Бог Мелочей Рой Арундати

У всех автобусов были девичьи имена. Люсикутти, Молликутти, Бина-моль. «Моль» означает на малаялам «девочка», «мон» – «мальчик»; «кутти» – уменьшительный суффикс. «Бина-моль» была полна паломников с выбритыми в Тирупати[18] головами. В окне автобуса Рахель видела шеренгу гладких голов, а чуть пониже, на равном расстоянии один от другого, – подтеки рвоты. Рвота вообще внушала ей немалое любопытство. Ее никогда не рвало. Ни разу в жизни. А вот с Эстой это случалось, и тогда его кожа становилась горячей и блестящей, глаза – беспомощными и прекрасными, и Амму любила его больше обычного. Чакко говорил, что Эста и Рахель – до неприличия здоровые дети. И Софи-моль тоже. По его словам, они не пострадали от Инбридинга[19], в отличие от большинства сирийских христиан. И парсов.

Маммачи на это отвечала, что ее внук и внучка пострадали от чего-то гораздо худшего, чем Инбридинг. Она имела в виду развод родителей. Выходило, что люди должны выбирать из двух зол: либо Инбридинг, либо Развод.

Рахель не знала точно, от какого зла она пострадала, но иногда на всякий случай делала перед зеркалом печальное лицо и вздыхала.

– То, что я делаю сегодня, неизмеримо лучше всего, что я когда-либо делал, – говорила она горестно. Рахель, она же Сидни Картон, она же Чарльз Дарней, произносила эти слова перед казнью на гильотине в диккенсовской «Повести о двух городах», адаптированной для детской серии «Иллюстрированная классика».

Она удивленно задумалась о том, почему лысых паломников рвало так единообразно, и о том, как это происходило во времени, – единым оркестровым порывом (возможно, под музыку, под ритм автобусного бхаджана[20]) или раздельно, по очереди.

Вначале, когда шлагбаум только закрылся, Воздух был полон нетерпеливого пыхтенья работающих вхолостую моторов. Но когда человек, обслуживающий переезд, вышел из будочки на своих гнущихся в обратную сторону ногах и, проковыляв к чайному лотку, дал тем самым понять, что ждать придется долго, водители стали глушить моторы и вылезать из машин, чтобы размяться.

Небрежным кивком заспанной, скучающей головы Шлагбаумное Божество заставило материализоваться перебинтованных нищих и людей с подносами, торгующих ломтиками кокосовой мякоти и гороховыми лепешками на банановых листьях. Еще холодными напитками. Кока-колой, фантой, «розовым молоком».

У окна их машины появился прокаженный в грязных бинтах.

– Ненатуральный цвет, – сказала Амму, имея в виду подозрительно яркую кровь на повязках.

– Поздравляю, – отозвался Чакко. – Подлинно буржуазное высказывание.

Амму улыбнулась, и они пожали друг другу руки, точно она и вправду получила от него документ, удостоверяющий ее Подлинную-Преподлинную Буржуазность. Такие моменты близнецы ценили и нанизывали их, как драгоценные бусины, на нить своего (честно говоря, довольно реденького) ожерелья.

Рахель и Эста прижали носы к окошкам «плимута». Томящиеся зефирины, а позади них – смутно различимые дети. «Нет», – жестко и непререкаемо сказала Амму.

Чакко зажег сигарету «чарминар». Сделал глубокую затяжку, потом снял с языка попавшую на него крошку табака.

В салоне «плимута» Рахели не так-то просто было взглянуть на Эсту, потому что Крошка-кочамма возвышалась между ними как холм. Амму специально рассаживала их, чтобы они не дрались. Когда у них происходили ссоры, Эста обзывал Рахель Мушкой Дрозофилой. Рахель дразнила его Элвисом-Пелвисом[21] и вихляво плясала перед ним, чем приводила его в бешенство. Из-за примерного равенства сил бой, когда им случалось драться всерьез, длился до бесконечности, и все, что неудачно стояло, – пепельницы, графины, настольные лампы – разбивалось или непоправимо ломалось.

Крошка-кочамма держалась за спинку переднего сиденья обеими руками. Во время езды жир на них колыхался, как тяжкое от влаги белье на ветру. Теперь же он свисал кожистым занавесом, отделяя Эсту от Рахели.

