За веру, царя и социалистическое отечество Чадович Николай
– Нет, графом или герцогом, как у тамошней знати принято.
– Хотя бы имя мое нынешнее сохрани.
– Побойся бога, Мстислав Ярополкович! Какой же иноземец такое имя выговорит? Язык сломает, а не выговорит. Что-нибудь попроще надо. Например, Сид. Граф Сид Компеадор… Верный Сид.
– Завлек ты меня, Добрыня Никитич. – Юноша заметно оживился. – Заинтересовал… А когда отправляться?
– Чем раньше, тем лучше. Выберешь среди моих слуг с полдюжины самых толковых и расторопных. Гречанку свою прихвати. Надо ведь кому-то постель в твоем походном шатре стелить…
Владимир вошел в Киев лишь после того, как убедился, что варяги миновали днепровские пороги и возвращаться назад не собираются. Этим он еще раз подтвердил (хотя бы самому себе) репутацию дальновидного и осмотрительного политика.
Восстановление законного порядка обошлось малой кровью – на тополях и ветлах вздернули с полсотни первых встречных горожан, в большинстве своем не имевших никакого отношения к погромам.
В разграбленных палатах быстро навели порядок и уют, пострадавших бояр наградили платьем с княжеского плеча (больше, увы, награждать было нечем), боярских дочек, в одночасье утративших невинность, спешно просватали за берендейских и тюркских князьков, о такой чести прежде и не помышлявших, все уцелевшее имущество беглого казначея Блуда (позорное имя вновь вернулось к нему) было обращено в доход государства, дабы хоть частично покрыть причиненный казне невосполнимый ущерб.
Дела вроде бы вновь пошли на лад, но тут со всех сторон стали поступать дурные вести. В который раз от Киева отпала мятежная Полоцкая земля. Новгород, Смоленск и Рязань отказались платить сверхурочную дань. Отказчиков поддержали всякие инородцы вроде вотяков и муромы. Из степей двинулись орды печенежского хана Илдея, прежде неоднократно битого и вдруг, как на грех, осмелевшего.
Зашевелились и внутренние враги, прежде тихие и незаметные, словно тени: жадная и завистливая чернь, волхвы, не принявшие варяжскую веру, оставшееся не у дел многочисленное Рюриково потомство, торговые гости, недовольные княжескими поборами, влиятельное и богатое христианское подполье.
Для исправления кризисного положения необходимо было срочно принимать какие-то решительные меры, однако столь важный вопрос не мог решаться кулуарно. На себя Владимир брал только славу, успех и доходы, а неудачи, ответственность и расходы старался спихнуть на других.
Городское вече давно не собиралось, поскольку киевляне, чуждые традициям парламентаризма, свободу волеизъявления понимали исключительно как свободу рукоприкладства и вреда от подобных сборищ было куда больше, чем проку.
В силу указанных обстоятельств функции совещательного органа волей-неволей отводились великокняжескому пиру, на который по традиции, заведенной еще Игорем Рюриковичем, собирались представители всех сословий, вплоть до землепашцев и бортников.
Приглашения передавались устно, через особых посыльных, среди остальной княжеской дворни выделявшихся памятливостью и исполнительностью. Впрочем, перечень гостей, прибывших на пир, всегда сильно отличался от первоначального, как по количеству, так и по составу. Виной тому были склонность посыльных к простым человеческим радостям и хлебосольство киевлян, отмеченных княжеским вниманием. Чарка следовала за чаркой, и к вечеру посыльные теряли не только свою хваленую памятливость, но и способность самостоятельно передвигаться.
Впрочем, на бояр, даже опальных, общие правила не распространялись – каждый имел за княжеским столом свое постоянное место, свою лавку и даже свою посуду.
Пир, на котором предполагалось обсудить самые насущные проблемы княжества, был назначен на день, особо отмеченный в календарях всех представленных в Киеве религиозных конфессий, как явных, так и тайных. Христиане отмечали его как первый, или медовый, Спас, язычники славянской веры – как Осенник, праздник купания коней, а варяжские волхвы, чей год делился только на две поры, зиму и лето, – как канун листопада священного Ясеня, напоминание о неизбежной смерти, стерегущей каждого обитателя Мидгарда.
Владимир, восседавший за отдельным столом, был как никогда мрачен. Из всех своих многочисленных знаков великокняжеского достоинства на сей раз он надел только простую железную корону – подарок норвежского короля.
Места слева и справа от князя, предназначенные для самых близких ему людей, пустовали. Все пять законных жен Владимира по разным причинам пребывали в немилости, а должность главного советника, прежде занимаемая Блудом, оставалась вакантной.
Всего собралось около семи сотен человек, чуть меньше обычного. Лавка, на которой раньше сидели варяжские ярлы, пустовала. Запоздавшие гости предпочитали толпиться у стен, чем занимать ее.
Место Добрыни было среди бояр, чья родословная начиналась от разбойников, состоявших при Рюрике в день памятного кораблекрушения на Волхове (не случись оно тогда, и история восточных славян могла пойти совсем другим путем). Сухман и Дунай пристроились у самых дверей в обществе таких же, как и они, отщепенцев – витязей хоть и славных, но не состоявших на княжеской службе.
Наиболее привередливые гости сразу заметили, что этот пир весьма отличается от предыдущих как скудным выбором вин, которые после варяжских погромов сильно подскочили в цене, так и убожеством сервировки. На серебре ел один только князь, остальным досталась оловянная и глиняная посуда (а ведь когда-то дорогие гости без зазрения совести уносили с пиров золотые блюда и чаши). Все говорило о том, что прежние благословенные времена миновали и экономика княжества отныне становится экономной.
После краткой молитвы (а скорее даже проповеди), суть которой сводилась к тому, что, пока бог Тор бдительно присматривает за оградой, отделяющей мир людей от мира чудовищ, можно спокойно веселиться и возносить хвалу пресветлым асам, на княжеский стол подали огромного жареного лебедя, державшего в клюве диковинное персидское яблоко.
