Огненный перст Акунин Борис
Перекрыли Крайну неводом от берега до берега, стали тянуть. Улова никакого не было, потому что от великого шума вся рыба уплыла прочь, но повеселились знатно и потом еще много дней ту забаву поминали, тем более что Борис велел рыбарям – у брата не спросясь – выставить из княжьего закрома хмельного меда «на просушку». Шесть бочек! Каково?
Блудного княжича как-то очень уж быстро полюбил весь город. Еще бы! Борис не то что Ингварь: с людей ничего не требовал, на работы не назначал, только шутки шутил да смеялся. Кому чарку поднесет, кого подарком подарит. А лучше всего заладилось у него с дружинниками. Те за Борисом повсюду ходили, как собачья свора за вожаком. Остановится он посреди двора с кем-то одним поговорить – глядишь, вокруг уже все скопились, слушают.
Ингварь раз тоже подошел и поначалу недоволен был, что дружинники на него, князя, лишь коротко обернулись, но потом сам заслушался.
Борис говорил, какое милое житье было в Цареграде при дворе императора Балдуина. Как рытари, тамошние старшие дружинники, тешились лихими игрищами – турнирами. Бились тупыми копьями конно, а незаточенными мечами – пеше, и государь победителей жаловал, а красны девы награждали их лентами и цветочными венками.
Потом стал рассказывать про Адрианопольскую битву, где Балдуин и все его удалые витязи полегли под болгарскими мечами и половецкими стрелами.
– Наших рытарей было семь сотен, и пешей рати тысяч десять.
А царь Калоян вывел на поле тьму-тьмущую, тысяч до сорока. Но мы не устрашились. Устремились на них с трубами, с кличами – у каждого рытаря свой. Топот, земля дрожит. Болгары – в стороны, половцы наутек. Мы за ними! Но у поганых кони легкие, у нас тяжелые. Стали мы в погоне растягиваться. Кто быстрее скачет, кто медленнее. Тогда половцы начали назад заворачивать, передних из седла арканами вынимают. Дело плохо. Кинулись мы назад – а болгары сызнова сомкнулись, копья выставили, не пропускают. И стрелы дождем сыплются – спереди, сзади.
Дружинники слушали, насупив брови, затаив дыхание. Многие бывали под половецким стрельным дождем – знали, каково это.
– Ну, стрелы-то рытарю, если доспех хорош, не страшны. Стучат по латам, словно град, да ломаются. Вот аркан дело иное. Меня, как многих, той подлой веревкой и взяли. Сдернули, будто рыбу лесой.
А доспех тяжеленек. Сверзся наземь, без чужой помощи не встанешь. Так и угодил в полон. Эх, – вздохнул Борис, – дурак я был. Это я уж после придумал, как латному рытарю от арканов отбиться. Показать?
– Покажи! Покажи! – зашумели дружинники.
Дальше было еще интересней.
Борис приказал заковать своего богатырского коня в особые лошадиные латы, свисавшие чуть не до самой земли. Роланд, и без того огромный, сделался похож на сказочное железночешуйное чудище. Облачили в иноземные доспехи и княжича. Шлем – навроде ведра: лицо всё закрыто, только впереди прорези для глаз и малые дырки – дышать, а поверху два загнутых бычачьих рога. На плечах стальные полукружья, вся грудь прикрыта сплошной пластиной. Такие же по бокам и сзади. На бедрах ребристая, стальная же юбка. Ниже – поножи, наколенники, нащиколотники, да железные башмаки с острыми шпорами.
Что лязгу, звону, грохоту! В седло Бориса усаживали вчетвером, с крыльца.
Проехался стальной центавр по двору – глядеть жутко. Будто один из всадников, про которых сказано у Иоанна в «Апокалипсисе», что брони у них огненные, а головы у коней львиные, изрыгающие огонь, дым и серу.
Вышел посмотреть на дивное диво и хмурый Путятич. Стоял, головой качал, ничего не говорил. Не нравилось боярину, что дружина прежде только его слушала, а теперь ею распоряжается Борис. У княжича завелся шустрый подручник, именем Шкурята, все время рядом – с поручениями бегает, приказы передает, на остальных покрикивает, а Добрыня стал вроде и ни к чему.
