Волшебник Тойбин Колм

Какое-то время в городе только и говорили что о неуемном характере вдовы сенатора и ее безрассудном плане. И никому, даже Генриху, не пришло в голову, как ранило Томаса то, что отец не оставил семейное дело ему, даже если некоторое время им управляли бы другие люди.

Томаса потрясло, что придется расстаться с тем, что в мечтах он давно считал своим. Он понимал, что управление семейным делом было не единственным возможным вариантом его судьбы, но злился на отца, который так самонадеянно ею распорядился. Ему была неприятна мысль, что отец разглядел иллюзорность мечтаний, которые ему казались такими настоящими. Томас жалел, что не показал достаточного усердия, чтобы убедить его проявить щедрость.

Вместо этого сенатор бросил семью на произвол судьбы. Раз ему самому не жить, так пусть страдают те, кто еще живы. Томас горевал, что все усилия поколений Маннов из Любека пошли прахом. Время его семьи миновало.

Не важно, где им случится обосноваться, Манны из Любека никогда не станут теми, кем были при жизни сенатора. Казалось, это совершенно не волнует ни его брата Генриха, ни сестер, ни даже мать, – их тревожили насущные заботы. Он видел, что это понимает его тетя Элизабет, но едва ли Томас стал бы обсуждать с нею закат собственной семьи. Ему было не с кем поделиться своими печалями. Отныне его семья будет с корнем вырвана из любекской почвы. Не важно, куда он отправится потом, ему никогда уже не обрести былой важности.

Глава 2

Любек, 1892 год

Оркестр исполнял прелюдию к «Лоэнгрину». Томас слушал, как струнные топтались на месте, намекая на тему, которой еще только предстояло развиться. Затем мелодия сдвинулась, поднимаясь и опускаясь, пока не замерла на жалобной скрипичной ноте; звук окреп, обрел мощь и силу.

Этот звук почти успокоил Томаса, но вскоре стал пронзительнее, приглушенно и мрачно вступили виолончели, побуждая скрипки и альты наращивать мощь, и Томас поймал себя на том, что единственным чувством, которое пробуждал в нем оркестр, было ощущение собственной малости.

Дирижер простер руки, инструменты заиграли разом; и только когда забили барабаны и загромыхали тарелки, Томас почувствовал постепенное затухание, движение к финалу.

Когда слушатели зааплодировали, Томас к ним не присоединился – просто сидел, смотрел на сцену и музыкантов, которые готовились исполнить симфонию Бетховена, завершавшую вечер. После концерта он не спешил уходить, хотелось побыть внутри музыки еще немного. Интересно, разделял ли кто-нибудь из слушателей его мысли? Томас так не думал.

Это Любек, здесь люди скупы на эмоции. Они с легкостью отринут воспоминания о музыке, которую только что прослушали.

Внезапно Томасу пришло в голову: а ведь эта идея могла бы увлечь отца в последние дни его жизни, когда сенатор уже знал, что умирает. Идея парящего звука, взмывающего в выси, где земная власть не имеет силы, открывающего дверь в иное измерение, где царит лишь дух, где живет надежда обрести покой после горестного унижения смертью.

Томас думал о выставленном на всеобщее обозрение трупе отца в строгом костюме, словно пародия на заснувшего чиновника. Сенатор лежал холодный, собранный, углы губ были опущены и крепко сжаты, бескровные руки, лицо, меняющееся на глазах. Томас вспомнил осуждающие взгляды людей, когда мать отвернулась от гроба, прикрыв ладонью лицо.

Томас шел к дому доктора Тимпе, школьного учителя, у которого мать, не желая отвлекать сына от учебы, сняла кров. Завтра он окунется в рутину Катаринеума: снова уравнения, грамматические правила, зубрежка стихов. Весь день, как и прочие, он будет притворяться, что нет ничего естественнее, чем проводить время таким образом. Куда проще сосредоточиться на ненависти к этому месту, чем без конца вспоминать о комнате, навсегда потерянной после отъезда матери, Лулы, Карлы и Виктора в Мюнхен. Стоило только подумать о том, как там было тепло и уютно, и станет совсем грустно. Нужно чем-то отвлечься.

Он мог бы помечтать о девушках. Томас знал, что порой задумчивый и сосредоточенный вид одноклассников объяснялся тем, что они думали о них непрестанно. Одноклассники с напускной храбростью отпускали шуточки, но внутри их переполняли застенчивость и смущение. Иногда, глядя, как с грубым хохотом они по двое-трое шатаются по улицам, Томас ощущал скрытую энергию их желаний.

Несмотря на скуку, ближе к полудню класс охватывало предвкушение скорого освобождения. И даже если на пути домой их не ждало ничего особенного, их возбуждала сама возможность повстречать юную красотку или разглядеть в окне девичий силуэт.

По пути с концерта Томас размышлял о комнатах на верхних этажах, в которых именно сейчас, когда он проходил мимо, какая-то девушка готовилась лечь в постель, поднимала руки, стягивая блузку, или наклонялась, чтобы снять то, что носила под юбкой.

Поднимая глаза, он видел мерцающий свет в незашторенных окнах, гадал, что происходит в комнатах. Томас воображал, как пара входит в комнату и мужчина закрывает за собой дверь; воображал раздетую девушку, ее белое белье и нежную кожу. Однако, когда он пытался представить себя на месте мужчины, мысли разбегались. Томас чувствовал, что не хочет следовать мыслью за тем, что всего мгновение назад казалось таким зримым.

Он предполагал, что, воображая подобные сцены, которые могли жить только в самых затаенных мечтах, его одноклассники едва ли ощущали себя увереннее.

