За веру, царя и социалистическое отечество Чадович Николай

Часть I

За веру

Основные действующие лица

Добрыня– богатырь, княжеский вирник,[1] очередное воплощение Олега Наметкина, странника в ментальном пространстве.

Владимир Святославович– великий князь.

Сухман– богатырь.

Дунай– богатырь.

Тороп, он же Вяхирь, – слуга Добрыни.

Никон– царьградский черноризец, истинный автор «Повести временных лет».

Ильдей– печенежский хан.

Торвальд Якунич– посадник.

Мстислав Ярополкович– княжич, сын великого князя Ярополка Святославовича, свергнутого своим братом Владимиром.

Блуд– боярин, ближайший советник Ярополка, предавший его и переметнувшийся на сторону Владимира.

Анна– царьградская блудница, впоследствии великая княгиня, супруга Владимира.

Михаил– царьградский нищий и еретик, впоследствии Киевский митрополит.

Пролог первой части

Доступная часть неба состояла как бы из двух несообщных половинок – одна светилась ядовитым померанцем, а другая отливала сизым свинцом. Под таким зловещим небом город Сидней казался особенно белым – ни дать ни взять игрушка, вырезанная из чистейшего моржового клыка.

– Уж больно хоромы близь пристани чудные, – произнес прильнувший к дальнозору моряк первой статьи Репьёв. – Будто бы паруса, ветром надутые. Кумирня, небось…

– Ан нет, – поправил его морской урядник Берсень-Беклемишев. – То вертеп ихний. Оперою называется. Потехи ради построен.

– Поди веселонравный народ там обитает, – позавидовал Репьев, до всяческих потех тоже охочий, особенно по пьяному делу.

– Народ там обитает прелукавый, – возразил Берсень-Беклемишев. – Происхождение свое ведет от татей и душегубов, которых агинянские конунги на каторгу ссылали.

– Земля эта, выходит, наподобие наших Соловков?

– Вроде того.

– А вот погодишка-то у них дрянная. – Репьев повертел окуляром дальнозора туда-сюда. – Гроза собирается.

– Не беда. Погоду мы подправим, – посулил Берсень-Беклемишев. – Расчистим небо. Не долго ждать осталось. Ты бы светоцедилку в дальнозор вставил, а то, не ровен час, окривеешь… Правильно сказано: на смерть да на солнце во весь глаз не взглянешь.

– Мать честная, совсем запамятовал!

Репьев быстренько заменил линзу дальнозора другой – тускловатой, и небо сразу поблекло, а город посерел. Да и пора бы – земного бытия всей этой красе оставалось малым-малешенько.

Коротко рявкнул гудок, предупреждающий об опасности, – зря не бегай, рот не разевай, а лучше замри, ухватись за поручень да помолчи минуту-другую.

Малая стрелка отщелкала на часовой доске десять делений, и подводная ладья «Эгир» содрогнулась, извергнув из своих недр самолетку «Индрик-зверь», снабженную изрядным бусовым[2] зарядом.

Одновременно дали залп и другие ладьи, таившиеся в водной пучине мористее, – «Гюмер», «Хрюм», «Турс». Только целили они не по городу, а по его дальним околицам, где сосредоточена была воинская сила супостатов.

Отдача толкнула ладью на глубину, и крутая волна, захлестнувшая верхний окуляр дальнозора, помешала Репьеву проводить взором самолетку, на предельно малой высоте устремившуюся к берегу. Лета до места назначения ей было всего ничего – заупокойную вису[3] пропеть не успеешь. Впрочем, по слухам, народ в Сиднее проживал сплошь безбожный, до святого слова неохочий. Вот и поделом ему!

Полыхнуло над городом так ярко, что и светоцедилка не уберегла – в правый глаз Репьева словно пчелиное жало вонзилось. Но дело свое – следить за берегом – он не оставил, а только утер невольную слезу да приставил к дальнозору левый глаз.

Прав оказался урядник Берсень-Беклемишев, не раз бывавший под бусовым обстрелом и сам не единожды во врагов самолетки запускавший, – взрыв мигом разметал все тучи, очистив небо до самого озора.[4]

Впрочем, свято место пусто не бывает, и в вышние дали уже вздымалось другое облако, совершенно особенное, похожее на раскрытый зонтик. Облако это как бы тянулось к постепенно тускнеющему рукотворному солнцу, за несколько мгновений до того испепелившему богомерзкий город Сидней.

Звук взрыва через десятисаженную трубу дальнозора расслышать было невозможно, однако порожденные им стихии наперегонки неслись от берега, угрожая всему тому, что уцелело от светового и бусового излучения. Сначала налетела воздушная волна – ударная. Следом водяная – накатная, высотою в пять сиднейских опер.

Ладья запрыгала вверх-вниз, едва не всплыв раньше срока, но благодаря солидной вещественности удержалась на глубине. Зато оглушенных морских тварей из пучины изверглось без счета. Хоть уху вари, хоть рыбный пирог выпекай. Вряд ли все это могло понравиться владыке мировых вод змею Ермунганду, но чего только не стерпишь ради вящей славы истинных богов.

Вскорости адское пламя ужалось, поблекло, а потом и вообще погасло. Заодно погас и ясный день. Настоящее солнышко сияло, как и прежде, да вот только свет его не мог пробиться сквозь пыль, дым и пар, застилавшие город Сидней. Для любопытного Репьева так и осталось загадкой: рухнула от взрыва белопарусная опера аль устояла назло бусовой силе.