– Двадцать человек, возьмите луки, встаньте вон там! – гулко крикнул из-под шлема Борис, показывая туда, где за низкой, сложенной из кольев, оградой начинался конюший двор. – Как поскачу, бейте по мне стрелами. Цельте метко, не бойтесь! Кто умеет арканы кидать?
Таких нашлось с дюжину.
– Встаньте по обе стороны. Погоню коня – набрасывайте веревки. Кто сумеет меня из седла сшибить, пожалую гривну!
Ингварь поморщился – платить ведь ему придется. Не жирно ли за такую глупость целую гривну серебра давать?
– Брось, брат, удальничать, – сказал он, подойдя к всаднику. – Опасную игру затеял. А коли стрела тебе или коню в глаз попадет?
– Удальства тут большого нет, а опасности подавно, – со смехом ответил Борис. – В таком доспехе да на моем Роланде героем быть легко. Сейчас поймешь, за что Тагызу лишние триста гривен переплатил. Мне в глаз стрела попадет навряд ли, я от стрел заговоренный. А у коня наглазья есть.
Он опустил на лошадиной голове два железных лепестка.
– В копейной атаке коню зрение не надобно. Меньше бояться будет, лучше поводьев слушать. А что слепой – не его беда. Беда тому, кто на пути встанет. Эй! – зычно крикнул он на ту сторону двора. – Готовы?
– Позволь, княжич, я вместо вражьего воеводы буду, стрелками и арканщиками командовать, – сказал Добрыня, стоявший чуть сзади. – Только не взыщи, если что.
– Не взыщу! – фыркнул Борис. – Иди, старый. Командуй. Ссадите меня – тебе две гривны. А насмерть убьете – туда мне и дорога. Никого, братка, за меня не наказывай.
– Добрыня, – шепнул Ингварь, побледнев. – Ты не удумал ли что?
– Он сам захотел, – так же тихо ответил боярин. – На тебе греха не будет.
– Стой! Вернись!
Но Путятич уже бежал прочь, не по возрасту быстрый. Ингварь кинулся вдогон, но брат преградил путь копьем.
– Не мешай, Клюква. Не порти веселья.
– Оставь! Добром не кончится!
– Ох и нудный ты. Надоел!
Стальной всадник, потянув уздечку, развернул коня и отъехал к самой стене терема, для большего разгона. Тем временем Добрыня за оградой расставил стрелков в цепочку, что-то им втолковывая. Сам тоже взял в руки короткий лук, из которого легко бил на лету высоко летящую птицу.
У Ингваря похолодело в груди.
– Брат, стой!
Он бросился наперерез, но не успел. Мимо чеканным галопом пронесся несокрушимый конник, обдав пылью, обрызгав грязью из лужи.
Навстречу полетели стрелы. Они бились о нагрудник Роланда, о латы и щит всадника – и бессильной щепой разлетались в стороны. Тогда справа и слева подступили воины с арканами. Борис отпустил поводья, отшвырнул щит, обеими руками, одновременно, выхватил длинный меч и кривую саблю.
Первая петля просвистела близко, не зацепив. Зато следующая точно обхватила рогатый шлем, натянулась – но в тот же миг Борис махнул остро отточенным половецким клинком и рассек веревку. Так же он поступил со второй, третьей, четвертой. Издал громогласный боевой клич – Ингварю показалось, что брат кричит «Гори-и-и-и! Гори-и-и-и!», но потом разобрал: «Кори-и-инф!».
Конь вскинулся, с разбегу перемахнул через ограду. Лучники едва успели отскочить в стороны.
Все восторженно заорали, побежали за всадником, который замедлил бег у самых конюшен и медленно поехал обратно. Ингварь мчался следом за всеми.
Борис держал в руке шлем, ковырял пальцем вмятину на железной глазнице.
– Глядите! – показал обступившим его воинам. – Кто такой меткий? На полвершка ниже – и конец мне. Но хранит удача Борислава Коринфского!