Со стороны Эсты у дороги стояла чайная палатка, где, помимо чая, торговали лежалым и засиженным мухами глюкозным печеньем в коробках из мутного стекла. Продавали газированный лимонад в толстых бутылках с голубыми мраморными затычками, чтобы не выходил газ. Унылая надпись на красном ящике со льдом гласила: С кока-колой дела пойдут лучше.

На каменном дорожном указателе, скрестив ноги и безупречно держа равновесие, сидел Мурлидхаран, псих этого переезда. Его мужские органы свисали вниз, указывая на надпись:

КОЧИН

23

На Мурлидхаране не было ничего, кроме высокого пластикового пакета, водруженного кем-то ему на голову наподобие прозрачного поварского колпака. Сквозь пакет видна была местность – мутная, кухонная, но все же доступная зрению. Мурлидхаран не смог бы снять пакет, даже если бы захотел, потому что у него не было рук. Их оторвало в Сингапуре в сорок втором, всего через несколько дней после того, как он, сбежав из дому, вступил в ряды действующей «Индийской национальной армии»[22]. После установления независимости он получил удостоверение «ветерана освободительной борьбы 1-й группы» и документ о пожизненном праве бесплатного железнодорожного проезда в первом классе. Все это он потерял (вместе с рассудком) и теперь уже не мог жить в поездах и станционных залах ожидания. У Мурлидхарана не было дома, и следовательно, ему нечего было запирать, однако старые ключи висели у него на бечевке, аккуратно обвязанной вокруг талии. Поблескивающая связка. Его ум был полон шкафчиков, где хранились тайные радости.

Будильник. Красный автомобиль с музыкальным гудком. Красная кружка для ванной комнаты. Жена с брильянтом. Чемоданчик с важными бумагами. Возвращение домой после работы в фирме. «Мне очень жаль, полковник Сабхапати, но это мое последнее слово». И хрустящие банановые чипсы для детишек.

Он смотрел на приходящие и уходящие поезда. И пересчитывал ключи.

Он смотрел на приходящие и уходящие правительства. И пересчитывал ключи.

Он смотрел на смутно различимых детей с томящимися носами-зефиринами за стеклами автомобилей.

Мимо его окна тащились бездомные, беспомощные, больные, нищие и увечные. Он знай себе пересчитывал ключи.

Ведь мало ли, когда какой шкафчик вдруг понадобится открыть. Со свалявшимися волосами и глазами-окнами он сидел на раскаленном камне и был рад возможности иногда отвлечься. Пересчитать и перепроверить ключи.

Счет – хорошо.

Оцепенение – еще лучше.

Считая, Мурлидхаран шевелил губами и явственно произносил слова.

Оннер.

Рендер.

Муннер.[23]

Эста заметил, что на голове у него волосы седые и курчавые, под оставшимися от рук буграми – черные, лохматые и неспокойные от ветра, в промежности – черные и жесткие. У одного человека три сорта волос. Эста задумался, как такое возможно. Он не знал, кого спросить.

Рахель до того переполнилась Ожиданием, что готова была лопнуть. Она посмотрела на свои часики. Без десяти два. Она думала про Джули Эндрюс и Кристофера Пламмера, целовавшихся наклонно, чтобы не столкнуться носами. Ей было неясно, всегда ли влюбленные так целуются. Она не знала, кого спросить.

Какой-то гул стал надвигаться издалека на застрявший транспорт и наконец накрыл его с головой. Водители, вышедшие было размять ноги, вернулись по машинам и захлопнули за собой дверцы. Нищих и торговцев как ветром сдуло. Пара минут – и дорога была пуста. Остался один Мурлидхаран. По-прежнему жарил задницу на раскаленном камне. Ощущая разве что слабое любопытство, но никак не тревогу.

Шум, гомон. И полицейские свистки.

Позади ожидающих, накапливающихся машин возникла людская колонна: красные флаги, плакаты и нарастающий гул.

– Поднимите стекла, – сказал Чакко. – И спокойно. Они нам ничего не сделают.

– Может, с ними пойдешь, а, товарищ? – спросила его Амму. – А я за руль сяду.

Чакко ничего не ответил. Под жировой подушечкой у него на подбородке напрягся мускул. Он выкинул в окно сигарету и поднял стекло.

