Вдовий плат (сборник) Акунин Борис

– Я бы на твоем месте, хоть я и баба, то же самое бы сделала. Не за прелюбодейство даже, а за лютое вероломство. Это ж какой надо змеей быть, чтобы мужу со свекром изменять? Это ж каким надо быть сатаной, чтоб родного сына так срамить? Нет, Ярославушко, не отдам я тебя на казнь. Не дозволю такому молодцу жестокой смертью, в позоре сгинуть!

Булавин икнул, уставился на нее – даже слезы высохли.

– А… а как же?

– Таких людей, как ты, на свете мало, – сказала ему Григориева, положив подбородок на рукоять посоха и глядя боярину прямо в мокрые глаза. – На вас земля держится. Законы не для вас писаны. В ком великая сила живет, тот может стать либо великим злодеем, либо великим свершителем. Тут всё от судьбы зависит. Куда она развернет.

– Я ныне злодей, хуже и не бывает, – опустил голову убийца.

– Судьба тебя ко мне развернула. И быть тебе, Ярослав Филиппович, не на плахе, а в Грановитой палате, на первом месте. Бог хочет, чтобы ты Новгороду вольность вернул, всех наших врагов одолел. Я день и ночь думаю, где бы сыскать богатыря в степенные посадники – и вот оно, озарение! Это меня Всевышний сей дорогой послал. Мне – тебя, тебе – меня!

Каменная широко перекрестилась, подняв очи к потолку, и Захар подивился – до того проникновенно она говорила.

– Меня… в степенные? – пролепетал Булавин. – Меня? А как же…

И повел рукой на кровь, на мертвые тела.

– Всё то Изосим устроит. Оставляю его с тобой, он научит. После, ночью, ко мне на двор приходи. Говорить будем. Про великое.

* * *

До места, где остались слуги с лошадьми, идти нужно было через всю немалую рощу, и Захар, конечно, редкой возможностью воспользовался – когда еще окажешься с боярыней наедине.

– Таких, как Булавин, на свете, может, и мало, но ты, госпожа Настасья, одна-единственная, и другой нету, – сказал он. – Этакого медведя заставила под свою дудку плясать! И как быстро! А всего удивительней, что даже запугивать не стала!

Восхищение было совершенно искреннее, Григориева должна была это почувствовать. Всякому человеку, даже великой женке, приятно, когда тобой от души восторгаются.

Оказалось, что слова кстати – Каменной, видно, и самой хотелось поговорить о случившемся.

– У тебя, Захар Климентьевич, ум быстрый. Запомни главный закон, как с людьми обращаться. Какой бы ловкий замысел ты заранее ни удумал, никогда за него намертво не держись. Главное – умей почувствовать человека. Шей наряд по нему, а не пытайся запихнуть в уже сшитое платье. Когда я на Ярослава посмотрела, сразу увидела, что страха в нем вовсе нет. Такого не запугаешь. Я эту породу знаю. Подобный человек – как большой корабль без кормщика: плывет, куда ветер дует, бесстрашно. Если налетит буря – теряет паруса-мачты, норовит разбиться о скалы. Зато с хорошим кормщиком плывет уверенно и гордо. Вернее, с хорошей кормщицей, потому что Булавин никогда другого мужчину выше себя не признает, а женщину – может. Он будет мне верен не от страха, а потому что ему кормщица нужна, он это всем своим нутром чует.

Попенок слушал, затаив дыхание, хоть и понимал, что боярыня не столько с ним, сколько сама с собой говорит. Заглянуть под ее черный плат, прямо в многоумную голову, и подсмотреть, какая там каша варится, – это была удача из удач.

Но дальше Каменная думала молча, и Попенок лезть к ней с разговорами не посмел.

Уже на опушке, подсаживаемая слугами в седло, она сказала:

– Сейчас поедем на Чудинцеву улицу. Там скоро интересно будет.

* * *

На Чудинцевой улице, пограничной между Неревским и Загородским концами, жил Настасьин крестник – настоятель церкви Святого Николы. Она ему когда-то и приход добыла, и каменный храм отстроила, и дом при храме.

Поп высокой гостьи не ждал, весь искланялся, не зная, куда и посадить. Хотел в красный угол, под образа, но боярыня, сославшись на жару, попросилась к открытому оконцу.

– Давненько у тебя не бывала, Иона. Сам знаешь, места тут Марфины. Не любят меня здешние.