Владимир, действуя как заправский повар, сам разделил его на порционные куски, которыми была наделена княжеская родня, бояре, воеводы, иноземные послы и наиболее именитые горожане. Кому от княжеских щедрот досталось крылышко, кому гузка, а кому вообще ничего, но гости наперебой благодарили за милость.
Затем аналогичная процедура повторилась с хлебом. Каждый, получивший ломоть с княжеского стола, был вне себя от счастья. Добрыне досталась горбушка – вполне определенный знак внимания.
После того как князь под заздравные кличи осушил свой кубок, гости получили полную свободу развлекаться по своему усмотрению – есть, пить, болтать, кормить сновавших повсюду охотничьих собак, швыряться костями, горланить песни, пускать ветры и даже срамословить. Бог Один, и сам отличавшийся буйным нравом, ничего этого не запрещал.
Драчунов, по обычаю, не разнимали, а пьяниц, уснувших мордой в блюде, не будили. Тем более никому не возбранялось высказывать свое мнение по поводу сотрапезников, часто весьма нелицеприятное. Все это было последней отрыжкой так называемой военной демократии, некогда принятой в варяжских дружинах, взрастивших первых Рюриковичей.
Начинать деловые разговоры без соответствующей раскачки считалось дурным тоном, и важнейшее государственное мероприятие на первых порах напоминало банальную попойку, сдобренную плясками скоморохов, песнями гусляров и шутовскими выходками.
Впрочем, столь длительная и бурная вступительная часть была просто необходима – языки у киевлян, чьи деды не гнушались сырым мясом и руками ловили лисиц, развязывались не скоро. Темен был еще народ и косноязычен, а насаждавшаяся повсюду вера в мрачных богов-воителей, злобных великанов, жадных карликов и кошмарных чудовищ просвещению не способствовала.
Много вин было выпито и разлито, много яств съедено, скормлено псам и просто испорчено, много посуды перебито, много спето заунывных песен и сказано хвастливых речей, прежде чем кто-то из воевод как бы между прочим изрек, что не отказался бы сейчас полакомиться мясом молодой косули, да вот беда – всех косуль за Днепром распугали поганые печенеги, наводнившие степь. И что им только в родных кибитках не сидится?
Боярин, ведавший княжеской охотой, заметил, что печенеги пришли вовсе не за косулями, а за поживой, которую собираются получить с киевлян либо в виде откупа, либо как военную добычу, взяв город на копье.
Тут, наконец, в прения вступил и сам князь. Обгладывая бараний бок, он буркнул:
– Никогда еще копыта печенежских коней не ступали по улицам стольного города. Не бывать этому и ныне. Кровью своей умоются и портками своими утрутся.
Пьяная болтовня, споры и песнопения быстро умолкли. Жрать и лакать продолжали с прежним воодушевлением, но уже старались не греметь зря посудой и не чавкать. Как-никак, а каждое слово князя значило немало – могло и милостью обернуться, и карой.
– Живота своего не пожалеем за город наш! – рявкнул староста мукомолов. – Да только оружие у нас малогодное. Одни засапожные ножи да древокольные топоры. Надо бы обывателям мечи и бердыши раздать.
– Раздать можно, – молвил воевода, затеявший этот разговор. – Да как потом обратно сыскать?
Тут уже зашумели и другие гости, распаленные не только вином, но и заботой о безопасности родной сторонушки.
– Послать за Днепр дружину!
– На дружину уповать не приходится! Им хотя бы княжеские палаты от супостатов уберечь!
– Эх, братцы, зря мы варягов отпустили!
– Варяги твои хуже печенегов! Печенеги свой кус отхватят и уйдут, а варяги ярмом на шее не один год висели! Едва избавились от этих защитников!
– Надо соседей на помощь призвать! Новгородцев, рязанцев, смолян.
– Пока еще эта помощь поспеет! А печенеги уже своих коней в Днепре поят.
– А почему бы к грекам не обратиться? Мы ведь им против болгар помогали.
– Не до нас сейчас грекам! Их магометане с полудня теснят.
– Витязя Дуная за подмогой к литовскому князю пошлите! Он в бытность свою на тамошней службе дочку княжескую огулял. Свояку отказа не будет.
– Во-во! Князь литовский только нашего Дуная и дожидается. Поди давно секиру на его головушку наточил.
– Брехня! Дунай той дочки и в глаза не видел. Он у князя простым конюхом служил.
– Да если бы конюхом! И до конюха не дорос. Три года в привратниках подвизался, три года двор метлой подметал. Подтверди мои слова, Дунаюшка!
– Подтверждаю! – По гриднице разнесся звук увесистой затрещины. – Если мало, могу и слева добавить.
– Тихо! Никшните! Уймитесь, горлопаны! – дружно заорали княжеские телохранители-гридни, стоявшие с бердышами у него за спиной. – Надежа-князь хочет слово молвить!
Гости умолкли, словно сухим куском подавившись, только скулили собаки, да стонал под столом изувеченный Дунаем пустомеля. Владимир заговорил негромко, но веско, пристально вглядываясь в лица подданных:
– Горевать нам рано. Смятению предаваться и подавно. Казна киевская опустела, это верно. Похитил злато аспид лукавый, коего я на своей груди опрометчиво пригрел. Ничего, аукнется ему наша беда. Будет в Хеле кромешном гной пить и калом заедать… Злата нет, да руки и головы остались. Руки сегодня пусть отдохнут, а умом сообща раскинем. Сообща и приговор вынесем. А решать вам, князья-бояре, богатыри-воеводы, купцы-гости да пахари-кормильцы, вот что. Как казну златом наполнить? Как верных друзей-союзников завести? И как от печенегов оборониться? Сначала пусть свое слово божьи слуги скажут. – Взгляд Владимира остановился на волхвах, с постным видом восседавших на лучших местах.