Томас дожидался, когда, оказавшись в крохотной спальне на первом этаже окнами во двор, даст волю фантазиям. Иногда, прежде чем погасить свет, он начинал новое стихотворение или добавлял строчку в начатое. Размышляя над подходящей метафорой для сложных путей любви, Томас не думал о девушках в темных комнатах, не пытался вообразить близость между мужчиной и женщиной.

В его классе учился юноша, с которым Томас разделял иной вид близости. Звали его Армин Мартенс. Как и Томасу, ему было шестнадцать, хотя выглядел Армин моложе. Его отец, мельник, некогда знавал отца Томаса, хотя семья Мартенс была не чета Маннам.

Заметив интерес Томаса, Армин не выказал удивления. Они начали вместе гулять, убедившись, что никто из одноклассников не увязался следом. Томаса поражало, что Армин беседовал с ним о душе, об истинной природе любви, о музыке и поэзии с той же легкостью, с какой обсуждал со сверстниками девушек или гимнастику.

Армин со всеми держался непринужденно, улыбался открыто и искренне, источая ауру доброты и невинности.

Когда Томас писал, что хотел бы преклонить голову на грудь возлюбленного и в темнеющих сумерках прогуляться в благословенное место, где они останутся одни на целом свете, когда он писал о слиянии душ, он воображал Армина Мартенса.

Он гадал, осмелится ли Армин подать ему знак, позволит ли перевести разговор с музыки и поэзии на чувства, которые они испытывали друг к другу.

Со временем Томас стал понимать, что придает этим прогулкам куда большее значение, чем его друг. Ему приходилось все время себя одергивать, позволяя Армину держать дистанцию, раз уж для него это было так важно. Когда он печально размышлял о том, как мало способен дать ему Армин, возможность быть отвергнутым воспламеняла его кровь, рождая болезненное и почти блаженное чувство.

Эти мысли мелькали словно всполохи света, словно порывы холодного ветра. Он не знал, как их укрощать и как им потворствовать. День тянулся, унылый и заурядный, и мысли улетучивались. В парте Томас хранил собственные стихи и любовные стихотворения великих германских поэтов, которые выписывал на отдельные листы. Во время урока, если учитель не отходил от доски, он вытаскивал и читал про себя одно из них, поглядывая на Армина, который сидел впереди через узкий проход.

Интересно, как повел бы себя Армин, если бы в доказательство своих чувств он показал ему эти стихотворения?

Иногда они прогуливались молча, и Томас наслаждался близостью. Если на пути встречался приятель, Армин дружески, но твердо давал понять, что им компания не нужна.

Часто, особенно в начале их прогулок, Томас позволял Армину вести разговор. Его друг никогда не отзывался дурно о товарищах или учителях. Армин взирал на мир расслабленно и доброжелательно. К примеру, упоминание об учителе математики герре Иммертале, к которому Томас испытывал непреодолимое отвращение, у Армина вызывало лишь улыбку.

Порой Томасу хотелось поговорить о музыке и поэзии, в то время как Армина занимали более приземленные материи, к примеру уроки верховой езды или спорт. Но когда Томас поднимал более возвышенные темы, Армин подхватывал их с той же охотой.

Непринужденность, уравновешенность, принятие этого мира, отсутствие притворства и хвастовства, свойственные его другу, заставляли Томаса искать общества Армина Мартенса.

Время шло, и Томас стал замечать, что Армин меняется, становясь выше, шире в плечах, и что он начал бриться. Армин был уже не мальчик, но и не взрослый мужчина, и это заставляло Томаса испытывать к нему еще большую нежность. Иногда поздно ночью Томас исполнялся решимости показать другу новое стихотворение, не оставлявшее сомнений в том, что Армин – предмет его страсти.

В первой строфе речь шла о том, как красноречиво герой говорит о музыке, в следующей – о том, как выразительно он вещает о поэзии. В финале стихотворения Томас писал, что предмет его обожания соединяет красоту музыки и поэзии в своем голосе и глазах.

Однажды зимой они гуляли, втягивая голову в плечи от пронизывающего сырого ветра, который завывал в кронах деревьев, гремя голыми ветками. В кармане у Томаса лежало новое стихотворение, но он не решился поделиться им с другом. Армин совсем по-детски рассказывал, как любит съезжать по лестничным перилам в отцовском доме. Лучше бы я его сжег, это стихотворение, думал Томас.

Иногда, особенно если в Любеке давали концерт или Томас заговаривал с Армином об одном из любовных стихотворений Гёте, его друг становился серьезным и задумчивым. Когда Томас попытался объяснить, что ощущал, когда слушал прелюдию к «Лоэнгрину», Армин посмотрел на него с любопытством, кивая и всем своим видом выражая сочувствие. Томасу нравилось размышлять вместе с ним о музыке. О таком компаньоне, как Армин, можно было только мечтать.

Он писал стихотворение о влюбленном и предмете его страсти, которые шагают в молчании, думая об одном, и только шум ветра их разделяет, только голые ветви напоминают им о бренности всего сущего, и только их любовь вечна. В последней строфе влюбленный призывал предмет своей страсти, сопротивляясь неумолимому бегу времени, разделить вечность друг с другом.

Томас знал, что из-за дружбы с ним Армин стал предметом шуток одноклассников. Томаса считали тюфяком, витающим в облаках, слишком гордящимся былым положением своей семьи. Он знал также, что Армин одергивал зубоскалов, не понимая, с какой стати ему отказываться от дружбы с Томасом. Армин очевидно испытывал к нему искреннюю симпатию. Едва ли он удивится, если Томас покажет ему свое стихотворение. Или признаться ему в своих чувствах как-то иначе?