Накатная волна умчалась прочь, к берегам далекой безымянной страны, славной только своим тысячелетним льдом да Полуденным Остьем,[5] на которое всегда указывала магнитная стрелка матки,[6] а морская гладь не успокоилась, а сплошь покрылась всплесками, словно с неба хлынул ливень вперемешку с градом. На самом деле это сыпалось вниз все то, что взрыв успел взметнуть высоко в небо.

– Пора бы уже в наступ идти, – сказал Репьев. – Пока супостаты не очухались.

– Очухаются они уже на пороге Хеля…[7] А на берег рано лезть. Там сейчас все заразное. И вода, и воздух, и земля. Зараза та страшней чумы. Если и жив останешься, то волосы вылезут, по телу язвы пойдут, мужская сила пропадет. – Берсень-Беклемишев непроизвольно погладил свой череп, голый, как колено.

– Волос, конечно, жалко. А мужская сила мне на морской службе без надобности. Одна маета от нее и томление духа. Я уже и забыл, когда бабу в последний раз видел. Даже через дальнозор.

– Такая уж наша доля горемычная, – сочувственно кивнул Берсень-Беклемишев, сам женщинами давно не прельщавшийся. – А может, оно и к лучшему… Недаром ведь говорят: где цверги[8] не сладят, туда бабу пошлют. Урона от них больше, чем благодати. Я раз присватался к одной. На плавучей вошебойке «Вурдалак» милосердной сестрой служила. Годовое содержание вместе с ней пропил, а она меня за это иноземной болезнью наградила. Сихилисой или сфихилисой, уже и не помню. Наши лекарства ее не исцеляют.

– Сама-то она где такую хворь подхватила?

– Чего не знаю, того не знаю… Божий сыск потом с ней разбирался. Говорят, померла на дыбе, так и не открывшись.

Репьев ушки держал на макушке и глаз от дальномера не отводил. Море кое-как успокоилось, зато на берегу дым и пламя стояли стеной. Надо думать, что жар и копоть уже стали досаждать небожителям.

– А ведь сколько добра зря пропадает! – вздохнул Репьев, мало что прижимистый, так уже который год досыта не евший. – Слух есть, что здешние края провиантом обильны.

– Нечего на чужое зариться. Мы не за провиант воюем, а за справедливость, – молвил Берсень-Беклемишев, вместе с мужской силой утративший на службе и охоту к еде. – Сладки харчи у супостатов, да только есть их – демонов тешить.

– Оно, конечно, так, – вынужден был согласиться Репьев. – Только от лишней миски каши справедливости не убудет. И от куска кулебяки демоны не укрепятся.

Берсень-Беклемишев на это ничего не ответил, а только прищурился, словно соринку в глаз поймал.

«Выдаст, – подумал Репьев, за которым всяких грехов числилось уже немало. – На первой же исповеди выдаст, пес шелудивый. Опять мне с божьим сыском знаться…»

Опасность угрожает моряку завсегда и отовсюду. Враг ему и бездонная пучина, и лютый шквал, и вражья сила, бусовыми самолетками да глубинными бомбами снаряженная, и неумолимый божий сыск, и якорные мины, и собственная забубенная головушка.

Недолго прослужил Репьев на ладье «Эгир», названной так в честь морского великана, не робевшего пред грозными богами, а горя успел хлебнуть с лихвой – и тонул, и горел, и в узилище сиживал, и в лихоманке трясся, и от белой горячки куролесил, и даже был однажды укушен рыбой-людоедом.[9] Потому, наверное, за жизнь свою он не держался, хотя мук телесных старался по мере возможности избегать. А уж страха никто из его рода отродясь не ведал, за что все Репьевы весьма ценились начальниками.

На этот раз беда заявилась с полуночника,[10] и принесли ее на своих крыльях летуны-бомбовозы. Хотели они подводную рать застать врасплох, да просчитались. Только на одном «Эгире» дальнозоров было с полдюжины, и на берег смотрела всего лишь парочка.

Гудок зарявкал часто-часто, словно взбешенный ошкуй,[11] что означало крайнюю степень тревоги.

Подводным ладьям с бомбовозами сражаться несподручно – бусовую самолетку в них не запустишь, себе дороже станет, а чтобы смаговницы[12] в дело пустить, всплывать придется, что смерти подобно. Остается одно – нырять поглубже да в разные стороны разбегаться. За всеми, чай, не уследишь. А там, глядишь, – подоспеют нашенские истребители с ковчега «Сигурд», который вместе с высадной ратью в ста верстах отсюда среди корольковых островов скрывается.

Репьев, как и положено по боевому расписанию, дальнозор внутрь ладьи убрал и к крушительскому[13] щиту подался, на котором своей поры всякое сручное пособие дожидается, начиная от простого топора и кончая порошковым огнетушителем. Если от глубинных бомб вдруг какой-нибудь ущерб случится, ему со стихией надлежит бороться – хоть с забортной водой, хоть с пожаром, хоть с удушливыми газами.

Берсень-Беклемишев был в этом деле Репьеву не помощник. Его место в лазарете, раненых к рукочинному[14] столу подтаскивать, а от стола отъятые члены убирать. Только не спешил он пока в лазарет. Бомбежки дожидался. Зачем зря ноги бить, если – не ровен час – спешить придется на небеса, в чертоги бога Одина.

Оплеухи дожидаясь, и то весь истомишься. А тут такое злоключение намечается. Ушла у Репьева душа в пятки, тем более что под глубинными бомбами ему бывать еще не доводилось. Хотя россказней самых разных наслушался. Хотя бы от того же Берсень-Беклемишева, краснобая известного.