– Да и мне нелегко, матушка, – пожаловался священник. – Я зазорное про тебя прихожанам говорить не дозволяю, и Борецкие прихлебатели мне за то жизнь портят. Вот третьего дня…

Он завел долгий рассказ о том, как церковный староста, не иначе как по наказу Железной, затеял пересчитывать свечные деньги и всяко неправедничал, тщась обнаружить недостачу, и придумал, что не хватает-де трех с половиною копеек, а это он, паскуда, воск по майским ценам считал, хотя свечи закуплены еще в марте, по четверть пулы за дюжину…

Захар, сидевший на скамье сбоку, слушал нескончаемую историю, поражаясь терпению Григориевой. И, конечно, тоже поглядывал в окно, пытаясь угадать, что же там может случиться интересного.

Улица как улица. Ходит праздный воскресный люд, отоспавшись после обеда, у церковной паперти ругаются нищие, бабы в цветных платках встали кружком, о чем-то судачат.

Чудинцева улица была пробойная, то есть вела к воротам – Воскресенским, тем самым, за которыми травяное поле, и роща с ручьем, и в роще старая мельня.

Может, час просидели у попа, слушая чепуху. Потом снаружи стало шумно.

– Погоди-ка, Иона, – молвила Григориева, поворачиваясь. – Что за крик?

Люди бежали со всех сторон, взволнованно переговариваясь. «Убили!» «Булавиных убили!» – разобрал Попенок, и сердце у него заколотилось.

От ворот медленно ехала телега, со всех сторон окруженная толпой. Сверху, из окна, поверх голов, было хорошо видно, что там, в телеге.

Три неподвижных тела. Нет, неподвижных два. Третье, окровавленное, шевелилось.

Лошадь остановилась прямо перед поповским домом. Несколько зычноголосых мужиков стали кричать, что ехали леском, мимо сломанной мельницы, и увидели на дороге злодейское злодейство: кто-то незадолго перед тем напал на семью бояр Булавиных. Отца Филиппа Яковлевича и боярыню Наталью убили, а Ярослав Филиппович лежал с разрубленной головой, еле живой.

Захар признал одного из рассказчиков – не сразу. Это был свой, григориевский, Зайчата, начальник над «крикунами», только с перекрашенной в рыжину бородой и с повязкой на глазу.

Вон оно, значит, как удумано…

Люди слушали, ахали, ужасались, гадали, кто бы это мог на Булавиных напасть.

Подняли под руки охающего Ярослав. Голова у него была по самые глаза обмотана кровавой тряпкой.

– Не спрашивайте, православные… Налетели какие-то из кустов… Крик услышал: «Получи за старое, вша новгородская!» И ударили чем-то. Боле ничего не видел, не слышал…

– Земля вокруг вся истоптана! – заголосили наперебой Зайчатины люди. – Следы от косых каблуков, какие в Пскове делают! Боярин в ту войну много псковских порубил! Видно, отомстили! А вот, глядите, топор кровавый со сломанным топорищем подобрали! Псковская работа, у нас таких не делают!

Топор – с узким, неновгородским лезвием – пошел по рукам.

– Точно! Псковской топор! – загалдела толпа.

Захар поднялся со скамьи.

– Пойду-ка я, госпожа Настасья, вблизи послушаю…

Стало ему интересно поглядеть, какой из Ярослава Булавина лицедей.

Оказалось, неплохой.

Боярин стоял на телеге, отовсюду видный, да еще поворачивался, чтобы получше себя показать. Размазывал по лицу слезы, говорил несвязно, но чувствительно:

– Ладно меня-то… Но отца старого! Жену неповинную! Ах, сыночек мой, сиротинушка…

Бабы начали жалостливо подвывать.

А в толпе уже сновали григориевские «шептуны». От «крикунов» они отличны тем, что берут не зычностью, а задушевностью.

– Ай, беда! Ай, лихо! Не забыли нам ничего псковские, не простили! Ух, злыдни, и через пять лет достали боярина!

– Аникиту Ананьина в посадники хотите, неревские? Он псковским друг, у него и жена псковская!

– Ярослава Булавина – вот бы кого в посадники! Он за Новгород горой стоит, вон и псковские его боятся!

А некто, ряженый чернецом, убедительно толковал окружным людям, что боярина от неминуемой смерти Господь спас, оттого у псковитянина дрогнула рука, и злые вороги оставили Ярослава Филипповича за мертвого.

Оглянувшись на оконце, Попенок увидел, что Каменная смотрит на него, манит пальцем.

Взбежал на крыльцо, вернулся в горницу.

– Едем, Захар Климентьевич. Через заднюю калитку на соседнюю улицу, и домой. Дальше всё само пойдет, а у нас дел много. Что, хороший у меня «погремец»?

Попенок еле сдержался, чтоб не хлопнуть себя по лбу. Так вот зачем оно всё понадобилось!

– Думаешь Булавина пустить «погремцом» на Неревском конце? Против Ананьина?

