Зулали (сборник) Абгарян Наринэ

– Ладно.

Постелила себе в комнате Назароса, прямо на полу возле его кровати. Нужно проследить, чтобы он лежал на спине и не ворочался во сне. Врач сказал, чем меньше беспокоить больное плечо, тем быстрее оно заживет.

К ночи жара немного спала, с ущелья подул прохладный ветер, зашумел в кронах деревьев, затянул небо облаками. Звезд уже не видно, запахло далеким ливнем, надо бы сходить, откинуть крышки дождевых бочек, но я лежу на циновке с открытыми глазами, слежу за движением теней на стене.

Когда случилась беда, Зулали было почти столько лет, сколько сейчас Назаросу. Уехали мы с покойным на сенокос, обычно он меня с собой не брал, но в тот день попросил подсобить – время поджимало, солнце немилосердно палило траву, нужно было успеть скосить ее до того, как она вся выгорит. Жена покойного накормила детей обедом, уложила спать и сама прикорнула. Так и не удалось узнать, что стало причиной пожара – может, она забыла загасить свечу, и та, опрокинувшись, затлела (хотя кто зажигает свечи летним полднем), или, может, Зулали, которая никогда не засыпала в светлое время суток, заигралась со спичками, но к тому времени, когда подоспели соседи, спальня выгорела почти дотла. Огонь, с чудовищной скоростью уничтоживший все вокруг, почему-то не пошел гулять дальше по дому, а, споткнувшись о порог комнаты, тлел среди головешек и обгоревших тел – ее и двухлетних мальчиков-близнецов. Покойного я тогда еле выходила, а вот вернуть чудом спасшейся Зулали разум не смогла. От пережитого ужаса она онемела и почти ослепла, зрение, правда, понемногу восстановилось, но речь так и осталась невнятной. Первое время она никого не узнавала, пряталась ото всех: то под кроватью, то за шкафом, а то в погребе закроется – забьется в дальний угол и скулит по-щенячьи или же под тахтой лежит, зарывшись личиком в ладони, вздрагивает всем телом, словно от рыданий, но не плачет. Понемногу она признала нас: сначала отца, потом меня, я надеялась, что и разум к ней вернется, но этому не суждено было случиться.

Покойный замкнулся в себе, стал нелюдим и молчалив, страдал бессонницей, ел мало, отощал до костей, ходил с трудом, держась за стену и подволакивая ноги, потом вовсе слег, ступни его скукожились и загнулись внутрь, словно у младенца, о торчащие локти можно было пораниться – до того они стали остры, глаза его гноились, десны кровоточили, а изо рта несло такой вонью, словно он разлагался изнутри. Я натирала его тело перцовой мазью, разгоняя кровь по сосудам, укрывала с ног до головы в тяжелое одеяло из овечьей шерсти, поила куриным бульоном и целебным отваром, но проку было мало, его то рвало, то проносило, тело сводила судорога, когда они случались, он цеплялся почерневшими руками за края кровати, чтобы не рухнуть на пол, я наваливалась на него всем телом, лишь бы удержать, он стонал и скрипел зубами, но не роптал, за все то время я не услышала от него ни одного слова упрека или жалобы. Через какое-то время он совсем отказался от еды, лежал без сна, накрытый одеялом, под прозрачными веками угадывалась темная радужка глаз, губы ссохлись и ввалились, кожа, когда-то плотно обтягивавшая скулы, висела складками вокруг лица, словно на череп накинули мятый лоскут ткани.

Я совсем отчаялась и решила не мучить его, все одно не выживет, так пусть хоть умирает в спокойствии, но он, неожиданно для всех, потихоньку стал выправляться и однажды вынырнул из той пучины, в которую свергся. Возвращение к жизни давалось ему с неимоверным трудом: он заново учился жевать, сидеть, переворачиваться с боку на бок, ходить, говорить, слушать и сосредотачиваться. Но и это ему в конце концов удалось.

Выгоревшую дотла спальню он восстановил, заказав ровно такую мебель, что была до пожара, и даже ткань для штор и обивки выбрал один в один – белые георгины на зеленом. Невзирая на уговоры, сразу после ремонта поселился там и старался как можно реже покидать комнату, так и жил в этой обители скорби, окруженный любимыми призраками, вдыхая запах гари, который не выветривался годами, но потом, слава богу, понемногу исчез. Пожар уничтожил все личные вещи его жены, и единственным напоминанием о ней стал портрет Анны Бретонской, купленный мной на барахолке за три гроша, натолкнулась я на него случайно и оторопела от того, как они похожи – тот же высокий лоб, тонкий нос и кроткое выражение лица, принесла этот портрет домой и оставила в комнате покойного, захочет – сохранит, а нет – выкинет. Он вклеил его в рамку и поставил на комод таким образом, чтобы на него не падал свет из окна – видно, побоялся, что тот выгорит. Так и простоял этот портрет на комоде почти полвека и после нас, наверное, столько же простоит.

К дочери покойный относился холодно. Первое время не подпускал к себе, обвиняя в случившемся, а спустя месяцы, справившись с собой, все же смог ее не сразу, но принять. Мое сердце разрывалось от боли каждый раз, когда я видела, как она, к тому времени уже вспомнившая отца, тянется к нему, единственному родному человеку, как подносит ему попить, как сидит в изголовье кровати и гладит его по иссохшему лицу, ласково приговаривая: а-а, а-а. Когда она прикасалась к нему, он превращался в мраморное изваяние, лежал, крепко стиснув зубы, молчал. Мне хватило благоразумия не вмешиваться и не осуждать, но однажды, когда он уже выправился, я все-таки не сдержалась.

– Как ты мог с ней так поступить! Ведь ты даже не знал, виновата она или нет! – попрекнула я его.

– Если даже виновата, – пожал он плечами. – Если даже допустить, что причиной пожара была она. Разве это оправдывает меня?

Когда тебе столько лет, что сама уже не помнишь, раскаяния бессмысленны. Но о том разговоре я сожалею до сих пор.

