Лисы графства Рэндалл Ролдугина Софья
Кроме неё…
Вода появилась еще накануне, ночью. Она прибывала отовсюду и до неправдоподобного равномерно. Обнаружив, что машинное отделение затоплено, Фелиция только вздохнула, забрала из каюты револьвер, одеяло и отправилась в рубку – спать. Утром перетащила на мостик судовой дневник, забрав его из рук мертвого капитана, кувшин оранжада, переоделась в платье и принялась ждать, коротая время за чтением и созерцанием неотвратимой катастрофы.
Ремус не заставил ждать себя слишком долго.
– Не стоит пить кислое натощак, мисс Монрей. Испортите себе желудок.
– Еда уже несвежая, – пожала плечами Фелиция и взвела курок под столом. – А готовить я не умею.
– И не нужно, пока у вас есть я, мисс Монрей. Желаете отбивную по-бастрийски? Или омлет с рисом по-восточному?
Солнце гуляло где-то за плотными облаками, вздыбливались свинцовые волны, мешаясь со свинцовым небом, но даже сейчас казалось, что Ремус светится изнутри. Светлые волосы, прозрачные глаза, тонкие запястья…
Наверно, они с Фелицией напоминали близнецов. Особенно теперь, когда у нее была короткая мужская стрижка и улыбка утомленного сфинкса.
– …и все-таки, Ремус, я не могу понять, когда ты успел сбежать с того дирижабля.
– Я не сбегал, мисс Монрей. – Море начало задираться вверх, Фелицию вдавило в кресло, и она поняла, что лайнер кренится и затонет совсем скоро. – Ваш сюрприз действительно стал для меня… сюрпризом. Так изощренно меня еще не предавали.
Фелиция переложила револьвер из руки в руку и вытерла влажную ладонь об юбки.
– Вероятно, мой отец…
– Ваш отец, мисс Монрей, пал жертвой собственной трагической неосторожности, – испустил долгий вздох Ремус и разгладил и без того безупречные манжеты. – Могу я поинтересоваться, почему вы решили от меня избавиться?
– Заявление об увольнении ты писать отказался, – пожала плечами Фелиция. – А ведь я просила.
– Контракт все еще не исполнен.
– Да в чем он хотя бы состоит, этот контракт?! – Фелиция повысила голос, на мгновение потеряв самообладание, но тут же досадливо прикусила губу – и успокоилась. – Снова не скажешь?
– Сожалею, мисс Монрей. Нет.
Фелиция подавила глупый смешок и взглянула Ремусу в глаза.
– Вот поэтому я и выбрала дирижабль. Не знаю, о чем думал мой недальновидный предок, но так или иначе расплачиваться за его капризы я не желаю. Моя жизнь – это только моя жизнь, Ремус.
– Что ж, разумно, мисс Монрей… Ах, револьвер – как трогательно. Попробуете меня застрелить?
Он рассмеялся. А Фелиция уже не сидела в кресле – лежала. Кувшин с оранжадом съехал до края стола, упал и разбился. В недрах лайнера что-то натужно трещало и грохотало, а от запаха соли и йода щипало в горле.
– Не тебя, – хмыкнула она.
И приставила револьвер к своему виску.
В этот момент в стекла рубки упрямо ткнулась вода – и выдавила их с голодным утробным хрустом. Фелиция отвлеклась всего на секунду, а потом вдруг в руке у нее вместо револьвера оказалась жирная черная змея – и вцепилась в запястье.
«Даже уйти по-своему не позволил».
Падая в воду, Фелиция почти ничего не чувствовала.
Много, много позже, в Монрей-меноре, укрывая спящую Фелицию одеялом, Ремус размышлял о том, что можно будет наутро сказать – и что нельзя.
«Это всего лишь ночной кошмар, мисс Монрей» – вряд ли Фелиция проглотит такую ложь или смирится.
Он отвел с ее лица мокрую прядь волос.
– Хозяев тоже нужно воспитывать, – произнес тихо, и веки у Фелиции дрогнули во сне. – Надеюсь, это сойдет за оправдание?
Она отмахнулась от него, не просыпаясь, и зарылась в одеяла.
– Надо же… навевает воспоминания.