И вот свершилось! Привалило горе-злосчастье. Не дано человеку, весь свой век на суше обитающему, испытать того, что выпадает на долю моряков, которых супостаты сверху глубинными бомбами глушат. Ох, не дано…

Одни только рыбы морские могут весь этот ужас понять, да они, бедолаги, даром речи не владеют.

Садануло так, что алатаревые[15] лампы замигали, со стен образа посыпались (в том числе особо чтимые Репьевым «Тор совместно с Одином водружают стяг победы над Букингемским дворцом» и «Мореводец Шестаков, вдохновляемый Локи, топит франкский ковчег „Эгалите“»), и даже все вши от тела разом отпали.

Впрочем, оба моряка целы-целехоньки остались, только Репьев умудрился носом в перегородку клюнуть.

– Сильна бомба, – похвалил Берсень-Беклемишев, всякую труху со своего лысого черепа стряхивая. – Не меньше чем в сто пудов. Да только легла далеко. Следующая ближе будет, попомнишь мое слово.

«Типун тебе на язык!» – подумал Репьев, но все случилось так именно, как предсказал бывалый урядник.

Бомба рванула будто бы всего в дюжине саженей от ладьи, и на какой-то миг Репьев ощутил себя колокольным билом, набат возвещающим. Из глаз его посыпались искры, из ушей брызнула кровь, а дух из тела девять раз подряд вышибло.

Что было потом, не Репьеву судить. В забытье он впал, как сурок в зимнюю спячку. Бревном стал бесчувственным. Обморышем.

В сознание бравого моряка вернула ледяная вода, объявшая его аж до микиток.[16] Плохи, знать, были на ладье дела. Не выдержала хваленая обшивка из уральского уклада,[17] прежде позволявшая аж на целую версту вглубь нырять. Хорошо хоть, что вражьи бомбы рвались уже где-то поодаль.

Темно было, как под седалищем пса-великана Гарма, стерегущего вход в Хель. Берсень-Беклемишев на зов Репьева не откликался, наверное, уже покинул Мидгард.[18] Вредоносный был человек, а все одно жалко, тем более что задолжал он Репьеву с прошлого месяца аж целые три гривны.

Внезапно ожила переговорная труба, которой в боевом положении дозволялось пользоваться только мореводцу[19] да его ближайшим помощникам. Репьев обрадовался было, ожидая получить толковый приказ и начальственное ободрение, но голос из трубы звучал очень уж несмело. Можно даже сказать, обреченно.

– Я моряк третьей статьи Оборкин. Нахожусь на главном боевом притине.[20] Если кто меня слышит, отзовись, асов[21] ради.

Вот так чудо – рядовой моряк посмел в переговорную трубу слово молвить. Да и не одно. Неспроста, видно.

Пришлось отозваться:

– Моряк первой статьи Репьев тебя, новолупка,[22] слушает.

Только сначала доложи, кто тебе из главного притина вещать дозволил. Где начальники?

– Побило всех начальников, – дрожащим голоском ответил Оборкин. – И самого мореводца, и помощников. Не дышат. Иных уже и водой залило.

– Лекарей вызывай! – дивясь невежеству юнца, посоветовал Репьев.

– Не отвечают лекари. И никто больше не отвечает. На дно скоро пойдем. К рыбам, – в каждом слове Оборкина звучала слеза.

– Подсилки[23] стоят? – поинтересовался Репьев.

– Стоят, похоже, – неуверенно ответил Оборкин. – А ты сам разве не слышишь?

– Оглох я слегка. Даже тебя через слово понимаю… Ты попроси промысловую[24] команду ход дать.

– Просил. Молчат.

– А сам ты кто будешь? Наблюдатель, сигнальщик али смотритель отхожего места?

– Кашевар я. Опричь того закуски начальникам подаю.

– И какие такие закуски ты нынче подавал?

– Пряники, шанежки, пироги с маком, орехи с медом, сусло с брусникой, – доложил Оборкин как по писаному. – Все в целости осталось.

– Вот и жри теперь сам свои закуски! – Репьев, со вчерашнего дня ничего не евший, сглотнул слюну. – Сытая скотина, говорят, первая под нож идет.

– Ты не изгаляйся, а лучше что-нибудь дельное присоветуй, – плаксиво промямлил Оборкин. – Где спасение искать? Богов, что ли, молить?

– Если дела не спасут, так и вера не поможет, – изрек Репьев. – Все в твоих руках, земляк. Придется подсуетиться. Ты, кроме кашеварства, еще какому-нибудь занятию обучен?

Репьев спрашивал это потому, что, согласно предписаниям морского устава, каждый член команды «Эгира» должен был иметь навык в самых разных ремеслах. Сам он, к примеру, не только свой дальнозор знал, но и со смаговницей умел управляться, а в случае нужды мог и сигнальщика подменить. Но сейчас все зависело от сноровки и деловитости какого-то сопливого кашевара. Репьев при всем своем желании до главного притина не смог бы добраться.

– Кое-чему обучен, – растерянно ответил Оборкин. – Стол накрывать, постель стелить, белье стирать, прибираться.

– Да ты прямо как баба! Случаем не извращенец? Впрочем, какой моряк в этом признается… Ну да ладно. Постель стелить тебе не придется. Сделай так, чтобы ладья всплыла.