Заботы по дому целиком легли на мои плечи, впрочем, я не жаловалась и со временем свыклась с тем, что теперь не только за помощницу, но и, считай, за хозяйку. Думала, что так мы и состаримся и уйдем в мир иной, сначала я, следом покойный. За Зулали мы были спокойны – договорились с соседом, что он позаботится о ней, тот сначала отнекивался, видно испугался ответственности, но потом все-таки согласился, да и как не согласиться, если за это тебе обещан большой дом и плодородный участок земли. Так мы и жили, наивно полагая, что предугадали все ходы судьбы, покойный и я постепенно старели, а Зулали выросла красивой девушкой, потом – цветущей женщиной, с виду, если не заговорит, вполне взрослый человек, а заговорит – так сразу и понятно, что беспомощное и безответное дитя. Ущелье у нас хоть и большое, но народу горстка, все знали и любили Зулали, потому мы со спокойной душой отпускали ее погулять, она то к одному в гости заглянет, то к другому, иногда по полдня могла пропадать, но мы за нее не волновались, потому что знали, что никто ее не обидит и голодной не оставит. Приводил ее домой чаще всего покойный, вел за руку, она шла шаг в шаг, смотрела сосредоточенно под ноги, словно боялась сбиться, – копия матери, только волосы отцовские. Если он останавливался, чтобы поздороваться и перекинуться словечком-другим со знакомым, она осторожно вытягивала ладонь из его руки, уходила на несколько шагов вперед и терпеливо ждала, теребя кончик косы. Когда отец, закончив с разговором, направлялся к ней, она протягивала сложенные узкой лодочкой пальцы, чтобы ему легче было их обхватить.

Если бы мне сказали, что когда-нибудь найдется человек, который воспользуется ее беспомощностью, я бы рассмеялась. Я бы скорее дала отрубить себе руку, чем поверила бы, что такой человек в нашем ущелье отыщется. Однако жизнь оказалась много горше, чем я могла себе представить. В тот день покойный не смог дозваться дочери, соседка, к которой она заглянула утром, сказала, что она играла с ее детьми до полудня, а потом ушла в сторону мельницы. Там ее и нашли, истерзанную, но живую, заваленную суконной ветошью, со связанными руками и вывернутой лодыжкой. Сына мельника, огромного бестолкового детину, застали дома, он даже не пытался бежать, сидел за столом, ел домашнюю лапшу, щедро заправляя ее чесночным соусом и жареным луком. Отпираться и каяться в содеянном он даже не думал, все бубнил, что, если бы ей не хотелось, она бы не пошла за ним, мужики повалили его на пол, стали избивать, мать завизжала, заплакали младшие дети, мельник схватил со стола нож и крикнул, что перережет глотку любому, кто попытается убить его сына. И тогда покойный сделал то, чего от него никто не ожидал, – он велел отпустить его, а потом попросил всех выйти и сам вышел следом, и даже дверь за собой прикрыл. Той же ночью семья мельника уехала из ущелья, а мы остались – оглушенные не только случившимся, но и непостижимым поведением покойного. Недоумение было столь велико, что мужики какое-то время обходили его стороной, но потом все-таки пришли за объяснением. А он выставил их за порог, даже не дав им рта раскрыть.

– Последнего разума лишился! – крикнул муж Дариджан, когда покойный бесцеремонно захлопнул перед его носом дверь.

Люди сторонились нас до той поры, пока не открылась беременность Зулали. Тут уже не до обид стало, сначала одна соседка зашла спросить, как у нас дела, за ней – другая, потом муж Дариджан пришел, предложил помощь, покойный покурил с ним на веранде, попрощавшись, пожал ему руку, так потихоньку и перемирились со всеми, и к тому времени, когда родился Назарос, все обиды были уже позабыты.

Рождение Назароса вернуло нас к жизни, словно живительным дождем по душе прошлось. Не то чтобы мы излечились от горя, но возрадовались и даже утешились. Однако беда имеет обыкновение возвращаться, и она вернулась спустя восемь лет, с необъяснимой смертью покойного.

К тому, как он поступил с собой, я отнеслась со смирением – слишком стара стала, чтобы осуждать. Но сапожника, бросившего обидные слова, будто покойный наложил на себя руки, не простив себе того, что не отомстил за дочь, а не отомстил он потому, что всю жизнь обвинял ее в смерти жены и сыновей, этих слов, ударивших меня наотмашь, я простить не смогла, хотя знала, что не он один так думает. Только языком трепать каждый горазд, а вот быть милосердным мало кому дано. Покойному тоже было не дано. Он был из тех, кому милосердие было посильной, но все же ношей. И справиться с ней он не смог.

Разбереженная воспоминаниями, засыпаю далеко за полночь, проводив сначала одну, потом вторую грозу, уже сквозь сон вспоминаю об оставленной на базаре тележке, пропал товар, думаю без сожаления, ну и бог с ним, пропал и пропал.

Просыпаюсь от громкого стука, удивляюсь, с какой радости стучат, когда у нас никогда не запирают дверей, выхожу из комнаты осторожно, чтобы не разбудить Назароса.

На пороге стоит сапожник, рядом – Зулали, жена сапожника красиво уложила ей волосы и дала с собой два яблока. Зулали тут же отдает их мне – А-и-а.

– Куда это поставить? – спрашивает сапожник, и я наконец замечаю тележку, груженную пустыми коробами. – Выпечку мы вчера продали, – проследив за моим взглядом, объясняет он, вынимает из кармана деньги и протягивает мне, а потом извлекает из-под коробов сумку с моей обувью и бутылку с уксусом. И в тот же миг мое старое сердце разлетается на сотни осколков, и, изрешетив душу, улетает на небо, давая выход боли, с которой я столько лет живу, и я принимаюсь рыдать так, что, если собрать мои слезы, можно будет затопить ими все это проклятое ущелье с его проклятыми жителями, на долю которых выпало столько страданий, что непонятно, как они до сих пор не сошли с ума.

– А уксус почему не выпил? – спустя тысячу лет, справившись, наконец, с рыданиями, спрашиваю я.

– Тебе оставил, – улыбается он.

3

у этого ущелья нет дна и края, оно тянется к самому горизонту и заканчивается там, где заканчиваются пространство и время, дальше нет ничего, только незаштопанная кромка неба и груды затухающих звезд, к старости они откатываются к краю мира и, медленно остывая, превращаются в промозглые глыбы, подует с той стороны ветер – принесет с собой вьюгу и снежную пыль, если не побоишься и перейдешь все пороги, – за последним будет мама, место, где она находится, кажется средоточием света, там он льется отовсюду: сверху, снизу, с боков, а мама стоит, объятая лучами, и укачивает две люльки, правой рукой серебристую, левой – золотистую, чш-ш-ш-ш, прикладывает она палец к губам, не шуми, Лаличка, братья спят, я подхожу на цыпочках, склоняюсь над люльками, любуюсь братьями, осторожно прикасаюсь к кружевным оборкам воздушных одеялец, Лаличка, улыбается мама, милая моя Лаличка, тебе пора, мамочка, прошу я, можно я потом еще приду, когда потухнет следующая звезда, я проведу к тебе дорогу, говорит мама и задвигает полог