Ремус присел на край постели и поднял взгляд на портрет Раймонда Монрея над камином – основателя рода и, по мнению Фелиции, полного идиота. Вот кто знал толк в дрессировке…
…Выгоревшая до черноты земля, человеческие крики где-то далеко и густой запах дыма – это и есть лицо войны.
– Соглашайся, Ремус. По-моему, неплохая сделка – тебе просто надо будет приглядывать за моим сыном… Некоторое время. И за его сыном тоже. Чего тебе стоит, с твоими-то возможностями?
Он улыбается так, что непонятно, кто кого должен искушать.
– А что я за это получу?
– Ты? Хм… Пожалуй, избавление от скуки. На веки вечные.
Погорельцы
Обыкновенно человек не может с уверенностью сказать, в какой момент его жизнь вывернула на новую дорожку. Декорации меняются незаметно: только что вокруг шумел карнавал, трещали фейерверки, звенели бубенцы… А потом вдруг взрывы потешных ракет превращаются в орудийные залпы, а колокола тревожно переговариваются над переполненным кладбищем. И как, когда это произошло?
А шут его знает.
Впрочем, Анаис Моро вполне могла дать точный ответ: в год, когда ей исполнилось четырнадцать, за четыре дня до Рождества, за полгода до войны, за целое детство от горя.
Был погожий морозный день; лужи покрылись хрусткой леденцовой коркой, земля поседела от изморози, а в западном ветре почти не чувствовалось моря. Бледно-голубое небо разом опустилось ниже и оледенело; его пугающая, зовущая осенняя бездонность обернулась росписью по стеклу, и как-то сразу стало ясно, что вот она, зима, уже здесь, среди людей, бродит неприкаянная, задевая то рукавом, то вздохом. К вечеру краски совсем поблекли, акварель стала дымкой – постепенно густеющей серостью. Анаис не спешила возвращаться домой: на самодельном прилавке из перевёрнутого ящика хватало пока яблок, красных и прозрачно-жёлтых, одним цветом разгоняющих стылый сумрак, и людей на улицах стало больше – близились праздники.
Тогда-то и он и появился.
Он возвышался над толпой на добрых полголовы, спину держал ровно, шагал широко. Широкое тёмно-серое пальто с капюшоном скорее напоминало старомодный плащ, по голенищам чёрных сапог змеилось серебряное шитьё. Такого даже в весёлой, разномастной рождественской толпе и захочешь – не проглядишь, но отчего-то никто не провожал его глазами, не оборачивался. Мальчишка, который на бегу врезался в него и упал – и тот просто поднялся и, отряхнув от инея и пыли коленки, побежал за приятелями дальше.
Шея у Анаис тут же покрылась мурашками, и вовсе не от холода. Захотелось укутаться шарфом до самого носа, уставиться на собственные ботинки – и перетерпеть, пока незнакомец в сером пройдёт мимо. Но отчего-то она не могла ни отвернуться, ни даже моргнуть.
А он бродил по площади, наклоняясь то к одному прилавку, то к другому; где-то пробовал рассыпанное по коробкам вымороженное печенье, где-то – леденец; у торговки шерстью выхватил прямо из-под рук белоснежную пуховую шаль и пропустил через кольцо пальцев, затем одобрительно кивнул и положил обратно. Хайм, языкастый южанин, не глядя налил ему полкружки горячего вина, продолжая болтать с приятелем, и так же машинально отёр возвращённую кружку полотенцем. Когда же незнакомец проходил мимо Анаис, она вдруг ощутила странное тепло – в груди, в горле, наконец внутри головы – и ухватилась за полу серого пальто.
Пальцы точно в пепел погрузились – скользкий, жирный, горячий.
Незнакомец по-циркачески лихо развернулся на каблуке и уставился на Анаис со всей высоты своего роста:
– Тебе чего?
Наверное, ей бы следовало испугаться. Но слишком весело блестели из-под капюшона глаза, а ещё из кармана торчала палочка от леденца, и мыски щегольских сапог были сбиты и перемазаны в глине, как у шкодливого мальчишки.
– Вот, возьми, – протянула Анаис ему яблоко – большое, красное в полоску. – Не надо воровать, если так дают.
