Лошади с крыльями Токарева Виктория
– Ну, здравствуй! – обрадовался встрече Егоров.
Мальчик тут же поверил, что ему чрезвычайно рады.
– Здравствуй! – ответил он и вложил свою крохотную руку в егоровскую громадную.
– Как тебя зовут?
– Саша. А тебя?
– Николай Константинович, – представился Егоров. – А ну-ка, Саша, угадай: лягушка квакает или каркает?
– Лягушка квакает, ворона каркает! – радостно прокричал Саша.
– А поезд катится или летит по воздуху?
– Поезд катится, самолет летает.
– А почему самолет летает?
Вопрос был трудным, но мальчик, не задумываясь, отчеканил:
– Самолет летает на бензине.
– На керосине, – поправила Галина Павловна. – Он дешевле.
Мальчик внимательно на нее посмотрел.
– Можешь идти в палату, – разрешила Галина Павловна.
Ребенок зашагал. Коротковатые штаны открывали узенькие, как палочки, щиколотки.
– Он не отстает, – определил Егоров. – Почему невропатолог дал такое заключение?
– Она у нас хамоватая, может, он и зажался. Да и вообще в наших, прямо скажем, не курортных условиях дети… – Она подумала, как сказать, не могла найти нужного определения.
– Ладно, понятно, – остановил Егоров ее поиск нужного слова. – А что родители? Как они к нему?
– Обожают. Целыми днями под окнами сидят, чтобы он их из окна видел.
– Значит, надо оперировать. Для них. Иначе, представляешь, что у них будет за жизнь?
Егоров поймал себя на мысли, что еще три дня назад он не стал бы перепроверять заключение невропатолога. А ссора с Вероникой и вообще сама Вероника заставили его остановиться, оглянуться. И от этого три судьбы резко меняют курс, разворачиваются от отчаянья к спасению.
– А кого будем делать: мальчика или девочку? – спросила Галина Павловна.
– А вы как считаете? – спросил Егоров.
– Мальчика. Мужчинам легче жить.
Егоров пришел на десять минут раньше. Вероники еще не было. Он стал ходить взад-вперед и подумал, что не ходил вот так взад-вперед и не ждал никого лет тридцать. У него никогда не было левых романов – не из-за повышенной нравственности, а из-за того, что он любил жену. Первые пятнадцать лет он действительно любил, потом думал, что любит, а теперь стал старый и некогда. В дне расписан каждый час. Егоров вспомнил свой сон, вернее, он его не забывал. Во сне из подсознания вылезло то, что он давил в себе: лет навалом, а счастья все равно хочется. Какое-то счастье у него было. Разве сегодняшний день не счастье? Дарить людям жизнь, радоваться их радостью – разве этого мало? Но хочется своим счастьем делиться. Быть не одному. И этим небом поделиться – дымным и туманным, будто надымили из печной трубы. А вон ворона полетела. Егорову всю жизнь хотелось летать. Он был уверен, что скоро придумают крылья. Надел их на лямках, как вещевой мешок, оторвался от своего балкона – и вперед. В моду войдут облегченные непродуваемые скафандры. Влюбленные будут летать, взявшись за руки.
Вероника появилась минута в минуту. На ней было черное свободное пальто с капюшоном, черные сапоги – она напоминала католическую монашку. Приблизившись, она подняла руки и показала часы на запястье.
– А я ничего и не говорю, – оправдался Егоров. Он почувствовал себя виноватым за то, что явился раньше.
Они прошли через тяжелую дверь. Когда-то Егоров бывал в этом доме. Считалось, что здесь хорошо кормят. У дверей сидела интеллигентная старушка. Ее амплуа – вышибала. Егоров заметил, что в театрах на служебном входе тоже сидят интеллигентные старушки, может, даже бывшие актрисы, и не пускают новое поколение. Сквозь этих старушек надо продираться, как через колючую проволоку.
– Это со мной. – Вероника кивнула на Егорова.
– Да, да, «это» с ней, – подтвердил Егоров, идя за Вероникой. Ему нравилось за ней идти и подчиняться. Нравилось, как убедительно она изображает из себя хозяйку жизни. Танк из папье-маше. Танк для макета.
Они разделись. Егоров еще успел взять у нее пальто и передать гардеробщику. Вероника не привыкла, чтобы за ней ухаживали… Потом они сели за столик в уголочке. Народу было немного. Официант возник в полумраке, как фокусник, приподняв над блокнотом фирменный карандашик.