Чакко называл себя марксистом. Он приглашал к себе в комнату хорошеньких работниц семейной фабрики и под предлогом разъяснения прав трудящихся и законов о профсоюзах безобразно с ними заигрывал. Он называл каждую товарищем и требовал, чтобы они называли его так же (они в ответ хихикали). К их изумлению и к смятению Маммачи, он сажал их с собой за стол и поил чаем.

Один раз он даже свозил нескольких в Аллеппи, в профсоюзный лекторий. Туда – автобусом, обратно – на лодке. Девушки вернулись довольные, со стеклянными браслетами на запястьях и цветами в волосах.

Амму сказала, что все это фальшь и показуха. Избалованный барин решил поиграться в «товарищей». Оксфордская аватара старой доброй заминдарской ментальности: помещик, навязывающий свою благосклонность зависимым от него женщинам.

Когда демонстранты приблизились, Амму подняла свое стекло. Эста – свое. Рахель – свое (не без труда, потому что от рукоятки отвалилась черная пупочка).

Вдруг лазурного цвета «плимут» стал выглядеть на узкой выщербленной дороге неуместно роскошным и дородным. Словно протискивающаяся коридором пышнотелая дама. Словно Крошка-кочамма в церкви, прокладывающая себе путь к хлебу и вину.

– Смотрите вниз! – сказала Крошка-кочамма, когда передние ряды демонстрантов поравнялись с машиной. – Не встречайтесь с ними взглядом. Это их больше всего провоцирует.

Сбоку у нее на шее дергался пульс.

Мигом дорогу затопила громадная толпа. Автомобили стали островами в людском потоке. В воздухе было красно от флагов, которые наклонялись и выпрямлялись вновь, когда люди подныривали под шлагбаум и перекатывались через железнодорожные пути алой волной.

Тысячи голосов слились над замершим транспортом в один Шумовой Зонтик.

– Инкилаб зиндабад! Тожилали экта зиндабад! Да здравствует революция! Пролетарии всех стран, соединяйтесь!

Даже Чакко не мог удовлетворительно объяснить, почему коммунистическая партия была в штате Керала намного популярнее, чем в остальной Индии, за исключением разве что Бенгалии.

На этот счет существовало несколько теорий. Согласно одной из них, причиной было большое количество христиан в этом штате. Двадцать процентов населения Кералы составляли сирийские христиане, считавшие, что происходят от ста брахманов, которых обратил в христианство апостол Фома, отправившийся на Восток после Воскресения Христова. В структуре сознания, как утверждали сторонники этой довольно примитивной теории, марксизм просто занял место христианства. Если Бога заменить Марксом, сатану – буржуазией, рай – бесклассовым обществом, церковь – партией, то цель и характер путешествия останутся прежними. Гонка с препятствиями, в конце которой обещан приз. В то время как индуистскому уму нужна более замысловатая перестройка.

Главная неувязка этой теории заключалась в том, что в штате Керала сирийские христиане большей частью были зажиточными землевладельцами (или, скажем, владельцами консервных фабрик), для которых коммунизм был хуже смерти. Они всегда голосовали за Национальный конгресс.

Другая теория объясняла популярность коммунистов сравнительно высоким уровнем грамотности в штате. Так-то оно так, однако высокий уровень грамотности скорее можно считать следствием коммунистической пропаганды.

Секрет заключался в том, что коммунизм проник в Кералу тихой сапой. Как реформистское движение, никогда реально не ставившее под вопрос традиционные ценности разделенного на касты, чрезвычайно консервативного общества. Марксисты работали внутри сложившейся системы, бросая ей вызов на словах, но отнюдь не на деле. Они предлагали некий революционный коктейль. Хмельную смесь из восточного марксизма и ортодоксального индуизма, слегка облагороженную демократией.

Чакко еще в юности был обращен в коммунистическую веру и, хотя не состоял в партии формально, во всех исторических перипетиях оставался ее убежденным сторонником.

Он был студентом Делийского университета во время эйфории 1957 года, когда коммунисты выиграли выборы в законодательное собрание штата и Неру предложил им сформировать правительство. Премьер-министром первого в мире демократически избранного коммунистического правительства стал кумир Чакко – товарищ Э. М. Ш. Намбудирипад, пламенный брахман-первосвященник керальских марксистов. Внезапно коммунисты оказались в странном – недоброжелатели говорили, нелепом – положении: им приходилось одновременно быть властью и призывать к революции. О том, как это совместить, товарищ Э. М. Ш. Намбудирипад рассказал в книге, где излагалась разработанная им теория. Чакко изучал его «Мирный переход к коммунизму» со всей юной одержимостью и безоговорочным одобрением слепого приверженца. Там подробно разъяснялось, как правительство товарища Э. М. Ш. Намбудирипада намерено провести земельные реформы, нейтрализовать полицию, подчинить себе судебную систему и «Ограничить Вмешательство Реакционного Антинародного Конгрессистского Центрального Правительства».