– Не смыслю я в этом ничего! – сразу ударился в панику Оборкин. – Даже и не уговаривай! Мой удел рыбу солить да похлебку с дичью варить.

– Это ты про какую дичь? Про тараканов? Немало их в вашей похлебке попадается. Вот и подыхай вместе с тараканами. Заодно и я к вам пристроюсь… А дело ведь самое пустяковое. Выеденного яйца не стоит. Ребятенок бы справился.

– Всплываем мы, к примеру, а нас сверху бомбами. Что тогда? – Оборкин, похоже, пребывал в сомнениях, не менее глубоких, чем океан-море.

– Даже если нам все едино умирать, так хоть белый свет напоследок узрим. Мы ведь люди, а не черви земляные.

– Без приказа всплывать не положено. Устав запрещает.

– Плохо ты устав учил. В случае урона команды на ладье старший по званию командует. А старше меня, надо полагать, в живых никого не осталось. Вот и изволь, сударь, подчиняться.

– Рад бы, да невежество мешает. – Кажись, Оборкин сдался.

– Ничего, я тебя просвещать буду. Только действуй как велено, без самоуправства. Чтобы всплыть, надо пустогрузные[25] емкости продуть, для чего откроешь затулки[26] главного давления. Это колесики такие. По двенадцать штук с каждого борта. Ты их прежде не раз видел.

– То прежде было, а сейчас они все под водой скрылись.

– Поныряешь, если жизнь дорога. Но учти, каждую затулку следует до упора открывать. А это, почитай, оборотов восемнадцать-двадцать. Так что воздуха в грудь побольше набирай.

– Ох, пропаду я, – заскулил Оборкин. – Пропадом пропаду.

– Не пропадешь, – заверил его Репьев. – Фрейе-Заступнице молись. Главное, себя перебороть. Как первую затулку откроешь, сразу легче станет. Только не все подряд открывай, а по обоим бортам равномерно. А то, не ровен час, на борт завалимся.

Оборкин не ответил. То ли делом спасения занялся, то ли решил отмолчаться. Наступила тягостная тишина, нарушаемая только плеском прибывающей воды да далекими взрывами глубинных бомб. Надо полагать, что бомбовозы загодя списали «Эгир» в расход и теперь гонялись за его собратьями.

Вот будет нещечко,[27] если ладья-подранок всплывет! Для бомбовозов, наверное, это такой же лакомый кусочек, как для Репьева шанежки и пироги, зазря пропадающие в десяти отсеках отсюда.

Репьев уже терял последние крохи надежды, когда загудел сжатый воздух, вытесняя воду из пустогрузных емкостей, совокупная подъемная сила которых была столь велика, что могла поднять на поверхность даже полузатопленную ладью.

На сердце сразу полегчало. Смерть если и не отступила куда подальше, то хотя бы перестала дышать в затылок. Ладья мало-помалу всплывала, имея заметный крен на корму. Репьев попытался было поднять дальнозор, но его наглухо заклинило. Вот так же, наверное, заклинило-заколодило и удачу Репьева, прежде не раз спасавшую его от самых разных напастей. А почему бы и нет? Норны,[28] как и все бабы, существа капризные. Сегодня обласкают, а завтра отставку дадут.

Мертвый Берсень-Беклемишев подплыл к Репьеву и ткнул башмаком в пупок. Но что за вредная тварь – даже утопившись, другим покоя не дает!

Репьев на всякий случай обшарил карманы урядника, но ничего стоящего, кроме каких-то размокших бумаженций, не обнаружил. Это были не иначе как доносы, вовремя не отправленные в божий сыск. Писем Берсень-Беклемишев никогда не писал – от его родного городка, по слухам, осталась только яма в версту глубиной, над которой каждую ночь играли вредоносные бусовые сполохи.

Ладья поднималась хоть и медленно, но ощутимо, а тут вдруг застопорилась на месте и с бока на бок, словно утица, закачалась. Всплыли, стало быть, бортом к волне.

Прихватив с собой кирку (не иначе как от бомбовозов отмахиваться), Репьев покинул порядком опостылевший отсек и стал на вольную волю выбираться, благо что вода вокруг понемногу убывала. На этом замысловатом пути ему пришлось немало лючных заверток отвернуть и драек отдраить. И все вслепую, на ощупь. Впрочем, темнота была подводным морякам не помеха. Их любому делу так обучали – день со светом, два без оного. Устав сего требовал, а устав умственные люди составляли.

Правда, с самым последним люком, который на верхнюю палубу выводит, пришлось повозиться. Покорежило его слегка. Вот вам и вода-водица. Если она под хорошим давлением долбанет, то все на свете разворотит. Куда там хваленому молоту дедушки Тора.

Большинство заверток так перекосило, что их пришлось силой сбивать. Вот тут-то кирка и пригодилась. Когда люк наконец откинулся, спертый воздух, вырвавшийся из ладьи, едва не вышиб Репьева наружу, как пробку из винной посудины.

Хоть и сумрачно было под новосотворенным небом, сплошь затянутым неспокойными, клубящимися облаками, из которых не дождь и не снег, а горячий пепел сеял, но Репьев, от света отвыкший, едва не ослеп.

Ладья, задрав нос и чуть притопив хвостатую корму, покачивалась на широких, разводистых волнах, словно стосаженный кит-кашалот, кроме всего прочего, снабженный еще и горбом-рубкой. Никаких иных плавучих средств ни вдали, ни вблизи не наблюдалось.

Под облаками парили вражьи бомбовозы, и гудение их было для Репьева как стервятничий клекот. Но пока они на всплывшую ладью не зарились, наверное, бомбовой запас успели истратить.