Встал самый древний из них, уже даже не седой, а сизоволосый, словно леший. Прежде он звался Сновидом, а ныне Асмудом.
– Судьбы людей и судьбы народов вершатся не на пирах и даже не на бранном поле, а у священного источника Урд, где мудрые девы-норны день и ночь не отходят от своих прялок, – голос у волхва был слабый и отрешенный. – Пряжа судьбы давно готова, роковые руны вырезаны. Все, что должно случиться под небесами, а равно и на небесах, – предрешено. Кому завтра суждено погибнуть, тот неминуемо погибнет, даже укрывшись за ста щитами. Кому суждено испить чашу на победном пиру, тот счастливо избежит всех опасностей. Вот что говорят великие боги.
– Яснее они выразиться не могут? – Владимир еле заметно поморщился. – Понимаю, злато не по божьей части. А как же быть с печенежским нашествием? В оборону садиться или отдаться на милость незваным гостям? Аль в степи их перехватить?
– Благие асы, коими предводительствует всеотец наш Один, никогда не чурались бури мечей. Негоже и вам склоняться перед дикарями, не знающими истинных богов. Прославлен будет тот, кто накормит воронов вражеским мясом.
– Другого ответа я, признаться, и не ожидал. – Владимир жестом позволил волхву сесть. – А что надумали наши славные воеводы?
Ответ опять же держал старейший в своем сословии – одноглазый Турьяк-Щетина, муж хотя и храбрый, но недалекий.
– Надежа-князь, ступай себе спокойно в соседние земли. – При разговоре грузный воевода обеими кулаками упирался в стол. – Собирай рать могучую, добывай серебро-злато. Береги детушек своих, а мы уж поганых сами на городских стенах встретим. Камнями закидаем, варом обольем, стрелами засыплем. Авось и отобьемся.
– Так ведь сожгут поганые посад! – возмутился кто-то из горожан. – Простой люд и примучают! Нагими нас по миру пустят!
– Нагой не мертвый, – отмахнулся Турьяк. – На что-нибудь да сгодится. А от погоревшего посада убыток невелик. Через год отстроится.
– Ступай надежа-князь в соседние земли! – передразнил воеводу Владимир. – Вот уж воистину: старый дурак глупее молодого! Как же я вас таких скудоумных брошу? Вы сдуру меч не с того конца ухватите. Вояки…
– Что надумал, то и сказал. – Турьяк развел руками и под неодобрительный ропот простолюдинов уселся на прежнее место.
– А вы, бояре-разумники, почему приуныли? – дошла очередь и до соседей Добрыни. – Не вы ли мудрыми советами наставляли некогда моего батюшку Святослава? Не оставьте и меня своим вспоможеньем.
– Батюшка твой Святослав чужих советов никогда не слушал, – ответил боярин Твердислав, в зрелости своей бывший первым и на пиру, и в сече. – За что головой и поплатился. Нынче печенежские ханы из его черепа заместо кубка пьют. А тебе что сказать… Мудровать здесь особо нечего. Дело со златом долгое, о нем особый сказ. С печенегами надо разбираться. Промешкаем – всего лишимся. И живота, и скарба, и чести… Откупиться от поганых нечем. Посему надлежит их на рогатину брать, как медведя. Пусть вооруженная чернь печенегов на броде встретит, а конная дружина тем временем с тыла заходит. Печенег в рукопашном бою не стоек. Ему сподручней издали стрелы метать. В теснотище они сами друг друга передавят.
– Как же, утеснили овцы волков! – криво усмехнулся Владимир. – Не устоит необученная чернь против печенежской конницы. На мечах биться – это тебе не сапоги тачать. Сам-то небось за городскими стенами метишь отсидеться, а других на верную смерть посылаешь.
– Я, князь, от врагов отродясь не бегал! – Твердислав от обиды потемнел лицом. – Если совет мой тебе на пиру не нужен, так меч в чистом поле пригодится. Надо будет – сам пеших ратников поведу.
– Советов нынче я наслушался немало, а дело так и не прояснилось, – в словах Владимира упрека было больше, чем горечи. – Биться с печенегами нельзя, а не биться тоже нельзя… Вот такая загадочка. Кто ее отгадает, на того моя милость снизойдет. Ничего не пожалею, клянусь своим княжеским достоинством! Всеми земными благами наделю, любую просьбу исполню, будь он хоть холоп распоследний, хоть бродяга бездомный, хоть инородец презренный. Братом назову. На пиру по правую руку от себя сидеть позволю.
– Надежа-князь, дозволь осквернить твой слух нашими недостойными речами! – с лавок вскочили сразу несколько человек, возомнившие себя мудрецами и провидцами.
Кто-то один советовал откупиться тем серебром и златом, которым киевские бабы и девки себя в праздничные дни убирают. По его разумению, гривен, перстней, ожерелий, венцов и запястий должно было набраться никак не меньше воза.
Предложение это незамедлительно отклонили – воз бабьих украшений был для печенегов как наперсток вина для пьяницы.
Другой, наверное, блаженный, призывал помолиться всем миром и выпросить у бога Тора во временное пользование его всесокрушающий молот. Столь сомнительный путь даже обсуждать не стали.
Третий доброхот-радетель напомнил об ораве прокаженных, содержавшихся в глухом месте за пределами города. Вот бы заслать их всех к печенегам! Повальный мор любую силу укротит, любую рать рассеет. Совет, в общем-то, был дельный, только результатов его приходилось ожидать не скоро.
Самый глупый замысел сводился к следующему – просватать всех заневестившихся девок, включая княжеских и боярских дочек, за родовитых печенегов, которые после этого новую родню тронуть не посмеют, а сверх того еще хороший откуп дадут.