Сказала – и почувствовала себя настоящей ханжой, которая бранит озорника за сорванную тайком вишенку у соседки… а сама хочет почувствовать на языке терпкий вкус.
Незнакомец выглядел позабавленным.
– Что, правда за так отдашь? – присел он на корточки рядом с прилавком. Воротник пальто разошёлся; под ним оказалась шёлковая рубаха, того самого красно-оранжевого оттенка, как пожар в темноте. – Дома тебя потом не накажут, а, госпожа коммерсантка?
– Сама собирала, сама продаю, – фыркнула Анаис. – Хочу – вообще бесплатно раздам, если неохота будет домой тащить.
Незнакомец рассмеялся; капюшон упал за спину, открывая чёрные с проседью волосы – сажа с пеплом, точь-в-точь как у Хайма-южанина.
– Так ты у нас, оказывается, сама себе хозяйка. А я-то думал, что растрогал сиротку, которую злая мачеха выгнала на улицу в мороз торговать спичками…
– Яблоками, – серьёзно поправила его Анаис. – Вот спички были бы кстати, а то руки мёрзнут.
– Ну так погрейся, – усмехнулся незнакомец и протянул руку.
Анаис помедлила секунду – и обхватила его ладонь своими.
…он весь, до костей пропах дымом. Сладким – летнего сена, дорогого табака, вишнёвой древесины; терпким – полыни, благовоний, осенней листвы; горьким – лакированной мебели, прокрашенной ткани, жжёной шерсти, жутким – горелого мяса, запекшихся волос. Болезненный, томительный жар теперь заполнил тело целиком, до кончиков пальцев. Усилием воли Анаис вынырнула из головокружительного беспамятства – и поняла, что смотрит на незнакомца снизу вверх, прижав его ладонь к своей щеке. Прилавок-ящик, куда она взгромоздилась коленками, треснул и перекосился; яблоки раскатились.
– Сильно же ты замёрзла, – пробормотал незнакомец растерянно. Глаза у него оказались обыкновенные карие, человечьи, но оттого почему-то ещё более страшные. Благородные черты лица напоминали о рыцарях; но не о слащавых, романных, а о тех, из старинных книг – о бойцах с хищным профилем, с острыми скулами и с нахмуренными бровями. – Сколько тебе лет?
– Че… четырнадцать.
Она едва заставила себя выпустить его руку и уткнулась взглядом в прилавок. Щека горела, как обожжённая.
– Я загляну через пару лет, – пообещал незнакомец, с нажимом проводя Анаис ладонью по голове. – Волосы только не стриги… я косы люблю.
Он склонился, поцеловал её в горящую щёку и ушёл вниз по улице, подкидывая яблоко и ловя, как мяч. Анаис с полчаса сидела оцепеневшая, а потом подскочила, опрокинув прилавок, – и по-мальчишечьи драпанула домой, перескакивая через заборы.
«Что же я натворила, что натворила…» – стучало в висках.
Первое, что Анаис сделала – это попросила старшего брата подрезать ей волосы. Он всё сомневался, не оставить ли подлиннее, но в конце концов сделал, как просила – обкорнал, как приютского сорванца, даже над ушами прядки выстриг. Белёсые кудри от сквозняка извивались на полу, как змеи. Мать, сокрушённо качая головой, смела их в совок и бросила в печь – чтоб птицы не растащили, не навили гнёзд, и голова не болела.
Но уже тогда Анаис понимала, что прятаться бесполезно: раз протянутая, связь не оборвётся.
Вскоре после Рождества молва разнесла по округе два странных случая.
В соседнем городе от единственной искры вспыхнул, как спичка, целый квартал – и выгорел за одну ночь. А на той, ближней площади, где шла ярмарка и торговал горячим вином Хайм-южанин, шальная ракета залетела на крышу оружейного склада, пробила её – и взорвалась внутри. Думали, будет пожар, да пронесло.
«Чудо», – шептались люди.
И только Анаис знала, что цена тому чуду – одно красное яблоко.
Летом началась война.