Однажды на уроке, когда учитель стоял лицом к доске, Армин повернулся к Томасу и улыбнулся ему. Его недавно вымытые волосы блестели, чистая кожа светилась изнутри, глаза сияли. Томас не мог не заметить, каким привлекательным юношей он стал. Мог ли Армин разделять его чувства? Он никому так больше не улыбался.

На следующий день друзья собрались на прогулку. Пока они шли к складам, дул легкий ветерок, в просветах между туч проглядывали солнечные лучи. Довольный Армин расписывал поездку в Гамбург, которую они с отцом недавно совершили.

Они шагали, уворачиваясь от лошадей, повозок и грузчиков, затем остановились – несколько бревен скатились с повозки, заставив возчика просить помощи у товарищей. Однако чем жалобнее он просил, тем грубее становились оскорбления на местном диалекте, которыми портовые рабочие его осыпали, заставляя Томаса с Армином покатываться от хохота.

– Хотел бы я уметь так выражаться, – заметил Армин.

Когда кто-то из грузчиков решил помочь, бревна посыпались еще сильнее. Армин наслаждался происшествием. Он смеялся, обнимая Томаса сначала за плечи, потом за талию. А когда грузчики начали складывать бревна, а бревна посыпались на них сверху, вызвав еще один всплеск проклятий, от полноты чувств он сжал его в объятиях.

– Вот за что я люблю Любек, – сказал Армин. – В Гамбурге все современное и строго по правилам. Я бы хотел жить только здесь.

Пока они смотрели, как двое с опаской поднимают бревна, Томасу пришло в голову, что он должен обнять Армина в ответ, но сомневался, что сумеет сохранить невозмутимость.

Они пошли к старым портовым складам, свернув на тихую боковую улочку, где не было ни повозок, ни людей. Армин сказал, что по ней они выйдут к порту, где стоят новые суда.

– Я хочу тебе кое-что показать, – промолвил Томас.

Он вытащил из кармана два листка бумаги со стихотворениями и протянул Армину, который углубился в чтение, сосредоточенно разбирая буквы и строфы.

– Кто это написал? – спросил он, дочитав стихотворение, в котором предмет любви сравнивался с музыкой и поэзией.

– Я, – ответил Томас.

Армин, не поднимая глаз, принялся за второе стихотворение.

– А это тоже твое? – спросил он.

Томас кивнул.

– Ты показывал их кому-нибудь еще?

– Нет. Только тебе.

Армин не ответил.

– Я посвятил их тебе, – сказал Томас почти шепотом. Ему хотелось протянуть руку и дотронуться до плеча Армина, но он сдержался.

Покраснев, Армин смотрел себе под ноги. На миг Томас испугался: а вдруг Армин решит, что его намерения нечисты, что он, Томас, хочет, чтобы они укрылись вдвоем в пустующем складе. Он должен объяснить Армину, что ему не нужны лихорадочные объятия, достаточно теплого слова, взгляда, жеста. Это все, о чем он просит.

Поглядывая на Армина, Томас был готов расплакаться. Перевернув листки, чтобы проверить, нет ли там чего-нибудь еще, его друг внимательно перечитал стихотворения.

– Не думаю, что похож на музыку или поэзию, – сказал он, – я – это я. А кто-то скажет, что я похож на отца. И я не уверен, что хотел бы прожить жизнь с поэтом. Я буду жить в отцовском доме, пока не обзаведусь собственным. Давай лучше спустимся в порт и посмотрим на корабли.

Передавая стихотворения Томасу, он шутливо ткнул его в грудь.

– Сделай так, чтобы никто больше их не прочел. Тебя мои приятели давно раскусили, но ты можешь разрушить мою репутацию.

– Мои стихотворения ничего для тебя не значат?

– Я предпочитаю стихам корабли, а кораблям девушек, чего и тебе желаю.

Армин зашагал вперед. Оглянувшись и заметив, что Томас все еще держит стихотворения в руках, он расхохотался:

– Спрячь их, иначе кто-нибудь прочтет и сбросит нас в воду.

В последний год в Катаринеуме Армин Мартенс изменился. Как и Томас, он посерьезнел, утратив ребячество и дружелюбие. Не за горой времена, когда Армин начнет работать на отцовской мельнице, обзаведется своей конторой. Он уже ощущал собственную значимость. Не подозревая о безрадостности своей судьбы, Армин готовился встроиться в деловую жизнь Любека.

Вильри, сын доктора Тимпе, на год старше Томаса, жил на верхнем этаже в комнате окнами на улицу. Хотя они знали друг друга по школе, Вильри с порога дал понять Томасу, что не намерен водить с ним дружбу. Томаса удивляло, что доктор Тимпе почти гордился тем, что сын не испытывал интереса к наукам и книгам.

– Ему нравится бывать на свежем воздухе и возиться с механизмами, – говорил доктор Тимпе, – и, возможно, этот мир стал бы лучше, если бы мы разделяли его пристрастия. Не всем же сидеть за книгами.

Никто не протестовал, когда Вильри вставал из-за стола во время обеда и выходил из комнаты. Отца умиляло, что сын выше его и шире в плечах.

– Скоро он сам начнет мне указывать, как себя вести. Какой смысл делать ему замечания? Он уже имеет собственное мнение обо всем на свете. Совсем взрослый стал.

И он переводил взгляд на Томаса, не пропускавшего трапез, в надежде, что тот научится чему-нибудь у его сына.