руки-крылья, пальцы-перья, думает Мамида и тут же одергивает себя, потому что стесняется своих мыслей, я люблю слушать ее мысли, ведь они прозрачные, словно льдинки; у ветра столько имен, что все не запомнишь, если только всхлипом, вздохом, вскриком, думает Мамида, когда месит тесто, тесто для нее все, потому самые красивые свои мысли она думает, когда занимается им; если она рассказывает сказку об аждааках, они возникают у нее за спиной, все четверо – Арав, Аревелк, Юсис и Аревмут, Мамида об этом не знает, она просто рассказывает, положив руку мне на колено, и от этой руки столько тепла, что можно жить бесконечно; любовь – самое беспомощное из всех чувств, потому что не умеет за себя постоять, думает Мамида, перебирая фасоль, и я улыбаюсь, потому что согласна с ней, а она пугается моей улыбки и спрашивает: Зулали, у тебя ничего не болит? не болит, Мамида, у меня давно уже ничего не болит

Назарос пахнет всем, без чего я не могу представить своей жизни: молчаливым туманом, острым запахом хвои, шумом реки, пением сверчков, тенью под каштановым деревом, цыплячьим пухом, трескотней цикад, холодными сливками, чуть влажными от утренней влаги садовыми дорожками, молочным фундуком, кустиком просвирняка, ежевичным следом на ладони; пойдем чего покажу, сказал его отец, и я пошла, он засунул руку мне за пазуху, погладил мои груди, было совсем не больно, но мне стало страшно, и я укусила его за руку, он рассвирепел, толкнул меня, я упала, он меня ударил в бок, потом – в живот, и я притихла, но, когда он стал расстегивать штаны, я извернулась и ударила его между ног, он глухо застонал, упал на меня, я выбралась из-под него, пока он корчился от боли, но отползти не успела – он схватил меня за ступню и вывернул ее, я взвыла от боли, и он навалился сверху и запихнул свой кулак мне в рот, и вытащил тогда, когда сделал все, что хотел со мной сделать, а потом он стал озираться по сторонам, нашел обрывок веревки, связал мне руки и зачем-то накинул на меня рваную мешковину, под ней нечем было дышать, и было темнее ночи, но я не испугалась, потому что увидела твое лицо – нежное, красивое, с круглыми торчащими ушками, сквозь которые, как сквозь льдинки, просвечивает свет, я увидела тебя, все поняла и утешилась, ах, Назарос, Назарос, солнце мое и луна, умытое росой мое утро, дождь мой ливневый и долгожданный, мой Назарос

Иногда мне кажется, что в тот день душа моя отделилась от тела, но улететь не смогла, а осталась внутри умершей меня, такое, наверное, бывает, со мной уж точно все именно так; я просыпалась всякий раз, когда он приходил ко мне, смотрел не дыша, подтыкал одеяло, если было холодно, если жарко – приоткрывал створку окна, иногда он просто стоял рядом, но чаще плакал, и каждая его слеза падала камнем на мое сердце; мне хотелось ему рассказать, как опрокинулась за кровать забытая мамой свеча, как я полезла туда, чтобы ее достать, но не нашла, а догадаться, что свеча застряла между стеной и кроватью, не смогла; я о ней сразу же забыла, выползла обратно и решила уйти играть во двор, чтобы не будить братьев и маму, Лаличка, позвала шепотом она, я обернулась и запомнила ее такой – с распущенными волосами и сонными глазами; когда я прибежала, пламя было повсюду, я шагнула в него и мгновенно оказалась в огненном кольце, хотела позвать ее, но вместо зова из легких вырвался хрип, хотела заплакать, но слезы испарялись до того, как успевали набежать, в огне металась одинокая черная тень, мама, захрипела я, она не услышала, а почувствовала мое присутствие, одолела расстояние между нами в один прыжок – и толкнула меня в грудь с такой силой, что я вылетела через порог за секунду до того, как на нее обрушилась горящая балка

я много раз хотела ему об этом рассказать, но меня разорвало надвое, и та Зулали, которая осталась в этом мире, не умела этого делать, а другая Зулали блуждала там, где остановилось время он прощал легко и никогда не помнил зла, он даже отца Назароса простил – мгновенно и безусловно, потому что милосердие его было безграничным, единственное, с чем он не смог смириться, это с отчаянием, и он ушел, когда стало невмоготу жить, одинокий несчастный старик, обломок моей ополовиненной души, он плакал у моей постели, и каждая слеза падала камнем на мое сердце

однажды пробьет мой час, и я пойду, не оборачиваясь и не страшась, сквозь ледяной морок, тьму и холод – к затухающим звездам на краю ущелья, и узкая тропа выведет меня к волшебному месту, вход в которое охраняют небесные аждааки; они проведут меня туда, где облака белее белого, и земля пахнет, как после дождя, там дно рек бархатное и ласковое, а лиловые лалазары оставляют на ладонях отпечатки своих нежных лепестков, взмахнешь руками – и эти лепестки, превратившись в большекрылых бабочек, отлетают к небесам, там ветра ласковы и покорны, словно домашние псы, сидят, прижавшись ушастыми головами к твоим ногам, готовые подняться по первому зову, там туман показывает картинки – только счастливые, там нет предчувствия беды и нет ощущения вины, и там ждут меня те, ради встречи с которыми и стоило весь этот долгий путь идти.

Салон красоты «Пери»

Рис.1 Зулали (сборник)

Часы над вокзальной площадью показывали без четверти четыре. На стоянке рейсовых автобусов, вплотную придвинувшись левой стороной к невысокому забору, расположился старенький, условно оранжевый «пазик». Условности его окрасу придавали разноцветные масляные заплатки, которыми пестрел изрядно помятый кузов: спереди большое серое пятно, сбоку синее, одна створка задних дверей красная, другая – ярко-зеленая. На лобовом стекле, поверх таблички «Ванаван – Салори», красовалась картонка с криворуко выведенной надписью: «Осторожно, дети». Некоторое время назад школу в деревне Салори закрыли, а на рейсовый автобус возложили обязанность доставлять восемнадцать школьников в городок Ванаван. Ранним утром пазик забирал стайку детей у крайнего деревенского дома, а ближе к трем, когда заканчивались занятия в старших классах, дожидался их у школы. Перед тем как покинуть Ванаван, он в обязательном порядке заезжал на автостанцию и аккуратно припарковывался под ржавой табличкой, на которой, если очень постараться, можно было разглядеть график пригородных рейсов. Младшие дети, вытянув шеи, с неизменным любопытством наблюдали в окна пеструю жизнь Ванавана: праздных или вовсе наоборот – суетливо куда-то спешащих прохожих, здание кинотеатра с выглядывающим из-за давно заброшенной стройки узким краем афиши – никогда не прочитать, что сегодня идет, торговый центр, нелепо возвышающийся стеклянным куполом над каменными домами, двор музыкальной школы с обгрызенной цветочной клумбой. Изнывающие от скуки подростки тем временем переругивались с шофером Анесом, требуя выпустить их на прогулку хотя бы по автовокзалу.