– Что будем есть? – спросила Вероника.
– Кто из нас двоих мужчина? – поинтересовался Егоров.
Официант полуобернулся к Егорову.
– Кофе, – сухо заказала Вероника.
– И все? – удивился Егоров.
– Все. И без сахара.
У Егорова было свое отношение к вопросу питания. Он считал, что преувеличенная потребность в еде – своего рода наркомания. Страна переполнена пищевыми алкоголиками. Едят в пять раз больше, чем требуется для жизнедеятельности. И то, что Вероника отказалась от еды, – было для Егорова признаком культуры.
– А мне супчику, – попросил он. – Я без первого не могу.
– На второе? – спросил официант.
– Больше ничего. Я мало ем.
Официант кивнул и отошел.
Егоров стал смотреть на Веронику. Возле ее уха был затек от косметики. Она положила тон, но на периферийных участках не растушевала его, видимо, торопилась. Была резкая грань между крашеной кожей и некрашеной. Некрашеная поражала своей бледностью и беззащитностью. Хотелось притянуть ее голову к своей груди и замереть. Эта женщина изображала из себя хозяйку жизни, но она была замученная и заброшенная, как детдомовский ребенок. И нежная. Очень нежная. Он помнил все, что было между ними этой ночью, и не имело значения, что этого не было.
Вероника достала из сумки ученическую тетрадь в клеточку. Раскрыла ее и протянула Егорову.
Тетрадь была разлинована на колонки. Над каждой колонкой своя надпись: цвет, удельный вес, реакция, белок, лейкоциты, эритроциты, цилиндры и так далее. Внизу под надписями шли цифры.
– Что это? – удивился Егоров.
– Это анализы моей дочери, – спокойно ответила Вероника. – Я записала все ее анализы за последний месяц.
– Большая бухгалтерская работа, – отметил Егоров.
Он все понял. Она пробралась в его кабинет потому, что у нее больна дочь. Статья – повод. Цель оправдывала средства, и для достижения цели все было пущено в ход, включая вчерашний вечер. А если бы понадобилось, то и ночь. Та ночь, которой не было между ними, могла бы быть. Если бы это было НАДО. Егорова как будто ударили палкой по лицу. На «а вдруг» наступили ногой. «А вдруг» крякнуло под сапогом и сдохло. Егоров молчал, справляясь с собой. Он, как сван, решил ничем не обнаруживать свои чувства. Она не знает про «а вдруг» и не узнает никогда.
Подошел официант, поставил кофе и солянку.
– Водки, пожалуйста. Я забыл заказать.
Надо было выпить за светлую память «а вдруг». Поставить точку.
– А разве нельзя было нормально мне позвонить и обратиться нормально? Зачем эта легенда с очерком? Зачем было врать?
– Я звонила. Но вы не хотели меня слушать. Сказали, что это несерьезный разговор.
– Когда? – удивился Егоров.
– Вы потребовали снимки. Я сказала, что их нет. Вы бросили трубку.
– Да… – вспомнил Егоров. – Действительно звонила какая-то ненормальная.
– Эта ненормальная – я.
– Но я и сейчас скажу то же самое. Стойкий белок может давать врожденный порок. Его надо исключить. Для этого нужны рентгеновские снимки.
– А можно сделать их амбулаторно? Чтобы не класть в больницу. Привезти ребенка. Сделать. И увезти обратно.
Егоров задумался. Амбулаторная урография, конечно, возможна, но это нарушение правил.
– А кто этим будет заниматься? – спросил Егоров и прямо посмотрел в ее лицо. Тон под ее глазами растрескался, и те морщинки, которые она рассчитывала скрыть, обозначились более явственно.
– Вы! – бесстрашно ответила Вероника и посмотрела на Егорова как человек, имеющий на него права.
Егоров внутренне считал, что она его обманула и он ничего ей не должен. Но ее морщины и бесстрашие отчаянья тронули его.
– Хорошо, – сказал он, помолчав. – Завтра я вас жду.
– Спасибо, – одними губами произнесла Вероника. Чувствовалось, что на этот разговор у нее ушли километры нервов.
– Это все? – спросил Егоров.
– Это все.