Горел не только город Сидней, горела и вся суша, простиравшаяся от него ошую и одесную.[29] Причем горело на разный манер – в одних местах чадило, в других полыхало, в третьих жаркое пламя крутилось завертью, где-то еще извергался один только черный дым.

Репьеву вдруг припомнились слова бабушки, в детстве частенько поучавшей его: «С огнем не шути, с водой не дружи, ветру не верь». И надо же было такому случиться, что повзрослевший внук в конце концов оказался перед бушующим до небес огнем, среди суровых бездонных вод, на соленом морском ветру, дувшем как бы со всех сторон сразу, – оказался один-одинешенек и без всякой защиты. (Божье заступничество во внимание можно было не принимать – как известно, у бога Одина не сто глаз, и сразу за всеми своими воинами ему не уследить.)

Впрочем, в единственном числе Репьев пребывал недолго. Из лючного лаза выбрался другой моряк, но вовсе не кашевар Оборкин, как того следовало ожидать, а звуколов[30] Клычков, земляк и погодок Репьева, вместе с ним начинавший службу на давно утопшем заправщике «Фреки».

Клычков заметных повреждений на теле не имел, но весь курился сизым вонючим дымком. Он, видать, крепко угорел внизу и от свежего воздуха сразу потерял сознание, хотя перед этим успел облевать рыжий от ржавчины борт «Эгира».

На корме, позади крышки самолетного колодца, тоже откинулся люк, и наружу вылезли сразу несколько моряков, столь закопченных, что Репьев никого из них не узнал.

Да и в носовом лазе, поперек которого лежал бесчувственный Клычков, кто-то уже бранился, поминая дурным словом и чужое море, и собственную судьбу, и всех на свете богов, включая отца людей Хеймдалля и девять его матерей.

Всего спаслись двенадцать человек, ровным счетом пятая часть команды подводной ладьи – в основном те, кто согласно боевому расписанию пребывал под самой верхней палубой.

Из начальствующих чинов, похоже, никого не уцелело. Как собрались все в главном притине, чтобы шанежками да брусничным суслом отметить успешный запуск бусовой самолетки, так и остались там на веки вечные. А кашевар Оборкин, откровенно говоря, ладью спасший, им общество составил. Жаль парнишку.

Теперь, когда смертельная угроза миновала, пора было и о своей дальнейшей судьбе задуматься.

Ждать помощи со стороны не приходилось. Если какой-нибудь из подводных ладей и случилось уцелеть, то ее след, наверное, давно простыл. Удирает сейчас на предельной глубине подальше от этого места.

Ковчеги и грузовики с высадной ратью сюда заявятся не скоро – очень уж горячо на берегу. На сиднейских обывателей, если таковые уцелели, надежды тоже мало. Во-первых, им своих забот предостаточно, а во-вторых, подводному моряку в полон сдаваться не пристало. Если и уцелеешь в неволе, то потом божий сыск с тебя шкуру спустит.

Оставалось полагаться только на самого себя да на ладейную братву, повсеместно прославленную своею ушлостью и дошлостью. Любой старослужащий не единожды горел, тонул и вредоносными газами травился, но тот свет на этот не променял. Авось и нынче пронесет. Недаром ведь сказано в уставе: «Дабы беззаветно исполнять свой долг, моряку надлежит по возможности уклоняться от смерти».

– Эй! – крикнул Репьев на корму, где собрались люди, судя по всему имевшие отношение к промысловой части. – Как делишки? На веслах восвояси пойдем али подсилок запустим?

– Сдох подсилок, – ответили ему. – Да и не сунешься сейчас вниз. Алатаревые накопители горят. Взорвемся скоро.

Действительно, из кормового лаза уже вовсю тянуло зеленовато-белесым дымком, а это означало, что до большой беды рукой подать. В море пожар – страшнее страшного. Особенно если ладейное чрево всякой взрывоопасной дребеденью набито.

– Тогда чего вы, сударики мои, ждете? – накинулся на них Репьев. – В спасательные плоты надо переходить. А то, не ровен час, вражьи бомбовозы вернутся. Уж на сей раз они нас не упустят.

Против такого решения никто не возражал, особенно когда выяснилось, что старше Репьева званием никого живого на ладье не осталось (было, правда, еще несколько моряков первой статьи, но они или ополоумели от угара, или, подобно Клычкову, лежали пластом).

Начали готовиться к спешной опрастке.[31] Наверх выволокли все пожитки, которые можно было без риска для жизни добыть в задымленных отсеках: непромокаемую одежку, моряцкие сундучки, кое-какое сручное пособие, скорострельные смаговницы и боеприпасы к ним.

Памятуя устав, не преминули облачиться в желтые плавательные поддевки и сразу стали похожи на баб – хоть и чумазых, но весьма грудастых. Потом стали спускать за борт спасательные плотики, которые от удара о воду должны были сами собой надуваться.

Первый, так и не надувшись, вскоре утоп. Наверное, какой-нибудь злодей вырезал кусок его оболочки себе на подметки. Другой, благополучно надувшись, коварно ускользнул из людских рук, отправившись в вольное плаванье.

Впрочем, никто по этому поводу особо не горевал. Плотиков, слава Одину, на ладье имелось предостаточно. Пару следующих моряки спустили на воду вполне успешно, а еще пару взяли на подчалок[32] – как-никак в каждом имелся солидный запас спорины,[33] питьевой воды и даже извиня,[34] употребление которого дозволялось только в крайнем случае, похоже, уже наступившем…

Волны подхватили утлые плотики и понесли прочь от ладьи, все выше задиравшей нос и все сильнее чадившей чревом.