Прямо с седла, подбоченясь, он обратился к дружине:
– Вас тут шестьдесят удальцов. Двадцать конные, сорок пешие. Кому на коне быть, решилось жребием. Неладно это, братья. Кто лучше и доблестней, тому и чести должно быть больше. Быть конным воином, по-европейски рытарем, – это заслужить надо. Вот проверю вас, кто хорош в ратном деле, а кто нет, тогда и погляжу, кому верхом биться, а кто пускай пока пеш походит. Всяк старайся, покажи себя, попробуй первым быть. Вот как в лихой дружине надо!
– А я думаю, в дружине надо по-иному, – сказал Ингварь, поглядев на мрачного Добрыню. – Перед Богом и смертью, в сражении, все равны. Соперничать друг с дружкой нечего, от этого бывает зависть и рознь. Так и при отце было: стой вместе, как скала единая, тем и победишь.
Никто его не поддержал, ни один человек. А Путятич как стоял молча, так рта и не раскрыл, хотя Ингварь повторил всегдашние его слова.
– Ну-ка, кто из нас прав, я иль Клюква? – весело крикнул Борис.
– Ты! Ты! Хотим по-твоему! – зашумели дружинники.
Несколько раз Ингварь просил брата не звать его при воинах и при челяди «Клюквой» – от этого княжьему сану урон, и Борис обещал, но, забывшись, все-таки поминал забытое детское прозвище.
И оно понемногу пристало.
Однажды стоял Ингварь у окна, а внизу проходили Шкурята и еще двое дружинников. О чем говорили, было не слыхать, но один спросил:
– Это который князь велел – князь-Сокол иль князь-Клюква?
– Сам ты «клюква», – ответил Шкурята. – Настоящий князь у нас один.
Скверно стало Ингварю. Если настоящий князь – Борис, то кто тогда он? Тиун? По хозяйству приказчик?
Господи, неужто это Твое воздаяние за милосердие, за великие жертвы, за братскую любовь?
И ведь не было ее, любви-то. Сколько к сердцу ни прислушивался, никакой теплоты к вновь обретенному брату не чувствовал. Только досаду, обиду – и еще страх. Страх, что придет долгожданная весточка от Ижоты-Ирины: уломала я отца с матерью, скачи ко мне, мой Трыщан, а он уже себе не господин, не князь – не поймешь кто…
Ведь поговорил он тогда, храбрости набравшись, с Михаилом Олеговичем. Стерпел обидное изумление, ни словом не укорил радомирского князя за сердитый отказ. Сел на коня, да уехал, лишь во дворе поглядел на некое окошко, и махнул оттуда белый платок, и было в том махе обещание, которое согрело отвергнутому жениху душу.
Ох, надо было слушать мудрого Добрыню. Никто бы конями Бориса не разорвал. Надоел бы он Тагызу своим буйным норовом, и месяцев через несколько отдал бы хан двоюродного за малую плату или даже задаром бы отпустил. А к тому времени, глядишь, уже и свадьба бы сладилась…
Несколько недель угрызался так Ингварь, коря себя за глупость и все больше сердясь на Бориса. Но на Успенье Богородицы, когда поминают мертвых родичей, случилось нечто, отчего он на брата взглянул по-новому.
Стояли в церкви вечернее поминание по отцу и брату. Отец Мавсима читал из Псалтыря возвышенное.
«Воздремала душа моя от скорби. Утверди меня в словесах Твоих. Путь неправды отстави от меня, законом Твоим помилуй мя…», – торжественно и печально выпевал протопоп. У Ингваря щипало в носу. Борис всхлипывал и не утирал слез, потом пал на колени, склонился лбом в каменный пол, под которым лежали останки. Рыдал, повторяя: «Прости, батюшка… Прости сына блудного, окаянного». Тут уж заплакал и Ингварь.
Дома тоже поминали, с вином, но Ингварь скоро ушел. Он привык ложиться рано, всегда вставал вместе с солнцем, потому что работы много. Борис же остался за столом.
Ночью разбудил. Явился в опочивальню хмельной, с распухшими глазами. В руке свеча.
Ингварь, пробудившись, испугался нежданного явления. Лицо у Бориса было страшное, перевязанное поперек широкой черной тряпицей; по нему метались тени от дрожащего огня.
– Что с тобой? – вскричал Ингварь, садясь на постели.