Они замолчали отчужденно. Вероника была вся в завтрашнем дне. Завтра Ане проткнут вену и введут синьку, и вся ее кровь станет синей, как у инопланетянки. Надо будет и это пережить.
Официант принес водку и маслины.
– Можно, я не буду с вами пить? – спросила Вероника.
– Ну конечно.
Снова замолчали.
– Как вас дома зовут? – спросил Егоров.
– Ника.
– И меня Ника.
– Почему? – Она искренне удивилась.
– Потому что я Николай.
Ника и Ника. То, что случилось между ними, могло стать любовью, но не стало. Пронесся в небе и сгорел метеорит. А могла быть звезда. Она пошла к нему на встречу во вторник. А он к ней – в среду. Их дороги не совпали на один день. Казалось бы, какая мелочь: один день. Но все трагедии – в несинхронности. Когда это случается на биохимическом уровне клетки – рождаются уроды. А когда несинхронность в судьбах, случаются судьбы-ошибки. Судьбы-уроды.
– Я пойду. – Вероника поднялась.
– Идите, конечно.
Она ушла.
Он положил свою тяжелую голову на тяжелый Тюнькин кулак. Решил напиться до черной воды, но с этим ничего не получилось. Он трезвел с каждой рюмкой, и все предметы вокруг и мысли становились все отчетливее. Теперь он знал своими трезвыми мозгами: время не проходит. Время стоит. Проходит человек. Он, Егоров, прошел свою молодость и свою зрелость. И поднялся на новый возрастной этаж. Поближе к небу. Его игры сыграны. Но зато какие открываются перспективы. Будет лечить детей, запускать в будущее полноценных членов общества. А на тех, кто ищет и надеется, он будет смотреть вниз, как с балкона высокого этажа. Они будут мельтешить внизу в своем кошачьем беспокойстве, а он поплевывать вниз и думать: бегайте, бегайте, думаете, вам что-нибудь покажут… А я свободен. Я ничего не жду. И он будет надо всеми – одинок и свободен. И ближе к Богу.
На другой день, в четверг, Вероника и Аня приехали в назначенное время. Егоров был занят, но их встретил печальный Марутян. Он забрал Аню, а Веронику попросил подождать в приемной у Симы.
– Она без вас будет спокойнее, – объяснил Марутян.
Аня как-то сразу доверилась Марутяну и ушла вместе с ним не без удовольствия.
Вероника осталась ждать. Потекли главные минуты, определяющие дальнейший ход жизни. Все остальное на этом фоне не имело никакого значения. Через полчаса определится: сейчас, сегодня, завтра, через неделю и навсегда.
Сима налила ей кофе – признак особого расположения. Она делила всех посетителей на тех, кому кофе, тех, кому чай, и кому ничего. Ничего – тем, кто думал, что за свои деньги могут купить не только Егорова, но и всю клинику вместе с Симой.
Сима рылась в своих бумагах, печатала на машинке, отвечала на звонки и делала это тихо. Тихо отвечала, тихо перекладывала листки. У нее было поразительное понимание второго человека. Это, наверное, и есть интеллигентность: чувствовать другого как себя самого.
Через двадцать минут Марутян привел Аню. Она шла на своих ногах – живая и здоровая и нормального цвета. Однако недовольная. Вокруг ее глаз были красные пятна, значит, всплакнула. Платье было надето задом наперед, застежкой впереди. Вероника подхватила дочь, прижала к себе, чтобы из ее тела мощными струями перетекала любовь в это маленькое беззащитное тельце. Потом поставила Аню на стул и стала поправлять на ней платье. Перевернула застежкой на спину, застегнула все пуговички, сначала на спине, потом на манжетах. Эти привычные домашние действия успокоили Аню. Она чувствовала себя в безопасности. А Сима смотрела на них и качала головой.
– Сюда лучше не попадать, – приговаривала Сима. – Лучше не попадать.
Вошел Егоров. Марутян протянул ему мокрые рентгеновские снимки. С них капала вода.
Егоров и Марутян пошли в кабинет. Вероника растерянно посмотрела на Симу. Сима махнула ей рукой в сторону кабинета. Вероника и Аня вошли следом. На них не обращали внимания.