– А что ж? Собой пригож, мужикам славен, бабам лестен. Теперь, после смерти родителя, он сам себе голова, над всеми булавинскими вотчинами хозяин.

Но Захар все не мог опомниться:

– На Неревском конце? У Борецкой под носом? Да Марфины псы его в клочки разорвут! Из-за угла зарежут!

– Не зарежут, – уверенно сказала Каменная. – Он ныне на весь Новгород герой. А герои знаешь чем хороши? Их охранять не нужно. Потому что мертвый герой для врагов еще страшнее живого. Случись что теперь с Ярославом – все на Марфу подумают. – Настасья Юрьевна прищурилась и пробормотала почти беззвучное, но Попенок разобрал: – …Может, и понадобится потом… Поглядим…

Захар мысленно ахнул, взирая на многомудрую боярыню с почтительным замиранием.

О пользе рознюхов

Принесли берестянки – донесения от рознюхов, особых людей, которые ходят по улицам, рынкам, папертям, расспрашивают людей, кто из выдвиженцев им люб, а кто нет, и после ведут счет, записывают. У Григориевой во время предвыборной горячки таких шнырей по городу работало больше полусотни. У рознюхов не такая служба, как у шептунов. Они никого не убеждают, слухов не распускают, а только спрашивают и помечают. Можно сказать так: рознюхами проверяется, хорошо ли поработали шептуны.

Ныне, октября двенадцатого, за два дня до того, как на пяти концовских вечах утвердят пять избранщиков, берестянки имели сугубую важность. Новых до послезавтра уже не будет. Если что-то еще можно исправить, то лишь теперь.

Настасья, ради такого дела посадив на нос немецкие стекла, изучала закорючки, сводила цифирь на бумагу.

В Славенском конце всё шло хорошо. Захар Попенок должен был пройти без туги. Не так-то это просто – никому неведомого, безродного человека за несколько недель целому городскому концу в глотку запихнуть. Но есть на то верные, многократно испытанные приемы.

В Славне 1311 дворов. На каждый из них, кроме самых богатых, по воскресеньям приносили по медовому прянику с буквицами «зело» и «правда» – «Захар Попенок». К большим людям Захар сходил лично, поклонился. К самым большим – вдвоем с Настасьей. Не без подарков, конечно, но здесь главное было оказать уважение.

Улиц в Славне тридцать две. На каждой в заранее объявленный день Захар ставил стол, принимал от уличан запросы и желания. Подходи кто хошь – всё выспросит, старательно запишет. Парень он толковый, терпеливый, к любому человеку умеет подстроиться.

Пришлось его, конечно, наскоро женить. Избранщик в посадники должен быть семейным – так в законе написано. Заодно переманили на свою сторону строптивую Варяжскую улицу: у тамошнего старосты дочь давно заневестилась. Собою не красна и ножку волочит, зато семья хорошая, для поповского сироты с такой породниться – великая честь. Пир устроили – весь конец угостили. Выдвиженцу перед выборами поить людей запрещается, а тут не придерешься: свадьба.

Еще одну штуку, новую, сам Захар придумал.

В последнюю неделю отправили по всем дворам дареные шапки красного сукна, по числу взрослых мужчин в доме. Четыре тысячи шапок по полторы копейки – это шестьдесят рублей, расход немалый, зато когда придут кончане на Славенское вече в нарядных шапках одного цвета – сразу будет видно, чья сила. Опять же соперник у Попенка не ахти какой – старшина волховских рыбников, по глупой спеси избираться полез.

В общем, со Славной получалось надежно.

На Плотницком конце у Ондрея Горшенина тоже складывалось неплохо. Это уж Ефимия расстаралась. Она поступила проще. Те же шестьдесят рублей, которые Настасья потратила на красные шапки, Шелковая посулила мастеру, который рубил новый помост для Плотницкого веча. Станет мужнин противник подниматься, а ступенька у него под ногой подломится. Либо пошатнется человек, либо вовсе наземь сверзнется. Это примета черная. За такого выдвиженца люди голосовать не захотят. Ефимия объяснила, как хитрость устроена: подпилили ступеньку, проволокой окрутили, в нужный миг дернут – соперник свалится. Что сказать? Затейно.

Настасья взяла берестянки с трех концов Софийской стороны – Загородского, Неревского и Людина.

В Загородском, всё обдумав, решили не биться, не тратиться попусту. Большинство тамошних крепко стояли за Марфу, оба выдвиженца были ее, какой ни победи. Ладно, это ожидаемое.

Но в Людином случилась нежданность, скверная. Ефимьин племянник, стервец, подвел. Борецкая посулила ему место тысяцкого при ананьинском посадничестве, и Михайла польстился, пошел против родных дяди и тетки. Хотя, если рассудить, Ананьины ему тоже родня. В Новгороде все великие семьи меж собой многократно перероднились.