– А? – Борис тронул повязку. – Это я на ночь усы воском натираю. Прижимаю, чтоб кверху торчали… Эх, Ингварка… – Он сел на ложе, пригорюнился. – Не спится мне. Вспомнил, как раньше, когда маленький был, трапезничали. Много нас было. Батюшка, матушка, брат Володьша, я, близнецы Яромир со Святополком, младше меня, оба от красной болезни померли, сестренка Саломеюшка со светлыми косами, я ее любил, Сметанкой звал. Ее тоже Бог забрал… Твоей матери, тихони, тогда еще не было, тебя тем паче… А ныне никого кроме тебя у меня не осталось. Один ты мне родная кровь.
А женишься – и тебя не станет…
Ингварь на жалкие слова растрогался, но и насторожился. Узнал про Ирину? Откуда?
Осторожно сказал:
– Так и ты женишься.
– Нет, братка, куда мне? Я перекати-поле. Нигде долго жить не могу, скучно становится. Дунет ветер, качусь дальше… Так и сдохну где-нибудь в чужом краю, от острой стали иль от хворобы. Туда мне, зряшному, и дорога. Только на тебя надежда. Не дай нашему роду пропасть. Сколько тебе? Двадцать?
– Двадцать второй уже.
– Пора, пора о жене думать. Свиристели наследник нужен.
Не знает, понял Ингварь.
Борис был сейчас не веселый и красивый, как всегда, а мятый, потерянный – и оттого вдруг родной.
Тронув брата за плечо, Ингварь тихо молвил:
– Думаю уже.
И всё рассказал. Про давнюю и безнадежную любовь, про чудо из чудес – Иринино согласие, про бессчастное сватовство. Только о своих опасениях не помянул: что и прежде, в единоличном княжении, он был жених незавидный, а теперь стал вовсе никакой.
Слушая, Борис оживленно кивал. Слезы высохли. Глаза заблестели.
– Ну, это дело мы быстро устроим, – сказал он уверенно. Подмигнул. – Не вешай носа, добудем твою ладушку. Положись, братка, на меня. Завтра же едем в Радомир. Я буду не я, если князь-Михайлу и его франкиню сушеную по-своему плясать не заставлю. Это-то я хорошо умею. Спи, Клюковка, утро вечера мудренее.
Ингварю впервые тогда подумалось: хорошо это, когда есть старший брат.
Про Каинову печать
«Делай всё, как скажу, – велел Борис, – и выйдет складно».
Должно быть, так же надежно и уверенно чувствовали себя воины, когда он водил их в поход или в бой. Сомневаться и тревожиться нечего – знай исполняй, что наказано.
Ингварь и не сомневался. Но тревожиться тревожился.
Брат оставил его в поле, не доезжая Радомира. «Побудь тут час-другой. Дай мне князя с княгиней размягчить. Увидят тебя – зубы ощерят. Дочка, поди, своими слезами и жалобами их сильно примучила. А на меня им что крыситься?»
Удумано было хорошо. Не может такого быть, чтобы Борис своими рассказами, своей белозубой улыбкой и лучезарной повадкой не расположил к себе Михаила Олеговича и даже злющую Марью Адальбертовну.
Время Ингварь умел считать, как все: по солнцу. Однако небо затянули серые тучи, и было не понять, когда кончатся два часа. Ему казалось, что миновала уже целая вечность, а сколько времени прошло на самом деле, неизвестно. От волнения на месте не стоялось, и князь натоптал по траве целую тропинку, ходя то вперед, то обратно.
Наконец, трижды перекрестившись, сел на Василька, поехал к городским воротам.
Спешившись на княжьем подворье, сказал слуге, как условились с Борисом:
– Что брат мой Борислав Ростиславич, давно ли прибыл? Подпруга у меня лопнула, отстал я.
Ответили, что прибыл давно, кушает в трапезной обед с князем, княгиней и княжной.
Обнадеживающий знак. Особенно, что и Ирина там.
По лестнице Ингварь взбежал через ступеньку, но в зале, перед входом в трапезную, задержался. На стене, почетно, висело его серебряное зеркало. Подошел, осмотрел себя – всё ли ладно. Расстроился. В плохом-то зеркале, медном, он краше смотрелся. И бороденка не такая жидкая, и кадык не выпирает, и пятно на лбу не столь пунцовое.