– Приедете сюда со своими матерями, тогда и гуляйте, – отказывал им Анес – шестидесятилетний, хромой на обе ноги конопатый мужик, которого за глаза все называли Топал[3].

– На пять минут! До автомата с газировкой и обратно! – канючили подростки.

– А это видели? – Анес, не оборачиваясь, выставлял кривоватый мизинец[4]. – Хрен вам, а не газировка, ясно?

– Осел ты непонятливый, Топал, – прячась за спины друзей, выкрикивал кто-то из смельчаков.

– Агарон, если ты меня не видишь, это не означает, что я тоже тебя не вижу! Или ты думаешь, раз научился рукой до причинного места дотягиваться, значит, мужиком стал?

Автобус взрывался беспардонным детским смехом, громче всех гоготал Агарон. Анес добродушно хмыкал, с удовольствием отметив его самоиронию – другой бы обиделся, а этому хоть бы хны.

Прождав напрасно до четырех часов (в будние дни пассажиры были большой редкостью), автобус, кряхтя и натужно кашляя, заводил мотор и покидал автовокзал. Дети давно уже привыкли ездить в одиночестве, а потому, когда однажды, теплым октябрьским днем, буквально за три минуты до отправки к пазику подошла высокая черноволосая женщина, удивленно переглянулись и прильнули к стеклам. Женщина несла странной формы громоздкий кофр – скорее всего легкий, но, судя по тому, как часто она перекладывала его из руки в руку, очень для переноски неудобный. Следом за ней, отставая на несколько шагов, тащил два больших чемодана багровый от натуги – того и гляди, треснет лицом – кургузый мужичок. Обнаружив двери автобуса закрытыми, он остановился, но чемоданы из рук не выпустил. Женщина же, не растерявшись, привстала на цыпочки и легонько постучала в лобовое стекло.

– Анес, открывай, там пассажиры! – зашумели дети.

Анес вытянул шею, разглядывая женщину, кхекнул, узнавая ее, распахнул дверцы и, в один мах перекинув через широкую перегородку, отделяющую водительское место от салона, свои покалеченные ноги, с удивительной резвостью заковылял по автобусным ступенькам вниз.

– Ишь, акробат! – фыркнул Агарон.

Дети захихикали, но сразу же притихли, наблюдая, как бережно затаскивает в автобус тяжеленные чемоданы Анес. Женщина меж тем порылась в кошельке, достала деньги и протянула кургузому мужичку. Тот замотал головой и отступил на шаг. Она настойчивей протянула купюры. Мужичок опять побагровел, теперь уже от смущения, нелепо шаркнул ножкой, легонько пожал ей кончики пальцев (к деньгам старался не прикасаться) и поспешно распрощался. Женщина пожала плечами и убрала деньги в кошелек. Анес бесцеремонно спихнул с переднего сиденья двух мальчиков, велев им пересесть назад, поставил чемоданы и кофр так, чтобы при движении они не опрокидывались, подал женщине руку, помогая ей взобраться в салон, зачем-то похлопал себя по засаленным карманам пиджака – левый карман отозвался сухим шуршанием спичечного коробка – и только потом, прочистив горло, кивнул:

– Здравствуй, Назели.

– Здравствуй, Атанес, – ответила женщина.

– Атанес, – загоготал кто-то сзади. Женщина обернулась – смех оборвался. «Какая красивая!» – зашептала какая-то из девочек.

Анес отодвинул кепку на затылок, потоптался, по-утиному переступая кривыми ногами.

– Насовсем вернулась или там видно будет?

Она села, пружины сиденья скрипнули под ней и затихли.

– Как получится. Дом стоит?

– Стоит, что с ним будет. Отсырел небось, но с виду держится.

– Это хорошо.

Часы на вокзальном здании показывали четверть пятого.

– Пора ехать, – очнулся кто-то из детей.

Анес неуклюже полез через перегородку на водительское место. Перед тем как завести мотор, вытянул шею, глянул в зеркало заднего вида, ловя взгляд женщины.

– А Автандил где?

– Умер, – коротко ответила она.

Анес растерялся, но виду постарался не подать. Повернул ключ, мотор несколько раз протяжно кашлянул, наконец, завелся. Пазик проехал из конца в конец главную улицу Ванавана и вырулил к серпантинной дороге, уходящей далеко вверх – к деревне.

Всю дорогу Назели просидела строго выпрямившись и сложив на коленях руки. Дети не сводили с нее глаз – она была красива той воздушной, нездешней красотой, которой славились горожанки, – хрупкая и изящная, с ювелирно вылепленным профилем – высокий чистый лоб, прямой нос, выразительные губы. Лицо бледное, глаза большие и такие темные, что не разглядеть зрачка. Одета она была в простого кроя платье, на ногах – узкие лодочки на высоком каблуке. Волосы были собраны в тяжелый небрежный узел, традиционный для жительниц Салори, но если других женщин такая прическа простила, то красоту Назели она только подчеркивала.

Анес попытался завести разговор, чтобы прервать повисшее в салоне молчание. Посетовал, что в деревне пустует половина домов – в поисках работы мужчины уехали на север, в Россию. Те из них, кто не смог забрать с собой семью, присылают ежемесячно деньги, на которые худо-бедно можно просуществовать. Но разве это жизнь? Раньше ведь как хорошо было: и школа своя, и нет необходимости врача заполошно искать – есть фельдшер, который всегда окажет первую помощь. И лес не надо на дрова изводить, потому что вентиль открутил – вот тебе и отопление, и газ в плите. А сейчас… Эх! Что скажешь, Назели?

Назели пожала плечами, вздохнула и опустила голову.

– И зачем я тебе надоедаю, когда сама все знаешь! – не дождавшись ответа, сконфуженно закруглил разговор Анес.

В автобусе снова воцарилась тишина. Правда, мальчики через какое-то время зашебаршились и загалдели, а вот девочки сидели притихшие, лишь изредка многозначительно переглядывались. Будучи существами интуитивными, они безошибочно угадали непростую тайну, скрывающуюся за напускным безразличием незнакомки, но заговорить с ней так и не решились. Лишь самая младшая – восьмилетняя Анаит – кивнув на кофр, робко поинтересовалась:

– Что там внутри?

– Парикмахерские принадлежности, – ответила Назели.

– Вы парикмахер?

– Можно и так назвать.

Анаит не нашлась что еще спросить, обернулась к другим девочкам, взглядом приглашая их к разговору. Но те растерялись и отвели глаза. Остальную часть дороги проехали в молчании.