Егоров поставил рентгеновские снимки на светящийся экран. Стал смотреть с пристрастием. Марутян стоял рядом. Они переговаривались. Вероника прижала к себе Аню. Ждала. Каждый нерв был взвинчен до предела. Так, наверное, пережидали партизаны в погребе, когда наверху ходили немцы и непонятно: пронесет или убьют.
Вошел Кабан. Увидел Веронику и счел нужным развлечь ее разговорами. Он сыпал словами, чуть не анекдотами. Хотелось сказать «да заткнитесь», даже ударить. Но Вероника молчала, физически мучаясь от его голоса.
Егоров выключил экран.
– Затемнение в лоханках, – сказал он. – Процесс на почки не распространился. Пиелит.
– Это хорошо или плохо? – не поняла Вероника.
– Это лучше, чем пиелонефрит, – объяснил Марутян.
– Я бы антибиотиков не давал. Заваривайте травы: медвежье ушко, петрушку. Клюквенный морс. Побольше питья.
– А врожденный порок? – растерянно спросила Вероника.
– Его нет, – ответил Егоров.
– Это не такое уж частое явление, – подробнее объяснил Марутян. – Врожденные пороки по статистике бывают у двенадцати процентов. Вы попали в восемьдесят восемь процентов нормы.
Вероника молчала. У нее было потрясенное лицо.
– Но ведь в восемьдесят восемь процентов попасть легче, чем в двенадцать, – растолковывал Кабан. Видимо, он принял растерянность Вероники за ее бестолковость.
Вошла Галина Павловна. Они с Егоровым заговорили о своем. Вероника поняла, что она лишняя. Взяла Аню за руку, и они пошли из кабинета.
– До свидания, – попрощалась Вероника.
– До свидания. – Егоров поднял на нее спокойные льдистые глаза.
Из кабинета вышли в приемную.
– Скажи тете: спасибо, – посоветовала Вероника.
– Спасибо, тетя, – послушно отозвалась Аня.
– Пожалуйста, моя деточка! – Симины глаза увлажнились. – Какая чудесная девочка. Как пирог с вишнями!
Аня сконфуженно улыбнулась, склонив голову к плечу. Она любила, когда ее хвалят.
Егоров подошел к окну. Смотрел, как Вероника и девочка идут по больничному двору. Девочка была похожа на мать, и ему показалось, что Вероника идет рядом со своим детством. Егоров подумал: обернется или нет? Не обернулась. Вышла за ворота. Последний раз промелькнула сквозь решетки ее легкая голова.
В кабинете было душно. Панельные блоки не дышали. Егоров отомкнул тугие шпингалеты, раскрыл окно. Внизу, из-за дерева, возникла пара сванов. Похоже, они караулили Егорова, чтобы попасться ему на глаза. Они выступили из-за дерева и застыли в неподвижности, как бы являя собой композицию: благодарность. Их руки были прижаты к груди, глаза умиленно растаращены, губы шевелились, как во время молитвы. А может быть, они действительно на него молились.
Вероника зашла в автоматную будку, нашарила в кармане монету, позвонила Алеше на работу. Он ждал ее звонка. Алешин голос радостно взметнулся. Вероника дала трубку Ане. Она сказала свои «да» и «нет». В будке пахло мочой.
Вышли на улицу. День стоял ясный, умиротворенный, обеспечивал сейчас, сегодня и всегда. Все страхи закончились клюквой и петрушкой. Практически ничем. Вероника должна была испытывать не просто радость – счастье до эйфории. Но счастья не прослушивалось. Была усталость. И пустота. Хотелось сесть и не двигаться, как зайцу. Но Аня шла рядом, вложив в ее руку свои цапучие пальчики. Значит, надо было идти. И она шла.
Дома их встретила Нюра с котенком на плече. Котенок был крошечным, величиной с варежку.
– С работы привезли, – объяснила Нюра.
Вероника догадалась, что главный передал обещанное через курьера.
Нюра поставила котенка перед Аней. Он поднял хвост и зашипел. Аня испугалась, и ее личико стало напряженным. Они стояли друг перед другом: маленькая девочка и маленькая кошка – и боялись друг друга.
– Во тьманник! – незло осудила Нюра котенка. «Тьманник» – значило носитель тьмы.
– Какой же он тьманник, – заступилась Вероника. – Он маленький.
Вероника подняла котенка с пола, посадила его себе на плечо. Прижалась щекой к его щеке. Он тут же замурлыкал в самое ухо – так громко, будто затрещал, как мотоцикл. Может быть, он пел свой кошачий гимн солнцу.