Когда она закипела далеко, у границ, никто не принял её всерьёз, кроме газетчиков и кликуш. В последние годы стычки случались не раз – вспыхивали и затухали, как фейерверк, упавший в сугроб. Но вскоре цены на хлеб поползли вверх, и люди стали перешёптываться, что теперь-то всё взаправду. Анаис не верила до последнего – ни сводкам с фронта, ни пересудам на рынке, пока в начале осени в двери не постучался человек с голодным лицом, одетый по-армейски.
– Господин Моро, полагаю? – произнёс он с ходу, едва отец открыл дверь.
– Верно, – кивнул отец, опираясь локтем на косяк.
Визитёр смерил его внимательным взглядом, особенно задержавшись на сутулых плечах и сухой ноге; прежде никто в городе не смотрел на Моро так: аптекарь – не пахарь, ему не крепкое тело нужно, а ясная голова, зоркие глаза и чуткие пальцы.
– Господин Моро, я бы хотел поговорить о ваших сыновьях. У вас ведь их трое?
При этих словах мать побледнела и прижала пальцы к губам.
Спустя час визитёр удалился, отметив что-то в бумагах. А на следующий день двое самых старших мальчиков, Танет и Кё, собрав скудные пожитки, покинули дом. Провожать себя они запретили, улыбаясь и зубоскаля – ещё чего, глупые женщины, беду накличете, будто и дел других нет. Но Анаис всё равно проследила за ними, стоя в тени яблони и обнимая младшего брата, последнего.
– Ты ведь нас не бросишь, Дени? – шепнула она.
Тот замотал патлатой головой. От него пахло дымом.
Поначалу братья исправно писали – раз в месяц, а то и чаще.
Но после нового года письма стали приходить реже. Анаис, впрочем, некогда было бояться и грустить – она теперь помогала отцу в аптеке. Если хлеб подорожал, так цены на лекарства вообще взлетели; правда, ингредиенты стало доставать непросто. Поэтому отец зачастую уезжал теперь сам, на неделю-две, как он говорил, «к друзьям», и возвращался с сумкой плотно запечатанных свёртков и пузырьков с притёртыми пробками. Кое-где стояло государственное клеймо, кое-где – незнакомое… Аптека в дни его отлучек оставалась на Анаис, Дени и госпожу Моро.
К следующему лету фронт откатился дальше. Люди стали привыкать – даже к настоящей, взаправдашней войне. Новости всё чаще узнавали не из газет, а из «листков» – сводок, которые распространяло правительство. Танет Моро попал в госпиталь с контузией и стал писать чаще; Кё в письме упомянул вполслова, что-де его отправляют куда-то переучиваться и запропал.
И Анаис бы тоже притерпелась к войне, как притерпелась к тревоге за братьев и к частым отлучкам отца, если б не заметила однажды, как бабушка Мелош перестала ставить под стол блюдце с угощением – две-три капли молока на чёрствую корку.
– А как же лютин?
– Кто? – задрала седые брови бабка. – Да тьфу ты, во всякую нечисть верить. Не до того сейчас.
Анаис на полшаге запнулась и едва не выронила ступку с перетёртым лекарством.
Как это – «верить»? Как это – «верить», когда ещё полгода назад старая Мелош сама угощала лютина, вкладывая горячий пирожок в маленькую, сморщенную руку? А дети шёпотом предупреждали друг друга, что Тео с мельницы видел у реки водяную лошадь, обернувшуюся красивой женщиной в платье наизнанку, и отец за обедом с тревогой просил Дени быть осторожней, когда тот купается с друзьями…
«И мама теперь не берёт с собой гроздь рябины, если идёт собирать травы к холмам», – вспомнила Анаис.
Два дня она расспрашивала невзначай – родителей, стариков, покупателей в аптеке, подружек. И почти уверилась, что война всего за год словно выгрызла из памяти здоровый кусок – у каждого, будь то взрослый или ребёнок. И только Хайм-южанин помрачнел и досадливо цокнул языком.
– Ушли они, э. Мне ли не помнить, я раньше у них вино иногда на мёд менял, душистый такой, а теперь откуда его брать? Э-эх, – скосил он глаза на Анаис и попытался приобнять её одной рукой.
Анаис вывернулась, улыбнулась на прощанье, чтоб не обидно было, и перемахнула через забор, припуская к дому коротким путём. В груди растекался дымный жар; сердцу сделалось тесно.