Одним словом, Людин конец был потерян.

Зато в самом Марфином логове, в Неревском конце, выходило интересное. Там-то все минувшие недели главная схватка и кипела.

Обе стороны перепробовали все обычные предвыборные каверзы.

Конечно, не обошлось без «грязнухи» – так назывались слухи, порочащие враждебного выдвиженца.

Марфины «шептуны» повсюду говорили про Ярослава Булавина, что он брешет: напали на булавинскую семью не псковские из мести, а какие-то безвестные тати, из корысти, а Ярослав-де перетрусил и убежал, бросил старика-отца и беззащитную жену на погибель. Сыскался даже свидетель, калика, божий странник, который якобы сидел в кустах и собственными глазами видел, как Ярослав после сам себя по лбу рубанул саблей. (Здесь всё было кривдой, за исключением того, что псковские на Булавиных не нападали. Саблей боярина ударил Изосим, осторожно – чтобы крови вышло много, а шрам получился тонкий, мужественному лицу в украшение.)

Однако свидетель действительно ходил по улицам – благостный, седобородый. Клялся на иконе, и многие верили. Берестянки от рознюхов стали показывать худое.

Но расторопный Изосим не оплошал. Стал копать, что за калика такой. Оазалось, бывший печерский чернец, выгнан из обители за воровство и многоблудие. Доставили из монастыря подлинных старцев, они о том по всем церквам рассказывали. И рознюхи донесли, что положение поправилось. Не задалась Марфина грязнуха.

Сильно помогал и сам Булавин. На него довольно было поглядеть, послушать – и всем становилось ясно, что такой орел ни от кого бегать не станет.

Погремец был исключительно удачный, Настасья не могла на него нарадоваться.

Один раз тайком, из закрытого возка, она понаблюдала за «руготой» между Ананьиным и Булавиным.

Ругота – это когда выдвиженцы или избранщики прилюдно, на площади, друг перед дружкой встают и лаются, всяк свою правду прославляет, а чужую хулит. Толпа смотрит, слушает, крикуны своего поддерживают, на чужого улюлюкают. От руготы многое зависит, как кто себя покажет.

Очень Григориева за своего погремца тревожилась. Ананьин и умнее, и речистее.

А выходит, боялась зря. Аникита говорил и задушевно, и складно, и убедительно – про выгоды псковской торговли, про единение против Москвы и прочее рассудительное, Ярослав же лишь рокотал про былую славу новгородскую, поминал великих праотцов, да вздымал вынутый из ножен меч. Ни словечка умного не сказал, а получилось только лучше. Тот умно – наш красно. Тот тихо – наш лихо. Толпе, ей умные речи не нужны, она в смысл не вникает, она глядит, кто сокол, а кто куренок щипаный. Кричали Булавину много громче, чем Ананьину.

Свои, григориевские шептуны тоже хорошо поработали. Пустили ответную грязнуху – вроде глупую, из воздуха состряпанную, а, оказалось, очень полезную. В грязнухе что главное? Чтоб ее нельзя было опровергнуть и было интересно пересказывать. Тогда шептунам достаточно начать, а дальше сплетня расползется сама.

Грязнуха – и смех, и грех – была такая.

Будто бы кто-то из ананьинских слуг подглядел, чем Аникита тешится с женой-псковитянкой в опочивальне. Боярин-де надевает на голову уздечку, на спину – седло, встает на четверни, а боярыня сверху садится, мужа плеткой по гузну охаживает, а он ржет по-лошадиному. Изосим говорил: чем дичее слух, тем больше верят. А хоть бы и не верили – все равно разнесут. И верно. Недели не прошло, а уже не только Неревский конец – весь Новгород спорил, правда про узду с плеткой или нет. На последней руготе, когда Ананьин начал верх брать, свои крикуны давай в толпе по-лошадиному заливаться: иго-го, иго-го! Ананьин сбился, в толпе хохот. А после говорили: засмущался – значит, дым не без огня.

* * *

Подсчитав и пересчитав рознюховские донесения по Неревскому концу, Настасья нахмурилась. После всего что было, она ждала лучшего. А тут выходило, что за Ананьина больше половины. И времени остается мало, только два дня…

Сунула руку под плат, почесать родимое пятно.

Думай, голова, думай. В чем причина? И, главное, что можно сделать?

Первая причина, конечно, в том, что по части уличного зазывальства с Марфой в Неревском конце не посоперничаешь. Ананьинские зазывальщики с утра до вечера свободно ходят, голосят, своего выдвиженца расхваливают. А попробуй булавинские сунуться – враз налетают вороги, бьют, гонят.