Увы, и года не прошло, как Мирный этап Мирного Перехода кончился.

Каждое утро за завтраком Королевский Энтомолог изводил своего неуступчивого сына-марксиста, читая вслух газетные сообщения о сотрясавших Кералу беспорядках, забастовках и жестоких полицейских расправах.

– Ну что, Карл Маркс? – издевательски спрашивал Паппачи, когда Чакко садился за стол. – Как прикажешь быть с этой студенческой швалью? Опять, черт бы их драл, агитируют против нашенского Народного Правительства. Может, поубивать всех, и дело с концом? Ведь они же не Народ – так, студентишки.

За два последующих года политический конфликт, подогреваемый партией Конгресса и церковью, перерос в анархию. Когда Чакко получил диплом бакалавра гуманитарных наук и отправился в Оксфорд за новым дипломом, штат Керала балансировал на грани гражданской войны. Неру распустил коммунистическое правительство и назначил новые выборы. К власти вернулась партия Конгресса.

Только в 1967 году – почти ровно через десять лет после первой победы коммунистов – партия товарища Э. М. Ш. Намбудирипада вновь пришла к власти. На этот раз в составе коалиции двух ныне отдельных партий – Коммунистической партии Индии и Коммунистической партии Индии (марксистской). КПИ и КПИ(м).

Паппачи к тому времени уже умер. Чакко развелся. «Райским соленьям» было семь лет.

Штат Керала еле брел, пораженный засухой из-за недостаточно обильных муссонных дождей. Люди умирали. Борьба с голодом должна была стать первоочередной задачей любого правительства.

Во время своего второго правления товарищ Э. М. Ш. уже осторожнее проводил в жизнь план Мирного Перехода. Этим он навлек на себя неудовольствие Коммунистической партии Китая. Его обвинили в «парламентском кретинизме» и в том, что он, «бросая людям подачки, затуманивает Народное Сознание и отвлекает людей от Революции».

Пекин переключил свое покровительственное внимание на недавно возникшую воинственную фракцию КПИ(м) – на так называемых наксалитов, которые подняли в бенгальском селении Наксалбари вооруженное восстание. Они сколотили из крестьян боевые отряды, экспроприировали землю, изгнали ее владельцев и учредили Народные Суды для разбора дел Классовых Врагов. Движение наксалитов распространилось по всей стране, сея ужас в буржуазных сердцах.

В Керале наксалиты вдохнули струю возбуждения и паники в атмосферу, и без того насыщенную страхом. На севере штата начались убийства. В мае того года газеты поместили размытую фотографию казненного землевладельца из Пальгхата, которого привязали к фонарному столбу и обезглавили. Его голова лежала боком поодаль от тела в темной луже – то ли водяной, то ли кровавой. Трудно было определить по черно-белому снимку. К тому же темноватому из-за предутренних сумерек.

Его открытые глаза выражали удивление.

Товарищ Э. М. Ш. Намбудирипад («Трусливый Пес, Советский Прихвостень») исключил наксалитов из партии и продолжал обуздывать народный гнев, вводя его в парламентское русло.

Демонстрация, настигшая лазурного цвета «плимут» в тот лазурный декабрьский день, была частью этой политики. Она была организована Марксистским Профсоюзным Объединением Траванкура-Кочина. А в Тривандраме, главном городе штата, другие Демонстранты должны были пройти к Секретариату и вручить петицию с Народными Требованиями самому товарищу Э. М. Ш. Оркестр обращается к своему дирижеру. Требования заключались в том, чтобы батраки на рисовых полях, работающие одиннадцать с половиной часов в день – с семи утра до шести тридцати вечера, – получили часовой обеденный перерыв. Чтобы женщинам платили в день не рупию двадцать пять, а три рупии; мужчинам – не две рупии пятьдесят пайс, а четыре рупии пятьдесят пайс. И чтобы к именам неприкасаемых перестали добавлять обозначения каст. То есть чтобы их называли не Ачу-парейян, Келан-параван, Куттан-пулайян[24], а просто Ачу, Келан, Куттан.