«А он теперь тоже не придёт?»
Родной дом Анаис проскочила насквозь – с парадного крыльца на кухню, а оттуда – через чёрный ход снова на улицу, сжимая горшок с углями. Булькала заткнутая за пояс бутыль с керосином, с каждым шагом-прыжком соскальзывая ниже, ниже; под конец она держалась то ли на широкой пробке, то ли на честном слове, но так или иначе – чудом. На вымерших улицах не было никого; не вились дымки над крышами, не пахло из открытых окон закипающей похлёбкой и румяным хлебом. Под горизонт набились черные тучи, как пчелиный рой давеча – под крышу, и даже будто бы слышалось издали низкое гудение.
Раньше окраины начинались в тысяче шагов от аптеки; теперь, когда война разорила дома одиночек и стариков, когда ушли братья и сыновья, и некому стало чинить перекосившиеся пороги, прогнившие перекрытия, и неподъёмно дорог стал хлеб – окраины подобрались вдвое ближе. На десять брошенных хибар – одна занятая, и в той – не хозяева, а погорельцы с границ.
Анаис на ходу перескочила ручей, пересекла одичавшее поле – и очутилась у большого дома. Хозяева его умерли от старости ещё до войны, и никто из наследников, столичных беспокойных ребят, не позарился на пустующее жилище. Крыша разошлась, полы прогнили, а перекошенные ставни торчали наружу, как зубы у циркового уродца.
– Ты никому не нужен, – яростно выдохнула Анаис, поливая порог и двери керосином. – Послужи хотя бы мне. Позови его!
Она подняла горшок над головой – и грохнула его о пропитанное горючим дерево. Толстая глина хрупнула, но звук этот потонул в громовом грохоте; тучи вычернили небо от горизонта до горизонта, жадно склонились над домом… А он радостно выбросил им навстречу языки рыжего пламени.
– Вернись, ты! Ты обещал!
Влажная, предгрозовая духота стискивала грудь; огонь должен был бы так же задохнуться, погаснуть – но он ревел гневно, точно раненое чудовище, древнее, оскорблённое небрежением.
– Вернись! Ненавижу!
Чернота небесная прогнулась, текучая, непостоянная; по смоляным клубам с треском разбегались молнии, но ни дождинки ни упало на зудящие от пепла щёки.
– Вернись, – всхлипнула Анаис, и в колени ткнулась сухая земля. – Вернись, ты… ты мне яблоко должен.
И стало тихо.
Так невозможно, жутко тихо, словно огромная стеклянная колба опустилась сверху, отсекая разом всё – шелест искр, треск деревянных перегородок, звериный рёв пожара, грозовые залпы.
– Кто… ты?
Голос был знаком; но звук его лишился чего-то важного – силы ли, чувства? Анаис обернулась, запрокидывая голову, и взглядом зацепилась за сапоги – чёрные, добротные, с серебряным шитьём по голенищам.
– Вернулся, – хрипло выдохнула она, вцепившись пальцами в штанину – в грубую ткань, вроде той, из которой шьют солдатскую форму.
И рубашка его так же огневела, и знакомое длинное пальто с капюшоном было наброшено на плечи, и седины в волосах не прибавилось ни на нить. Но лицо помертвело; глаза почернели, точно под веками разверзлась бездна.
– Кто ты? – повторил он ровно.
Где-то за пределами купола тишины пылающий дом осел, сложился в самое себя, выдыхая искры и пепел.
– Анаис.
– Анаис… – Он присел на одно колено, прикрывая глаза, и провёл рукой по её волосам – коротким, как у мальчишки. – Скажи, Анаис, кто я?
Когда уходили на войну братья, то сердце потяжелело, а сейчас наоборот сделалось лёгким, точно явилась надежда, точно вошла она через разваленные городские ворота, простоволосая, в окровавленном рубище, онемевшая, но живая.
«Значит, не все из его народа исчезли».
– Ты – пастырь, – сорвалось с языка. – Пастырь дыма и пламени. Кто-то овец посохом погоняет, кто-то коров… А ты – пожары.
Сказала – и потянулась к пергаментно сухой щеке. Прикоснулась губами, обожглась, отпрянула – и вздрогнула.
