Пляски с волками Бушков Александр
– Ладно, не будем перетирать из пустого в порожнее, – сказал я. – Что у тебя стряслось?
– Да вот стряслось. – Он досадливо поморщился. – Такое, что с ходу и не поймешь, как ни ломай голову… Пошли, посмотришь сам.
Он сноровисто застегнул пояс с кобурой и портупею, собрал за спину складки гимнастерки, взял с крючка фуражку (вместо вешалки они приспособили вкопанное у входа молодое деревце с дюжиной отпиленных сучков), и мы вышли из палатки. Федя уверенно направился к тому самому предмету, накрытому брезентом. Солдат, завидев нас, проворно вскочил с пенька, вытянулся и притоптал окурок.
– Вольно, – бросил ему Федя. – Ну вот, тут тебе и жмурики, и его, так сказать, автор…
Кивнув на солдата, он снял брезент и, не скатывая, бросил рядом. Я присмотрелся и невольно присвистнул. Действительно, ребус…
Лежащий навзничь труп мужчины. О причинах смерти гадать не стоило: над переносицей, во лбу – аккуратное входное отверстие, несомненно, от пули из того самого карабина. Вот только покойник был абсолютно голым, как Адам до того, как его уволили из Эдема по дискредитации. Первый раз я с таким сталкивался.
– Вот так, – сказал Федя с непонятной интонацией. – Мы его не раздевали, к чему бы нам? Таким его карнач[21] и нашел, когда услышал выстрел и прибежал на свисток…
– Черт знает что, – сказал я.
Присел на корточки и осматривал труп без малейшей брезгливости – и до войны, и особенно в войну насмотрелся всяких, порой выглядевших гораздо непригляднее. На вид лет пятидесяти, седины в волосах и в окладистой бороде почти не видно, открытые глава остекленели, лицо совершенно спокойное, как часто бывает у людей, внезапно упокоенных пулей в лоб. Не истощенный, но и не упитанный. С некоторым трудом поднял его правую руку – он давно окоченел, – осмотрел ладонь. Вся в ороговевших крестьянских мозолях. Судя по первым впечатлениям, которые вряд ли подвергнутся изменениям, – типичнейший местный землероб, как говорят поляки, рольник. Но абсолютно голый. Да уж, ребус-кроссворд…
– Сипягин вчера ночью был часовым, – вновь кивнул Федя на солдата. – Он и сподобился…
Выпрямившись, я отер руку носовым платком – прикосновение к мертвому телу всегда оставляет легкую брезгливость, – сказал:
– Ну, Сипягин, рассказывайте, как было дело…
– Я, товарищ капитан, ходил по просеке вокруг дома. Как и было приказано. А случилось это в шестнадцать минут четвертого ночи, время я засек, не первогодок, и часы у меня хорошие. То есть, когда я на часы посмотрел, было шестнадцать минут, значит, стрелял я минуткой раньше.
Часы у него и в самом деле были хорошие – трофейные, со светящимися стрелками и цифрами. Для немцев такие часы делали швейцарцы – ага, нейтральные, мать их так. Сипягин определенно солдат бывалый – орден Отечественной войны второй степени, две медали и красная нашивка. И стрелок, надо полагать, хороший – аккуратно влепил в лоб…
– Ага, – сказал я. – И появился человек…
– Да не было никакого человека, вот вам честное слово, – с жаром воскликнул Сипягин. – Вот не было, и все тут! С человеком я бы себя держал по уставу, не первогодок: «Стой, кто идет?» – потом предупредительный в воздух и уж только потом… Не было человека, только волки, три штуки, глаза так и светились, ровненько шесть, три волка, значит. Да и ночь была лунная, я их хорошо рассмотрел. Уж волков-то я насмотрелся, у нас в Сибири их было видимо-невидимо – леса вокруг нашей деревни густые, волчьи места. – Он чуточку конфузливо отвел глаза. – С детства волков боюсь, товарищ капитан. Никого так не боюсь, как волков. У нас в деревне, когда я был еще мальцом…
– Давай-ка без воспоминаний детства, Сипягин, – поморщился я. – Значит, появились волки…
– Ага, три штуки. Ребята, кто караулил ночью, говорили, они и раньше появлялись, только близко не подходили, таращились издали. А эти, наглые или те же, только обнаглевшие, чуть ли не на просеку вылезли. И стало мне, откровенно-то говоря, малость жутковато – вдруг возьмут да кинутся? Ну, я и пальнул. Глаза враз погасли. Я на какое-то время отвернулся, вызвал карнача свистком, потом просветил фонариком, а он лежит, вот такой. Только не навзничь, а ничком…
– Это я его распорядился перевернуть, – дополнил Федя. – Меня почти сразу же разбудили. Не ЧП, конечно, но все же происшествие…
– Понятно, – сказал я (так часто говорят, когда ничегошеньки не понятно). – Значит, были волки, а потом, когда ты по одному пальнул, на том месте оказался человек… Тебе не кажется, что это на какую-то сказку походит? Только в сказках волки людьми оборачиваются, и наоборот.