На околице собралась небольшая толпа женщин – обеспокоенные опозданием автобуса, они вышли его встречать. Когда Анес, припарковавшись, распахнул двери, самая бойкая из них – Еноканц Валя – полезла в салон.

– Что вы сегодня так дол… – выпалила она и резко оборвала себя, заметив Назели. Повисла неловкая пауза.

– Здравствуй, Валя, – нарушила тишину Назели.

Валя сделала вид, что не расслышала ее, вытянула шею, выискивая среди детей свою дочь.

– Марина, быстро домой!

Марина оказалась полноватой смуглой девочкой с длинной, по пояс, пушистой косой. Проходя мимо Назели, она, стесняясь грубости матери, подчеркнуто вежливо попрощалась с ней. Валя заметила это, скривилась, но смолчала. Остальные женщины отреагировали на Назели тоже холодно – кто проигнорировал ее, а кто, сухо кивнув, поспешил отвернуться. Одна из них бросила намеренно громко: «Явилась, не запылилась», другая зашикала на нее. Назели притворилась, что не расслышала, хотя было ясно, что это не так.

Анес дождался, когда дети покинут автобус, поднял чемоданы и поволок их, тяжело переваливаясь с одной больной ноги на другую.

– Атанес, ну что ты! Я сама! – попыталась остановить его Назели.

– Неси свой парикмахерский сундук и не называй меня больше Атанесом! – прокряхтел Анес.

Он толкнул чемоданом калитку, та со скрипом распахнулась. Дом глянул на них грязными подслеповатыми окнами. Время его не пощадило: местами просела крыша, один из водосточных желобов обрывался и криво торчал высоко над землей – обвалилась часть трубы. Двор практически полностью порос травой, стволы и ветви садовых деревьев обвивали побеги вьюна, давно не сушенные дождевые бочки дали течь, прогнили и осыпались трухой, часть курятника, обрушившись, лежала на боку. Справа от калитки стоял ржавый железный навес, задняя стена которого была густо исписана и изрисована мелом и углем.

– Дети тут непогоду пережидают, – виновато пояснил Анес. – Иногда задержусь на пять-десять минут, они и собираются под навесом. Не мокнуть же под дождем.

Он затащил чемоданы на веранду, хотел занести в дом, но Назели попросила оставить их у порога – пусть пока здесь постоят. Она поставила на чемодан кофр, а сверху водрузила сумку. Анес наблюдал за ее манипуляциями с ироничной улыбкой. Поймав на себе ее взгляд, смешался, сдернул с головы кепку, немилосердно скомкал и засунул в карман. Вытащил пачку сигарет, протянул Назели.

– Будешь?

Она кивнула, взяла сигарету.

– Спасибо. Извини, что не приглашаю в дом, сам понимаешь.

– Да какое там!

Закурили. Анес, явно нервничая, поспешно затянулся, закашлялся, отдышался. Утер ладонью выступившие слезы.

– Назели, ты это. Не обращай на женщин внимания. Дуры, они и есть дуры.

– Мне нет до них дела, – оборвала его Назели. И не покривила душой. Сейчас ее более всего заботил дом и предстоящая с ним работа. Она загасила недокуренную сигарету о каменную балку веранды, бросила окурок в угол – потом подметет-уберет. Вытащила из сумки деньги, намереваясь расплатиться с Анесом, но, остановленная его взглядом, не решилась их отдать.

– Больше не обижай меня так! – коротко бросил Анес и, не попрощавшись, принялся боком спускаться по ступенькам каменной лестницы.

Первое время было не просто тяжело, а невыносимо. Смысл жизни свелся к борьбе с пылью, сыростью и прелью. Дом находился в ужасном состоянии: мебель покрывали белесые пятна, шторы протухли, зеркала безвозвратно помутнели, более-менее сохранились только те, что были в трельяже, видно, потому, что перед отъездом Автандил догадался задвинуть створки. Пол на кухне прогнил, Назели чуть не провалилась в подклеть, в последний миг успела отскочить. Мыши свили норки в диванных подушках и насквозь прогрызли шерстяной матрас, превратив его в груду затхлого тряпья, – пришлось выволочь во двор и сжечь – вонь до вечера стояла такая, что не продохнуть. За дровами ходила аж через пять домов – Анес не преувеличил, половина жилищ стояла заколоченная. Старенькая Ано, к которой постучалась Назели, была ей несказанно рада, все ахала и приговаривала: дочка, сколько лет я тебя не видела!

– Не дадите мне немного дров? Запасусь – верну, – попросила Назели.

– Конечно! Бери, сколько хочешь. Сын потом еще наколет. – Старушка засеменила впереди, показывая, где поленница, и все расспрашивала – надолго ли вернулась, и если ненадолго, то на какое время.

– Навсегда, – ответила Назели. Мысленно отругав себя за то, что не надела что-нибудь с длинным рукавом – поленья занозили нежную кожу на сгибе локтя, – она принялась осторожно складывать их в охапку.

– А что с Автандилом случилось? – спросила Ано.

Назели нахмурилась.

– Анес успел всем растрезвонить?

– Я от Ануш узнала. А ей сын рассказал.

– Ах да, дети-то слышали. – Назели медленно пошла по двору, нашаривая подошвой туфли дорогу – дрова мешали разглядеть, что там под ногами.

Старушка шла рядом, несла несколько поленьев.

– Я тебя до дома провожу, не волнуйся.

– Спасибо, бабушка Ано, я сама.

– Мне несложно!

Она распахнула калитку, придержала ее, давая Назели пройти.

– Так что с Автандилом?

– Умер.

– Болел?

– Болел.

– Детей не случилось?

Назели споткнулась, выронила полено.

– Я сама, не нагибайся. – Ано с оханьем нагнулась, подняла полено, встала на цыпочки, подложила на самый верх охапки. Глянула снизу вверх, трогательно улыбнулась: – Была жирафиком и осталась.

Назели выдавила слабую улыбку. За худобу и высокий рост ее в деревне дразнили жирафиком. Как давно это было. Словно в прошлой жизни.

Пока матрас и диванные подушки тлели, распространяя вокруг удушливый, тяжелый смрад, она возилась с порядком заржавевшей жестяной печью – сначала растопила, чтобы хорошо накалилась, а потом, дав подостыть, долго скребла обломком кирпича и терла песком. К тому времени, когда на Салори надвинулась осенняя ночь, тяжелый дух спаленной шерсти и тряпья развеялся, оставив на месте костра горсть пепла и сажи, а на выскобленной дочиста печи закипал чайник. Кухню скудно освещала старенькая керосиновая лампа – электричества в доме не было, нужно будет сходить завтра в управу, попросить, чтобы подключили. Провал в полу пришлось накрыть куском фанеры, найденным на чердаке. Назели вышла за полночь на веранду, долго простояла, прислушиваясь к прохладному дыханию ночи. Уснула в старом кресле, завернувшись в чудом не съеденный молью плед.