– Значит, пастырь, – усмехнулся он; взгляд его посветлел, появилась вновь смешинка, пусть и горькая. – Спасибо, Анаис. Выходит, я теперь тебе должен побольше одного яблока.
Обрушенный дом догорал, как бумажный. Тяжёлые балки крошились на угольки, угольки рассыпались пеплом, пепел уходил в землю – чёрную, растресканную от жара. Потом хлынул дождь; пастырь обнял Анаис и укрыл краем своего пальто. Смаргивая дождь, стекающий по лицу, она смотрела, как почва напитывается влагой, как тонкие, бледные нити ростков лезут вверх, сплетаются, выбрасывают листья и цветы. Ещё не развеялись до конца опустошённые тучи, когда пожарище затянулось тимьяном и клевером, и воздух забродил от пряного, сладкого аромата.
Анаис зачарованно протянула руку и сорвала тонкий стебель с багряными звёздчатыми цветами.
«Настоящий…»
– Что случилось с… со всеми вами?
– Мы ушли, – ответил пастырь отстранённо, точно повторяя чужие слова. – Мы сокрылись и спрятались, и нет нам возврата. Пришла война, и земля напиталась железом, и жжёт оно босые ноги – не танцевать нам на холмах, не пить вина из лунного света и осенней печали… Кто-то остался, впрочем – из гордости ли, из глупости, по незнанию? А вот я и не думал бежать, – продолжил он уже обычным голосом, и его пальцы сжались на плече Анаис. – Я издавна связан с людьми, мне нравится бывать среди них – больше, чем рядом с моим народом. Но если б знать заранее, чем это обернётся… – он запнулся и умолк.
– Чем?
На сей раз пастырь молчал долго, пока небо не сделалось совсем ясным, а веки Анаис почти смежил сон.
– Слишком много силы, – наконец произнёс пастырь. – Прежде я был почти как банши. Следовал за пожарами, как она – за смертью, когда мог – предупреждал, иногда отводил беду из прихоти, иногда – накликал. Но когда от края до края мира запело железо, я словно опьянел. Сейчас огонь везде, и он рвёт меня на части. Горят города, горят поля с несжатой рожью. Древние леса в огне и новые машины; покинутые кладбища, сердца человеческие – всё пылает. И такое чувство, будто я годы не смыкал глаз, скитаясь от пожарища к пожарищу, а единственные мои спутники – погорельцы и мертвецы. Ты позвала, и я очнулся. Но вот надолго ли?
Анаис прикрыла глаза, откинув голову ему на плечо.
«Значит, не только люди потеряли многое на этой войне».
Ей стало горько – радуга не может упасть на землю, чудом нельзя торговать на грязном городском базаре, мир не должен лишаться красоты – даже если он готов вот-вот рухнуть под тяжестью дурного, жадного до крови железа… Особенно если он готов рухнуть.
– А теперь ты уйдёшь?
– Да кто же меня возьмёт, – усмехнулся пастырь. – Наверно, если б я попросил белую госпожу, то она взяла бы меня под Холмы, хотя я не поверил её пророчеству о войне и посмеялся… Самоуверен был слишком, что уж говорить. А если б белая госпожа и затаила обиду, то Тис-защитник заступился бы за меня, а его слово нерушимо. Но разве они теперь услышат? Больше нет Холмов, некуда возвращаться.
Анаис развернулась, чтоб видеть его лицо:
– Тогда я больше не позволю тебе забыться. Если у тебя нет дома… – она сглотнула, чувствуя, как горят щёки, но откуда-то из глубины её существа поднималась странная нежность – та, что пришла на смену страху перед непостижимым и прекрасным. – Если у тебя нет дома, то я им стану.
Пастырь смотрел на неё, и в его глазах горели все пожары войны.
– Станешь домом огня?
– Ты так говоришь, будто огонь – это плохо, – улыбнулась Анаис. – Он греет, знаешь ли. А фейерверки какие красивые!
– Огонь бывает голодным.
– А пепелище лучше чумного города.
– А если город не чумной?
– Отстроиться можно, было б кому.