На эту идею склонный к иносказательным выражениям Владимир отреагировал предельно кратко:
– Сосватали кобылу медведю…
Когда все источники коллективной мудрости (а заодно и дурости) иссякли, со скрипучей лавки во весь свой саженный рост поднялся боярин Добрыня Никитич и в знак серьезности намерений ударил о пол бобровой шапкой.
– Теперь послушай меня, князь Владимир стольнокиевский! – молвил он с душевным надрывом, свойственным русскому человеку, идущему за «други своя» на смерть или пропивающему в кабаке материнскую ладанку. – Ох, много тут всяких пустопорожних слов сказано, и я кисель водой разводить не буду. Объездил я землю нашу вдоль и поперек и такого обилия советчиков, как у древлян, полян, кривичей и родимичей, нигде больше не встречал, даже у чуди бестолковой. Мнится мне, что веков так через девять-десять эта местность вообще станет страной сплошных советов. И уж тогда настанет окончательный облом… Вот я и зарекся что-либо кому-либо советовать. Лучше делом заняться. Завтра же спозаранку отправляюсь в стан печенежского хана Ильдея. Знаю я его не первый год, хотя ничего хорошего за этот срок не вызнал. Хорек, даже сидя в золоченом седле, все одно хорьком останется. Кровожадным и бздюковатым. Стану я этого Ильдея от приступа отговаривать. Дескать, не смей град Киев воевать, а ступай себе обратно за Дон несолоно хлебавши. Если принесу я землякам добрую весть, пусть славят меня богатырем-героем. А не вернусь вовсе – простите душевно. Стало быть, сложил я в степи свою буйную головушку.
– Как видно, головушка тебе и в самом деле мешает, – заметил князь. – Не упомню я такого случая, чтобы один человек целую рать одолел. Про это только в сказках сказывается да в песнях поется. Отпил ты, Добрыня Никитич, свой умишко окончательно.
– Благодарствую за заботу, надежа-князь! – Добрыня сдержанно поклонился. – Да только воевать печенегов я как раз и не собираюсь. К ним особливый подход нужен. Печенеги хоть и жесткосердны, да наивны, будто дети. Поели, попили – и всем довольны. Живут только нынешним днем и о дальней выгоде не помышляют. За дешевенькую безделушку готовы косяк лошадей отдать. Могут день напролет друг с дружкой бороться или наперегонки скакать. А если начнут в кости-зернь или в шашки-тавлеи играть – удержу нет. Жен и детей проигрывают. От кобыльего молока хмелеют, а греческое вино или наша брага для них просто погибель. Меры не знают, упиваются до безумия.
– Не упоить ли ты их часом собрался? – с сомнением поинтересовался князь. – Только боюсь, что на печенегов всех наших винных запасов не хватит. Разве что по глоточку каждому перепадет.
– Задумка моя пусть пока в тайне останется. – Добрыня нахально подмигнул Владимиру. – Если добьюсь своего, то не важно, каким способом. Но и ты, надежа-князь, о своем обещании не забудь. Коль спасу Киев и живым назад вернусь, ты любое мое желание обязан исполнить.
– Про любое желание я лишку хватил. Любое желание – это чересчур, – похоже, пошел Владимир на попятную. – Бывают ведь желания невыполнимые. Вдруг ты пожелаешь на великокняжеский стол войти и самолично править. Или дочек моих невинных в свою опочивальню потребуешь.
– Не по чину мне, князь, на твою наследственную власть зариться. Прадед мой, говорят, на Рюриковой ладье простым черпальщиком состоял, даже не гребцом. Лишки воды из ладейного нутра бадейкой удалял. Нынче золотари схожими бадейками дерьмо из отхожих мест черпают… Что касается дочек твоих, они мне и даром не нужны. Хотя красавицы, конечно, на загляденье. Только зачем кроту голубка? Я на старости лет привык срамными бабами обходиться. Поэтому желаний моих не опасайся. Как служил тебе прежде верой-правдой, так и дальше служить буду. Хоть вирником, хоть чашником, хоть стольником, хоть портомоем. Но от уговора нашего не отступлюсь. Желание свое стребую. Поглядим, надежа-князь, хозяин ли ты своему слову.
– Дерзишь, Добрынюшко? – Глаза Владимира сузились, как у кошки, высматривающей мышь. – Полагалось бы наказать тебя примерно, да ведь сам на верную смерть идешь… Если свидишься с ханом Ильдеем, привет ему передавай.
– Уж непременно! От тебя, князь-батюшка, привет, а от себя самого укоризну. – Добрыня вновь поклонился, на сей раз чуть пониже.
– Погоди, боярин! Послушай, что я тебе скажу, – заторопился воевода Турьяк. – Нам-то как быть? На полатях дремать аль к осаде готовиться?
– Это, братцы, ваша забота. – Добрыня развел руками. – Как вам вернее кажется, так и поступайте. Весточка от меня до Киева через пару дней дойдет. Отсрочка небольшая. За такое время рать не соберешь, рвы не углубишь и стены не надстроишь. Разве что котлы для вара на забралы[49] втащите, если их еще ржа не съела. Эх вы, воители! Запустили оборону. Вольно вам было прежде за княжеской казной да за варяжской спиной укрываться. А теперь сами хлебнете лиха.
– Ядовит ты, боярин, ровно змея, – отозвался воевода. – Так и тщишься побольнее ужалить. Видно, недаром столько врагов имеешь.
– Да ведь у нас такой обычай от пращуров ведется. Добро творить – врагов множить. Уж и не знаю почему, но если я Киев спасу, меня все обитатели от мала до велика проклянут, а уж вы, лизоблюды и приживалы, тем паче… Другое дело – разорить полгорода. Вот тогда все зауважают и детям своим закажут.