Пробовали с ними «голку» затеять (это когда голыми руками дерутся, закон сего не воспрещает) – так главному григориевскому крикуну башку проломили, до смерти, остальных помяли. Ничего не поделаешь, у Борецкой бойцов больше, и Корелша, начальник над ними, ярей Змея Горыныча.

Была однако и еще одна причина, недавно выявленная. Раньше Настасья все удивлялась: почему рознюхи по утрам доносят, что неревские больше за Булавина, а если спрашивают после обеда – выходит, что больше за Ананьина?

Вчера узналось, что это неревские попы, подкупленные Марфой, во время обедни хвалят прихожанам Аникиту Ананьина. Завтра по всему городу будут служить торжественную службу – так бывает всегда перед кончанским вечевым днем. Тут-то попы неревским напоследок в уши яду и вольют. Беда…

Настасья поднялась, взяла посох – от его постука лучше думалось. Походила по светлице от окна к двери, пораскинула.

– Эй, Лука!

Вошел письменник.

– Собери в кожаный кошель золотых кораблеников – двадцать. Нет, тридцать. И вели заложить парадную колымагу.

Пока запрягали, Каменная сходила на сыновнюю, верней невесткину половину проведать, как оно там. Выборы выборами, но всякий день по меньшей мере дважды боярыня заглядывала к Олене спросить о здоровье.

На лестнице разулась, пошла дальше в одних чулках. Вдруг спит? В бабьем деле чем больше спишь, тем лучше, а хуже всего – разбудить черевую не ко времени. От испуга может всякое выйти.

Во всем доме уже третий месяц полы были устланы шкурами, двери каждодневно смазывались, а говорили все вполголоса – за крик боярыня велела бить батогами.

Жирные петли не скрипнули, удалось приоткрыть, посмотреть в щелочку.

Олена не спала, сидела на лавке. Юраша лежал, как котенок, положив голову ей на колени, а она перебирала ему волосы, почесывала.

При свекрови у Олены такого мягкого, нежного выражения на лице никогда не бывало. Надо же – и вправду любит урода. Чудная страна – женское сердце.

Настасья нарочно посохом пристукнула, потянула дверь.

Невестка встрепенулась, улыбку с лица стерла – будто опустила железное забрало.

Живот уже виден, торчит огурцом. Неужто мальчика носит? Лучше бы, конечно, внучку, но ладно, сгодится и внук.

– Что вы всё крадетесь, маменька? – недовольно сказала Олена. – Без стука заходите. Засов мне, что ли, поставить?

– Разбудить боялась, – кротко молвила Каменная. – Всё-всё. Поглядела одним глазком, ухожу.

* * *

В колымаге, подпрыгивающей на досках мостовой, Настасья ехала еще с умилением на лице, но взгляд уже отяжелел. Прикидывала, как вести разговор с владыкой.

Сначала показалось, что разговора вовсе не будет. К боярыне вышел главный софийский ключарь Пимен, верный Марфин прихвостень. Сказал почтительно, пряча в глазах глум, что владыка никого ныне не принимает, хвор. Сразу стало понятно, кто водит Феофила на ремешке.

Качнув мешочком, в котором звякнуло золото, Григориева сочувственно молвила:

– Ну, здоровьица преосвященному. Хотела я ему подношение сделать, чтобы помолился за благополучное разрешение моей невестки, но коли хвор, поеду к настоятелю Святой Софии, а владыке после отпишу, чтобы не обижался.

Ключарь закряхтел. Знал: Феофил ему не простит, что щедрый дар мимо уплыл.

– Доложу, – нехотя сказал Пимен.

Вернувшись, хмуро буркнул:

– Иди, боярыня. Недолго только.

– Ага, – поглядела сквозь него Настасья.

* * *

…Архиепископ сидел у себя в келье нахохленный, несчастный, встревоженно хлопал воспаленными глазами. Ему, старику, перед выборами тяжко: давят, тянут со всех сторон. Но и мзду несут, много.

Григориева опять позвякала мешочком, и взгляд преосвященного ожил. Феофил хорошо умел отличать золотой звон от серебряного.

Она села к столу, подношение положила себе под локоть, сразу не отдала.

Малое время поговорили о пустяках: про осеннюю погоду, про цены на хлеб, про молебен за Оленино брюхо.

Тем же мягким голосом, без перерыва, боярыня сказала:

– Попы твои, которые в Нереве служат, с ума посходили от жадности. Грех на себя берут. По закону-обычаю им в выборные дела мешаться не след, а они в церквах говорят пастве за Ананьина. Побранил бы ты их, отче.

Феофил покосился на ее локоть, должно быть, прикидывая, сколько кораблеников. Однако страх перед Марфой пересилил.