Хорошее зеркало врать не стало. Перепуганные глаза жалко мигали, сдвинутые к самому носу – не соколиному, как у Бориса, а воробьиному.
Утешил себя тем, что в повести много сказано про Ижотину красу, а про то, пригож ли Трыщан, ни слова. Может, он тоже был собою неказист, но полюбила же его прекраснейшая из дев.
Теперь перекрестился уже не три, а тридцать три раза, ради укрепления духа.
Вошел.
Борис велел, как войдешь, сразу на него посмотреть, он знак даст. Скривится – делать плаксивое лицо; подмигнет – победительно улыбаться.
Но ни на кого кроме Ирины после стольких недель разлуки Ингварь, конечно, глядеть не мог.
Она зарумянилась, опустила ресницы, но взгляд лишь скользнул по вошедшему и переместился на Бориса. Тогда и Ингварь, вспомнив наказ, повернулся к брату. Тот скосил глаза на княжну, показал из-под стола большой палец: хороша, мол, твоя лада. Лица не скривил, но и не подмигнул, так что Ингварь не понял, унылым ему представиться иль веселым. Поэтому просто поклонился и сказал положенное величание.
Княгиня дернула ноздрей, отвернулась. Михаил – тот был добрее:
– А, ты. Что припозднился? Садись, садись. Вина ему, закусок. Ешь, пей, слушать не мешай. Ох, брат у тебя – лучше гусляра сказывает.
Кажется, всё было неплохо. До главного разговора еще, кажется, не дошло, но хозяев Борис размягчил. Даже княгиня Марья смотрела на него ласково.
– Ты пировал с лучшими принцами Франции? – спросила она, смешно коверкая слова.
– Почитай, каждый день бражничали. С Луисом Блуаским, с Етьеном Першским, с Бодуеном контом Невильским, с контом Жофреем Шампанским, – начал перечислять Борис имена, которые показались Ингварю потешной тарабарщиной, но для Марьи Адальбертовны, видимо, звучали музыкой. Княгиня на каждое охала, закатывала глаза.
– Жофрей этот смешной был, – усмехнулся Борис. Он поглядывал на Ирину, покручивал ус. – Всё вздыхал, на девок греческих не зарился, будто монах какой. Песни жалостные сочинял – баллады.
– Баллады? – тихо спросила княжна. – Про что?
– Про дам-дю-кёр, это по-нашему «сердечная зазноба».
– Я знаю! – прошептала Ирина. – А кого он любил, этот Жоффруа?
– Какую-то франкскую королевну, мужнюю жену.
– Грех-то какой! – возмущенно воскликнула Марья Адальбертовна.
– Ничего не грех. – Борис засмеялся. – Это у них там теперь очень даже можно. Рытарь по своей дам-дю-кёр только сохнет, баллады сочиняет, на турнире за нее бьется, а срамное что – ни-ни. Издали млеет. Как Клюква по Ирине Михайловне.
У Ингваря в руке качнулась стеклянная чарка, пролилось вино. Ирина, покраснев, опустила глаза. А Михаил Олегович расхохотался, и жена ему по-козьи подблеяла.
Зачем Борис про это? И потом, прошено же было: не звать «Клюквой». Уж при Ирине-то!
– Брат у тебя золото, – сказал радомирский князь Ингварю. – Сокол, не тебе чета. Я рад, что ты дурь из головы выкинул. Куда тебе на Ирине моей жениться? Ты ль ей нужен?
– Что? – мертвея переспросил Ингварь.
– Я Бориславу Ростиславичу говорю: «Давай по-добрососедски жить, душа в душу». А он мне: «Мало душа в душу. Давай плоть в плоть. Отдай за меня дочь-красу».
У Ирины щеки из красных стали белыми. Но глаз от стола княжна так и не подняла, не было от нее никакой помощи остолбеневшему Ингварю.
Он взглянул на брата.
Тот успокоительно покивал:
– Молод ты жениться, Клюква. Успеешь. Я князь-Михайле что предложил? Выдаст за меня дочь – станем жить одним княжеством. Он – старший князь, я молодший. Буду дружиной ведать. Если наших и ихних воев вместе собрать – это сила будет. Никто к нам не сунется. Захотим – сами за добычей сходим.