Через Днепр переправлялись выше Синявинского брода, у которого, как говорили рыбаки, видели всадников с нездешними бунчуками на пиках. Добрыню сопровождали: вольный витязь Сухман, не запятнанный печенежской кровью, черноризец Никон, уже не скрывавший тяжелого распятия, болтавшегося на его впалой груди, и слуга Тороп, успевший позабыть свое прежнее прозвище Вяхирь.
Все четверо (а Добрыня с Сухманом весили по восемь пудов каждый) с трудом разместились в ветхой долбленке, на которую даже алчные варяги не позарились, а коням пришлось плыть за кормой. Те, у кого на теле были брони, на всякий случай сняли их. Недаром говорится – от большой воды ожидай беды.
День только начинался, и над рекой еще не рассеялся предутренний туман, что киевскому посольству было только на руку – зачем чужие глаза лишний раз мозолить.
Левый и правый берег Днепра представляли собой как бы два различных мира, и не только по причине разницы в рельефе.
Справа стучали топоры, прореживая вековые дубравы, зеленела озимь, чернели пары, пасся тучный скот, в полях гикала охота, в селениях перекликались люди, петухи и собаки. Короче, жизнь кипела.
Слева, насколько хватало глаз, колыхалось безбрежное степное разнотравье, над которым стояла глухая тишина, изредка нарушаемая лишь орлиным клекотом да топотом стремящихся к водопою косуль и сайгаков. Даже светлогривые степные волки старались пореже подавать голос. Жизнь здесь до поры до времени дремала.
Это безлесое пространство, раскинувшееся между Днепром и Доном, издревле называли Диким полем. Добрые люди старались сюда без особой надобности не заезжать, а уж заехав, передвигались скрытно, зорко наблюдая за горизонтом, а то и прикладываясь к земле чутким ухом.
В дороге Добрыня поучал черноризца Никона:
– Про нашествие печенегов и наше странствие к ним ты в летописи даже не упоминай. Пусть потомки полагают, что все благие дела на киевской земле руками князя Владимира вершились. Кстати, когда будешь писать о нем, добавляй к имени какое-нибудь звучное прозвище.
– Подскажи какое.
– Да любое. Меня, к примеру, Златым Поясом кличут. У вас император был Константин Багрянородный. У данов конунг – Гарольд Боевой Зуб. Что-то в этом роде… – Добрыня оглянулся по сторонам, но на виду не было ничего примечательного, кроме бездонного неба, бесконечной степи и встающего над горизонтом дневного светила. – Ну хотя бы Красное Солнышко… Владимир Красное Солнышко. Чем плохо?
– Уж лучше Владимир Черная Буря, – возразил Сухман. – Солнышко всем тварям и растениям жизнь дает, а от князя одна погибель.
– Не каркай! – отрезал Добрыня. – Ничего ты в политике, то есть в науке управления государством, не понимаешь. Сплочение народа требует героических примеров. Дабы было на кого в лихую годину равняться. Дескать, пращуры наши прославились, а мы чем хуже? Венценосные герои в особой цене. Божий человек Никон это подтвердит. У латинян и греков всяких героев имеется – хоть пруд пруди. И тебе Александр Македонский, и тебе Юлий Цезарь.
– Разве мы с тобой не герои? – осведомился Сухман.
– Герои. Но, так сказать, частные. А не государственные.
– Какая разница?
– Большая. Про государственных героев летописи пишут, а про частных песни слагают.
– Кто слагает?
– Считается, что народ. Но я полагаю, что это они сами себя славят.
– Тогда возьми и сложи песню про нас с тобой.
– Не так-то это просто… Хотя попытаться можно. До ханской ставки, если верить лазутчикам, еще ехать и ехать. Вот и убьем время… Решено – я буду песню слагать, а ты по сторонам глазей, чтобы печенеги нас врасплох не застали.
Некоторое время посольство двигалось в полном молчании, а потом Добрыня стал легонько мычать что-то, стараясь попадать в такт лошадиному шагу. Скоро сквозь мычание стали прорываться отдельные внятные слова, а то и целые фразы. Впрочем, сочинительство у богатыря ладилось нешибко. Придумав одну строчку, Добрыня тут же отбрасывал ее и брался за другую.
– «Как во славном было городе во Киеве…» Нет, банально, надо что-то посвежее, – рассуждал он вслух. – «Красуйся, Киев-град, и стой неколебимо, как Россия…» Мимо. Никакой России еще и в помине нет. «Киев-град, златые купола! Киев-град, звонят колокола…» Еще хуже. Не дожили мы пока до куполов и колоколов. «Утро красит нежным цветом стены княжьего дворца, просыпаются с рассветом киевляне-голытьба…» Уже лучше, но никто не оценит. «Долбленки, полные сомами, Добрыня в Киев приводил, и все боярыни давали, когда про то он их просил…» Тьфу ты, я же героическую песню взялся сочинять, а не балагурную. Неужели придется возвращаться к первому варианту? Или придумать что-то попроще. На популярный мотивчик. «У князя в гриднице назначена пирушка…»
– Мне записывать? – поинтересовался добросовестный Никон.
– Не надо, – ответил Добрыня. – Героические песни запишут веков этак через восемь и тогда же назовут былинами. А пока их надо наизусть запоминать. Чтобы потом петь в людных местах.
– У меня, боярин, на плечах голова, а не кадушка. Она уже и так разными знаниями переполнена. Я запоминать давно разучился.
– Понятно. Сочувствую тебе, божий человек. Пьянство и память – две вещи несовместимые. Почти как гений и злодейство.
– Боярин, позволь мне твои песни заучить. – Слуга Тороп, дабы не отведать за дерзость хозяйской плети, предусмотрительно поотстал. – Голова у меня пустая и трезвая. Каждое слово для потомков сберегу.