По ночам Томас слышал Вильри за тонкой перегородкой. Он воображал, как тот готовится ко сну, как лежит под теплым одеялом. Томас улыбался, думая, что ни за что на свете не посвятил бы Вильри стихотворение, да и никто бы не посвятил. Возможно, Томас написал уже достаточно стихов. Тем не менее при мыслях о Вильри он часто ощущал возбуждение.

Однажды вечером Вильри постучался в его дверь и попросил помочь с латынью. Сидя на краешке кровати и изучая текст, Томас заметил, что Вильри начал раздеваться. Смутившись, он хотел было сказать, что посмотрит задание утром, и обнаружил, что Вильри стоит к нему спиной почти голышом. Ему потребовалось некоторое время, чтобы понять: латынь тут ни при чем. Вильри пригласил Томаса ради другого.

Скоро свидания в комнате Вильри стали ритуалом. На цыпочках подойдя по скрипучему полу к комнате Вильри, Томас входил без стука. Лампа горела, а Вильри лежал на узкой кровати полностью одетый.

Однажды вечером, возвращаясь от тети Элизабет, Томас, осторожно переставляя ноги, беззвучно поднялся по лестнице. Сквозь щель в двери он заметил, что в комнате Вильри горит свет. Сняв пальто в своей комнате, он присел на кровать. Иногда его возбуждало, когда Вильри заходил за ним сам.

Томас прислушался. Любой звук сверху услышат внизу, где спала семья доктора.

Вильри не спеша входил к комнату Томаса и слегка приоткрывал шторы, словно всмотреться в ночную темень и было целью его прихода. А когда оборачивался, лицо было спокойным и довольным. Он подходил к Томасу и на миг касался рукой его лица. Затем улыбался и молча смотрел на него, а Томас смотрел на него в ответ.

По знаку Вильри Томас, сняв туфли, шел за ним в его комнату. Вильри закрывал за ним дверь и, приложив палец к губам, показывал Томасу на кровать. Томас ложился на спину, заложив руки за голову. Стоя к нему спиной, Вильри начинал раздеваться.

Это был ритуал, который они исполняли, пока остальные спали. Сначала Вильри снимал пиджак и вешал его на спинку единственного в комнате стула, двигаясь так, словно был один в комнате. Затем расстегивал брюки и снимал их, кладя на сиденье. С кровати Томас разглядывал его сильные безволосые ноги. Он знал, что сейчас Вильри избавится от белья, затем стянет носки. Это мгновение он постарается не забыть, когда вернется к себе в комнату. Томас привставал, опираясь на подушку, чтобы ничего не пропустить. Засунув носки в туфли, Вильри выпрямлялся и расстегивал сорочку.

Вскоре он стоял перед Томасом совершенно голый. Затем поднимал руки и закладывал за голову, копируя позу Томаса. На какое-то время он замирал, не издавая ни звука, а Томас разглядывал его тело, зная, что ему нельзя ни встать с кровати, ни обнять Вильри.

Однажды ночью, когда Вильри, как обычно, стоял перед ним, демонстрируя эрекцию, Томас расстегнулся, подошел к нему и впервые в жизни коснулся Вильри, который был только этому рад. Томас, как и его компаньон, был потрясен, внезапно испытав оргазм и несколько раз резко вскрикнув. Вильри шепотом велел ему немедля возвращаться к себе и потушить лампу, а сам юркнул под одеяло.

В коридоре Томас услышал, как внизу открылась дверь, затем до него донесся голос доктора:

– Почему вы до сих пор не в постели? Что там происходит?

Затем Томас услышал шаги по лестнице.

Томас понимал, что если, войдя в комнату, доктор коснется лампы, то поймет, что ее только что потушили. Если откинет одеяло, то увидит, что Томас полностью одет. А если подойдет ближе, то по запаху догадается, чем они занимались с его сыном.

Томас слышал, как доктор открыл дверь Вильри и спросил, что это был за звук? Ответа он не расслышал. Сейчас доктор заглянет к нему. Томас отвернулся к стене и замер, усиленно изображая глубоко спящего человека.

Услышав, как доктор открывает дверь, он постарался дышать размеренно. Наверняка доктор догадался, что это голос Томаса его разбудил, что это из его груди вырвались звуки, над которыми Томас был не властен.

Даже когда дверь закрылась, он какое-то время лежал не двигаясь, опасаясь, что доктор обманул его и до сих пор стоит в темноте.

Вслушиваясь в ночные звуки, Томас подождал еще некоторое время, потом медленно стянул одежду.

С утра Томас гадал, спросит ли доктор о звуках, которые разбудили его среди ночи? Однако за завтраком доктор выглядел рассеянным и молчаливым и не отрывал глаз от газеты. Он почти не взглянул на Томаса, когда тот присоединился к семейству за столом.

После смерти отца и закрытия семейного дела теперь, когда он жил в своего рода пансионе, никому не было до Томаса дела.

Власть и влияние, которые он воспринимал как естественное наследство, ушли в небытие. Пока отец был жив, Томас ощущал себя принцем, наслаждаясь солидным комфортом семейного гнезда и не переставая восхищаться материнским причудам.

До смерти отца его леность и нерадивость были предметом постоянных дискуссий между учителями, которые становились особенно горячими в конце семестра, когда выставлялись оценки. Некоторые учителя из последних сил сражались с его нежеланием учиться, другие без устали его бранили. Все вместе они делали его каждодневное пребывание в школе невыносимым.

Таким оно и осталось, но по другой причине. Теперь учителя махнули на Томаса рукой. Им больше не было дела до того, понял ли он формулу или украдкой заглянул в тетрадь товарища. Никто не просил его учить стихотворения наизусть, хотя втайне он начал получать удовольствие от творений Эйхендорфа, Гёте и Гердера.