– Пастырь сам решает, чему паству учить, дочь моя. У вас свои законы, у церкви свои. Не к лицу мне и не к месту за такое священников бранить.

– Что ж, – не стала настаивать Каменная, – тебе, владыко, виднее.

Подумала: ну, пугать я умею не хуже Борецкой.

– Говорят, недомогаешь, отче? Опять чрево мучает?

– Оно, треклятое. Испытывает меня Господь колючими коликами и многими поносами, одной молитвой спасаюсь.

Наклонившись, Настасья тихо молвила:

– Уж не травят ли тебя недруги медленны ядом?

– Что?!

Старик переменился в лице.

Она перешла на шепот:

– Говорят, ты грибы моченые в укропе любишь, по три плошки за ужином съедаешь. И ковриг имбирных штуки по четыре.

– Кто тебе рассказал, что я на ужин ем? – еще больше напугался Феофил. – Я всегда на трапезу в келье затворяюсь!

– Не в том дело, кто рассказал. – Каменная смотрела на него с прищуром. – А в том, что и в грибной рассол, и в имбирное тесто отраву спрятать легче легкого – не почуешь. Сам знаешь, какое сейчас время. Решит кто-нибудь, что ты делу помеха – и не остановятся перед страшным грехом, ироды. Озверели все, Бога не боятся.

И перекрестилась, по-прежнему не отводя от владыки глаз.

Он сделался белее белого. Понял.

Опыт научил Григориеву, что с людьми надо вести себя так: кто сильный – с тем гибко и мягко; кто сам гибок и мягок – тому обухом в лоб.

– Так ты собери нынче попов, поговори с ними, – уже не чинясь приказала она.

– Соберу…

– Скажи, что надо обоих выдвиженцев хвалить, ибо оба люди достойные. Про Ананьина попы пастве уже много говорили, так что завтра пускай и про Ярослава Булавина доброе расскажут. Тогда никто на тебя в обиде не будет – одну сторону уважил и другую не забыл.

Второе правило обращения со слабыми: хлестнул кнутом – дай лизнуть сахарку.

Раскрыв мешочек, Настасья медленно высыпала блестящие золотые кружки с чеканными корабликами.

– Когда у меня родится внук или внучка – не откажи покрестить. Втрое дам.

На обратном пути Каменная опять улыбалась.

Трусливый владыка – это, как всё на свете, и плохо, и хорошо. Верней так: для глупых плохо, для умных – хорошо.

А тебя, Марфа Исаковна, завтра ждет некое удивление. Прибегут твои людишки после обедни, расскажут про поповские речи, а сделать ты уже ничего не сделаешь. Не успеешь. Послезавтра выборы: концы назначат избранщиков.

Тонкий разговор

Вечером четырнадцатого октября, в конце долгого дня, едучи из Славны на Плотницу, Настасья вышла из возка на мосту, перекинутом через Федоровский ручей, оперлась на дубовые перила, подставила разгоряченное лицо холодному ветру и долго стояла так, смотрела на черную воду.

Устала от людей, криков, толковища, помощников – от всего.

Слуги, сегодня особенно бдительные, в кольчугах и шлемах, стояли по обе стороны моста, терпеливо ждали, оберегали боярыню. Во тьме красноватыми пятнышками светились слюдяные окна великого города. Теперь он был Настасьин. Ну, почти. Дело оставалось за малым. Еще один толчок, один непростой разговор, и многотрудный день будет завершен.

Григориева ехала на пир, который устроил для плотницких обитателей Ондрей Горшенин, победитель на тамошнем вече и ныне один из пяти утвержденных избранщиков. Прошло всё гладко. Еще с утра стало известно, что боярин накрывает вдоль волховского берега столы – праздновать победу, и вече продлилось недолго. Собрались, послушали речь Горшенина и его вялого соперника; соперник споткнулся на ступеньке, грохнулся во весь рост – по толпе прокатился рокот. На кончанском вече голосовали не через выборных представителей, как на вече великом, а попросту – криком, всею толпой. За кого громче покричат, тот и победитель. Если, бывало, кричали примерно одинаково и не разберешь – начиналась драка, и тут уж одолевали те, у кого задору больше и кулаки крепче. Но сегодня все дружно проорали за Горшенина и прямо с площади, гурьбой, повалили угощаться. Теперь уж, наверное, перепились – Григориева ехала поздравлять Ондрея Олфимовича, предварительно объехав другие концы.

На Славне тоже сложилось тихо, чинно. Больше половины кончан пришли в красных шапках. Захар сказал ладную речь, обещался блюсти славенский интерес на степенном посадничестве, и хоть всем мало-мальски сведущим людям было ясно, что посадником Попенку не бывать, слушали его хорошо и прокричали за него одномысленно.