– А это еще бабушка надвое сказала, товарищ капитан, – бухнул доблестный воин Сипягин. – Вроде бы случается и в жизни, сам я не видел, а старики рассказывали…
Он спохватился, что ляпнул лишнее, и замолчал.
– Мистику разводишь, Сипягин, – сказал я уверенно. – Поповщину. Я бы даже сказал, обскурантизм, только ты такого словечка в жизни не слышал. А?
– Ваша правда, не слышал… Я ж и не говорю, что там был какой оборотень. Только стрелял я по волку, а потом на том месте обнаружился человек, вот и весь сказ… Ведь никакого нарушения устава, товарищ капитан, не первый год в армии, службу понимаю…
Он был совершенно прав. Устав караульной службы четко регламентирует поведение часового в случае, если в непосредственной близости от него окажется человек: непременный оклик «Стой, кто идет?», предупредительный выстрел в воздух, ну а если уж человек и после этого не остановится, будет буром переть на часового – тут уж на поражение, как положено. Волк подпадает под другую формулировку: «при появлении в непосредственной близости действовать по обстановке». Вот Сипягин по обстановке и действовал. Ну, предположим, он мог и в воздух выстрелить, чем наверняка спугнул бы волков, а не бить первым выстрелом меж глаз, но все равно никаких претензий к нему быть не может, нарушения устава нет…
Я ненадолго призадумался. Чтобы получить пулю в лоб, человек должен стоять в полный рост… а впрочем, необязательно, мог стоять на корточках, на четвереньках, а то и лежать, подняв голову, что-то высматривая…
– Сипягин, – сказал я, – на какой высоте у тебя был карабин, когда ты стрелял? Как ствол был направлен?
– Стрелял сверху вниз, товарищ капитан, – ответил он, не задумываясь. – И шел выстрел примерно на такую вот высоту…
Он показал ладонью повыше колена – примерно на такой высоте и была бы волчья морда. Но ведь не было волка! Был только убитый человек, по необъяснимой причине совершенно голый… Ну и что прикажете в такой вот ситуации делать? Да сущих пустяков, как говорят в Одессе…
– Писать умеете, Сипягин? – спросил я.
– Обижаете, товарищ капитан! Семилетку окончил…
– Вот и прекрасно, – сказал я. – Немедленно напишите подробный рапорт, я его возьму с собой. Можете идти.
И тут же спохватился: я ему был не командир, приказ мог отдать только Федя. Впрочем, Сипягин не протестовал и на Федю не косился, отдал честь и направился к палаткам. А значит, он не из Фединого разведбата, а из взвода полковой разведки…
– Парень Ерохина, а? – спросил я.
– Ну да, – сказал Федя. – Толковый разведчик, наблюдательный, хваткий. Что видел, то и описал.
При взгляде на него у меня зародились определенные подозрения, но озвучить их я не успел: рядом с моим «Виллисом» затормозил еще один, из него выпрыгнул помянутый только что старший лейтенант Ерохин, командир взвода полковой разведки, размашистыми шагами направился к нам. В руке у него был фотоаппарат без футляра, я издали узнал ФЭД, «хулиганскую фотокамеру»[22].
– В город мотался, – пояснил Федя, хотя я и не спрашивал. – У себя в расположении взял.
Он козырнул, и я спросил с ходу:
– Жмурика поснимать решили, старший лейтенант? Иначе зачем бы вы в расположение за фотоаппаратом ездили…
– Да вот хотел… – ответил он без всякого смущения.
– Запрещаю, – сказал я, не раздумывая. – Ни к чему такая художественная самодеятельность. К тому же прекрасно знаете приказ насчет дневников и фотоаппаратов. Согласен, на фотоаппараты сплошь и рядом смотрят сквозь пальцы, но исключительно когда речь идет о чисто бытовых снимках. А здесь – дело в ведении Смерша… Так что – не надо…
– Слушаюсь, – сказал он, не пытаясь вступить в пререкания. – Но только тут такое дело, товарищ капитан… Где-то я этого мужика определенно видел – только не голого, как сейчас, вполне одетого и обутого. Видел, определенно. Только не помню где, то ли в городе, то ли в деревне, или на хуторе. Вот и хотел…
Это уже было интересно. Сомневаться в его словах не приходилось – опытный разведчик, которому положено быть наблюдательным и памятливым. Где-то видел в условиях, когда не думал, что придется столкнуться еще раз, при таких вот обстоятельствах, потому и не запоминал специально, где этот тип, будучи живехоньким, попался ему на глаза…
– Скорее уж в деревне или на хуторе? – спросил я деловито. – Где людей гораздо меньше, чем в городе.
– Очень может быть, – кивнул Ерохин. – Или все же в городе, скажем, на базаре…
– Все равно отставить съемки, – сказал я. – Совершенно не в вашей компетенции. Сфотографируют наши… и если вы уверены, что где-то его да видели, я вам обязательно пришлю снимок. Может, потребуется кому-нибудь показать… – и с намеком повернулся к Феде.
Он прекрасно все понял, сказал Ерохину:
– Можете идти.