То, чем они с Вильри занимались в его комнате, не было основано на душевной привязанности. Томас понимал, что в будущем Вильри выбросит этот эпизод из головы. Их спонтанная интимная связь была не только тайной и запретной, но и маскировалась равнодушием, которое они демонстрировали в течение дня. После обеда или по воскресеньям они с Вильри никогда не искали общества друг друга.

Томас с трудом удерживался от того, чтобы не дерзить учителям, даже тем, кого раньше терпел. Он кичился тем, что третировал герра Иммерталя. Одноклассники обожали выслушивать его насмешливые замечания и наслаждались униженным видом учителя. Когда герр Иммерталь жаловался директору, тот писал его матери, а она, в свою очередь, писала Томасу, что, будь жив его отец, он не одобрил бы поведения сына. А поскольку отец назначил ему двух опекунов – герра Крафта Тесдорфа и консула Германа Вильгельма Фелинга, – она будет вынуждена, если жалобы не прекратятся, просить их о содействии.

Томас обнаружил, что в классе, кроме него, есть ученики, которые также обнаруживали интерес к поэзии. Большинство из них вели себя так тихо и скромно, что в младших классах он их почти не замечал. И ни один из них не принадлежал к видным фамилиям Любека.

Теперь, когда учеба приближалась к завершению, эти юноши говорили только о критических эссе, рассказах и стихах. То, что они предпочитали Вагнеру Шуберта и Брамса, его не смущало; он был готов наслаждаться Вагнером в одиночку. Все они мечтали писать для литературных журналов, увидеть свои творения опубликованными. С легкостью редактируя их вирши, Томас вскоре стал для них своего рода наставником. Несмотря на то что они были ровесниками, эти юноши смотрели на него снизу вверх. Его знание немецкой поэзии было для них куда важнее его отвратительных выходок на уроках. И хотя он находил некоторых весьма привлекательными, Томас больше не отваживался посвящать стихи сверстникам.

В то время как большинство его одноклассников не собирались покидать Любек, Томас знал, что, окончив школу, уедет. После продажи семейного дела для него в Любеке не было места. Он часто гулял по городу, спускался к докам, покупал в кафе «Нидереггер» марципаны из бразильского сахара, зная, что скоро оставит эти улицы и они будут жить только в памяти. С Балтики задувал холодный ветер, и он понимал, что скоро оставит в прошлом и его.

Мать и сестры регулярно ему писали, но Томас чувствовал в их письмах больше умолчаний, чем откровений. Их тон был слишком формальным. Это давало Томасу возможность отвечать им так же холодно, не упоминая о своих школьных подвигах. Он знал, что мать получает из школы отчеты о его успеваемости, впрочем, в ее письмах о них не было ни слова.

Первый звонок о том, что задумали для него мать и опекуны, прозвучал, когда он навещал тетю Элизабет. Во время визитов племянника она говорила только о былом величии семьи Манн и тех оскорблениях, которые вынуждена терпеть от лавочников, мельников, галантерейщиков и жен людей, которых всю жизнь презирала.

– А теперь еще и это, – печально говорила тетя. – Еще и это.

– Что – это? – спросил Томас.

– Тебе ищут работу конторского служащего. Конторщика! Сыну моего брата!

– Я так не думаю.

– Ты не можешь похвастаться успехами в школе. Все давно махнули на тебя рукой. Люди только и знают, что пенять мне на твое поведение. Какой смысл и дальше торчать в классе? А значит, быть тебе конторским служащим. Или у тебя есть идеи получше?

– Никто при мне об этом не упоминал.

– Наверное, ждали, когда договорятся.

Томас посылал брату свои стихотворения, и тот выражал восхищение некоторыми из них, хотя Томас не отказался бы выслушать более подробный разбор рифм и образов. Однако не это, а пассаж в самом конце письма от Генриха заставил его подскочить на стуле: «Мне сказали, что вскоре ты оставишь Любек, променяв парту на конторский стол. Раз существуют земля, вода и воздух, должен быть и огонь. Поэтому для тебя это хорошая новость».

Он написал Генриху, прося объясниться, но тот ему не ответил.

Однажды, вернувшись из школы, Томас застал в маленькой гостиной доктора Тимпе консула Фелинга. Грозный консул не кивнул ему, не подал руки, и Томас успел испугаться, решив, что им не удалось сохранить в тайне их с Вильри полуночные забавы.

– Это делается с согласия твоей матери. Все уже решено. Думаю, твой отец был бы доволен. Вряд ли твои учителя расстроятся, если ты их покинешь.

– Что решено?

– Через несколько недель ты приступишь к работе в страховой конторе Шпинеля в Мюнхене. Это должность, которой могут позавидовать многие молодые люди.

– Почему мне не сказали раньше?

– Я говорю сейчас. В школу можешь не возвращаться. Убедись, что доктор Тимпе не имеет к тебе претензий. И не забудь до отъезда в Мюнхен нанести визит тете.

Консул устроил его переезд в Мюнхен. Поскольку в письмах мать ни разу не упоминала о его предстоящей работе в страховой конторе, он не сомневался, что убедит ее отказаться от этой мысли. Среди писем, которые он получал из дома, одно привлекло его внимание. Словно о чем-то само собой разумеющемся Лула писала, что Генрих получает от матери ежемесячное содержание.

Томас знал, что продажа семейного дела принесла его матери немалую сумму, но он полагал, что все деньги куда-то вложены и мать живет на проценты. Раньше ему просто не приходило в голову, что этими деньгами могут пользоваться Генрих, он сам и его сестры.