– А если… – начал пастырь, но Анаис вскочила, скрестила руки на груди и уставилась на него хмуро, как на братьев, когда они безобразничали. – Эй, эй, не сердись, что я, дурак – с такой грозной госпожой спорить. Как там твои яблоки, не созрели ещё? – спросил он вдруг, и прозвучало это так лукаво и двусмысленно, что Анаис вспыхнула.
– Нет! – вздёрнула она подбородок. – И вообще, я теперь на рынке не торгую. Я аптекарь, ясно?
Это было, конечно, почти враньё – Анаис пока только отцу помогала, не более. Пастырь рассмеялся и, поднявшись, поцеловал её в губы.
– Я запомню твои слова. Все до единого, – прошептал он, обдавая её сухим жаром и запахом дыма.
Анаис зажмурилась, а когда отважилась открыть глаза – его рядом не было. Но губы щипало и пекло, точно к ним приложили уголёк… Впрочем, ожог так и не появился.
А огонь в очаге стал ласкаться к пальцам, как домашний кот – согревая, но не опаляя.
Если б Анаис знала, как скоро и страшно её маленькая ложь обернётся правдой, то промолчала бы.
Осень только краем рукава задела город, приглушая одни цвета и разжигая другие, когда в город приехал человек в мундире – высокий, с плоской гадючьей челюстью и бесцветными внимательными глазами. В первый день он наведался в аптеку и купил микстуру от кашля и капли от бессонницы. На второй – попросил составить лекарство по рецепту. Тем же вечером отец подозвал Анаис и спросил:
– Ты знаешь, к кому я езжу за ингредиентами? – Она покачала головой. – К Огюсту Ландри. Если произойдёт что-то непредвиденное, найди способ связаться с ним так, чтоб никто не узнал. И… – отец вдруг резко умолк.
– И что?
– Забудь, Анаис. И о Ландри тоже забудь.
А назавтра человек в мундире вернулся – и не один.
Анаис отлучилась на два часа – занести мазь старику-учителю, а когда вернулась, то ещё с того конца улицы почувствовала неладное. Издали доносились отрывистые голоса; плакала женщина.
– Пусти, пусти, изверг! У тебя что же, сердце каменное?
«Мама?»
Распахнув аптекарскую сумку так, чтоб легко было достать нож, Анаис ускорила шаг… и застыла, едва завернув за угол.
Напротив садовой калитки стоял тот, в мундире. Ещё двое удерживали отца под локти, а один стоял поодаль, покачивая ружьём на плече. Той плачущей, причитающей женщиной оказалась мать, только родной голос пугающе изменился; Хайм-южанин обнимал её поперёк живота, не позволяя кинуться к мужу, и одновременно уговаривал успокоиться. Ни Дени, ни старухи Мелош видно не было.
Анаис понадобилось всего десять вздохов, чтобы понять: случилось то самое, чего боялся отец.
– К маме у вас вопросов нет? – просила она сухо, подойдя ближе. Руки дрожали.
– Нет, – ответил человек в мундире, посмотрев сквозь неё. – Только к господину Моро.
– Хорошо, – кивнула Анаис, хотя всё было очень, очень плохо. И – обернулась к Хайму: – Проводи, пожалуйста, маму домой. Ей нездоровится.
И, верно, было что-то такое в глазах Анаис, что мать умолкла – и позволила увести себя прочь. Отец исподлобья поглядел на человека в мундире:
– Дела я один вёл. Никто не знает.
– Ну что же вы беспокоитесь, господин Моро, мы же не звери, – так же бесцветно ответил тот и кивнул Анаис: – Доброго дня.
Анаис, не двигаясь с места, смотрела, как отца волокут к повозке; он едва мог опираться на больную ногу, и потому не поспевал за конвоирами. В гортань и грудь – всё словно заполнил колючий огонь; хотелось закричать, попрощаться, потребовать ответа…
Но нельзя.
Дома оставалась мать, Дени, бабушка Мелош. Отец не простит, если на них падёт хоть малейшее подозрение. Человек в мундире, и правда был по-своему чудовищно добр; говорят, когда лавочника из деревни за лесом поймали на торговле с теми, из-за линии фронта, вместе с ним забрали и жену, и старшую дочь. Обратно не вернулся никто – из-за двух ящиков вина, рулона ткани и горстки патронов для охотничьего ружья.