Ерохин козырнул и тем же размашистым шагом направился к палаткам. Я и в самом деле собирался прислать ему снимок. К абверовской школе этот мертвый покойничек безусловно не имел никакого отношения, но, поскольку Косачи некоторым образом относятся пока что к операции «Учитель», моей группе и вести расследование – оно, крепко подозреваю, выйдет поверхностным, но тут уж ничего не поделать. Пусть и Ерохин подключается, от этого не получится никакого вреда, а вот польза может выйти…
Наш фотограф дело знает. Методика отработана чекистами еще в двадцатые годы, кажется, пошла в ход в первый раз, когда они хлопнули знаменитого налетчика Леньку Пантелеева. Покойника сфотографируют с открытыми глазами, а в данном конкретном случае еще и заретушируют входное отверстие от пули во лбу. Как показывает опыт, достаточно для уверенного опознания: персонаж выглядит вполне живым, хотя порой и чуточку заторможенным, но на такие тонкости люди обычно не обращают внимания…
Мы с Федей подошли к нашей машине, и я распорядился:
– Петруша, сходи посмотри. Коли уж нам с тобой, к бабке не ходи, придется и этим заниматься…
Он с живым интересом направился к покойнику, лежавшему уже в гордом одиночестве – нет нужды держать далее возле него пост, поблизости часовой, да и кто и зачем будет красть труп в этой глухомани?
– Что будешь делать? – спросил Федя.
– А что тут можно сделать… – пожал я плечами. – Вернусь в город, пришлю за жмуром машину. Ну и пусть Ерохин напряжет память. Мне ж отписываться…
– И откуда он только взялся, голенький… – протянул Федя.
Я промолчал. Странные интонации прозвучали в его голосе, и взгляд как-то так характерно вильнул. Поневоле я утвердился в недавних подозрениях. И сказал, что думал:
– Федя, так тебя и разэтак! Такое впечатление, будто ты… ну, не скажу, что так уж веришь этому Сипягину, но как-то серьезно относишься к его болтовне про оборотня…
Он ничего не сказал, но вновь вильнул взглядом.
– Федя, ты даешь! – в сердцах сказал я. – Это Сипягин – из дремучих сибирских лесов, с семилеткой. Но ты-то… Ну, предположим, ты тоже из лесной глухомани. Только сам же рассказывал: после седьмого класса ты в глухомани и не жил. Десятилетку окончил в большом райцентре, военное училище в областном городе. Ни там, ни там дремучих лесов и близко не было. Вполне городской человек, с образованием. Уж ты-то, в отличие от Сипягина, слово «обскурантизм» должен знать. Неужели и ты бабьим сказкам веришь?
Он промолчал. Стоял, глядя под ноги, и мне категорически не понравилось выражение его лица, хотя я и не мог бы его определить точно. В любом случае, он мне ни словечком не возразил…
– Федя, охолонись! – сказал я укоризненно.
Он поднял голову и глянул мне в глаза. Положительно, на лице у него отобразилась этакая беспомощность.
– Понимаешь, Серега… – сказал он наконец. – В чем я с Сипягиным согласен, так это в том, что в глухомани иногда случается такое, о чем в городах и думать забыли…
– Ага, – сказал я не без сарказма. – И что, у вас в деревне был кто-то, кто в полнолуние волком оборачивался? И ты это своими глазами видел?
– Не видел, врать не буду, – ответил он, пожав плечами. – При мне такого не случалось. А вот в старые времена, говорили, бывало. Причем рассказывали люди, которым можно верить. И знаешь, Серега… У нас в деревне был один дед… Если у кого-то потеряется корова или там коза, сразу шли к нему. Дед брал гирьку на веревочке, водил над столом или полом, ничего при этом не нашептывал. Только всегда скотину находили там, где он показал. Или говорил порой, что ее волки съели там-то и там-то. И всегда в том месте находили кости. Даже наш уполномоченный ОГПУ, когда у него не вернулась с пастбища лошадь, огородами ходил к деду. А ведь безбожник был тот еще, в двадцать девятом году церковь закрывал. А вот поди ж ты… Он, понимаешь, был местный, в Гражданскую партизанил в наших местах – и говорили, кое-что сам видел. Вот насчет деда – уж никак не с чужих слов. Когда мне было десять лет, в тридцать шестом, у нас точно так же Зорька заплутала. Отец долго не раздумывал, сразу меня к деду послал. При мне он с гирькой на веревочке виртуозил. И Зорьку отец нашел именно там, где он сказал, возле Порошинской гари…
– Ну, это другое, – подумав, сказал я, пусть и нехотя. – Вот во всяких там прорицателей и гадальщиков я, в принципе, готов поверить. В сорок третьем гадала мне одна цыганка, и, представь себе, все сбылось. Причем никак не скажешь, что она шарлатанила, все совсем по-другому обстояло. Но вот во что я никогда не поверю, так это в оборотней. Их не бывает. Завяжи с этакими мыслями. Еще дойдет, чего доброго, до замполита. Взыскание он тебе, конечно, не влепит, но смотреть будет чуточку иначе. А ты ведь в полку на отличном счету, в партию вступал в декабре сорок первого, под Москвой, в самое тяжелое время. И на батальон тебя вот-вот утвердят, мне в штабе дивизии определенно говорили. На хрена тебе мистику разводить с твоей-то биографией и послужным списком?
