстину Дантес различил две тени, подошедшие к его кровати. Третья остановилась у дверей, держа в руках фонарь. Могильщики взялись за мешок, каждый за свой конец.
– Такой худой старичишка, а не легонький, – сказал один из них, поднимая Дантеса за голову.
– Говорят, что каждый год в костях прибавляется полфунта весу, – сказал другой, беря его за ноги.
– Узел приготовил? – спросил первый.
– Зачем нам тащить лишнюю тяжесть? – отвечал второй. – Там сделаю.
– И то правда; ну, идем.
«Что это за узел?» – подумал Дантес.
Мнимого мертвеца сняли с кровати и понесли к носилкам. Эдмон напрягал мышцы, чтобы больше походить на окоченевшее тело. Его положили на носилки, и шествие, освещаемое сторожем с фонарем, двинулось по лестнице.
Вдруг свежий и терпкий ночной воздух обдал Дантеса; он узнал мистраль. Это внезапное ощущение было исполнено наслаждения и мучительной тревоги.
Носильщики прошли шагов двадцать, потом остановились и поставили носилки на землю.
Один из них отошел в сторону, и Дантес услышал стук его башмаков по плитам.
«Где я?» – подумал он.
– А знаешь, он что-то больно тяжел, – сказал могильщик, оставшийся подле Дантеса, садясь на край носилок.
Первой мыслью Дантеса было высвободиться из мешка, но, к счастью, он удержался.
– Да посвети же мне, болван, – сказал носильщик, отошедший в сторону, – иначе я никогда не найду, что мне нужно.
Человек с фонарем повиновался, хотя приказание было выражено довольно грубо.
«Что это он ищет? – подумал Дантес. – Заступ, должно быть».
Радостное восклицание возвестило, что могильщик нашел то, что искал.
– Наконец, – сказал второй, – насилу-то.
– Что ж, – отвечал первый, – ему спешить некуда.
При этих словах он подошел к Эдмону и положил подле него какой-то тяжелый и гулкий предмет. В ту же минуту ему больно стянули ноги веревкой.
– Ну что, привязал? – спросил второй могильщик.
– В лучшем виде! – отвечал другой. – Без ошибки.
– Ну так – марш!
И, подняв носилки, они двинулись дальше.
Прошли шагов пятьдесят, потом остановились, отперли какие-то ворота и опять пошли дальше. Шум волн, разбивающихся о скалы, на которых высился замок, все отчетливее долетал до слуха Дантеса, по мере того как носильщики подвигались вперед.
– А погода плохая! – сказал один из носильщиков. – Худо быть в море в такую ночь!
– Да! Как бы аббат не подмок, – сказал другой.
И оба громко захохотали.
Дантес не понял шутки, но волосы у него встали дыбом.
– Вот и пришли, – сказал первый.
– Дальше, дальше, – возразил другой, – забыл, как в прошлый раз он не долетел до места и разбился о камни, и еще комендант назвал нас на другой день лодырями.
Они прошли еще пять или шесть шагов, поднимаясь все выше; потом Дантес почувствовал, что его берут за голову, за ноги и раскачивают.
– Раз! – сказал могильщик.
– Два!
– Три!
В ту же секунду Дантес почувствовал, что его бросают в неизмеримую пустоту, что он рассекает воздух, как раненая птица, и падает, падает в леденящем сердце ужасе. Хотя что-то тяжелое влекло его книзу, ускоряя быстроту его полета, ему казалось, что он падает целую вечность. Наконец с оглушительным шумом он вонзился, как стрела, в ледяную воду и испустил было крик, но тотчас же захлебнулся.
Дантес был брошен в море, и тридцатишестифунтовое ядро, привязанное к ногам, тянуло его на дно.
Море – кладбище замка Иф.
XXI. Остров Тибулен
Дантес, оглушенный, почти задохшийся, все же догадался сдержать дыхание; и так как он в правой руке держал нож наготове, то он быстро вспорол мешок, высунул руку, потом голову; но, несмотря на все его усилия приподнять ядро, оно продолжало тянуть его ко дну; тогда он согнулся, нащупал веревку, которой были связаны его ноги, и, сделав последнее усилие, перерезал ее в тот самый миг, когда начинал уже задыхаться; оттолкнувшись ногами, он вынырнул на поверхность, между тем как ядро увлекало в морскую пучину грубый холст, едва не ставший его саваном.