А тут – лекарства…
Анаис не могла сказать с уверенностью, не померещилось ли ей это, но в самую последнюю секунду, когда перед узким лицом отца ещё не опустилась холщовая ткань полога, он улыбнулся и произнёс одними губами:
«Спасибо».
С подгибающимися коленями Анаис вошла в дом, закрыла дверь изнутри на щеколду. Дени сидел на самом верху лестницы, втиснув голову между деревянными столбиками перил. Мать беззвучно рыдала Хайму в плечо; бабушка Мелош, постарев ещё вдвое, тяжело опиралась на прилавок.
– Много они забрали?
– То, что в доме лежало, – пожевала губу Мелош. – До погреба в саду не добрались. Видать, не знали.
– Хорошо, – кивнула Анаис снова, хотя – куда уж хуже? – Значит, видели не всё. Хайм, скажи, ты по округе торговать часто отъезжаешь?
– Да частенько, э. А что?
– Знаешь Ландри?
– С мельницы? Огюста или старика?
– Огюста. – Анаис глубоко вдохнула, прежде чем продолжить. – Будешь у него – расскажи, что тут видел.
– Да чтоб я – и смолчал, э? – ухмыльнулся Хайм, но тут же прикусил губу; потом хлопнул себя по колену, поднимаясь, точно собрался уходить, но почему-то засиделся до глубокой ночи.
Через два дня стало ясно, что отец не вернётся. На третий, ни слова никому не сказав, сбежала мать.
Анаис больше никогда не видела ни его, ни её.
Братьям она об этом так и не написала.
Аптека протянула до весны – и только потому, что другой-то в округе и не было. Поначалу многие заходили поинтересоваться, куда пропали супруги Моро, но траурные чёрные юбки старухи Мелош отбивали желание задавать глупые вопросы. Раз в два месяца Хайм навещал мельницу Ландри и обменивал всё дешевеющие банкноты на свёртки и склянки, но однажды он возвратился с пустыми руками.
– Не вернулся парень, жена плачет, э, – вздохнул южанин, протянув руки к огню; дрова приходилось экономить, дом быстро выстывал, кроме разве что кухни. – Да ещё какой-то мордач брыластый рядом кружит, вынюхивает. На меня косовато смотрел, ну, я на те деньги муки прикупил. Вроде отвязался. Если тебе не надо, я выкуплю, – добавил он виновато.
Анаис механически отвела прядь с лица. Волосы опять отросли, их бы обкорнать давно, да всё времени не находилось… И к тому же чудился иногда за околицей в сизых зимних сумерках, пропитанных дымом, силуэт высокого мужчины в багряных сполохах, как в шелках.
«Мне косы нравятся, – щекотал ухо призрачный шёпот. И долетало эхом: – Я запомню твои слова, все до единого…»
– Сколько муки-то, Хайм?
– Да два мешка будет…
– Пополам давай.
Через неделю Анаис достала запасы лекарств и перебрала. Кое-какие мази и настойки на травах можно было делать и своими силами, особенно летом, но вот что-то посложнее… Весь день она промаялась с головной болью, сто раз обозвала себя предательницей, мысленно извинилась перед отцом, а за ужином твёрдо сказала, что аптека закрывается. Не через полгода, не через месяц, а прямо сейчас.
– Давно пора, – хмыкнула бабка Мелош и шумно отхлебнула супа через край миски. С осени скулы у Мелош заострились, а глаза потемнели и запали, но сил наоборот будто бы прибавилось – и жалости не осталось вовсе, даже для своих. – У моего мальчика руки золотые были, мы супротив него – тьфу, школяры. Что теперь делать думаешь?
– Пойду работать в госпиталь, – без запинки ответила Анаис. – На это моих рук точно хватит. С голоду не умрём.
Мелош хрипло рассмеялась, откинув голову:
– Как хозяйка заговорила? Всё на себя брать – ещё чего удумала. Ты погоди, бабка старая тоже на кой-что сгодится. Ко мне по молодости аж из столицы приезжали платья подвенечные шить.
– Да кому они теперь нужны? – улыбнулась Анапе, чувствуя разгорающийся огонёк в груди.
«Всё же семья. Пусть и меньше, но пока ещё…»