Кардамонные Короли, Кофейные Графы, Каучуковые Бароны – приятели еще с пансионских лет, – приехав из своих уединенных, разбросанных поместий, потягивали в Мореходном клубе холодное пиво. Поднимали стаканы. «То, что зовем мы розой…»[25] – говорили они и сдавленно посмеивались, маскируя подступающую панику.

* * *

Колонна демонстрантов состояла из партийных активистов, студентов, батраков и рабочих. Прикасаемых и не-. Они несли на плечах тяжелый сосуд старинного гнева, подожженного от нового фитиля. В этом гневе чувствовался нынешний, наксалитский привкус.

Сквозь стекло «плимута» Рахель видела глазами, что из всех слов, какие звучат, самое громкое – зиндабад, да здравствует. Что, когда оно звучит, на шеях у людей взбухают жилы. И что руки, в которых люди держат флаги и плакаты, узловаты и напряженны.

В салоне «плимута» было тихо и жарко.

Страх Крошки-кочаммы лежал на полу машины, как сырой и липкий окурок сигары. И это было только начало. С годами страх, разросшись, поглотил ее всю. Заставил ее запирать двери и окна. Наградил ее двумя линиями волос и двумя ртами. Он, этот страх, был тоже старинным, из рода в род. Страх лишиться имущества.

Она пыталась считать зеленые бусины четок, но не могла сосредоточиться. Чья-то открытая ладонь ударила по окну машины.

Стиснутый кулак шарахнул по раскаленному лазурному капоту. Он с лязгом откинулся. Теперь «плимут» выглядел как нескладный голубой зверь в зоопарке, выпрашивающий у людей еду.

Хоть булочку.

Хоть бананчик.

Удар другого стиснутого кулака – и капот захлопнулся. Чакко приспустил свое стекло и крикнул тому, кто это сделал, на смеси английского и малаялам:

– Спасибо, кето! Валарей спасибо![26]

– Зря заискиваешь, товарищ, – заметила Амму. – Это же вышло случайно. Не хотел он тебе помогать. Откуда он мог знать, что в этой старой машине бьется пламенное марксистское сердце?

– Амму, – сказал Чакко ровным и нарочито небрежным голосом, – когда ты наконец перестанешь всюду соваться со своим отжившим цинизмом?

Салон машины, как губка, стал напитываться молчанием. Слово «отжившим» садануло, как нож по мякоти. С просверком солнца и судорожным вздохом. Вот в чем беда с близкими родственниками. Как врачи-извращенцы, они знают, где самые больные места.

Тут-то Рахель и увидела Велютту. Велютту, сына Велья Папана. Велютту, своего лучшего друга. Он вышагивал с красным флагом. В мунду и белой рубашке, со взбухшими гневными жилами на шее. Обычно он ходил без рубашки. Рахель мигом опустила стекло.

– Велютта! Велютта! – закричала она ему.

Он замер на секунду, держа в руках флаг, вслушиваясь. Знакомый голос звучал там, где он никак не ожидал его услышать. Рахель, вскочив на сиденье машины, торчала из окна «плимута», как гибкий вертлявый рог машиноподобного травоядного. Со стянутым «токийской любовью» фонтанчиком, в красных пластмассовых солнечных очочках в желтой оправе.

– Велютта! Ивидай![27] Велютта! – У нее на шее тоже выступили жилы. Он двинулся вбок и мгновенно исчез – нырнул в гневный поток.

В машине Амму резко обернулась, и в глазах у нее был гнев. Она шлепнула Рахель по икрам, потому что все прочее было за окном. Внутри остались только икры да коричневые ступни в сандалиях «бата».

– Как ты себя ведешь! – сказала Амму.

Крошка-кочамма втащила Рахель обратно, и сиденье, когда та опустилась на него, издало удивленный вздох. Они не поняли, решила Рахель.

– Там Велютта! – объяснила она с улыбкой. – У него флаг!

Флаг в ее представлении был вещью замечательной. Тем, что пристало держать хорошему другу.

– Ты глупая, непослушная девчонка! – сказала Амму.

Ее неожиданная злость пригвоздила Рахель к сиденью. Она была озадачена. Почему Амму так разгневалась? Из-за чего?