Таким образом вся Торговая сторона, оба ее конца, ничем не удивили, достались без особенных забот.

Иное вышло на Софийской стороне, по которому Каменная ныне и моталась весь день-деньской.

В Людине на вече разразилась большущая голка. Бились сторонники горшенинского племянника Михайлы, сумы переметной, со сторонниками людинского боярина Микши. Тот был человек небогатый, умом недальний, но с хорошей поддержкой на некоторых улицах. Настасья помогла Микше деньгами и людьми, а на вече прислала всех своих крикунов (почему они высвободились, о том сказ впереди). Перекричать Михайлу, конечно, не надеялась. Расчет был на то, что из-за драки собрание разладится и сегодня никого не выберут, назначат новый день – уже и это было бы успехом.

Сначала казалось, что замысел удался. Побоище раззадорилось такое, что сковырнули вечевой помост и опрокинули церковную ограду. Нескольких человек убили до смерти, а покалеченным счет шел на десятки. Уже и за владыкой послали, чтоб шел из Града с иконами – прекращать кровавое неподобие. Того-то Настасье было и надо: явится владыка – голосованию конец. Но с Нерева разом набежали Марфины псы во главе с Корелшей, человек сто или полтораста. Ударили сбоку клином, в кулаке у каждого по свинцовой бите. Рассекли толпу, чужих побили, своих согнали в кучу, и оставшаяся толпа прокричала-таки за Михайлу. Из Настасьиных на Людинской площади четверо лишились жизни и еще человек двадцать унесли на руках.

Ну и ладно. Не очень-то Каменная расстроилась. Людин конец изначально был не ее.

Зато вон что вышло на Нереве, в самом Марфином гнездовище.

Вчера, в самый последний день, вдруг объявили, что Аникита Ананьин переходит из неревских выдвиженцев в загородские. У Ананьиных в Загородском конце тоже были торговые лавки, поэтому нарушения закону от этого не вышло. Случилось оно уже заполдень, после того как по всем неревским церквам попы дружно восславили Ярослава Булавина. Вот Борецкая и решила поступить наверняка, чтобы не лишиться своего главного избранщика. В Загородском конце она могла творить, что пожелает, и Аникиту там, конечно, прокричали. Вот почему освободились Корелша со всеми паробками, чтобы удержать Людинские выборы.

Зато на Неревском вече выборов вообще не получилось. Вышел на помост один Булавин, покрасовался перед толпой, сказал боевитую речь, спросил: «Ладен ли я вам, братья неревские?». Все закричали: «Ладен! Ладен!». И вся недолга.

Двух-с-лишком-месячные труды завершились отменно: три городских конца оказались свои и только два Марфины. Казалось бы – радуйся, Настасья Юрьевна, пируй.

Но не такова была Григориева. Чем больше проглотит, тем делалась голоднее.

Еще со вчерашнего дня, когда стало ясно, что Булавин в Нереве побеждает, закрутилась у Каменной одна думка, опасная, но и несказанно соблазнительная.

С этой думкой она сейчас и ехала на Плотницкий пир. Затем и вышла на продуваемом ветрами мосту – освежить усталую голову.

Ну, пора.

Помогай Господь…

* * *

Шум гульбища был слышен издали. Там над речным берегом покачивалось желтое и пурпурное зарево от костров, на которых зажарили целых быков, свиней, баранов. Сейчас, к ночи, остались одни кости, мясо давно съели. Наполовину пусты стояли и бочки с подогретым медом, пивом, сбитнем. Пировали не первый и не второй час, так что многие уже упировались до сонного лежания, но за столами для вящих людей пока еще сидели чинно и даже слушали речи.

Настасья увидела самого Ондрея Горшенина с чашей в руке. Боярин говорил что-то высоким, звучным голосом. «…И не забуду своих истинных другов, кто шел со мною рядом», – донес ветер обрывок фразы. Все зашумели, закричали, но в веселье уже чувствовалась сытая, хмельная усталость.

На освещенный кострами и факелами круг Григориева не пошла, иначе и ей пришлось бы болтать пустозвонное и выслушивать пьяные славицы. Вгляделась, там ли Ефимия.

Вон она, одесную от мужа. Сидит, во все стороны приветливо улыбается.

– Поди к боярыне, шепни: я жду, – велела Каменная слуге. – Вон там буду, – показала она на лабаз, темневший у самой реки.

Постояла там, глядя на мерцающий Волхов малое время, и подошла Ефимия.

Она была тоже немного навеселе, разгоряченная вином и победой.

Обняла подругу за плечи:

– Всё идет складно, Настасьюшка. Ждала ты, что твой погремец Аникиту Ананьина из Нерева вытеснит?

Раз она сама об этом заговорила, Григориева решила не тянуть.