– Я и не развожу, – сказал Федя твердо. – Не дурак и не дите малое.
– Вот и ладушки, – сказал я. – Я, конечно, сигналить на тебя никому не пойду, но все равно неприятно мне, что ты к этой мистике словно бы серьезно относишься… Ладно. Схожу посмотрю, как там Сипягин с эпистоляром управляется, да и Петруша возвращается. Смысла мне нет тут долго торчать, нет никакой необходимости…
Маугли местного разлива, новости и документы
С моим рапортом подполковник Радаев разделался быстро и занялся гораздо более длинным сипягинским. Читал быстро, но внимательно, попыхивая немецкой сигаретой «Юно». Ну а я, как и полагалось в таких вот случаях, сидел смирнехонько и ждал, когда он закончит. Благо вопросов он не задавал.
Подполковник Радаев – мужик примечательный. Лицо словно вытесано тупым секачом из сырого полена – но за физиономией портового грузчика, а то и биндюжника кроется светлый ум, цепкий и острый, золотые мозги прирожденного контрразведчика. Я к нему пришел уж никак не зеленым стажером, наподобие Петруши, но за год службы под его началом научился кое-чему крайне полезному…
От нечего делать в который раз посмотрел на портрет Верховного на стене, в который раз отметил окаймлявшую его широкую полосу выцветших обоев – явно прежде тут висел гораздо больший по размерам портрет Гитлера. Закурил. Радаев это разрешал, они сам дымил как паровоз. Подполковник чуть заметно поднял брови: очень похоже, дошел до того места, где я упомянул об откровенных намеках некоторых на волка-оборотня.
Конечно, фамилий я не приводил: не стоит по таким пустякам стучать ни на Федю (он мне не закадычный друг, но безусловно старый добрый боевой товарищ, «альтер камерад», как говорят немцы), ни на Сипягина – справный солдат. Но и не упомянуть о том, что они говорили, не мог. Порой приходилось, канцелярски выражаясь, «фиксировать характерные высказывания», и я решил, что это как раз тот случай, тем более в отсутствие убедительных стопроцентно материалистических версий. Вот и написал обтекаемо: в беседах со мной двое военнослужащих упоминали о волке-оборотне, с каковым и связывали странного покойника. Конечно, всерьез они в свои слова не верили, но такое впечатление, как бы это выразиться, теоретически допускали…
Радаев отложил бумагу, неторопливо закурил и невозмутимо глянул на меня:
– Вот так, значит… Волк-оборотень… Фамилий ты не указал… но я их и не спрашиваю. Еще дойдет до какого-нибудь особо ретивого замполита, возбудится, болезный. Политика партии и правительства касаемо дел церковных сейчас, конечно, другая, не то что во времена воинствующих безбожников, но это ж не церковные дела, а махровая мистика… Совсем другой коленкор. Мало ли что… Ну а сам-то ты что о волках-оборотнях думаешь?
– Они бывают только в сказках, – сказал я, ничуть не кривя душой. – Немецкие вервольфы, славянские волкодлаки…
– Китайские лисы-оборотни… – кивнул он. – Я в свое время на Дальнем Востоке такого наслушался. Ну а есть у тебя какая-то материалистическая версия насчет этого странного покойника? Или хотя бы наметки? Не может не быть наметок, у тебя хватило времени как следует все прокачать. Так как?
– Кое-какие наметки есть, – сказал я, нисколечко не промедлив. – Именно что вполне материалистические. Временем ограничиваете?
– Ничуть.
– Ну что же… Я не большой любитель страшных сказок. Тут другое. Когда мне было лет десять, я в кладовке нашел несколько годовых подшивок журнала «Мир приключений». Был такой в двадцатые годы…
– Помню, – кивнул Радаев. – Интересный был журнал, жаль, что давно не выходит… И что ты там вычитал?
Я отвечал без запинки, будто отличник у доски:
– В Средневековье была такая психическая болезнь… Люди искренне считали себя волками, как обычные психи – Наполеонами. Ни в каких волков, понятно, не превращались, не носились голыми по полям-чащобам. Иногда нападали на прохожих, кусали их чувствительно, а то и до смерти загрызали. Человек ведь тоже может другого загрызть, а уж покусать… Для них даже есть научно-медицинское название – ликантропы.
– Ага! – сказал он все так же невозмутимо. – Улавливаю ход твоих мыслей. Хочешь сказать, этот покойничек – ликантроп местного разлива? Вот и тешил свою хворь, благо осень теплая и голым ночами бегать гораздо сподручнее, чем зимой?