– Ладью-то, командой покидаемую, по правилам затопить следует, – опомнился кто-то из моряков.

– Сама утопнет, – понимая свою промашку, огрызнулся Репьев.

– А коль не утопнет?

– Ну раз ты такой дотошный, то плыви назад и сам ее топи!

Брошенная на произвол судьбы ладья еще не успела скрыться из глаз, когда из рубки на палубу выбрался какой-то чудом уцелевший начальствующий чин – по мнению одних, урядник Ртищев, по убеждению других, десятский Хомяков.

Завидев уплывающие плотики, он сначала разразился отборной бранью, а потом учинил беспорядочную стрельбу из смаговницы, но никто из спасшихся моряков на это внимания не обратил. Не станешь же из-за одного-единственного человека возвращаться супротив волны. Да и своих забот хватает – кто-то пытался завести подвесные подсилки, кто-то молил богов о ниспослании удачи, кто-то еще откупоривал баклаги с извинем.

Скоро плотики попали в громадное мазутное пятно, которое не могли рассеять даже крутые волны. Среди мазута плавало немало моряцких пожитков, в том числе образа «Дети отца дружин[35] пируют в Вальхалле» и «Ваны отсекают голову мудрому Мимиру», прежде принадлежавшие подводной ладье «Хрюм».

Доконали, значит, вражьи бомбы отважных мореходов, среди которых у Репьева было немало приятелей. Сейчас валькирии, наверное, уже подносят им златокованые кубки с медовым молоком божественной козы Хейдрун.

Между тем дела на спасательных плотиках не ладились. Подвесные подсилки так и не завелись – от морской соли пришли в негодность свечи, а запасные неведомо куда запропастились. Вместо извиня в баклагах оказалась какая-то отвратная бурдохлысть.

Хорошо хоть, что молитвы дошли-таки до богов – небо окончательно затянулось черными тучами, хлынул дождь, густо настоянный на пепле, а это означало, что бомбовозов можно не опасаться.

Ветер и течение гнали плотики в полуденную сторону, в студеные моря, где плавают ледяные горы и охотятся за рыбой нелетающие птицы чистики…[36]

…Ныли разбитые при истязаниях пятки, саднили незаживающие раны от батогов, ломило вывернутые на дыбе суставы, но пуще всего болела исстрадавшаяся душа.

Виданное ли это дело, что с геройским воином, покрывшим себя славой как на море, так и на суше, обходятся хуже, чем с какой-нибудь воровской сволочью! И голодом морят, и огнем жгут, и дерут, как поганого пса. Хоть было бы за что…

– Ты, блудодей, не виляй, как змеюка, а подробно отвечай по всем статьям предъявленного тебе обвинения. – Исправник божьего сыска говорил гугливо, словно собственные сопли жевал. – Дружки твои во всем откровенно признались и сообща на тебя показали как на главного зачинщика.

– Оговор это, – прошамкал Репьев, которому ясно говорить мешали выбитые зубы и изувеченный клещами язык. – Бессовестный оговор. Действовал я по уставу и по здравому разумению, за что от начальства почетный знак имею. А злого умысла против родной страны никогда не имел.

– Знак твой меня никак не касается, – ответил исправник, – можешь его с собой на плаху прихватить. Про все твои подвиги на вражьем острове Тасмания нам ведомо. Только прошлой вины это с тебя никак не снимает. А вина велика. То, что ты власть на подводной ладье присамил, еще объяснимо. Но зачем же ты потом ту ладью у чужих берегов, не потопив, бросил? Почему сдал ее врагу вместе с бусовыми самолетками, тайными бумагами и пятью членами команды? Отвечай, гнида!

– Про все это мной уже сто раз говорено, – огрызнулся Репьев, хоть и битый, но несломленный. – Не мог я в тот момент знать, что на ладье еще кто-то уцелел. Вот и возложил власть на себя как старший по званию. Приказ перейти в спасательные плотики я отдавал, не спорю. Все в спешке делалось, потому что ладья в одночасье горела и тонула. Кто же мог предполагать, что вода огонь потушит и сразу пять человек потом в чувство вернутся. Почему же они сами ладью не утопили, когда приближающихся врагов узрели?

– Не твоего ума дела, вошь моченая. С них спрос особый, а ты за себя отвечай. В тех тайных бумагах, которые врагу достались, каждая буковка дороже твоей поганой жизни стоит. Про бусовые самолетки самого последнего образца я даже не упоминаю, хотя чужеземцы за них сто пудов злата заплатить готовы. А ты все невинной овцой прикидываешься!

– Если я в чем-то и дал промашку, то без умысла. Лихие обстоятельства тому причиной. Тебя бы, такого умного, на мое место! Пыточные листы строчить вестимо полегче, чем в чужих морях под водой рыскать! Глотнул бы ты того смрада, которым мы месяцами дышим! Как же, я во всем виноват! В том, что жив остался, не утоп и не сгорел! В том, что потом на одних веслах при скудном питании до Тасмании дошел, по пути половину товарищей рыбам скормивши! В том, что, на сушу высадившись, парой смаговниц да дюжиной ручных бомб всю городскую стражу Девонпорта разогнал и мореходным стругом завладел! В том, что опосля семь недель на буйных волнах болтался, пока своеземный ковчег не встретил! Тебе бы, чернильная душонка, всего этого хоть малой мерой хлебнуть!