Сентиментальное путешествие
– Ой, только не вздумайте наряжаться, вставать на каблуки, – брезгливо предупреждала толстая тетка, инструктор райкома. – Никто там на вас не смотрит, никому вы не нужны.
Группа художников с некоторой робостью взирала на тетку.
ТАМ – это в Италии. Художники отправлялись в туристическую поездку по Италии. Райком в лице своего инструктора давал им советы, хотя логичнее было бы дать валюту.
Шел 1977 год, расцвет застоя. Путевка в Италию стоила семьсот рублей, по тем временам это были большие деньги. Восемь дней. Пять городов: Милан, Рим, Венеция, Флоренция, Генуя.
– Возьмите с собой удобные спортивные туфли. Вам придется много ходить. Если нет спортивных туфель, просто тапки. Домашние тапки. Вы меня поняли?
Лева Каминский, еврей и двоеженец, угодливо кивнул. Дескать, понял. Видимо, он привык быть виноватым перед обеими женами, и это состояние постоянной вины закрепилось как черта характера.
Романова тоже кивнула, потому что тетка в это время смотрела на нее. Смотрела с неодобрением. Романова была довольно молодая и душилась французскими духами. Душилась крепко, чтобы все слышали и слетались, как пчелы на цветок. Романова была замужем и имела пятнадцатилетнюю дочь. Но все равно душилась и смотрела в перспективу. А вдруг кто-то подлетит – более стоящий, чем муж. И тогда можно начать все сначала. Сбросить старую любовь, как старое платье, – и все сначала.
Фамилия Романова досталась ей от отца, а отцу от деда и так далее в глубину веков. Это была их родовая фамилия, не имеющая никакого отношения к царской династии. Прадед Степан Романов был каретных дел мастер. Все-таки карета – принадлежность высокой знати, поэтому, когда Романову спрашивали, не родственница ли она последнему царю, – делала неопределенное лицо. Не отрицала и не подтверждала. Все может быть, все может быть… И новая любовь, и благородные корни, и путешествие в Италию.
– Вообще Италия – это что-нибудь особенное, – сказала инструктор. – Там невозможно прорыть метро. Копнешь – и сразу культурный слой.
– Там нет метро? – удивился искусствовед Богданов. – Если я не ошибаюсь, в Италии есть метро.
Богданов был энциклопедически образован, знал все на свете. Впоследствии выяснилось, что он знал больше, чем итальянские экскурсоводы, и всякий раз норовил это обнаружить: перебивал и рассказывал, как было на самом деле. В конце концов советские туристы поняли, что им подсовывали дешевых экскурсоводов, по сути, невежд и авантюристов. И гостиницы предоставляли самые дешевые. И купить на обменянные деньги они могли пару джинсов и пару бутылок минералки.
Но это позднее. Это не сейчас. Сейчас все сидели и слушали тетку, которая желала добра и советовала дельные вещи, но при этом разговаривала, как барыня с кухаркой, которую она заподозрила в воровстве. В ее интонациях сквозили презрение и брезгливость.
Романова выразительно посмотрела на человека, сидящего напротив, как бы показывая глазами, что она не приемлет этот тон, но не хочет спорить.
Сидящий напротив, в свою очередь, посмотрел на Романову, как бы встретил ее взгляд, и Романова забыла про тетку. Ее поразил сидящий напротив. У него был дефицит веса килограммов в двадцать. Он не просто худ, а истощен, как после болезни. Волосы – цвета песка, темнее, чем пшеничные. Блондин на переходе в шатена. Песок после дождя.
Романова не любила черный цвет и как художник редко им пользовалась. Черный цвет – это отсутствие цвета. Ночь. Смерть. А песок имеет множество разнообразных оттенков: от охры до почти белого. И его волосы именно так и переливались. Глаза – синие, странные. Круглые, как блюдца. Именно такие глаза Романова рисовала своим персонажам, когда оформляла детские книжки. У нее мальчики, девочки и олени были с такими вот преувеличенно круглыми глазами.
Небольшая легкая борода, чуть светлее, чем волосы. Песок под солнцем.
«Как герой Достоевского, – подумала Романова. – Раскольников, который сначала убьет, а потом мучается. Всегда при деле. А так, чтобы жить спокойно, не убивая и не мучаясь, – это не для него».