Но Генрих теперь обитал между Мюнхеном и Италией. Он выпустил первую книгу, публикацию которой, по словам Лулы, оплатила мать; его рассказы печатались в журналах. Сестра считала, что поддержка матери позволила Генриху посвятить себя литературной карьере и безбедно жить в Италии, производя впечатление человека, совершенно довольного жизнью.

Томас жалел, что в переписке с матерью редко упоминал о школьном журнале и стихотворениях, которые там опубликовал. Ему следовало объяснить ей, как он предан литературе и как ценят друзья его сочинения. И тогда ему было бы куда проще просить ее выделить ему содержание, чтобы жить, как старший брат.

Томас сложил все, что успел написать и опубликовать, в аккуратную папку, намереваясь передать ее матери. Она поймет, что, в то время как Генрих пишет обычные рассказы, Томас – поэт в духе Гёте и Гейне. Он верил, что мать будет впечатлена.

По приезде в Мюнхен Томас надеялся, что мать в первый же вечер объяснит ему, что представляет собой работа в страховой конторе, ради которой ему пришлось оставить школу. Однако в тот вечер они говорили о чем угодно, только не о причине его приезда.

Внешний вид матери его удивил. Юлия до сих пор носила черный, но теперь одевалась явно не по возрасту. Даже ее прическа с челкой и сложной системой гребней и зажимов больше подошла бы женщине помоложе. Она красила лицо, а помаду, как она гордо призналась сыну, заказывала в Париже. Зайдя в ее спальню, Томас заметил, что косметикой уставлен весь туалетный столик. Юлия с Лулой, которая успела превратиться в хорошенькую девушку, на равных обсуждали наряды и, к изумлению Томаса, мужчин, которых собирались пригласить на ужин в качестве потенциальных ухажеров для одной или другой.

На следующий вечер, который Томас надеялся посвятить серьезному разговору с матерью, Юлия с Лулой только и говорили о званом обеде, на котором не присутствовали, но где все дамы были в платьях новой длины.

– Вряд ли это новшество приживется, – заметила Юлия.

– Но так все носят, – сказала Лула. – И только мы плетемся в хвосте.

– Нам следует это исправить.

– Как?

– Будем как все. Я никогда не гналась за модой, но, если ты считаешь, что так правильно, я прислушаюсь. В Любеке я сама устанавливала моду.

Томас решил, что пора прогуляться. Весна в Мюнхене выдалась теплая. Хорошо, что Генрих в Италии и он может самостоятельно исследовать город. Улицы были полны прохожих, люди сидели на верандах кафе. Он нашел место, где мог незаметно разглядывать толпу.

Время шло, и Томас замечал, что совершенно не скучает по Любеку. Даже посреди летней жары в тамошнем воздухе чувствовалась прохлада. Там было принято отводить глаза, встречая взгляд незнакомца. В Любеке никто не выходил из дома после шести, даже летом. Люди жили в вечном ожидании зимы. Они чувствовали себя счастливыми только по дороге в церковь на чудовищно долгую службу, которую проникающие повсюду звуки органных прелюдий Букстехуде делали еще тоскливее. Томас чувствовал отвращение к холодному северному протестантизму и весьма слабый интерес к любекской торговле. В Мюнхене встретить на улице священника можно было так же часто, как полицейского, и выглядели святые отцы при этом так, словно праздно шатались по городу. Это было легкое, веселое место, и Томас строил планы после разговора с матерью поселиться в Мюнхене и жить в свое удовольствие.

Ему приходилось и раньше бывать в мюнхенской квартире Юлии, но он все еще удивлялся, замечая в куда менее вместительных комнатах мебель из Любека и даже вещи из дома его бабки. Рояль матери заполнял почти половину гостиной. Томасу казалось, что столы и кресла, картины и канделябры из Любека здесь только смущали общий покой и выглядели комично, совершенно не вписываясь в интерьер.

Его мать по-прежнему считала нужным подчеркивать свою особость и заграничный лоск, обставляя квартиру в стиле принцессы в изгнании, но правда была в том, что Юлия потерпела поражение. Она понимала, и не скрывала этого от детей, что социальный успех, которого она рассчитывала достичь в Мюнхене, ускользнул от нее. Каждый вечер в городе давались званые обеды и вечера, на которые ее не приглашали.

В ней словно погас внутренний огонь, уступив место меланхолии и неумеренной обидчивости. И если в былые дни в Любеке она отнюдь не находила местное общество занятным и легкомысленным, теперь и сама Юлия обнаруживала склонность раздражаться по пустякам. То почтальон опаздывал, то покупку доставляли не утром, а после обеда, то хороший знакомый не считал нужным пригласить ее в свою ложу, то какой-нибудь из ее собственных детей, к несчастью для Томаса, вел себя не так, как ей бы хотелось.

Гуляя по Швабингу, где была квартира его матери, Томас открывал для себя новый мир. Молодые люди, похожие на художников или писателей, уверенно шагали по улицам, ведя громкие беседы. Он гадал: так было всегда или он начал замечать их только в последний приезд? Компании за столиками недавно открытых кафе были поглощены разговорами. И хотя эти люди были всего лишь на несколько лет старше Томаса, они принадлежали к другому миру. Он подмечал в них некоторые странности, например сочетание небрежного кроя одежды со старомодными прическами. При встречах и расставаниях юноши обнаруживали превосходные манеры, однако их смех отличался развязностью, к тому же позволял им демонстрировать зубы, неприлично испорченные табаком. Юноши казались легкомысленными, но внезапно становились серьезными, лениво откидывались на спинку стула, тут же подаваясь вперед и поднимая палец в прокуренном воздухе, чтобы подчеркнуть свою мысль.