– Попробуй, – милостиво разрешил Добрыня. – Если получится, будет тебе на старости лет верный кусок хлеба. Ну а сейчас внимайте. Зачин уже готов.
Певец из Добрыни был, конечно же, никакой, зато и слушатели ему достались неизбалованные.
- У князя в гриднице
- Назначена пирушка,
- О том везде идет молва
- Из уха в ушко.
- За стол зовут бояр,
- Купцов и воевод.
- Допущен также был туда
- Простой народ.
- Там были витязи
- Потык, Дунай, Добрыня,
- Чей грозен нрав
- И чей кулак, как дыня.
- Туда, конечно,
- И Сухмана занесло.
- Ему попойки —
- Основное ремесло.
– А вот это ты залгался! – возмутился Сухман. – Мое ремесло – супостатов разить да землю русскую оборонять. Пью я единственно от скуки. И с ног, заметь, никогда не валился. Нечего небылицы плести. Я ведь и разобидеться могу.
– Пойми, это ведь песня, – стал оправдываться Добрыня. – У нее свои законы. Не привравши, песню не сложишь. Тем более что выпивка герою не в укор. Александр Македонский тоже этим грешил. От пьянства, сердешный, и помер. Брось переживать и слушай дальше.
– Я послушаю, так и быть. Но если еще хоть одно обидное слово про меня скажешь, обратно в Киев вернусь, – предупредил Сухман. – Теперь понятно, почему магометане злоречивым пиитам языки обрезают.
– По части обрезания магометане известные искусники. Да только до нас это поветрие пока не дошло. Поэтому я за свой язык не опасаюсь.
Добрыня вновь запел, но слова теперь подбирал более осмотрительно:
- Как только гости
- Хорошенько угостились
- И все раздоры
- Между ними прекратились,
- Надежа-князь призвал
- К всеобщему вниманью,
- А для острастки даже стукнул
- Своею дланью.
- Дурные новости посыпались
- Без меры.
- Они разили,
- Как отравленные стрелы.
- Поганый враг Ильдей
- На Киев покусился
- И черной тучей
- На границе появился.
- Злодей степной
- Несет народу разоренье —
- Осаду надо ждать,
- Без всякого сомненья.
- Да только некому
- За родину сражаться:
- Слаба дружина,
- А подмоги не дождаться.
- Богатыри позор подобный
- Не стерпели
- И поклялись врага побить
- На самом деле.
- Добрыня быстро собирается
- В поход,
- С собой Сухмана
- Благонравного берет.
– Опять неувязочка получается, – вмешался Сухман. – С каких это пор я в благонравные записался? Благонравными бабы бывают. Или монахи. А я все же воин. Лучше назови меня непобедимым. На худой конец – могучим.
– Не ложится непобедимый в строку. Как ты не понимаешь! – раздосадовался Добрыня.
– А что ложится?
– Козлорогий, косорылый, страховидный, вечно пьяный.
– Тогда пусть благонравный остается, – вынужден был согласиться Сухман. – А я уж постараюсь соответствовать. Нрав укрочу и пьянство умерю.
– А еще говорят, что искусство не исправляет людей, – молвил Добрыня самому себе.
Здесь в богатырскую беседу вновь вмешался безродный Тороп, и вновь с безопасного расстояния.
– Почему в песне только про Добрыню и Сухмана поется? – осведомился он со всей строгостью, на какую только способен зависимый человек. – Как же мы тогда? Горе и тяготы вместе мыкаем, а слава только вам достается. Несправедливо.
– Про всякую голытьбу подзаборную в героических песнях не поется, – пояснил Добрыня. – Это уж потом, когда старый мир прахом пойдет, про вас сложат: «Кто был ничем, тот станет всем…»
– Ты, Добрынюшка, на этого свинопаса внимания не обращай. Кто был ничем, тот ничем и останется. – Сухман погрозил Торопу кулаком, хотя достаточно было и пальца. – Ты дальше пой. И где-нибудь в удобном месте обязательно вверни, что я непобедимый.
– Дальше я пока не придумал, – признался Добрыня. – Вдохновения нет. Песни сочинять – это не брагу ковшами хлебать. И не девкам подолы задирать.
Между богатырями завязалась горячая перепалка, вследствие чего они перестали следить за окрестностями. Да и Тороп с Никоном отвлеклись – уши развесили.
Спохватились все лишь после того, как в воздухе пропела стрела и, не дотянув до цели, коей, несомненно, являлось киевское посольство, сразу затерялась в высокой траве.
– Шухер! – рявкнул Добрыня (словцо было чудное, никому прежде не ведомое, но друзья-приятели к нему уже привыкли).
Всадники, до этого съехавшиеся вместе, спешно рассредоточились, дабы не стать легкой мишенью для скакавших наперерез печенегов.
– Смерти ищут, – неодобрительно покачал головой Сухман.
– Дурачье, – согласился Добрыня.
Оба богатыря, регулярно наведывавшиеся в Дикое поле (и не только кровопролития ради), вполне сносно владели печенежской речью, столь же примитивной, как и вся жизнь кочевника. Поэтому они до поры до времени не обнажали оружия, а лишь кричали навстречу степнякам:
– Стойте! Не стреляйте! Мы послы от киевского князя Владимира Святославовича! К хану Ильдею с поклоном едем!
В иных обстоятельствах печенеги, число которых не превышало дюжины, возможно, и призадумались бы, но сейчас время для мирных переговоров было упущено – стрелы уже густо падали вокруг пришельцев. Впрочем, будучи на излете, они не смогли бы пробить даже воловью шкуру, а не то что богатырскую броню.
– Хорошо же вы гостей встречаете! – возмутился Добрыня. – Вместо привета каленые стрелы посылаете! Тогда и ответ сообразный получайте!
Он натянул свой лук, ничем не отличавшийся от знаменитой гондивы, из которой легендарный индийский воитель Арджуна укладывал врагов пачками, вагонами и тачками. Истребление началось.