– Он же правда там! – сказала Рахель.

– Замолчи! – крикнула на нее Амму.

Рахель увидела, что на лбу Амму и над ее верхней губой выступил пот, что глаза ее стали твердыми, как мраморные шарики. Как глаза Паппачи на снимке из венского фотоателье. (Бабочка Паппачи нет-нет да и шелестнет крылышками в крови у его детей!)

Крошка-кочамма подняла опущенное Рахелью стекло.

Много лет спустя прохладным осенним утром, когда Рахель ехала в воскресном поезде от нью-йоркского вокзала Гранд-сентрал до пригородной станции Кротон, это вдруг пришло ей на память. Какое у Амму было лицо. Неприкаянный кусочек головоломки-паззла. Вопросительный знак, странствующий по книжным страницам и не способный найти себе место в конце предложения.

Эта мраморная твердость в глазах Амму. Блеск пота над ее верхней губой. И холодок внезапного обиженного молчания.

Что все это значило?

Воскресный поезд был почти пуст. Через проход от Рахели женщина с усиками и шелушащейся кожей на щеках отхаркивала мокроту в бумажные фунтики, которые делала из воскресных газет, кипой лежавших у нее на коленях. Сверточки, которые у нее получались, она выкладывала аккуратными рядами на пустое сиденье напротив, словно для продажи. За этим занятием она болтала сама с собой приятным, успокаивающим голосом.

Память была похожа на эту женщину в поезде. Безумна в том, как она перебирала в своей кладовке темные вещицы и выхватывала самое неожиданное – беглый взгляд, ощущение. Запах дыма. Автомобильные «дворники». Мраморные материнские глаза. И совершенно разумна в том, как она оставляла огромные области затемненными. Невспомянутыми.

Вид помешанной попутчицы успокаивал Рахель. Загонял ее глубже в сумасшедшую утробу Нью-Йорка. Уводил от тех, куда более ужасных вещей, что преследовали ее. Кислометаллический запах, как от стальных автобусных поручней, и запах от ладоней кондуктора, который только что за них держался. Молодой человек, у которого был рот старика.

Выйдя из поезда, она увидела поблескивающий Гудзон и деревья, окрашенные в красно-коричневые осенние цвета. Прохлада чувствовалась лишь намеком.

– Два берега твоей реки… – сказал ей Ларри Маккаслин и мягко положил ладонь на ее протестующе напрягшуюся, прохладную под хлопчатобумажной маечкой грудь. Он удивился тому, что Рахель не улыбнулась.

А она удивилась тому, что все ее воспоминания о доме окрашены в цвета темной, просмоленной лодочной древесины и пустых сердцевин огненных язычков, мерцающих в медных светильниках.

Да, это был Велютта.

Уж в этом-то Рахель была уверена. Что она его видела. Что он видел ее. Она узнала бы его где угодно, когда угодно. Если бы на нем не было рубашки, она узнала бы его даже со спины. Ей ли не помнить его спину, его плечи. На которых он ее носил. Она даже сосчитать не могла, сколько раз. На спине у него было светло-коричневое родимое пятно, похожее на остроконечный сухой лист. Он говорил, что это Лист Удачи, что он приносит муссонные дожди, когда наступает их время. Коричневый лист на черной спине. Осенний лист в ночи.

Лист удачи, который ему не помог.

Он был столяром, хотя это не было ему на роду написано.

Его звали Велютта (что на малаялам означает белый, бледный) из-за черной-пречерной кожи. Его отец Велья Папан был из касты параванов. Он добывал и продавал пальмовый сок. Один глаз у него был секлянный. Однажды, когда он обтесывал молотком кусок гранита, отскочивший осколок пропорол ему левый глаз.

Мальчиком Велютта приносил с отцом к заднему крыльцу Айеменемского Дома кокосовые орехи, которые они собирали с приусадебных пальм. Паппачи не разрешал параванам входить в дом. И никто не разрешал. Им нельзя было касаться того, чего касались прикасаемые. Индусы высших каст и христиане высших каст. Маммачи рассказывала Эсте и Рахели, что у нее на памяти, во времена ее детства, параваны должны были пятиться назад, заметая веником собственные следы, чтобы брахманы или сирийские христиане случайно не осквернили себя, наступив на отпечаток параванской ноги. В те годы параванам, как и другим неприкасаемым, нельзя было ходить по общественным дорогам, покрывать одеждой верхнюю часть тела, пользоваться зонтами. Разговаривая, они обязаны были загораживать ладонями рты, оберегая собеседников от своего нечистого дыхания.