– Уж не знаю, радоваться ли, – сказала она, придав голосу тревожность. – Ярослав Филиппович возгордился победой без меры. Знаешь, что он мне сейчас сказал, когда я его поздравляла? Почто, говорит, я должен Ондрею Горшенину уступаться? Зазорно, говорит, это мне. Я, говорит, саму Марфу Борецкую в ее вотчине одолел.

Улыбки на лице у Ефимии как не бывало.

– А ты ему что? – спросила она, насторожившись.

– Что с ним, дураком, говорить? – Настасья вздохнула. – С тобой решила перемолвиться. Как ты постановишь, так и сделаю.

Здесь самое трудное было, чтобы Шелковая поверила в искренность. Всё зависело от этого.

– Ярослава-то я, если надо, скручу, – продолжила Григориева. – Есть у меня на него управа. Надавлю – никуда не денется. Поворчит, но сделает, как я велю. Однако взяло меня сомнение. А не воспользоваться ли нам сей нежданностью? Чем хорош Булавин? Тем, что за него стоят мои извечные нелюбители, неревские. С ними, да со славенскими, да с плотницкими, да ежели мой Захар и твой Ондрей за Ярослава поступятся, на великом вече большинство точно будет наше. Это одно. Теперь другое. Войны с Москвой не избежать, а твой Ондрей, сама знаешь, не боевит. Булавин же воевода храбрый, опытный. Когда надо браться за оружие, такой вождь и надобен. Пусть повоевал бы с низовскими. Надолго в степенные посадники он, конечно, негож – горяч, шумлив, и ума нет. Как только мы с тобой от Москвы избавимся, да Марфу одолеем и Новгород под себя заберем, поменяем посадника. Сковырнуть такого простеца, как Булавин, будет просто. И тогда уж поставим Ондрея Олфимовича прочно и надолго. Он глупостей не наделает, в мирное время Новгороду с ним и вернее, и покойнее будет. Ты ведь меня, Ефимьюшка, не обидишь, когда станешь через мужа-посадника из первых первою?

– Тебя обидишь, – вроде бы пошутила Шелковая, но взгляд остался напряженным. – И сколько времени, думаешь, придется Ярослава продержать на посадничестве?

Настасья внутренне воспряла. Если Горшенина сразу не вспылила и готова слушать, значит, самое тяжкое позади. Дальше будет легче. А потому что всё сказанное про Булавина – правда. И Ефимия, баба умная, это понимает.

– Давай вместе считать. Драка с Иваном Московским займет не более полугода, а скорее всего меньше. Нельзя ему будет долго с нами и с Литвой враждовать, когда крыша над головой горит и татары в двери ломятся. Увидит нашу силу – сторгуемся быстро. С Марфой выйдет подольше. Тут как? Во-первых, надо ее без сторонников оставить. Во-вторых, без денег – доходы ее подорвать.

Горшенина нахмурилась:

– Легко сказать «без сторонников». За Марфу полгорода. И доходы ты у нее как отберешь? Ты ее знаешь. Она ладья крепкая. В бурю воду черпает, а тонуть не тонет.

– Клятву помнишь? – спросила Настасья. – Которую мы на Господе дали? Чтобы всем быть едино, кто бы на выборах ни победил? Если Марфа станет во время войны строптивиться против нашего посадника, от нее отвернется весь город. Значит, все Марфины сторонники будут в нашей воле, под нашим приказом. И, пока воюем, мы многих к рукам приберем. Кого лаской – здесь на тебя надеюсь, кого выгодой или иным чем – это я беру на себя. Рассобачить Марфу с ее союзниками нетрудно, если власть в Новгороде наша. Взять хоть тех же Ананьиных, которые с ней сейчас не разлей вода. Они ведь тоже, как она, на Белом море промышляют и на Двине мех берут. Посулим им передать Марфины угодья и ловные права – устоят ли перед таким искушением?

– Вряд ли, – признала Горшенина.

Страницы: «« 345678910 »»

Читать бесплатно другие книги:

В мире, где правят сильнейшие существа - оборотни, у человечества есть только один рычаг давления и ...
Неспокойно ныне в царстве Росском. Того и гляди отойдет царь-батюшка. Недовольны бояре. Плетет интри...
Добро пожаловать в лавку «Королева сыра»! Чего в нашей лавке только нет: сырное мороженое, бодрящий ...
Она – модный преуспевающий адвокат на пике карьеры. Он – «крестный отец» нью-йоркской мафии, расширя...
Дебютный роман Арундати Рой, который заслуженно сравнивают с произведениями Фолкнера и Диккенса, – э...
Мироздание существует по определенным законам. Зная эти законы, человек может менять жизнь в соответ...