Хотел Репьев сыскному крючкотвору до глотки дотянуться, да помешали цепи, которыми он к стене был прикован.

Исправник ликом побелел и особый сигнал тюремным смотрителям подал. Те толпой налетели и давай колошматить строптивого узника чем ни попадя.

Репьев сопротивляться возможностей не имел, а только старался беречь голову, поскольку нутро ему наперед этого успели отбить. Притомившись, смотрители мучительство прекратили и сверх прежних оков наложили еще тяжкие колодки.

В тот день его уже не кормили, а под вечер явился тиун,[37] имевший при себе готовый приговор.

Он свой век уже доживал и потому, наверное, кое-какое представление о милосердии имел. По крайней мере, собственных рук клещами да плетью не марал.

Тюремные смотрители совместными усилиями приподняли Репьева с пола, потому что судебный приговор надлежало слушать стоя. Боль, обуявшую его при этом, пришлось стерпеть, дабы родню свою, а заодно и всю морскую братию лишний раз не опозорить.

Вот что объявил тиун, все время поправлявший на носу окуляры в черепаховом станочке:

– В соответствии с волей богов и руководствуясь уложением о наказаниях, военный суд признал тебя, Хлодвиг Репьев, виноватым по всем статьям предъявленного обвинения и посему приговаривает к лишению воинского звания, имущественных прав, наследственной чести, а токмо и самой жизни, которая прервана будет посредством насаживания тела на кол. Приговор тебе понятен?

– Ничего более понятного отродясь не слыхивал, – ответил Репьев, разбитая рожа которого даже не дрогнула. – А больше в приговоре ничего не написано? Касательно снисхождения?

– Не без этого. Суд наш не только справедлив, но и милостив. Дано тебе, Хлодвиг Репьев, снисхождение. Учитывая, стало быть, прежние заслуги и смелые дела. Умрешь ты в прежнем звании, при всех имущественных правах и с сохранением чести, а вдобавок имеешь полную возможность самолично выбрать способ казни.

– А из чего выбирать, позвольте узнать? – поинтересовался Репьев, как будто бы находился не в тюремном застенке, а в похабном заведении, где блудодеи срамных баб себе для забавы нанимают.

– Ответствую тебе, Хлодвиг Репьев. – Тиун опять ухватился за свои стариковские окуляры. – Выбор имеется богатый. Усечение головы, повешение за шею, четвертование, колесование, сожжение и утопление в воде.

– Безмерна милость суда. Это в самую точку сказано. Мне как природному моряку больше подходит утопление, но исключительно в соленой воде.

– Соленых вод поблизости нет, а везти тебя, Хлодвиг Репьев, на море-окиян чересчур накладно, – ответил тиун со смиренным видом.

– Тогда выбираю усечение головы, только, чур, не палаческим топором, а моряцким кортиком.

– Хватит привередничать, – нахмурился тиун. – Твою выю не то что кортиком, а даже двуручной пилой не одолеешь. Да и некогда нам кортик искать. Сам знаешь, что казнь должна до рассвета совершиться. Если и дальше будешь дурачка валять, то непременно на кол сядешь.

– Пусть будет кол, – немедленно согласился Репьев. – Только смажьте его не бараньим жиром, как у вас принято, а китовым воском,[38] дабы я и после смерти благоухал. Такова моя последняя воля, и я от нее не отступлюсь.

– Уймись, Хлодвиг Репьев. – Тиун устало присел на скамейку, вытертую задом исправника до блеска. – Напрасно ты стараешься меня вздразнить. Я за сорок лет судейской службы ко всему привык. А уж к пустобрехам и подавно. Так что придержи язык и зря не разоряйся. Сейчас для тебя любая казнь есть милость. Поскольку избавляет от медленной и мучительной смерти, твои телеса давно гложущей. Накося, послушай и полюбуйся.

Тиун извлек из кармана приборчик, измеряющий бусовое излучение, и приставил его к голой груди Репьева. Приборчик, и прежде пощелкивающий, заверещал, как поросенок, почуявший опасность.

Тюремные смотрители хотя и продолжали держать Репьева чуть ли не на весу, однако постарались отодвинуться подальше. Даже многоножки-сколопендры перестали гоняться по стенам за мокрицами и замерли, словно в недоумении.

– Ты теперь сам как бусовая бомба, – сказал тиун. – Тебя можно заместо самолетки во врагов запускать. В таком состоянии ты и на воле долго не протянешь. Но допрежь сгниешь заживо. Лучевая хворь страшней проказы. Я на таких, как ты, еще в детстве нагляделся, когда супостаты мой родной город Муром с неба раздолбали. Так что зря языком не молоти, а выбирай себе самую сообразную казнь.

– А яда в твоем списке не имеется? – поинтересовался Репьев. – На яд я безо всяких условий согласный.

– Яд, говоришь, – ухмыльнулся тиун. – Так и быть, ради тебя расстараемся. Тебе какой больше по нраву?

– А какой есть?

– Всякие. Одни по мозгам бьют, другие по сердцу, от третьих кровь сворачивается.

– Нечему сворачиваться. Всю кровушку из меня твои прихвостни успели выпить. А порода у Репьевых такая, что наши сердца никакого яда не боятся. Посему подставляю под удар самое слабое мое место, мозги. Снабди меня ведром извиня или в крайнем случае получара.[39] Ноченьку я сам с собой попирую, а к утру от смертельного отравления скончаюсь. К общему удовлетворению, так сказать…

– Хитер ты, Хлодвиг Репьев. – Тиун глянул на него прямо-таки с отеческим благодушием. – Достойную казнь себе выбрал. Да только почему мы тебе, злодею, угождать должны?