– Так, так! – горячо поддержал радомирский князь. – А помру – всё тебе отойдет, вашим с Иришей деткам.
Что ж Ирина-то? Почему молчит? И не смотрит!
Ингварь вскочил. Качнулась было подняться и княжна, но отец грозно прикрикнул: «Сиди!» – села.
Не помня себя, ничего вокруг не видя, Ингварь бросился прочь.
Во дворе, у крыльца, хрипло крикнул:
– Коня!
– Так только напоили, овса дали…
– Ведите! Живо!
Запустить вскачь, остудить ветром пылающее лицо – единственное, чего сейчас хотелось.
Наконец сел в седло. Поднял руку с плетью – не хлестнул. Со ступенек, утирая жирные губы, спускался Борис. Поманил к себе.
– Не сверкай глазами, Клюква. Так оно ладней будет.
– Ты… ты обещал…
Слова застревали в горле, не проговаривались.
– Мало ль что, – важно молвил Борис. – Мне решать, я князь. Назад едешь? Ну езжай, остынь. А я тут погощу. Потом еще в Чернигов наведаюсь. Давно в большом городе не был… А за Иришу спасибо. – Он подмигнул. – Девка сладкая. Не по твоим зубам. Брось, не горюй. Сыщу и тебе невесту. В обиде не будешь.
Чтоб не хлестнуть плетью по улыбающемуся лицу брата, Ингварь яростно полоснул по крупу коня.
Не привычный к такому обращению Василько тряхнул башкой, пошел боком, да и споткнулся. Ингварь чуть не выпал из седла.
Под хохот радомирской дворни конь небыстрым галопом поскакал к воротам.
«Убью, убью!» – шептал Ингварь – и сам не знал, кого хочет убить.
То ли Бориса – за предательство хуже Иудиного. То ли Ирину – за опущенные глаза. То ли самого себя.
Бедному, ни в чем не повинному Васильку пришлось еще не раз отведать и плетки, и каблуков. Выносливый, неутомимый, конь сбился с галопа на неровную рысь, потом на судорожный бег, стал хрипеть. Уже вблизи города Свиристеля Ингварь заметил, что с седой морды буланого клоками слетает мыло, и расплакался от жалости. Спешился, обнял старого товарища, попросил прощения. Василько прядал назад, испуганно пуча зрячий глаз. Дальше князь повел Божью тварь бережно, в поводу.
Прохожие кланялись. Ингварь, против обычного, ни на кого не смотрел, только кивал.
На подворье не было ни души – все будто попрятались. Как ни саднила душа, а все ж Ингварь удивился. Самому что ли Василька на конюшню вести?
Но диковинное безлюдье скоро разъяснилось.
Из терема донесся гневный рык. Распахнулась дверь. Оттуда, спиной вперед, вылетел Шкурята, Борисов любимец. Ударился о перила, чуть не упал. За ним выбежал Добрыня Путятич. Схватил за шиворот, с разворота врезал еще раз – Шкурята покатился со ступенек. Внизу поднялся, побежал через двор.
– Всё князю скажу! Ужо будет тебе, старый дурень! – взвыл он, утирая кровь.
– Что-о-?!
Боярин перепрыгнул через перила, ловко приземлился и пустился следом. Нечего и сомневаться – догнал бы. Тогда Шкуряте за «старого дурня» пришлось бы худо. Но здесь Добрыня увидел Ингваря – и сразу понял по его виду: беда.
– Почему так скоро? И почему один? Отказал Михайла? Не сладилось сватовство?
Он знал, куда и зачем поехали братья, поэтому таиться было нечего.
– Сладилось, – коротко, сквозь зубы, сказал Ингварь. – Борис у отца Ирину за себя попросил. Понравилась она ему. И нечего про это… За что Шкуряту мордуешь?
На скуластом лице боярина задвигались желваки, глаза сощурились, будто что-то высматривая. Кулак яростно ухватился за ус.
– Вон оно как… И ты стерпел?
– Сказано: нечего! – взвился Ингварь. – Что тут стряслось? Почему драка? Отвечай, коли спрашиваю!
