Нелюдь Соболева Ульяна
— Солнце огромное. Оно горячее. И благодаря ему днем светло.
— Светло.
Повторил за мной, и я посмотрела в его лицо. Такое подвижное, с очень цепким взглядом и ровными крупными чертами лица. Он был красивым какой-то странной красотой, не похожей на привычные для меня лица. Бледная кожа, которая потом задубеет летом и станет очень темной, когда его начнут выгонять работать на улицу. Мать затеет стройку деревянного корпуса за лазаретом, и Беса переведут в сарай на летнее время, вместе с волчицей посадят на цепь. Именно тогда я увижу то, что приведет меня в настоящий ужас, пойму, зачем мать строила еще один корпус — туда привезут новую партию женщин. Больных, как говорила моя мать. Я еще верила ей. Я еще была чистым и наивным ребенком, который ужасался несправедливому обращению с Сашей и в то же время не понимал, что это все дело рук моей матери. Я считала, что ей приказывают и заставляют ее проводить все эти ужасные исследования. Так мне было легче жить с этим. Так я могла абстрагироваться от всего происходящего. Сейчас я себя за это ненавижу.
Но тогда я была настолько одинока, несмотря на всех репетиторов и учителей, на мать — фанатичку и деспота, которая могла целым днями не общаться со мной, на одноклассников, которые мне были ничем не интересны. У меня появилась своя тайна и мой собственный друг. Меня просто швырнуло к подопытному мальчику без имени и фамилии, обреченному на смерть по вине моей матери и, если бы она узнала о нашем общении, она бы ужаснулась. Потому что ее больные из лаборатории людьми не считались, она говорила, что они второсортны и ненормальны.
А еще я пошла в драмкружок при школе и показывала своему новому другу все, чему нас там учили. Я заучивала наизусть реплики и играла для него в самых разных сценках, иногда заставляя его смеяться или хмурить брови. Больше всего он не любил, когда я плачу. Первое время подрывался и оказывался возле меня, а когда я смеялась, и он понимал, что его обманули, в ярости отталкивал от себя и больше не хотел смотреть. Тогда я начинала танцевать для него. Это Сашка любил. Он жадно смотрел, как я двигаюсь под музыку, играющую в маленьком магнитофоне на батарейках, который я проносила в сарай. Первый раз, когда принесла, он шарахнулся от него в сторону и вжался в стену, а когда я рассмеялась, поймал меня и повалил в сено. Он ужасно ненавидел, когда над ним смеялись. Мне тогда было двенадцать, и это был первый раз, когда Саша ко мне прикоснулся. Потом я читала ему стихи и книги вслух, а позже показала, как пишется мое и его имя. С этого все и началось. Его обучение всему, что я знала сама, и даже тому, что не знала. Скоро я начала проводить с ним все свое свободное время. И сама не заметила, как весь остальной мир потерял для меня значение. Все, кроме него. Никто из тех, кто меня окружал, не смог стать интереснее молчаливого мальчика с черными большими грустными глазами и белозубой улыбкой, которую я увидела лишь спустя два года нашего общения. До этого Саша не умел улыбаться. Он стал мне ближе всех на свете… Это было начало той самой любви, которая потом превратится в дикую, одержимую страсть. Настолько страшную, что о ней никогда бы не написали в книгах, которые я читала. Про такую любовь никто не пишет песен и стихов. Про нее не рассказывают.
Все начало меняться после того, как мать отправила меня на лето к родителям моего нового одноклассника Виктора. Его мать была замужем за академиком Бельским, руководившим первым Главным Управлением Минздрава СССР. К моей матери она приезжала по очень деликатному вопросу, который раскрылся для меня лишь спустя много лет — Нина Михайловна сделала аборт на поздних сроках и долго восстанавливалась в госпитале научного центра.