– А я на твое добро своим отплачу. Как только доберусь до Вальхаллы, сразу словечко богу Одину за тебя замолвлю. Есть, скажу, в Мидгарде такой сударик, годами ветхий. Зажился уже. По всем статьям ему суждено в Хеле конца света дожидаться. Но ты уж сделай одолжение, возьми его в свои чертоги. Он хоть и не воинского сословия, но для нашего товарищества сгодится. Как-никак, а божьих воронов мертвечиной вдоволь кормил. Посылай за ним побыстрее своих валькирий.

– Благодарствую за доброту. – По знаку тиуна служители ослабили туго натянутые цепи. – Уважил ты меня, Хлодвиг Репьев, на старости лет. Уважу и я тебя, бравого вояку. Получишь все, что возжелал. Но учти, если до света сам не околеешь, полдень встретишь сидя на колу…

Голос из ментального пространства

…Значит, мне опять умирать… Да еще такой никудышной смертью – упившись мерзким гидролизным спиртом (другого здесь не производят, пшеница выродилась). Хотя, с другой стороны, издыхать на колу тоже несладко. А ведь мне случалось расставаться с жизнью куда более достойными способами.

Например, напоровшись на бронзовый меч, который направляла рука прославленной в легендах красавицы, на самом деле оказавшейся стервой, шлюхой и уродиной. Или взойдя на высокий жертвенный костер, сложенный из фиговых поленьев, почти не дающих дыма и притом горящих очень медленно.

А как вам нравится пуля, выпущенная из мушкета конкистадора? Взрывное устройство неимоверной мощности, предназначенное вовсе не для меня, но сработавшее прямо в моих руках? Меч викинга? Ритуальный нож ацтекского жреца? Пеньковая веревка, перекинутая через рею грот-мачты королевского фрегата «Дидона»? Бочка с кунжутным маслом, в котором, оголяя нервы, постепенно растворяются кожа и мышцы? Клыки и когти дикого зверя, наконец?

Да, мне есть о чем вспоминать. Список длинный, и конца ему не предвидится. Пока существует род человеческий, я буду умирать вновь и вновь. В разных временах и странах. В разных обличьях. При разных обстоятельствах.

И делаю я все это не ради своей прихоти, а исключительно для благополучия и процветания биологического вида хомо сапиенс, существ мелкотравчатых, суетных и, честно говоря, довольно гнусных, уж поверьте мне, как знатоку, на слово.

Дело в том, что человечеству почему-то претит поступательное движение вперед. Зигзаги, которые оно выписывало на дорогах истории, можно сравнить разве что с заячьими петлями или с фигурами высшего пилотажа, выполняемыми пьяными летчиками. За каждым взлетом неминуемо следует спуск, прогресс сменяется упадком, цивилизация уступает место варварству, сорняки жестокосердия заглушают цветы гуманизма.

Вдобавок ко всему выяснилось, что существующая реальность является не бесспорной данностью, единственно возможной парадигмой, а лишь одним из множества вариантов развития истории, и варианты эти можно тасовать, как колоду игральных карт.

Вот и сейчас столбовой путь человечества, пусть и тернистый, но более или менее изведанный, вновь дал вираж, ведущий если и не в бездну, то в трясину.

Дожили – крылатые ракеты с ядерными боеголовками атакуют Сидней, а про такие города, как Москва, Лондон, Берлин и Вашингтон, вспоминают лишь в прошедшем времени наравне с Микенами и Помпеями.

Хорошо хоть, что причины этой трагической нелепости очевидны, по крайней мере для меня. Народ, к которому по факту рождения принадлежу и я, народ, известный не только своей многочисленностью, бесшабашностью и широтой натуры, но также опасной непредсказуемостью, некогда предпочел свирепых и своенравных скандинавских богов маловразумительному догмату Святой Троицы и распятому Спасителю.

Рука, искавшая свечу, нащупала нож. Боги, пришедшие на славянские земли вместе с князьями-чужеземцами, железными мечами и сакраментальным словечком «русь» (сколько копий сломается из-за него в разных временах и реальностях!), высшими человеческими достоинствами считали воинскую доблесть да полное безразличие к своей и чужой жизни, а отнюдь не смирение и благонравие.

Фигурально говоря, могучий дикий зверь, которого можно было не только приручить, но и приспособить к полезному делу, вместо кольца в нос получил вожжу под хвост и понесся неведомо куда, не разбирая дороги и топча подряд всех встречных-поперечных.

Впрочем, укрощать необъезженных скакунов истории и возвращать поток времени в прежнее русло мне было не впервой.

Страницы: 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

«Когда я сошел с электрички, уже стемнело. Шел мелкий бесконечный дождик. Оттого казалось, что уже н...
«– Разумеется, я расскажу обо всем по порядку. Мне нет никакого смысла что-нибудь скрывать, тем боле...
«Я всего раз видел, как погибает корабль. Другие ни разу не видели....
«В среде самоубийц принято оставлять записки: «В смерти моей прошу никого не винить». Так вот: в мои...
«Коля Широнин застрял в двери вагона, и рыбаки, которые боялись, что поезд тронется, толкали его в с...
«Я привез Люцине «полянку». При виде этого подарка Люци села на диван и долго сидела в полном оцепен...