На бешеный крик Добрыня не обиделся, а наоборот – даже кивнул, будто одобрил.
– У нас тут тоже неладно. Утром, как вы с Борисом уехали, вернулся тиун Лешко, кого ты в Рязань посылал, обоз сушеной рыбы продать. Продал, пять гривен привез.
– Что ж неладного? Цена хорошая. С теми пятнадцатью, что мы за воск выручили, уже двадцать набирается. Хватит евреям первую долю выплатить.
– Не хватит… Понес я серебро в казенную клеть, а там пустые полки. Ты знаешь, Борис приставил смотреть за казной Шкуряту, пса своего. Спрашиваю: где пятнадцать гривен, что за воск получены? Князь, говорит, забрал. И на то, говорит, его княжья воля, а ты мне не указ…
– Как это «забрал»? На что Борису целых пятнадцать гривен?
– Шкурята сказал, Борис после Радомира в Чернигов собрался…
Ингварь не мог опомниться.
– Господь милосердный! Чем же теперь долг платить?
– Это еще не беда, а бедёнка… – Боярин оглянулся и понизил голос. – Пойдем в терем. Покажу тебе нечто…
В горнице, за плотно закрытой дверью, дал в руки свернутый пергамент.
– Что это?
– Нынче же утром Борис, перед тем как ехать, приказал своему стремянному отроку Пикше отвезти Роману, князю Переяслав-Северскому письмо. Пикша мне крестник. Я его к Борису и приставил. Чтоб доглядывал. Показал мне грамотку… Ты прочти.
Переяслав-Северскому князю, своему двоюродному брату, Борис писал так:
«Романе, помнишь ли, как тому восемь лет, юность свою теша, на половцев за весельем и добычей ходили? Ныне мы оба князья, я в Свиристеле на отцовский стол сел. Гостил не своей волей у Тагыза, ненавистного твоего ворога. Не хочешь ли с ним поквитаться, чести и злата добыть? Тагыз из греческого похода много богатства привез. Нападем, себе заберем. Приходи в осень, когда урожай соберешь. Дружина у меня крепкая, но числом невеликая, а вместе бы вышло дело хорошее. Что скажешь?»
– На Тагыз-хана войной? Первыми? – ахнул Ингварь. – И ни мне, ни тебе об этом ни слова? С ума он сошел? Погубить всех хочет?
Боярин молчал, глядел так, будто ждал еще каких-то слов.
– Что делать, Путятич?
– Как «что»? – Добрыня пожал плечами, будто удивился. – Ясно: убить. Он не угомонится, пока не обратит отчину в пепелище. Всем от него лихо.
– Убить?! – пролепетал Ингварь и вспомнил, как, едучи из Радомира, сам себе про то же нашептывал. Но одно дело себе, в сердцах, шепотом, и совсем другое – вот так, рассудительно, в голос.
– Не думай, что Борис всем здесь люб. Старые дружинники на него зуб точат. Он молодым потакает, они стали дерзки, к старшим непочтительны. Все в «рытари» метят. Пойми вот что. – Добрыня цедил слова жестко, будто ронял капли расплавленного железа – ковать наконечники для стрел. – Первый долг князя – перед отчиной, перед людьми. Хочешь добрым быть, жить по-божьи – в монастырь ступай. Не занимай не своего места. Иль ты вправду «князь Клюква», как Борис тебя кличет?
И посмотрел на лоб, презрительно.
Ингварь потер родимое пятно. Тихо ответил:
– Это у меня, может, и клюква, но не Каинова печать. А еще раз заговоришь со мной о братоубийстве – прочь изгоню, хоть ты мне и дорог. То же сделаю, если Борис вдруг ни с того ни с сего животом захворает и помрет. Понял?
Боярин сдвинул седые брови, опустил голову.
– Письмо князь-Роману сожги. Сгинул гонец по дороге – бывает. Пикшу отошли подале. В Киев что ли? Он – отрок смышленый, пускай там в лавре греческому языку учится.