– Вот именно, – сказал я. – Немцы психически больных уничтожали целеустремленно, но безобидный деревенский дурачок, особенно в глуши, мог им и не попасться на глаза. Я таких встречал на оккупированной территории, повезло им выжить…
– Так… – по его тону и выражению лица, как всегда, не удавалось определить, что он думает и как мои слова оценивает. – Но ведь тогда получается, что он по ночному лесу шлялся не в одиночку, а именно что в компании волков. Сипягин уверенно пишет: «…несколько пар волчьих глаз». Да и до того волки к палацу подходили… ну, не большой стаей, но безусловно группой.
– А почему бы и нет? – сказал я. – Мы с вами не зоологи и даже не охотники. Аллах их ведает, волков… Я в том же «Мире приключений» читал, что однажды в Индии поймали двух девочек, прижившихся в волчьей стае. Даже имена помню – Амала и Камала. Заблудились в лесу совсем крохотными. И ведь волки их не сожрали, а приняли в стаю, как Маугли у Киплинга. Правда, в той же статье писали, что Киплинг действительность здорово приукрасил: эти девчонки членораздельно говорить не умели, ходили исключительно на четвереньках, мало что в них осталось от человека. Почему бы и не предположить, что мы столкнулись с чем-то похожим? Только, в отличие от тех девчонок, наш покойник безусловно не жил мало-мальски долгое время в волчьей стае.
– Почему так думаешь?
– Труп я осмотрел внимательно, – сказал я. – Писали, что у Амалы и Камалы на локтях и коленках были здоровенные ороговевшие мозоли. Ну, понятно, они несколько лет ходили голыми на четвереньках. У нашего трупа – ничего похожего. Даже подошвы – подошвы человека, ходившего в основном в обуви. Так что по лесам он должен был бегать голым и босым именно что эпизодически. В редкие выходные, что ли. У крестьян они редко бывают, особенно в страдную пору. А он явно не бездельничал – руки вполне крестьянские. Ну а волки по каким-то своим причинам убогонького умом не трогали, может быть, чуяли, что он какой-то другой, не вполне и человек. Вот и позволяли с ними шляться. Сипягин пальнул по волкам, а попал в него. Полное впечатление, что он стоял как раз на четвереньках: Сипягин клянется и божится, что пулю послал невысоко, на уровне волчьей головы… или стоящего на четвереньках человека. Солдат хваткий, разведчик, верить можно… Вот такие у меня соображения.
– Ну что тут сказать… – задумчиво произнес он. – Не скажу, что твоя версия меня устраивает полностью, но других у нас пока что нет. Да и не будет: мы этим покойником заниматься не будем, ни к чему он нам. Совершенно не по нашей линии. Ну, разве что оказался возле объекта, который нас очень интересует… но нет никаких оснований им и далее заниматься. Я, конечно, передам фотографии и ваши рапорты чекистам и милиции, авось выяснят, кто такой… Говоришь, Ерохин хочет поиграть в Шерлока Холмса?
– Ну да, – сказал я. – Заинтересовался, говорит, что он точно этого типа где-то встречал. Все равно он в палаце, по большому счету, мается бездельем, не нуждаются его ребята в постоянном чутком руководстве…
– Ну, пусть его. Только чтобы особенно не увлекался… а впрочем, мы ему не командиры. Я распоряжусь, чтобы ему дали фотографию покойничка. Дело, похоже, яйца выеденного не стоит, но закрывать его нужно по всем правилам… Да, вот что еще. Значит, точно не было рядом ни одежды, ни обуви?
– Не было, – сказал я. – Лес вокруг обыскали в радиусе метров двадцати разведчики Ерохина, солдаты капитана Седых и мой Петруша. Конечно, он мог раздеться и разуться в другом месте, подальше от палаца, но я не видел смысла прочесывать близлежащий лесной массив, да и указания такого не было…
– Совершенно нет смысла делать большую проческу, – кивнул Радаев. – Что бы нам дала его одежонка, где в карманах наверняка не было бы ничего интересного… Ты сориентировал Ерохина на базар?
– Он сам сообразил, – сказал я. – Парень тертый…
Везде, особенно в городишках вроде Косачей, базар – средоточие жизни и кладезь ценной информации. Большую часть сведений о художествах «квакиных» мы получили как раз на базаре. По тем же причинам местный НКГБ уделяет ему особое внимание…
– Теперь давай о Кропивницком, – сказал Радаев. – Чекисты хорошо поработали в областном центре, бывшем воеводстве. Ну, ты сам знаешь, как все обстояло…
Я знал, конечно. На другой день после ареста Радаев отправил в камеру к часовщику военного парикмахера, и тот поработал на совесть, укоротил волосы, убрал бороду, оставив лишь усы а-ля Пилсудский – одним словом, сделал все, чтобы часовщик во всем походил на фотографию с паспорта (ее для надежности подполковник распорядился переснять и увеличить). Десять лет – это все же не двадцать восемь, как в случае Кольвейса. Без труда можно было определить, что на обоих снимках один и тот же человек.
– До войны там было четыре часовщика, все старожилы, – продолжал полковник. – Один умер в сорок втором, был уже весьма преклонных лет. Кравца со всем семейством убили немцы – ты наверняка понимаешь по фамилии, кто он был?[23]
– Конечно, – сказал я.