Конечно, сдружились они, потому что матери такая дружба была весьма выгодна, и ее центр получил мощную поддержку в лице академика. А я противилась отъезду как могла, но меня заставили уехать под страхом вообще отправить в столицу к троюродной сестре матери. Там я и подружилась с Виктором. А точнее, он со мной. Все эти три месяца я вела дневник, где записывала для Саши все, что происходило на даче Бельского: что у него есть собственная конюшня и три канарейки, и что у них в гостиной стоит огромный рояль, и я все лето на нем играла, а Петр Андреевич сказал, что подарит его мне, так как у них на нем никто не играет. Слово свое он сдержал, и когда я приехала домой в конце августа, рояль уже стоял у нас в гостиной. А моя мать сияла от радости и даже расцеловала меня в щеки. Оказывается, Бельский посодействовал, чтобы клинику расширили, а саму Ярославскую приставили к государственной награде. Вечером все Бельские ужинали у нас, а я места себе не находила, я хотела увидеть Сашу. Я об этом думала всю дорогу, пока мы ехали домой, и потом, когда раскладывали вещи. Забежала к себе, швырнула сумку и бросилась к сараю. Его там не оказалось, и я в ужасе втянула воздух и прижала руки к груди. Выскочила на улицу, оглядываясь по сторонам, а потом услышала стук монотонный и равномерный где-то за зданием лаборатории. Конечно же, он работает. Что ж я так испугалась, глупая? Но от страха, что с ним что-то случилось, дрожали колени и руки и было нечем дышать. Пошла на звук и остановилась, увидев его сзади, замахивающегося топором и раскалывающего поленья на дрова. Я смотрела на него, и внутри поднималось что-то невиданно мощное, что-то совсем не детское. Его тело такое сильное. Загорелое и покрытое шрамами отливало на солнце бронзой, и мышцы перекатывались под загрубевшей кожей, и пот тек между лопатками. Мне вдруг показалось, что ничего красивее этого я никогда в своей жизни не видела. В тот день я впервые почувствовала в нем мужчину. И пусть его называли тварью и уродом, для меня он был невыносимо красив. Не похожий ни на кого из моих сверстников, сильный, мощный зверь. Я эту мощь ощущала на расстоянии, и от нее вибрировало все тело. На нем ошейник и цепь, обмотанная вокруг железного столба, а кажется, что он свободней любого, кто меня окружал. Он настоящий в своей неволе, искренний в каждой эмоции. Человека можно ломать физически сколько угодно, но не сломить его дух. Я тогда всхлипнула от переполнявших меня эмоций во время этой встречи, и сама не поняла, что делаю — бросилась обнимать его сзади.
— Са-шаа, это я, — прижалась щекой к мокрым от пота лопаткам, привстав на носочки, а он медленно опустил руки с топором и вдруг тихо, но внятно, произнес:
— Кто? Ты?
— Ассоль. Твоя Ассоль.
Все еще довольно жмурясь, потому что ужасно по нему соскучилась и не могла сдержать распирающего меня счастья видеть его снова.
— Моя?
— Твоя.
Он резко повернулся ко мне, оскалился, продолжая сжимать в руке топор. Но я даже не попятилась назад, я никогда его не боялась.
— Я — нелюдь, ясно? Я сам себе не принадлежу. Уходи туда, где была все это время.
Так много слов и столько в них ненависти.
— Твоя… — так тихо, что сама себя едва слышу, а сама в глаза его дикие смотрю и понимаю, что не просто соскучилась, а умирала без него… какие же у него красивые глаза. Дьявольские, адские, и тьма в них бешеная, она тянет в себя и манит.
И вдруг сухой щелчок затвора.
— Отойди от нее, тварь. Шаг назад, сученыш. Топор положи, а то выстрелю.
А он так и стоит напротив меня, и на губах появляется страшная улыбка, похожая на оскал звериный. И я понимаю ее смысл — он смеется над тем, что я сказала. Показывает мне, что у таких, как он, никогда не будет чего-то своего.
— Топор, ублюдок. Я тебе мозги вынесу… три шага назад от нее и на колени.
— Положи топор. Пожалуйста, — умоляю я. Мне страшно, что охранник выстрелит, — Он убьет тебя. Прошу, положи. Я больше никуда не уеду… не уеду, обещаю тебе.
И он опускает топор, тот выскальзывает в траву, и я слышу, как свистит в воздухе плеть, опускаясь ему на спину, а он даже не вздрагивает, смотрит мне в глаза. Вздрагиваю я. Больно мне. Так больно, что слезы из глаз катятся.
— На колени и руки за голову.
— Твоя, — шепчу беззвучно, пока его полосуют плетью. А он и не думает на колени становится. И я понимаю, что не станет никогда, пока до полусмерти не забьют. Упрямый, гордый до сумасшествия псих. Такими не становятся — такими рождаются. С жаждой свободы и чувством собственного достоинства.
Закричала и бросилась на охранника, умоляя отвести меня в дом, чтобы отвлечь. Но Беса все равно избили уже поздно вечером и так и бросили валяться на земле, а ближе к утру унесли в сарай и заперли там на замок.
В тот день мать впервые испугалась за меня и расспрашивала, каким образом я оказалась так близко к объекту, а потом убеждала меня, насколько он опасен и что таких, как он, отправляют в психиатрические клиники и связывают по рукам и ногам, а она старается держать их в узде. Просила, чтоб я больше так не рисковала никогда.
Она бы, наверное, сошла с ума, если бы узнала, что этой же ночью я открою замок, проберусь в сарай и буду лежать рядом с ним, согревая его своим телом от ночной прохлады и озноба от горящих ран.
— Сашка, мой хороший… зачем? Никогда не делай так. Я не хочу, чтоб били тебя. Обещай.
Усмехается уголком пересохших губ с запекшейся кровью.
— Обещай, не могу, когда тебе больно. Не могу. Меня на части разрывает.
— Правда? — и продолжает улыбаться, маньяк сумасшедший, какой же он сумасшедший.
— Правда.
— Это хорошо.
Невыносимый… но именно тогда я поняла, что люблю его. Безумно, до сумасшествия его люблю. Потом эти чувства будут мутировать до той самой люти, которую и любовью нельзя назвать. А тогда у меня впервые в животе взметнулись бабочки и дико забили крыльями под ребрами.