Если бы можно было взглянуть на Салори с высоты птичьего полета, то первое, что бросилось бы в глаза, это утопающие в осеннем разноцветье рыжие черепичные крыши и желтая лента дороги, разделяющая деревню на две почти равные половины – левую и правую. Называлась она Салори[5] не случайно – в сезон урожая сады практически темнели от терносливы. Ее вялили, сушили и даже мариновали, закручивали компоты и варенья, готовили острый соус – к мясу и рыбе, добавляли в выпечку и супы, гнали самогон – прозрачный и чистый, но очень крепкий – от пары стопок охмелеешь. К концу октября урожай шел на убыль – последнее, на что пускали сливу, – вяленые сухофрукты, на которые годились чуть перезрелые, подмерзшие плоды: их мыли, удаляли косточку, раскладывали на подносах и оставляли на ночь в почти остывшей хлебной печи. К утру подносы извлекали, накрывали марлей и давали сливе окончательно обсохнуть на свежем воздухе. А потом наполняли ею ситцевые мешочки и подвешивали под потолок холодного зимнего погреба. Такой чернослив редко подавали гостям – с виду он был совсем невзрачный, неказистый. Но салорийцы его особенно ценили – за насыщенную, подернутую печным дымком медовую мякоть. Потому припасы вяленой терносливы таяли вперед остальных, редко когда дотягивая до новогодних и рождественских праздников.

Назели только ее и успела навялить. Собрала перезрелую сливу, засушила в каменной печи старенькой Ано – свою топить не рискнула, столько лет простояла без дела, нужно сначала вызвать печника, чтобы убедиться, что все с ней в порядке. Запаслась провизией – договорилась с Анесом, съездила в Ванаван и привезла с фермерского рынка три мешка картошки, морковь, свеклу, капусту, растительное масло, сушеную фасоль, кукурузу, муку. Надолго хватит.

Она неустанно хлопотала по дому – терла, скоб лила, ошпаривала кипятком и обрабатывала содой. Стены, чтобы справиться с плесенью и грибком, промыла слабым раствором уксуса, потом, дав им хорошенько проветриться и обсохнуть, побелила в три слоя. Договорилась с сыном старенькой Ано, тот за вполне божескую плату помог ей привести в порядок сад – спилил несколько безнадежно больных деревьев, у остальных обрезал ветви, тщательно обработав места срезов раствором медного купороса. Падалицу зарыл в дальнем углу двора, компостную яму с опавшей листвой присыпал известью – будет удобрение на следующий год. Поднял стену курятника и привел в порядок частокол. Организовал покупку дров, наколол их. Хотел было убрать поленья под навес, но Назели попросила сложить их под лестницей веранды, на случай, если школьникам нужно будет под навесом непогоду переждать. К концу недели сын Ано привел кровельщика, который, попросив вперед половину денег, перебрал черепицу на крыше, а заодно перестелил кухонный пол и отремонтировал чугунную колонку в каменной бане. Теперь можно было мыться с удобством, а не стоя в медном тазу и поливая себя из ковшика быстро стынущей водой.

Спустя почти месяц каторжного труда отсыревший и поникший дом постепенно стал превращаться в уютное жилище.

– Аж глаз радуется, – проскрипела старенькая Ано, окинув довольным взглядом девственно-белые стены и натертые мастикой линялые половицы.

– Надо было полы перекрасить, но уже не успела. Ничего, весной доделаю, – махнула рукой Назели.

– Успеется еще!

Школьники теперь пережидали дождь на крохотной веранде соседнего дома. Когда Назели спросила, почему под навес не идут, они растерялись и отвели глаза. Лишь Анаит простодушно пояснила, что так им матери велели. На нее зашикали, но было уже поздно.

– Ну, раз матери – тогда ладно, – закруглила разговор Назели.

Отношение деревенских женщин к ней оставалось прохладно-отстраненным, впрочем, ее это особо не печалило – не до того было. Дети всегда здоровались, старики к ней благоволили, пастух дед Само, гнавший каждый вечер стадо мимо ее дома, почтительно здоровался, приподнимая потрепанный, выцветший от времени и солнца картуз, Назели выносила ему попить, интересовалась здоровьем. Дед Само отвечал обстоятельно, коровы и козы терпеливо ждали, когда он закончит свой рассказ. Старая Ано заглядывала почти каждый день – то чаю попить, то поговорить, обязательно выручала с тестом – за десять с лишним лет жизни в городе Назели разучилась печь хлеб. Анес часто заходил – поинтересоваться, как дела, предлагал помощь, Назели относилась к нему как к родственнику – в свое время он очень поддержал ее семью – когда отец тяжело заболел, именно Анес нашел нужных врачей. Правда, отца это не спасло, но хотя бы облегчило его уход, он умер, когда Назели было пятнадцать, мать она потеряла еще раньше, осталась старенькая бабушка и больше никого. А потом и бабушки не стало.

Дом Назели стоял на отшибе, вышел за забор – и оказался на кромке широкого поля, обрамленного с противоположного края почти облетевшим лесом. Тишина по осени стояла такая, что можно было услышать биение своего сердца. Если не оборачиваться, казалось, что никого в этом мире нет. Но даже обернись, ровным счетом ничего бы не изменилось – Назели была абсолютно, бесповоротно и оглушительно одинока.

Единственным магазинчиком Салори заправляла мать Агарона – дородная, рано поседевшая и оттого выглядевшая намного старше своего возраста голубоглазая женщина. Она обернулась на стук двери, разглядела, кто вошел, выпрямилась и сложила на груди рыхлые руки. Назели кивнула ей, не дожидаясь ответного кивка, нырнула за стеллаж, набрала нужное, выложила на прилавок.

– Мне бы еще хозяйственного мыла. Старого, кондового. Если есть, – она говорила, нарочито долго роясь в сумке в поисках кошелька, хотя Сильва отлично его видела – он торчал из бокового кармашка так явственно, что не заметить его Назели не могла.

Сильва прошла в подсобку, принесла завернутое в газетный обрывок мыло. Сложила покупки в пакет, попутно высчитывая сумму на калькуляторе. Назели ждала с распахнутым кошельком, чтобы отдать деньги.

– Больше ничего не надо? – спросила Сильва, подняв на нее водянистые глаза.

Назели была уверена, что заговаривать с ней Сильва не станет, если только сумму на калькуляторе молча продемонстрирует, потому машинально переспросила – сколько?

– Три тысячи пятьсот двадцать драмов.

– Нет, спасибо, ничего больше не надо.

Сильва отсчитала сдачу, протянула ей.