– Ну вот… Двое живы, причем один еще работает. Оба уже старые, но, по отзывам, сохранили ясность ума и трезвую память. Никакого Ендрека Кропивницкого они не знают, человека с фотографии никогда не видели. Уверяют, что никакого пятого часовых дел мастера в городе не было. То же показали и десяток опрошенных старожилов: имя им ничего не говорит, человек на снимках им неизвестен.
– Интересно, – сказал я. – Один нюанс: специалисты уверяют, что паспорт Кропивницкого не на коленке сработан, а безусловно, выдан государством…
– Я и не спорю, – сказал Радаев. – Только сам знаешь, на войне обстановка частенько меняется резко. Так и здесь получилось. Донесение из воеводства поступило утром, а незадолго до обеда пришла самолетом спецпочта из Москвы, иногда они тянут, но в этот раз сработали оперативно. Вот, любуйся. Тебе отписано, как старшему группы.
Он выдвинул ящик стола и положил передо мной пакет, каких я навидался достаточно: размером со стандартную канцелярскую папку, плотная желтоватая бумага, кроме надписей – соответствующие штампы, две разломанные сургучные печати.
– Личное дело капитана Ромуальда Бареи, – пояснил Радаев. – К нам попало в сентябре тридцать девятого. Наш аноним прав: капитан Ромуальд Барея и часовщик Ендрек Кропивницкий – несомненно, одно и то же лицо. Я, в отличие от тебя, польского не знаю, но фотография говорит сама за себя, а чтобы прочитать написанное латинским шрифтом «Ромуальд Барея», особенных знаний не нужно. Правда… – он поморщился, такое впечатление, досадливо. – Есть тут крупная несообразность. Мне Орлич навскидку перевел кое-что, совсем немного, но этого хватило, чтобы усмотреть крупную несообразность. Ничего не буду разжевывать, ты сам быстренько поймешь. Возможно, определишь: откуда у него взялся паспорт на другую фамилию, у таких, как Барея, частенько бывает несколько фамилий. – Он усмехнулся. – Впечатление такое, будто кто-то у поляков был большим шутником…
– То есть?
– Ты ведь, когда начал службу, почти два года занимался Польшей. Должен был читать польскую литературу и на польском, и на русском – мало ли где понадобится… Генрика Сенкевича читал?
– Чисто по обязанности, как польскую классику, – сказал я. – Частным образом он мне решительно не пошел – тяжеловесный слог, затянуто… Вот Болеслав Прус – другое дело: «Фараон», «Кукла»… Совсем в другом стиле написано.
– Ну, как гласит народная мудрость, кто любит попадью, а кто – попову дочку… – вновь усмехнулся подполковник. – А мне вот Сенкевич нравится. Вспомнил и сопоставил… В одном из романов из старинной жизни у него есть такой герой: рыцарь Ендрек из Кропивницы. Ендрек из Кропивницы – Ендрек Кропивницкий… Не похоже на простое совпадение. Точно, кто-то у поляков был шутником и хорошо знал классику. Ладно, это, по большому счету, несущественно. Иди и проштудируй дело. Потом сразу доложишь, что накопал.
Я взял пакет, повернулся через левое плечо и вышел из кабинета – еще более обширного, чем мой, в силу той же специфики здания. В обычных условиях такой кабинет полагался бы даже не полковнику – генералу. Поднялся к себе на этаж выше, с трудом сдержавшись, чтобы по-мальчишески не скакать через две ступеньки. Настроение было прекрасное: рванула вперед работка, пусть и не дававшая пока следочка к Кольвейсу и его архиву…
…Я неторопливо вытянул из пакета не такую уж толстую серую папку, положил перед собой…
И не раскрыл. Оба-на, сюрприз!
Подобных папок я повидал немало и в тридцать девятом, и позже. Отлично знал эту стандартную маркировку с печатным грифом и двумя большими штемпелями. В просторечии «двуйка», что означает по-русски «двойка». Если официально – второй отдел польского Генерального штаба, занимавшийся разведкой и контрразведкой. Заграничная разведка и действия против иностранной агентуры…
Теперь я понимал, где сугубый профессионал Радаев моментально усмотрел «крупную несообразность» – надо полагать, сразу после того, как капитан Орлич ему перевел надписи грифа и штампов. Контрразведка «двуйки» работала исключительно против разведорганов противника, в нашем случае – против Разведупра (ставшего впоследствии разведуправлением Генерального штаба РККА) и внешней разведки НКВД. Украинскими националистами она занималась потому, что их обучали и вооружали абверовцы, которым УВО, а потом ОУН[24] поставляли разведданные – классическая иностранная агентура, хоть и маскировавшаяся под «независимых». Коммунистическим подпольем, то есть врагом внутренним, как раз и занималась дефензива, подчинявшаяся Министерству внутренних дел – как обстояло и в Российской империи, где Охранное отделение, занимавшееся исключительно «политиками», подчинялось МВД. Контрразведкой, как и внешней разведкой, рулили армейцы. Две разные конторы. Здесь наш неведомый аноним угодил пальцем в небо: будь Барея «двуйкажем», как это в обиходе звалось, он никак не мог служить в дефензиве, и наоборот.