Томас прислушивался к разговорам. Некоторые из молодых людей были журналистами, другие – критиками, третьи преподавали в университете. На улицах он встречал группы по двое-трое с папками в руках. Это художники, думал он, на пути в класс, мастерскую или галерею. Они вели себя так, словно не только этот город, но и будущее принадлежало им.

В первую неделю Томас гулял по улицам после ужина, возвращаясь поздно и надеясь, что никого не разбудил. И каждый вечер, когда решал наконец отправиться домой, он ощущал отчаянное одиночество. В кафе он был отгорожен от мира, который так его манил. Интересно, знает ли Генрих здесь хоть кого-нибудь? Прочти эти гении его юношеские стихи, они ни за что не взяли бы его в компанию. Молодые люди выглядели такими ироничными, такими космополитичными, что его безыскусная любовная лирика вызвала бы у них насмешку. Ему было нечем с ними поделиться. Томас ощущал себя незрелым и наивным школьником, но от этого желание стать частью их мира не ослабевало.

Дома за ужином разговоры крутились вокруг нарядов и мужчин. Томас был уверен: будь жив отец, тот непременно заметил бы, что это не самые подходящие темы для застольных бесед и что к расширению круга знакомств его дочерей следует подходить более ответственно.

Однажды вечером, когда он уже не мог выносить разговоров о новых знакомых, Томас не выдержал.

– Надеюсь, что никогда не увижу никого из этих господ. Они похожи на кассиров в банке.

Сестрам не понравилось его замечание. Мать смотрела прямо перед собой.

Однажды вечером, поднявшись в спальню, Томас обнаружил на кровати конверт, в котором лежал фирменный бланк страховой конторы Шпинеля: в понедельник ему надлежало явиться на службу, где круг его обязанностей будет определен. Вероятно, конверт оставила мать. И поскольку до означенного срока оставалось пять дней, он решил, что медлить, откладывая серьезный разговор, больше нельзя.

На следующий вечер, когда сестра отправилась по магазинам, а слуга повел Виктора в парк, он услышал, как мать играет Шопена. Собрав свои стихотворения и несколько прозаических отрывков, он спустился в гостиную и тихо присел в углу.

Закончив, Юлия встала с усталым видом.

– Нам нужна квартира побольше или приличный дом, – сказала она. – Здесь все так скученно.

– Мне нравится Мюнхен, – заметил Томас.

Она отвернулась к роялю, словно не расслышала, и принялась листать ноты. Томас подошел к ней и встал сзади.

– Это мои сочинения, – сказал Томас, – некоторые из них опубликованы. Я хочу посвятить свою жизнь литературному труду.

Его мать продолжала листать ноты.

– Большинство из них я читала, – сказала она.

– Я не знал.

– Генрих присылал их мне.

– Генрих? Он никогда об этом не упоминал.

– Возможно, это к лучшему.

– Что ты имеешь в виду?

– Генрих о них весьма невысокого мнения.

– Он писал мне, что восхищается некоторыми из них.

– Очень мило с его стороны. Мне он писал совершенно обратное. Я могу показать его письма.

– Он поддержал меня в моем намерении.

– Неужели?

– Мне найти его письма?

– Не думаю, что это необходимо, теперь у тебя есть работа. Ты приступаешь с понедельника.

– Я литератор, и я не желаю служить в конторе.

– Я могу прочесть тебе то, что он писал, чтобы ты опустился с небес на землю.

Юлия вышла их комнаты. Вернулась она со стопкой писем, села на диван и принялась перебирать конверты.

– Вот! Оба. В первом он описывает тебя как «юную любящую душу, раздираемую чувственностью». Во втором письме Генрих называет твои стихи «женоподобным сентиментальным рифмоплетством». Хотя мне понравились некоторые, поэтому я нахожу его суждение слишком строгим. Возможно, какие-то стихотворения и ему пришлись по душе. Когда я прочла эти письма, то решила, что пришло время определиться с твоим будущим.

– Меня не волнуют суждения Генриха, – сказал Томас. – Он не литературный критик.

– Нет, но его суждения подсказали мне решение.

Томас уставился в ковер.

– И мы связались с герром Шпинелем, который был добрым приятелем твоего отца. Некогда он возглавлял солидную страховую контору в Любеке. Ныне у него еще более уважаемая контора в Мюнхене. Это достойное место, и, если будешь стараться, карьера тебе обеспечена. Я не стала рассказывать герру Шпинелю о твоих школьных оценках. Он верит, что ты окажешься достойным сыном своего отца.

– Ты выделила Генриху содержание, – сказал Томас. – Ты оплатила публикацию его первой книги.

– Генрих всерьез занимается литературой. Его все хвалят.

– Я тоже намерен посвятить свою жизнь литературе.

– Я не советовала бы тебе продолжать твои литературные опыты. Из отчетов твоих учителей я знаю, что ты не способен ни на чем сосредоточиться. И я не стала бы делиться с тобой суждениями твоего брата по поводу твоих сочинений, если бы не желание тебя отрезвить. Служба в страховой конторе сделает тебя более уравновешенным. А теперь нам следует пойти к портному, чтобы сшить приличный пиджак, который впечатлит герра Шпинеля. Надо было сделать это сразу по приезде.

– Я не хочу служить в страховой конторе.

– Боюсь, что твои опекуны уже приняли решение и они не отступятся. Это моя вина. Я была с тобой недостаточно строга. Я не знала, что делать с твоими школьными оценками, поэтому пустила все на самотек. Но когда их увидели твои опекуны, они взяли дело в свои руки. Я могла бы воспротивиться, если бы не твои стихи.