Тот, кто нынче звался Добрыней, но прежде носил много иных имен, в своих бесконечных перерождениях испробовал немало разных метательных орудий, начиная от примитивной пращи, с которой дикари охотятся на мелкую живность, и кончая арбалетом, дожившим до эпохи Наполеоновских войн, а потому в обращении со всякой смертоубийственной снастью достиг совершенства.
Стрелы вылетали одна за другой с интервалом, не превышающим длительности человеческого вздоха, и скоро колчан Добрыни – один из двух – опустел. Печенеги, рассыпавшись в беспорядке, скакали прочь, и уцелело их меньше половины.
– Догнать! – приказал Добрыня. – Если хоть один живым уйдет, к полудню здесь вся орда будет.
Богатыри засвистели, загикали и впервые за нынешний день оскорбили своих благородных скакунов плетью.
Низкорослые печенежские лошади, на которых можно было садиться без помощи стремени, славились своей выносливостью, неприхотливостью, злым нравом – но и только. Тягаться в резвости с чистокровным аргамаком Добрыни они, конечно, не могли. Да и под Сухманом был конь-огонь, некогда носивший славного варяжского ярла, поверженного в честном поединке.
Короче говоря, ударившиеся в бегство печенеги излишних хлопот киевским витязям почти не доставили. Кого не сшиб стрелой Добрыня, того достал копьем Сухман. Что ни говори, а богатыри свое грозное прозвище носили не зря. Против рядового воина они были как волкодав против дворовой шавки.
Не чуравшийся грязной работы Тороп собрал хозяйские стрелы и обыскал тела степняков (кого надо, и дорезал попутно). Кроме оружия, ничего стоящего не обнаружилось. Отсутствовали даже съестные припасы.
– В набег шли, – пояснил Тороп. – Обычай у них такой. В набег берут только коня да саблю. Даже лишних портов гнушаются. А назад гонят табуны, чужим добром груженные.
– Молодые… Совсем еще ребята, – опечалился Добрыня, разглядывая безбородые азиатские лица, уже тронутые печатью смерти. – Хоть и на злое дело собирались, а все одно жалко… Божьи создания.
– Не горюй, боярин, – беспечно молвил Тороп, вытирая нож о степняка, прирезанного последним. – У половца, как у собаки, души нет. Один пар… Попадись ты им, они бы горевать не стали. Поизгалялись бы даже над мертвым телом.
Хоронить чужих покойников в Диком поле было не заведено. Имелась тут своя похоронная команда, исполнительная и добросовестная, – волки, лисицы, воронье. Спустя сутки на месте побоища обычно даже костей не оставалось.
В полдень, когда от жары и безветрия степь совсем омертвела, посольство устроило привал.
Перекусили наскоро, без вина и горячих блюд, после чего Добрыня предложил всеобщему вниманию очередной куплет героической песни, по его словам – завершающий зачин.
Вновь зазвучал навязчивый одесский мотивчик, пик популярности которого ожидался только спустя тысячу лет:
- Богатырей Владимир
- Лично провожает,
- Подносит чарку и
- Сердечно обещает:
- «Коли прогоните вы
- Злого супостата,
- Не пожалею я для вас
- Парчи и злата,
- Исполню все ваши
- Заветные мечты,
- Если они, конечно,
- Скромны и чисты».
Этот куплет Сухману категорически не понравился. Да и ясно почему – про него там ни единым словом не упоминалось.
– Не так все было, – говорил он, ну в точности как брюзгливая старушка. – Врать ври, да не завирайся… Кукиш нам князь Владимир поднес, а не чарку. Мечта твоя, опять же… скромная и чистая. Хотя бы намекнул, что она собой представляет. Истинный богатырь должен желать себе только три вещи: злато, царскую дочь и меч-кладенец. Злата побольше, царскую дочь потолще, меч поубийственней. А тебе нечто совсем иное надо! Позаковыристей!
– Такая уж у меня натура. Всегда чего-то особенного хочется. Есть вино – на квас тянет. Пора спать, а не лежится. Все мяукают – я гавкаю… Но ты, Сухман Одихмантьевич, моей мечты не касайся. Очень прошу. Вот вернемся в Киев, сам все узнаешь.
– Мне от твоей мечты какая-нибудь выгода намечается?
– Тебе – вряд ли. Зато твоим внукам и правнукам непременно.
– Умник ты, Добрыня, редкий, а пустослов – вообще редчайший. – Сухман разочарованно махнул рукой. – Какие там внуки, коли у меня даже детей нет!
Потом завели разговор о насущных делах, которые надо было улаживать не после возвращения в Киев, а с часу на час.
Тороп, ощущавший себя в компании богатырей чуть ли не ровней, смело предположил, что лагерь печенегов находится где-то рядом, от силы в одном дневном переходе, а иначе почему бы у погибших печенегов отсутствовали даже минимальные запасы харчей. Выехали косоглазые молодцы в степь погулять, косуль пострелять, собирались к обеду вернуться – ан не вышло. Богатырские стрелы все пути-дороги назад отсекли.
– А ты, пожалуй, прав. – Добрыня в знак одобрения похлопал слугу по плечу. – Я и сам чую, что до ханской ставки рукой подать. Самое позднее – завтра утром там будем. Или даже сегодня вечером… Не мешало бы к встрече подготовиться.
– Каким таким манером? – полюбопытствовал Сухман. – Знавал я народы, чьи воины перед битвой брови чернят и щеки румянят, аки девки перед посиделками. Не к этому ли ты нас, боярин, подбиваешь?