Тетка тем временем заканчивала свое напутствие. Она сообщила вполне миролюбиво, что жить туристы будут по двое в каждой комнате: женщина с женщиной, а мужчина с мужчиной. И выбрать напарника можно по своему усмотрению.
– Это мы вам не навязываем, – благородно заключила инструктор райкома.
– Спасибо, – угодливо сказал двоеженец.
Богданов скептически хмыкнул. Тетка настороженно посмотрела на Богданова.
Романова огляделась. С кем бы она хотела поселиться? Женщины в большинстве своем были ей незнакомы, в основном – сотрудницы музеев. Одна – яркая блондинка – жена Большого Плохого художника. И карикатуристка Надя Костина, про нее все говорили, что она – лесбиянка. В Москве семидесятых годов это была большая редкость и даже экзотика. Романова предпочитала никак не относиться к этой версии. Каждый совокупляется как хочет. Почему остальные должны это комментировать? При этом Костина была выдающаяся карикатуристка, у нее был редкий специфический дар. Может быть, одно с другим как-то таинственно связано и называется «патология одаренности». Если, конечно, лесбиянство считать патологией, а не нормой.
Но может быть, все эти разговоры – сплетня. Сплетни заменяют людям творчество, когда у них нет настоящего. Когда их жизнь пуста. В пустой жизни и драка – событие. На пустом лице и царапина – украшение. Обыватели не любят выдающихся над ними и стремятся принизить, пригнуть до своего уровня. Так что вполне могло быть, что Надя Костина – жертва человеческой зависти.
Все поднялись со стульев. Костина подошла к Романовой и элегантно спросила:
– Тебе не мешает сигаретный дым?
– Нет, – растерянно сказала Романова.
– Тогда поселимся вместе. Не возражаешь?
Отвечать надо было быстро. Романова испугалась, что Надя заметит ее замешательство, и торопливо проговорила:
– Конечно, конечно…
– Какие духи… – Надя элегантно повела в воздухе сигаретой.
Ее слова и жесты были изысканны, но лицом и одеждой она походила на спившегося молодого бродягу. Кое-какие брюки, висящие мешком, пиджак она надевала на мужскую майку. Кепка. Сигарета. Если на нее не глядеть, а только слушать и смотреть ее работы…
Но придется глядеть и даже спать в одном помещении.
После собрания Романова поехала домой на такси, продолжая слушать в себе некоторое замешательство. Она уже ругала себя за то, что сразу не сказала: нет. Отказывать надо сразу и резко. Тогда не будет никаких обид. Но Романова не умела сказать: нет. Не водилось в ее характере такой необходимой для жизни черты. Этим все пользовались. Но и она, надо сказать, тоже широко пользовалась человеческой мягкостью и добротой. А ее много вокруг, доброты. Просто люди больше замечают зло, а добро считают чем-то само собой разумеющимся. Как солнце на небе. Добро заложено и включено в саму природу. Солнце светит, под солнцем зреет огурец на грядке. Человек его ест. Потом сам становится землей, и на нем (на человеке) зреют огурцы.
И никто никому не говорит «спасибо». Огурец не говорит «спасибо» солнцу, а человек не благодарит огурец. И земля не говорит человеку «спасибо», принимая его в себя. Все само собой разумеется.
Солнце светит потому, что это надо кому-то. Земле, например. Само для себя солнце бы не светило. Скучно светить самому себе. И Романова для себя лично ничего бы не рисовала. Она оформляет детские книжки, это надо детям.
В этих и других размышлениях Романова провела день до вечера, успевая при этом заниматься по хозяйству, и готовиться в дорогу, и отвечать на телефонные звонки.
Вечером позвонил детский писатель Шурка Соловей и попросил, чтобы вышла.
Романова когда-то года два назад оформляла Шуркину книгу, и они один раз переспали. От нечего делать. Шурка не годился в мужья. И в любовники тоже не годился. Почему? А черт его знает.
Была всего одна ночь, но они оба запомнили. Шурка много говорил, рассказывал все свое детство, выворачивал душу наизнанку, как карман. И они вместе рассматривали, перебирали содержимое этого кармана – откладывая ненужное в сторону. Что-то выкидывали вовсе. Вытряхивали, чистили Шуркину душу.