Его мать пересекла маленькую гостиную и снова уселась за рояль. Он смотрел на ее изящную шею, узкие плечи, осиную талию. Юлии было всего сорок четыре. До сих пор она всегда была добра к нему и слишком поглощена иными заботами, чтобы толком в него всмотреться или испытать раздражение. Юлия говорила с ним тем официальным холодным тоном, который всегда осуждала в других. Она пыталась подражать его опекунам, его отцу. Вероятно, долго это настроение не продлится и скоро его мать снова станет собой, но в эту минуту Томас не видел возможности на нее повлиять. И он не мог смириться с тем, что Генрих, которому он доверился, предал его, что брат так цинично и грубо отозвался о его сочинениях.

Мать вернулась к своему Шопену, постепенно наращивая звук, и Томас порадовался, что не видит ее лица. Еще больше его радовало, что мать не могла видеть его лица, на котором отражались не самые лучшие чувства к ней и брату.

Глава 3

Мюнхен, 1893 год

Каждый день, проведенный у Шпинеля, был ужасен. Работа, которую ему дали, была способна изнурить любого. Томасу поручили переносить цифры из одного гроссбуха в другой, который хранился в главной конторе.

Его оставили в покое, показав, где найти перья, чернила и промокательную бумагу. Проходя мимо стола, конторские служащие постарше приветствовали его. Казалось, им приятен вид юноши из хорошей семьи, который постигает азы пожарного страхования. Один из них, герр Гунеман, был особенно дружелюбен.

– Скоро вас повысят, – говорил он. – Это я вам говорю. Вы производите впечатление весьма толкового молодого человека. Нам повезло заполучить вас в контору.

Никто не проверял, насколько он продвинулся. Томас держал открытыми оба гроссбуха, изображая, что работает. Поначалу он и впрямь переносил цифры из одной конторской книги в другую, но вскоре бросил. Если бы Томас сочинял стихи, то мог бы привлечь внимание коллег нахмуренными бровями или тем, что шевелит губами, проговаривая рифмы про себя, поэтому стихов он не сочинял, а писал рассказ. Он спокойно работал над рассказом, и воображаемая жизнь так увлекла его, что вскоре он пришел в отличное расположение духа и даже мать поверила, что в страховой конторе его ждет прекрасное будущее.

Томасу доставляло удовольствие нарушать правила, бросать вызов своим нанимателям и опекунам. Идя в контору, он больше не испытывал ужаса. Однако бывали дни, когда ему было трудно досидеть положенные часы, он задыхался и не знал, как дотянуть до вечера.

Томас знал, что матери не по душе его шатания по мюнхенским улицам и одинокие бдения в кафе. Уж лучше бы выпивал в веселой компании, думала Юлия.

– Кого ты высматриваешь на улицах? – спрашивала она.

– Никого. Всех.

– Когда Генрих гостит у нас, он никогда не выходит из дома.

– Он образцовый сын.

– Но ради чего ты бродишь по улицам?

Он улыбался:

– Просто так.

Природная застенчивость мешала Томасу отвечать матери с уверенностью и апломбом Генриха. По ночам он думал, что, если завтра же не возьмется за переписывание цифр, в конторе поймут, что он отлынивает от работы. Однако он продолжал писать, наслаждаясь тем, что бумаги и чернил вдоволь, и тем, что можно с утра до вечера переписывать одну сцену. Его рассказ приняли в журнал, но он не стал никому говорить, надеясь, что, когда журнал выйдет, публикация не пройдет незамеченной.

Иногда он ловил на себе пристальный взгляд герра Гунемана, который тут же отводил глаза, словно в чем-то его подозревал. Седоватые волосы герра Гунемана стояли ежиком, у него было вытянутое худощавое лицо и темно-синие глаза. Томаса раздражала его назойливость, однако, удерживая его взгляд и заставляя герра Гунемана отводить глаза, он ощущал над ним странную власть. Томас видел, что эти маленькие происшествия, эти переглядывания были по какой-то причине важны для его коллеги.

Однажды утром герр Гунеман подошел к его столу.

– Всем не терпится знать, как продвигаются ваши труды, – промолвил он доверительным тоном. – Скоро начальство устроит вам проверку, поэтому я решил взглянуть сам. А вы, мелкий пакостник, только и знаете, что бездельничать. И хуже того, я заметил листы бумаги, которые вы прячете под конторскими книгами. Что бы это ни было, это не то, чем вам поручено заниматься. Другое дело, если бы вы не справлялись.

Он потер руки и придвинулся ближе к Томасу.

– Возможно, я ошибся, – продолжил герр Гунеман, – и вы переписываете цифры в другой гроссбух, которого нет на столе. Это так? Что юный герр Манн может сказать в свое оправдание?

Страницы: «« 12345 »»

Читать бесплатно другие книги:

Интригу заказывали? А двойную интригу с битвой характеров и чувств?И чтобы все это в квадрате. Пригл...
Ведьмы влюбляются лишь раз. Вместе с девственностью они отдают частичку своей души первому мужчине, ...
Бойтесь даров великих! Вот, жили вы себе не тужили - рыбу ловили, крокодила били, кокос собирали. Же...
Я никогда не была хорошей девочкой, поэтому глупо спрашивать у мироздания и Бога: «За что мне все эт...
Приграничье – опасное место, в котором уже много столетий витают отголоски древней магии, а также в ...
Весна – время новых начинаний, впечатлений, путешествий и знакомств. Время любви и захватывающих дух...