– Русский богатырь в излишнем украшательстве не нуждается, хотя рыло умыть кое-кому не помешало бы, – туманно заметил Добрыня. – Да только я про другое… Скучать нам в ставке не дадут. Я все печенежские штучки наперед знаю. Прежде чем серьезные беседы вести, они всякие испытания устроят. Скачки, стрельбу из лука, игру на гуслях, единоборства… Со мной им связываться не с руки. Знают поганые и моего коня, и мой лук, и мою силу. Как бы тебе, Сухман, одному за всех не пришлось отдуваться.
– Ну, напугал! – расхохотался витязь. – Да я любого печенега голыми руками удавлю. Хоть самого хана, хоть ханского гридня, хоть ханшу.
– Не хвались раньше времени. И среди печенегов богатыри попадаются. Быкам шеи сворачивают. Против таких надо не силой, а сноровкой действовать. Проворством брать. Как малая виверица[50] крысу берет.
– Вздор, боярин, говоришь! – отрезал Сухман. – Виверице проворство нужно, не спорю. У нее силенок маловато. А росомаха, ее старшая сестрица, без проворства обходится. Ей главное – супротивника лапами достать.
– Нет, ты не росомаха! Ты баран упрямый! – Обычно сдержанный Добрыня на сей раз вышел из себя. – Словами тебя, видно, не проймешь. Ты только силу понимаешь. Ладно! Что через голову не доходит, через ушибленную задницу дойдет. Будем сейчас с тобой бороться.
– Не опасаешься, что я тебя в землю по пуп загоню? – ухмыльнулся Сухман (чего-чего, а самоуверенности ему было не занимать).
– Как загонишь, так и обратно добудешь, – огрызнулся Добрыня.
Они сняли брони, разоблачились до пояса, выставив напоказ многочисленные шрамы, и подвязались широкими кушаками. Добрыня, как и полагается богатырю, был высок и дороден, но даже против него Сухман смотрелся каменной глыбой. Накатится такая на человека, и от него лишь мокрое место останется. И где только рождаются подобные силачи!
Подзадоривая и вышучивая друг друга, они сошлись прямо среди трав, достигавших рослому человеку до пояса (Торопу, стало быть, до груди). Сухман сразу медведем попер на соперника, желая облапить его и для начала хорошенько помять.
Добрыня, не в силах устоять перед таким натиском, попятился назад, а потом вдруг резко, с вывертом, присел, успев захватить чужую ручищу. Сухман по инерции подался вперед, не устоял на ногах и, перевалившись через Добрыню, всей своей тушей рухнул в пышный чертополох. Земля глухо ухнула, словно на нее с разбега бросился резвящийся жеребец.
Некоторое время и незадачливый борец, и зрители молчали, поскольку никто ничего не понял. Добрыня хитровато улыбался, но тоже помалкивал.
– Вот незадача, – молвил Сухман, выбираясь из колючих зарослей. – Оступился. Наверное, ногой в барсучью нору угодил. Повезло тебе, Добрыня Никитич.
– Ошибаешься, Сухман Одихмантьевич. То не везение, а сноровка. Люди, в единоборствах ушлые, такую ухватку называют броском через плечо.
– Голову мне не морочь! – Сухман шевельнул могучими лопастями своих мышц. – Давай еще раз сойдемся. Уж теперь-то оплошки не будет.
– Да хоть сто раз! Только боюсь, что степь вокруг вытопчем. Дудакам[51] негде будет гнезда вить.
Сухман вновь ринулся на противника, но уже не как медведь, а как злой печенежский демон Тенгри-хан, имевший якобы пятисаженный рост и по семь пар верхних и нижних конечностей.
Казалось, что Добрыне нет никакого спасения и сейчас от славного витязя только мешок переломанных костей останется. Однако он опять предательски присел, только не спиной к нападавшему, а боком, вследствие чего Сухман утратил опору и странным образом завис на плечах противника.
– В чертополохе ты уже побывал, – багровея от напряжения, Добрыня выпрямился. – Куда же тебя нынче пристроить? Сам выбирай – в волчец или в репей.
Освободиться Сухман не мог, поскольку, подобно легендарному Антею, пребывал во взвешенном состоянии и только зря дрыгал ногами.
– Пусти! – прохрипел он наконец. – Дай на земле утвердиться.
– Я бы тебя отпустил, да опять скажешь, что нечаянно оступился. А эту ухватку, между прочим, мельницей прозывают.
– Сейчас я из тебя не мельницу, а колотушку сделаю, – пообещал Сухман.
– Тогда поваляйся-ка лучше на травке. Авось остынешь, – с этими словами Добрыня сбросил свою ношу туда, где осот был погуще.
Сухман долгое время не показывался спутникам на глаза, отплевываясь и обирая с себя колючки. Добрыня успел и водички испить, и пот утереть, и малую нужду справить. Передохнув немного, он позвал:
– Эй, где ты! Угомонился или еще хочешь?
– Предупреждали меня люди, чтобы не связывался с чернокнижником. А ты, оказывается, еще и колдун вдобавок. Ну ничего, теперь я ученый. Больше на твои уловки не попадусь… Поберегись! – Сухман восстал из степных трав, словно дьявол из преисподней (если только дьяволы бывают исцарапанными и обзелененными).
На сей раз он действовал куда осмотрительней (наверное, отдых в осоте пошел на пользу). Напролом больше не лез, а, наоборот, тянул Добрыню на себя, предварительно прихватив кушак на его спине.
Добрыня, как ни странно, сопротивляться не стал, привалился к Сухману, словно к милой сударушке, переступив своей ногой через его ногу и, крикнув: «Раз, два, три, задняя подножка!» – нажал плечом. Упали они вместе, но Добрыня оказался сверху да еще нечаянно (а может, и нарочно) угодил противнику локтем в подвздошье.
Из Сухмана вышибло дух, и некоторое время он не мог ни говорить, ни стонать, ни браниться, а только глотал ртом воздух, словно выброшенная на берег рыбина. На его зенках, видевших много горя-злосчастья, даже навернулись такие несвойственные богатырю слезы.