– Говорят, ты насовсем вернулась.

– Да.

– Сколько лет тебя не было? Десять?

– Двенадцать.

– Мужики все уехали. Не к кому тебя ревновать.

И, моментально пожалев о сказанном, Сильва растерянно развела руками и виновато улыбнулась. Назели, ничего не говоря, направилась к выходу.

– Пакет забери! – крикнула ей вдогонку Сильва.

Но она вышла не оборачиваясь.

Вечером Сильва занесла покупки. Навес было не узнать – задняя стена была обложена изнутри блоками утеплителя, остальные отделаны кирпичом, пол покрыт решеткой из деревянных брусьев, на земле лежал стройматериал – цемент, шифер, доски. Назели как раз выносила мусор из-под навеса.

– Ну что ты как дурочка! Пошутить, что ли, нельзя? – крикнула от калитки Сильва. Подходить почему-то заробела.

Назели прошла мимо, опрокинула на мусорную кучу полный совок всего, что вымела из-под балок. Вернулась дометать.

Сильва повесила пакет на забор.

– Вот твои покупки. Мне чужого не надо.

Назели хмыкнула, но смолчала. Сильва словно этого хмыка и ждала – ткнула руки в боки и пошла к ней, приговаривая: «Ей-богу, как дурочка!»

– Это я дурочка? – Назели сердито выпрямилась. – А вы, значит, от большого ума запретили детям под этим навесом собираться, да? На тесной веранде, конечно же, им лучше!

Сильва промолчала, но шаг свой не сбавила. Подошла вплотную к груде стройматериалов, поддела носком туфли рулон утеплителя.

– Ну и что ты возмущаешься, раз тут стройку затеяла?

– Ходили бы дети – не затеяла бы, – снова взялась за метлу Назели и принялась, неловко налегая плечом на черенок, выметать из-под брусьев древесную стружку.

Сильва невольно залюбовалась ею. Даже в бесформенной куртке и небрежно повязанной косынке она умудрялась выглядеть удивительно красивой и грациозной. Ни за что не поверишь, что в деревне родилась. Всю жизнь как белая ворона – не так одевается, не так ходит. Баб это бесило, а мужики аж шеи вслед сворачивали. Акунанц Григор так вообще рехнулся – на цыпочках перед ней ходил, надышаться не мог. Она ему ни да ни нет, глазки строит, но дистанцию держит, даже за руку взять себя не позволяла. Зато подарки принимала, в Ванаван на вечерний сеанс в кинотеатр с ним ездила, домой провожать разрешала, правда, дальше калитки пройти не давала. Бедный Григор аж извелся от любви, кольцо купил и свататься собрался, а она вдруг махнула хвостом и за Автандила замуж пошла. В день свадьбы Григор напился до чертиков, угнал мотоцикл соседа, разогнался и со всей дури впечатался в железные ворота школы. Мотоцикл вдрызг, а Григору хоть бы хны. Не зря говорят, что пьяных Бог бережет. Люди потом много раз ходили поглазеть на вмятину в воротах, все никак не могли взять в толк, как после такого удара можно не просто выжить, а отделаться всего лишь несколькими царапинами. Григор отсидел пятнадцать суток за хулиганство, возместил соседу стоимость мотоцикла, поставил школе новые ворота и женился со злости на Еноканц Вале. Но на этом не успокоился – то цветов для Назели в поле нарвет, то уедет в командировку, какую-нибудь милую безделушку в подарок привезет. Она от подарков отказывалась, а завидев его на улице – переходила на другую сторону, чтобы не давать ему повода заговорить с ней. Валя ревновала и плакала, Автандил скандалил, мужики качали головой, но шеи за Назели исправно сворачивали. Бабы терпеть ее не могли, да и как можно такую терпеть – красивая, своевольная, гордая. Носит всякое непристойное – то брюки облегающие, то пуговицы на кофте расстегнет так, что ложбинка между грудями видна, то юбку короткую наденет, ходит, коленками сверкает. Ну и досверкалась однажды до беды – не выдержал Григор, рухнул посреди улицы перед ней на колени, обнял за ноги – не могу, говорит, без тебя жить. Еле оттащили. Валя на сносях была, потому ее поберегли, ничего рассказывать не стали, а вот Автандилу кто-то проговорился. Тот, вконец обозлившись, вызвал Григора на разговор, сначала совестил, потом стал распаляться, слово за слово, случилась ссора, вылившаяся в драку. Автандил был крупнее и сильнее Григора, ну и поколотил его изрядно: ключицу сломал, руку вывихнул, передние зубы выбил. У Вали от переживаний отошли воды, роды получились стремительными, ребенка еле спасли. Григор заявление в милицию писать отказался, но явился, перебинтованный, к Автандилу, потребовал извинений. Автандил вытолкал его взашей со двора и пригрозил в следующий раз убить. «Сяду, но к моему дому ты больше не подойдешь!» – кричал он ему вслед.

Симпатии деревенских были на стороне Вали и Григора, оно и понятно, кого жальче, того и привечаешь. Ну и поползли нехорошие разговоры, мол, дыма без огня не бывает, значит, Назели чего-то там крутила с Григором или вообще приворожила – виданное ли это дело, чтобы женатый мужик так безрассудно себя вел! Несколько недель спустя эти слухи дошли до Автандила, тот сначала дернулся разбираться, но Назели его удержала, а через какое-то время убедила переехать – все равно никого из родных в Салори не осталось, кто был – помер, а другие давно переселились. Отбыли они молча, ни с кем не попрощавшись, оставив мужиков маяться легким чувством вины – ведь, положа руку на сердце, каждый из них, оказавшись на месте Автандила, повел бы себя ровно так же. А вот бабы вздохнули с облегчением – некому теперь перед их мужьями полуголой мельтешить. Григор первое время ходил мрачнее тучи, потом успокоился и затих, зато Валиному счастью не было предела. Именно потому возвращение Назели обернулось для нее громом среди ясного неба – бедная аж с лица спала, когда ее увидела. Да и бабы напряглись – даром что почти у всех мужчины в отъезде, но мало ли как потом дело обернется! Они к январю вернутся, а тут эта – красивая и ухоженная, не то что они, расплывшиеся квашни!

Сильва всеобщего уныния не разделяла, но и особого желания дружить с Назели тоже не имела. Просто рассудительно решила, что пора образумиться – времени-то утекло немало, чай, не дети, чтобы по-глупому враждовать. Потому при первой же возможности заговорила с ней. Вышло, правда, коряво, вот и пришлось тащиться на край деревни, чтобы занести покупки. Можно было, конечно, с Агароном завтра передать, но лучше самой – раз уж взялся за дело, то доводи его до конца.