Производили генеральную уборку.
А утром жизнь растащила по своим углам. Была одна ночь, которая запомнилась. И туда, как к колодцу, можно было ходить за чистой водой. Зачерпнешь воспоминаний, умоешься – и вперед.
Шурка позвонил вечером и сказал:
– Спустись вниз.
Романова спустилась. Шурка сидел в машине. В старом «москвиче».
Романова села рядом. В машине было неубрано, валялись железки, банки, тряпки. Это была одновременно и машина и гараж.
– У меня от поездки остались восемь тысяч лир, – сказал Шурка. – Это копейки. Самостоятельно на эти деньги ничего не купишь. Но доложишь и купишь.
Шурка вытащил из кармана сложенные бумажки. Протянул.
– Спасибо, – растроганно сказала Романова.
– Ты их только не прячь. Не вздумай совать в лифчик. Положи на виду. В карман плаща.
– А почему надо прятать? – удивилась Романова.
– Провоз валюты запрещен.
– Ты же говоришь, это копейки.
– Не имеет значения. Валюта есть валюта. Восемь лет тюрьмы.
Романова задумалась: с одной стороны – жалко отказываться от денег, а с другой стороны – не хочется в тюрьму.
– Да не бойся, – успокоил Шурка. – Если спросят откуда, скажи: Шурка дал. Назовешь мою фамилию.
– А ты не боишься?
– Нет. Не боюсь.
– Почему?
– Не знаю. Лень мне бояться. На страх надо силы тратить, а я ленивый человек.
Шурка грустно примолк. То ли осуждал себя за лень, то ли скучал по Романовой, по той ночи, когда он был самим собой в лучшем своем самовыражении. Как хорошо и умно он говорил, как неутомимо и счастливо ласкал. Больше у него ни с кем так не получалось. Чего-нибудь обязательно не хотелось: то ли говорить, то ли ласкать.
В машине образовалась тишина. Но не тягостная, когда нечего сказать. А тишина переполненности, когда много слов замерли в воздухе и не движутся.
Смеркалось. По тропинке к дому шли мальчик и девочка, оба юные, тоненькие, как будто несли кувшин на голове. Боялись расплескать предчувствие любви.
Романова вгляделась и узнала свою дочь Нину. Она выскочила из машины и заорала:
– Нина! Я привезу тебе джинсы! Придешь домой, смеряй сантиметром: талию, бедра и расстояние от пупа до конца живота. Поняла?
Нина остановилась и замерла. Она боялась приближаться и идти мимо матери.
Шурка взял Романову за руку и затянул ее в машину.
– А дома ты не могла ей сказать? – с осуждением спросил Шурка.
– Могла. Но это была бы не я.
Вот это правда.
Романова делала в жизни много ошибок, потому что не умела терпеть и ждать. И если разобраться, вся ее жизнь была одна сплошная ошибка, не считая дочери и профессии. Тогда что же остается? Вернее, кто?
Самолет на Милан взлетал в семь утра. В аэропорт надлежало явиться за два часа. Значит, в пять.
Туристы стояли вялые, безучастные. Когда хочется спать, не хочется уже ничего. Природа пристально отслеживает свои интересы и моментально мстит за недостаток сна, еды, питья и так далее и тому подобное.
Сдавали багаж. И в этот момент произошло некоторое оживление. Старушка-анималистка (рисовала животных для наглядных пособий и для детского лото) потеряла паспорт и начала его искать. Похоже было, что она оставила документ дома и поездка срывалась. Пограничники на слово не верят. Это граница. И кто может поручиться, что старушка – не работник ЦРУ. Зайчики, мышки – это так. Для прикрытия. А основная деятельность в другом. В подрыве социалистических устоев. Наверняка эта старушка из бывших. Иначе откуда эта аристократическая манера путешествовать в семьдесят. В семьдесят лет сидят дома и нянчат внуков, а то и правнуков.
Старушка (ее звали Екатерина Васильевна) судорожно рылась в чемодане. Она вспотела, была близка к апоплексическому удару. Двоеженец Лева Каминский взял сумку Екатерины Васильевны и вытряхнул всю ее на пол, на кафель аэропорта. Покатилась помада, заскользила расческа, выпали смятый носовой платок, мелочь, спички, махорка, высыпавшаяся из сигарет, и среди прочего узенькая книжечка паспорта.