Ладно, не стоит гнать лошадей, я ведь еще и не открывал папку.
Ну и открыл. Фотография не подклеена, а вложена в аккуратный кармашек из плотной бумаги. Достаточно одного взгляда, чтобы вмиг опознать часовщика – судя по всему, снимок сделан близко к тому времени, к какому относится фотография в паспорте, быть может, вообще в одно время, а то и в один день – очень уж лица похожи, такое впечатление, относятся к одному и тому же возрасту. Разница только в том, что на паспортной фотографии Барея-Кропивницкий в костюме с аккуратно повязанным галстуком, а на фото из личного дела – при полном офицерском параде: офицерские галуны на воротнике кителя, капитанские звездочки на погонах. Наград только две, Львовский крест и юбилейная медаль. «Виртути милитари», надо полагать, еще не получил, иначе непременно надел бы для такого снимка.
Ромуальд Барея, с непременной добавкой о родителях, как это было у поляков принято во многих документах, в том числе и в паспортах: «сын Рышарда и Марии». Ромуальд, надо же. По моему разумению, имечко такое приличествовало скорее красавчику-фрачнику вроде Макса Линдера[25] с напомаженным пробором и усиками стрелочкой – а у Бареи (что я отметил и при личном общении) физиономия была грубоватая, к которой больше подходило определение «мужицкая». Впрочем, если папаша и был простым «хлопом», то безусловно не из бедных – наш Ромуальд, родившийся 23 февраля 1894 года (та же дата и год, что в паспорте на имя Кропивницкого), в 1903 году поступил в гимназию, а при царе это было недешевым удовольствием, обходившимся в шестьдесят пять рублей золотом в год.
Не доучился, в 1911-м вышиблен из предпоследнего шестого класса, как уточнялось, «за революционное выступление». Надо полагать, какая-то мелкая буза, на которую тогдашние гимназисты-старшеклассники были мастаки. Год проучился в некоем «Техническом училище Штакельмана», получил диплом часовых дел мастера и стал работать в часовой мастерской «Ланге и Кo» (судя по этому «и Кo», фирма могла быть и крупная) – вот откуда ноги растут…
Та-ак… С 1912 года член ППС-РФ[26], причем ее «боювки» – боевой организации. Серьезная была шатия-братия. Как и ее российская тезка, широко практиковала террор и «эксы» – красиво говоря, экспроприации (а если проще, лихие ребятки грабили банки, почтовые вагоны, вообще те места, где можно было раздобыть на партийные нужды неслабую денежку).
Пойдем дальше… С марта 1912 по ноябрь 1918 г. – хозяин собственной часовой мастерской «Хронос». «Внес большой вклад в деятельность Боевой организации». Нигде не упоминается, что Барея самолично бросал бомбы и орудовал «браунингом». Наверняка у него были другие обязанности – часовая мастерская (как и аптека!) идеальное место для явочной квартиры, куда под удобным предлогом могут приходить связные. Самый разнообразный народ, среди которого выявить подпольщиков крайне трудно. Вдобавок можно собирать полезную информацию – чинить часы в первую очередь приходят люди солидные, с положением, из всех слоев общества (в том числе чиновники, военные и полицейские). Наверняка деньги на обустройство явки дали подпольщики – иначе откуда у восемнадцатилетнего свежеиспеченного мастера финансы на обустройство собственной мастерской? Ну, наследство получил, быть может. Впрочем, это абсолютно несущественно…
«Обеспечил успешные акции Боевой организации, которыми иногда руководили «Зюк» и «Рыдзь»[27] – ого, солидно для молодого парня… Экспроприации почтового вагона на Варшавской железной дороге, кассы Общества взаимного кредита и отделения «Дрезденер-банка», успешное покушение на жандармского подполковника Розена, ликвидация двух агентов Охранного отделения. Парень, надо полагать, был смелый – за такое можно было заработать не только каторгу, но и петлю, после того как ему исполнился двадцать один год, и он, согласно законам Российской империи, стал совершеннолетним, подлежащим смертной казни. Оказался то ли везучим, то ли хорошим конспиратором, то ли все вместе – так ни разу и не попался соответствующим органам, ни единого упоминания нет…
Ноябрь-декабрь восемнадцатого – в чине хорунжего (по царским меркам – корнета или прапорщика, по нашим – младшего лейтенанта) командовал специальным отрядом «Локетек»[28] (надо полагать, кто-то, давший такое именно название, был любителем старопольской старины). Что это был за отряд, не уточняется, но имеется интересное добавление: «Внес вклад в возрождение польской государственности». Надо полагать, отряд занимался чем-то серьезным.
Кампания девятнадцатого-двадцатого годов – состоял при штабе дивизии, произведен в надпоручники (лейтенант), награжден Львовским крестом. Снова ничего конкретного, но есть все основания думать, что человек с большим опытом подпольной работы, явно занимавшийся партийной разведкой и контрразведкой, в штабе не карты рисовал и не каптеркой заведовал, Львовскими крестами так просто не бросались, их не так уж много, в отличие от других наград – номерные.