Дантес только один раз перевел дыхание и снова нырнул, ибо больше всего боялся, как бы его не заметили.
Когда он вторично вынырнул, он был уже по меньшей мере в пятидесяти шагах от места падения; он увидел над головой черное грозовое небо, по которому быстро неслись облака, открывая иногда небольшой уголок лазури с мерцающей звездой; перед ним расстилалась мрачная и бурная ширь, на которой, предвещая грозу, начинали закипать волны, а позади, чернее моря, чернее неба, подобно грозному призраку, высилась гранитная громада, и ее темный шпиль казался рукой, протянутой за ускользнувшей добычей; на самом высоком утесе мигал свет фонаря, освещая две тени.
Дантесу казалось, что обе тени с беспокойством наклоняются к морю. Эти своеобразные могильщики, вероятно, слышали его крик при падении. Поэтому Дантес снова нырнул и поплыл под водой. Этот прием был ему некогда хорошо знаком и собирал вокруг него, в бухте Фаро, многочисленных поклонников, не раз провозглашавших его самым искусным пловцом в Марселе.
Когда он вынырнул на поверхность, фонарь исчез. Он начал осматриваться. Из островов, окружающих замок Иф, Ратонно и Помег – ближайшие; но Ратонно и Помег населены, населен и маленький остров Дом, а потому самыми надежными были острова Тибулен и Лемер; оба они расположены в миле от замка Иф.
Дантес тем не менее решил доплыть до одного из этих островов. Но как найти их во мраке ночи, который с каждым мгновением становится все непрогляднее?
В эту минуту он увидел сиявший, подобно звезде, маяк Планье.
Держа прямо на маяк, он оставлял остров Тибулен немного влево. Следовательно, взяв немного левее, он должен был встретить этот остров на своем пути.
Но мы уже сказали, что от замка Иф до этого острова по крайней мере целая миля.
Не раз в тюрьме Фариа говорил Эдмону, видя, что он предается унынию и лени: «Дантес, опасайтесь бездействия, вы утонете, пытаясь спастись, если не будете упражнять свои силы».
Теперь, чувствуя на себе смертоносную тяжесть воды, Дантес вспомнил совет старика; он поспешил вынырнуть и начал рассекать волны, чтобы проверить, не утратил ли он былую силу; он с радостью убедился, что вынужденное бездействие нисколько не убавило его выносливости и ловкости, и почувствовал, что по-прежнему владеет стихией, к которой привык с младенчества.
К тому же страх, этот неотступный гонитель, удваивал силы Дантеса. Рассекая волну, он прислушивался, не раздастся ли подозрительный шум. Всякий раз, как его поднимало на гребень, он быстрым взглядом окидывал горизонт, пытаясь проникнуть в густой мрак. Каждая волна, вздымавшаяся выше других, казалась ему лодкой, высланной в погоню за ним, и тогда он плыл быстрее, что, конечно, сокращало его путь, но вместе с тем истощало его силы.
Но он плыл и плыл, и грозный замок мало-помалу сливался с ночным туманом. Он уже не различал его, но все еще чувствовал.
Так прошел целый час, в продолжение которого Дантес, воодушевленный живительным чувством свободы, продолжал рассекать волны в принятом им направлении.
«Скоро час, как я плыву, – говорил он себе, – но ветер противный, и я, должно быть, потерял четверть моей скорости. Все же если я не сбился с пути, то, вероятно, я уже недалеко от Тибулена. Но что, если я сбился!»
Дрожь пробежала по телу пловца. Он хотел для отдыха лечь на спину; но море становилось все более бурным, и он скоро понял, что передышка, на которую он надеялся, невозможна.
– Ну, что ж, – сказал он, – буду плыть, пока можно, пока руки не устанут, пока меня не сведет судорога, а там пойду ко дну!