– Что ты тут затеяла? – спросила она примирительно, кивнув на строительные материалы.

– Там видно будет, – буркнула Назели.

– Не хочешь рассказывать – так и говори. Зачем тень на плетень наводить?

Назели провела по лбу тыльной стороной ладони, убирая выбившиеся из-под косынки пряди волос. Чуть поколебавшись, ответила:

– Салон хочу открыть.

– Что?!

– Салон красоты. Буду стричь, укладывать, красить. Могу подсказать, как правильно подобрать одежду.

Сильва растерянно моргнула. Никто из деревенских женщин косметикой не пользовался, если только кремом, и то не магазинным, а собственного приготовления – настоянным на ромашке и зверобое растительным маслом, которое подходило и для тела, и для лица. Стригли друг друга сами, укладок никаких не делали – расчесала волосы, затянула в узел, закрепила шпильками на затылке – вот и вся красота.

– Кому это надо? – справившись с замешательством, спросила она.

Назели пожала плечами.

– Мало ли, вдруг захотите что-то в себе изменить. Я сидеть без дела не могу, а ничего, кроме этого, не умею.

– Для чего меняться? Нам и так хорошо.

Назели скользнула взглядом по растрепанным волосам Сильвы, но говорить ничего не стала.

– Ты только снова не обижайся. Я-то ладно, но бабы, они же, сама понимаешь… – Сильва запнулась.

– Терпеть меня не могут, – закончила за нее Назели.

– Ну да. Ты бы хоть порасспрашивала их, пойдут они к тебе или нет, перед тем как стройку затевать. Расход-то немалый.

– Не пойдут, так приспособлю помещение под что-нибудь другое.

– Тебе что, деньги некуда девать?

Назели неопределенно пожала плечами, но потом все-таки со вздохом призналась – денег, как у всех, кот наплакал.

– Так зачем же тогда… – Сильва оборвала себя на полуслове, обошла навес по периметру, обстоятельно рассмотрела, кивнула, соглашаясь со своими мыслями. – И вообще, можно было комнату в доме под салон определить. Денег бы уйму сэкономила.

Назели поджала губы.

– Хотелось, чтобы все было как у людей. Да и… – она отвела взгляд, – пустой навес раздражал.

Сильва расстроенно цокнула языком. Подержала совок, помогая Назели намести туда остатки мусора, попрощалась и ушла, обещав заглянуть к открытию салона. На душе было неожиданно легко и светло – Сильва была незлобивой женщиной и радовалась тому, что помирилась с Назели.

Недалеко от своего дома она натолкнулась на двух соседок: те, явно чем-то расстроенные, шептались, прерывая шушуканье возгласами сожаления.

– Случилось чего? – спросила Сильва, замедлив шаг.

– Я с мужем только что по телефону разговаривала, – ответила одна из них, Мериканц Ануш, и, запнувшись, уставилась на другую, словно спрашивая одобрения.

– И? – поторопила Сильва.

– Знаешь, как Автандил умер? В аварии погиб. У них, оказывается, ребенок был. С отцом… в машине был… Никого, в общем, не спасли.

Сильва прижала руку к тому месту на груди, где, высоко подпрыгнув, заколотилось сердце. Подробностей о смерти Автандила никто не знал, на расспросы старой Ано Назели уклончиво отвечала о его болезни. О ребенке она ни разу не упоминала. Кто же мог знать!

Соседка меж тем рассказывала, поминутно спотыкаясь о слова:

– Муж только вчера узнал, хотя, оказывается, в апреле случилось… похоронили в Калуге, вон куда они переехали… Назели все это время в больнице лежала… наглоталась таблеток… сначала ее от отравления лечили… потом в клинику для нервических положили… недавно выписали… они на съемной квартире жили, так ничего оттуда она забирать не стала… ни мебель, ни технику… сдала ключи хозяевам и уехала.

К началу ноября сын старенькой Ано достроил навес, провел туда электричество. Назели съездила утренним автобусом в Ванаван, вернулась с ворохом покупок, специальным парикмахерским креслом и широкой плоскодонной раковиной, которую собиралась приспособить под мойку для волос. Анес собственноручно установил раковину в углу помещения, за деревянной ширмой.

– Поливать придется из ковшика, – смущенно пояснила Назели, кивнув на чан, где должна была нагреваться вода.

– Ничего, дело пойдет – проведешь воду, – утешил ее Анес.

Они перетащили из дома трельяж с чудом сохранившимися зеркалами, комод, небольшую деревянную лавочку и журнальный столик. Включили и проверили масляный обогреватель – тот мгновенно зачадил, но Анес успокоил Назели – с новыми обогревателями такое случается, потом распахнул окно, давая выветриться запаху гари. Прощаясь, пообещал заглянуть назавтра.

– Буду твоим первым клиентом!

– Рано стричь тебя, вон, волос еще не отрос, – усмехнулась Назели. – Лучше жену привози, я ее накрашу и уложу.

– Ладно, вечером нас жди.

– Спасибо тебе большое за помощь.

– Да что там!

Выходя, Анес споткнулся о порог, вцепился в дверной косяк, удерживая равновесие. Назели приобняла его, подставила плечо.

– Ноги в последнее время донимают. Ходить стало невмоготу, – прокряхтел он.

– У врача был?

– Был.

– Что говорит?

– А что он скажет? Хромота не лечится. Бери, говорит, костыли. Или вообще в коляску пересаживайся. Но я пока так, не сдаюсь.

– Ты ведь детей возишь!

– Водить мне нормально. А ходить тяжко стало.

Назели проводила его до автобуса, убедилась, что он благополучно отъехал, а потом до ночи провозилась в салоне – обила сиденье лавки гобеленом, чтобы посетителям мягко было сидеть, убрала в комод стопки полотенец, расставила на трельяже флакончики с жидкостями для укладки волос, лаки и муссы, принесла из дому кофр.

Утром на заборе ее дома висела фанерная вывеска: салон красоты «Пери», время работы: ежедневно, с 11.00 до 19.00.

Страницы: «« 123 »»

Читать бесплатно другие книги:

Люси Мур очень счастлива: у нее есть любимый и любящий муж, очаровательный сынишка, уютный дом, свер...
Не думала, не гадала, а в сказку попала. Да как попала! Титул получила и царство в придачу с огро-ом...
Когда тебя просят отдать чье-то сердце, предполагается, что ты его перед этим похитил. Похитить серд...
Вторая часть дилогии Чужой мир. Пустыня и дикие земли остались позади, впереди обжитые места, где лю...
Лауреат Пулитцеровской премии Чарлз Дахигг открывает перед читателями увлекательный мир последних на...
Ниро Вулф, страстный коллекционер орхидей, большой гурман, любитель пива и великий сыщик, практическ...