Ага! После окончания советско-польской войны и до марта тридцать четвертого служил во втором отделе Генерального штаба, в воеводском управлении (в соседнем). Специализировался на работе против украинских националистов. Дважды был в командировках в Германии, в двадцать восьмом, в тридцать первом. Опять никаких подробностей, но тут и гадать нечего: человек с такой специализацией явно отрабатывал связи УВО с абвером. Оба раза под чужими фамилиями: Яцек Палашкевич и Рышард Клюгер, коммерсанты.
Та-ак! В начале марта тридцать четвертого уволен в отставку «по состоянию здоровья». За месяц до этого получил паспорт на имя Ендрека Кропивницкого, скорее всего, для очередной операции под прикрытием, – и этот паспорт у него не забрали, хотя должны были. Вот так и появился на свет часовых дел мастер Ендрек Кропивницкий, перебравшийся сюда из соседнего воеводства и мирно ковырявшийся в часовых механизмах больше десяти лет при всех властях…
Что еще? В марте двадцать первого обвенчался с Люцией Томашевской. Детей не было. Жена погибла в двадцать девятом в железнодорожной катастрофе. Три награды. Последняя, «Виртути милитари», вручена 23 февраля, в день сорокалетия, что позволяет сделать определенные выводы.
Все. Ну, еще автобиография и три данные в свое время характеристики – две при очередных повышениях в звании, третья в январе тридцать четвертого. Ничего не добавляет к тому, что имеется в личном деле и послужном списке.
Я уложил последний листок в аккуратную стопку и закрыл папку. Теперь можно было кое-что обмозговать. Прежде всего, несколько странно, что человек со столь солидным послужным списком поднялся в независимой Польше так невысоко. Боевик с дореволюционными заслугами, выполнял личные поручения Зюка и Рыдзя, стало быть, был им хорошо известен. «Внес вклад в возрождение польской государственности», а до того «обеспечил успешные акции Боевой организации». С такой биографией мог бы дослужиться если не до генерала, то уж до полковника, служить где-нибудь в Варшаве или Кракове, а не попасть в польскую тьмутаракань рядовым оперативником, да и к юбилею польского государства получить не юбилейную медалюшку, а скажем, орден Возрождения Польши.
Ну, чужая душа – потемки. Возможно, именно такое звание и место службы его вполне устраивали – бывают и такие люди, что у поляков, что у нас. Возможно, здесь своего рода патологическое невезение, в любой армии мира хватает таких служак: исправно тянут лямку без единого взыскания, но так уж судьба оборачивается, что всю жизнь проводят в захолустных гарнизонах. Лермонтовский Максим Максимыч, ага, до седых волос вечный штабс-капитан. Знакомая история.
И с его увольнением абсолютно непонятно. «По состоянию здоровья», но в личном деле нет медицинского заключения, что противоречит и нашим, и польским методам делопроизводства. Когда его арестовали, первым делом, как полагается, отправили на медицинское обследование – и врач заверил, что он ничуть не трухляв здоровьем, что любой наш полевой военкомат поставил бы ему штамп «Годен без ограничений» (конечно, на передовую его вряд ли послали бы, но мало ли занятий во втором эшелоне? Я на военных дорожках встречал немало таких вот крепких мужиков пятидесяти лет, а то и немного поболее).
Тогда почему? Совершенно не верится, что его в очередной раз определили под прикрытием на роль цивильного часовщика. Прежние его поездки под личиной коммерсанта заняли одна две недели, вторая – неполный месяц. Что это за супероперация такая, ради которой «Кропивницкий» просидел бы под личиной больше чем пять с половиной лет? Наконец, если допустить, что таковая операция действительно имела место, никто не стал бы вносить в личное дело запись о мнимом увольнении – к чему доводить секретность до абсурда? И медицинского заключения нет. И не просматривается совершенно никаких прегрешений, за которые могли бы выпереть в отставку. Из личного дела следует: звезд с неба не хватал, но серьезных промахов или упущений по службе на зафиксировано, как и выговоров с занесением. Явно собирались и в третий раз отправить куда-то под прикрытием, но вместо этого через месяц отправили в отставку…
Не стоило ломать над этим голову – были вещи поважнее, имевшие к нашим делам, в отличие от загадочного увольнения, самое что ни на есть прямое отношение…
Почему таинственный аноним представил Барею-Кропивницкого сотрудником дефензивы? Из личного дела недвусмысленно следовало, что Барея к ней никогда не имел ни малейшего отношения. Служил в совершенно другой конторе. Всегда и везде во всем, что касается секретных (и не особенно секретных) служб, присутствует некая строгая иерархия. Офицер «двуйки» еще мог выступать в облике сотрудника дефензивы (как я сам два раза выступал в облике милиционера, один раз в гражданском, второй – в милицейской форме), а вот наоборот никак не могло оказаться, не та субординация в отношениях между двумя сугубо разными службами. И уж безусловно, «двуйка» не стала бы фабриковать личное дело ни в каких таких целях прикрытия…