– Эх, княже… – тяжко вздохнул Добрыня. – Пожалеешь, да поздно будет… Еще вот что сегодня было, такой уж выдался день. Со степного рубежа, от Локотя-крепости, прибежал конный. Доносит, что едет к нам Тагыз-хана посланец, куренной Сатопа. Якобы про здоровье ханского родича Бориса сведать. На самом деле разнюхать хочет, ужились ли друг с другом два свиристельских князя, нет ли меж вами разлада. Я того Сатопу давно знаю, он пес нюхастый. Едет чинно, шагом, как подобает послу. Думаю, ранее завтрашнего вечера не прибудет. Это хорошо, что Борис в Радомире остался. Без него половца примем, успокоим, назад отправим. Хоть в этом нам удача, радуйся.
– Радуюсь, – хмуро ответил Ингварь, думая, что Ирина сейчас с Борисом, заслушивается его складными речами. Дам-дю-кёр, Жофрей Шампанский, турниры, баллады – знает, змей сладкоядовитый, чем в сердце проникнуть…
Добрыня рассчитал верно – посланник Тагыз-хана добрался до Свиристеля на исходе следующего дня. Боярин ошибся только в одном.
За полчаса до того, как примчался дозорный – сообщить, что на восточном шляхе заклубилась пыль, – с другой стороны, западной, в город въехал Борис.
– Передумал в Чернигов, – беспечно крикнул он из седла Ингварю и Добрыне, которые мрачно глядели на него с крыльца. – Деньги потратил. А что в Чернигове без серебра делать? В Радомир нынче новгородские купцы прибыли. Накупил у них всякого-разного. Себе – плащ и немецкого сукна. Невестушке – книгу с картинками. Недорого запросили, потому что на франкском языке. Удачно вышло. Ирина-то моя эту грамоту знает. Тестя будущего с тещей тоже уважил. А это, Клюква, тебе. – Со смехом протянул костяной гребень, искусной резьбы. – Чеши бороду, быстрей вырастет. И не дуйся на брата.
«На это ты потратил весь годовой прибыток от воска?» – хотел спросить Ингварь, но сейчас было не до укоров. Нельзя затевать ссору перед приездом половцев.
– А что это дружина собралась на конюшенном дворе? – спросил Борис. – Кто приказал? Зачем?
Все воины, какие были в наличии, рубили мечами и кололи копьями соломенные чучела, стреляли из луков по мишеням – вроде как на учении. Пусть Сатопа увидит: в Свиристели к обороне всегда готовы.
– Молчи, князь, и слушай. – Добрыня перегнулся через перила. – Времени мало.
Куренного принимали в большой горнице, с честью. Сатопа явился со свитой из шести ланганов, под бунчуком из трех конных хвостов – знаком посланнического достоинства.
Воинов повели угощать в гридню, к дружине. С послом сели вчетвером: оба князя, боярин и протопоп.
На столе всё лучшее, что сумели собрать: говядина с бараниной, рыба, птица, куски соли, до которой степняки большие охотники, даже малая мисочка с драгоценным черным перцем, сыпать на кушанья. Конечно, меды и пиво. Вина только не было. Потратившись на выкуп за брата, Ингварь решил в этот год не закупать дорогого заморского питья. Не до жиру.
Сатопа же подарки привез худые, непочтительные. Степной обычай предписывал поклониться оружием, конским нарядом и ковром. Но саблю половец вручил плохую, в потертых ножнах, седло дрянное, а ковер старый, с пятнами сала.
Толкнув побагровевшего Бориса под скамьей сапогом, Ингварь поблагодарил, спросил, здоров ли великий хан.
– Здоров и весел, – ответил Сатопа, постреливая узкими, насмешливыми глазами с одного брата на другого. Разговор шел на половецком языке. – Хочет знать, весел ли его двоюродный брат Борислав. Когда я тебя, князь, в Улагае видел, ты шибко грустный был. Я у хана сам в Свиристель попросился. Виноват я перед тобой. Хочу прощения попросить.
Он сокрушенно повесил голову, однако глянул исподлобья колко, с непонятным намеком.
Бориса было не узнать. Сидел, как каменный, молчал, лишь сверкал глазами.
– Ты зла на меня не держи. Тогда, после битвы, я горячий был, сердитый. Родичей в сече потерял. Прощаешь?
Половец зачем-то покрутил пальцами кончик своего носа, все так же задорно смотря на Бориса.