Когда на Малабарский берег явились британцы, некоторые из параванов, пелайянов и пулайянов (в их числе Келан, дед Велютты) обратились в христианство и перешли в лоно англиканской церкви, чтобы избавиться от проклятья неприкасаемости. В качестве дополнительного стимула они получали понемногу еды и денег. За это их прозвали «рисовыми христианами». Очень быстро им стало ясно, что они попали из огня да в полымя. Им устроили особые церкви, где особые священники служили особые службы. Им благосклонно разрешили иметь своего, отдельного парию-епископа. После объявления независимости оказалось, что на них не распространяются правительственные льготы – как, например, гарантии занятости или банковские ссуды под низкий процент, – потому что формально, на бумаге они были христиане и, следовательно, вне всяких каст. Это походило на заметание собственных следов без веника. Или даже на запрет оставлять следы вообще.

То, что у маленького Велютты чрезвычайно умелые руки, первая заметила Маммачи в один из своих приездов из Дели, на время избавлявших ее от Королевской Энтомологии. Велютте было тогда одиннадцать, на три года меньше, чем Амму. Он был прямо-таки маленьким волшебником. Из высушенных пальмовых веток он мастерил замысловатые игрушки – крохотные ветряные мельнички, погремушки, шкатулки; из веток кассавы он вырезал красивые лодочки, из скорлупок ореха кешью делал статуэтки. Он дарил свои изделия Амму, держа их на раскрытой ладони (так он был приучен), чтобы она могла брать их, не касаясь его кожи. Хотя он был моложе ее, он называл ее Аммукутти – маленькая Амму. Маммачи уговорила Велья Папана отдать его в школу для неприкасаемых, которую основал Пуньян Кунджу, ее свекор.

Когда Велютте было четырнадцать лет, в Коттаям приехал Иоганн Кляйн, столяр из баварской гильдии краснодеревщиков; он три года проработал в христианской миссии, где у него была мастерская для обучения столярному делу. Каждый день после школы Велютта ехал на автобусе в Коттаям, где работал с Кляйном дотемна. К шестнадцати годам Велютта окончил среднюю школу и стал профессиональным столяром. Он приобрел весь необходимый инструмент и чисто немецкую ремесленную смекалку. Для Маммачи он сделал из красного дерева обеденный стол в стиле «баухауз» и дюжину стульев, а из более светлой древесины джекфрута – традиционный баварский шезлонг. Для ежегодных рождественских представлений Крошки-кочаммы он смастерил несколько пар ангельских крыльев с каркасами из проволоки и ремешками на манер рюкзаков; еще картонные облака, чтобы из них мог являться архангел Гавриил, и разборные ясли. Когда необъяснимым образом иссякла серебристая струя, испускаемая ее садовым херувимом, именно доктор Велютта привел его выделительную систему в порядок.

Велютта умел не только столярничать, но и обращаться с техникой. Маммачи не раз говорила (вот она, непостижимая логика прикасаемых), что, не будь он параваном, он мог бы стать инженером. Он чинил радиоприемники, часы, водяные насосы. На его попечении были канализация и электропроводка Айеменемского Дома.

Когда Маммачи решила забрать стенкой заднюю веранду, не кто иной, как Велютта, разработал и смастерил скользяще-складную дверь, подобные которой захотели потом иметь чуть ли не все жители Айеменема.

Страницы: «« 123

Читать бесплатно другие книги:

Отношение русских к Парижу всегда было особенным: французский язык учили, модой вдохновлялись, а свя...
— Ты, Василиса, прикуси лучше язык, будь хорошей послушной девочкой и тогда, возможно, спустя какое-...
Действие этого крутого шпионского детектива разворачивается в Восточной и в Западной Европе, в США и...
Когда-то Мар был молод, красив и амбициозен, а я – в достаточной мере наивна, чтобы поверить в любов...
Он шел по трупам, чтобы добраться до самой вершины. Он шантажировал и подставлял, не боясь замаратьс...
Что делать, если невезение следует за вами по пятам? Как быть, если карьера не сложилась, а личная ж...