ГЛАВА 7. БЕС
1970–1980-е гг. СССР
Чеееерт… как же тело ломит. Боль… Она вгрызается в меня тысячами своих клыков, тысячами жал, острых и отравленных. Ощущение, будто они по всей поверхности ее уродливого огромного тела. Вонзаются в мою плоть, разрывая его на части, на свободно свисающие с костей вонючие ошметки мяса.
Будто разрезали меня на сотни лоскутов. Рваными, быстрыми, беспощадными движениями острого лезвия. Без наркоза. Вскрывали сосуды и тут же зажимали их, не позволяя окончательно истечь кровью, продлевая агонию на долгие часы. Нет, это не было намеренным наказанием, это не была пытка садиста, получающего удовольствие от страданий другого человека.
Меня просто изучали. Точнее, мою реакцию на боль. Как животное… как микроб, как беспомощное растение, обездвиженное, но не лишенное чувствительности. Я слушал монотонные, безэмоциональные, местами даже скучающие голоса ублюдков в белых халатах, склонившихся надо мной и называющих себя учеными, и думал о том, что, наверное, это страшнее. Понимать, что ими руководит не ненависть. Как с психопатами-маньяками, которые испытывают наслаждение не столько от конечного результата своих истязаний, сколько от самого процесса. Я орал благим матом, извиваясь на окровавленной простыне стола, или же стирал до крошева зубы, стараясь сдержать рвущиеся из груди крики… в зависимости от манипуляций, которые эти нелюди производили с моим телом. Я орал и думал, что обязан выжить, обязан прийти в себя после всего, чтобы поменяться местами с ними. Чтобы смотреть так же равнодушно, как полосуют их, слушать, как срывают они в агонии свое горло. Только это и помогало удержаться по эту сторону безумия… Мои гребаные мечты о мести.
А потом они начинали сшивать мою кожу. Без какой бы то ни было анестезии. Они втыкали свои острые иглы в порезы, резкими привычными движениями собирая мое тело в целое полотно. И я понимал, что никогда не вылезу из этой трясины боли. Что так и сдохну от нее никому не нужным экспериментом. Как только они потеряют ко мне интерес, как к объекту исследований, мое искореженное тело отправится на свалку гнить и кормить червей, и хорошо, если оно к этому времени будет мертвым.
И, наверное, я сам был конченым психопатом, но единственное, что давало силы пережить вторую стадию моего персонального Ада — это моя девочка. Я смотрел сквозь заплывшие веки в зеленые глаза монстра, сосредоточенно нахмурившегося за стеклянной маской, и представлял, как уже через несколько часов она придет ко мне. Наверняка, ахнет и с трудом, но подавит рыдание, чтобы лечь возле меня, прикрывшись ветошью, которая кучей валялась в моей клетке. Она сама натаскала ее мне. Для себя. Под ней и скрывалась, если приходили за мной среди ночи. Ныряла под тряпки, и прямо на это место ложилась Мама, скрывая Ассоль от непрошеных гостей.
Я ненавидел, когда девочка приходила ко мне в такие дни. Не подпускал ее к себе, выгонял, не решаясь повернуться к ней лицом. Не мог допустить, чтобы видела меня таким. Слабым, измученным, уродливым, в очередной раз не сумевшим дать отпор профессору. Срывался на нее, намеренно задевая обидными словами, или же, наоборот, молчал до последнего, игнорируя ей приближение, ее вопросы, заданные неуверенным голосом.
Потом она перестанет вообще что-либо говорить. Просто молча будет ложиться рядом со мной, даже не смея обернуть руки вокруг моего тела, как любила всегда это делать. Молча поворачивать ко мне свое безупречно красивое лицо с такими же, как у моего монстра, светло-зелеными глазами. Дышать через раз или же, наоборот, дышать чаще, подстраивая свое дыхание под мое. И каким бы изуродованным ни было мое тело, Ассоль должна была найти хотя бы клочок нетронутой кожи, чтобы касаться ее ладонью. Она говорила, что так забирает часть моей боли себе. Делит ее пополам, по-честному. Именно тогда я начал верить в то, что эта девочка и есть продолжение меня. То самое продолжение, без которого начало больше не имело значения.
— Если бы я могла забрать у тебя эту боль…
— Я бы все равно тебе ее не отдал, — не оборачиваясь, шепотом. Слышу в ее голосе улыбку.
— Хотя бы небольшую часть.
— Ни за что.
— Такой жадный? — приблизилась вплотную, но коснуться не решается.
Стиснув зубы, перевернуться на бок лицом к ней, едва не взвыв от боли в боку, в спине, в руках… дьявол. Везде.
Собрав последние силы, провести непослушными пальцами по ее скуле, откинув локон с лица. Такая красивая, что сердце замирает. Кажется, что ненастоящая. Потому что не бывает таких. Теперь, после всех этих женщин из лаборатории, я это знал точно. Словно нарисована талантливым художником, влюбленным в свое творение. Эта его любовь в ее глазах спрятана, чистых, прозрачных, с кристальными слезами на кончиках ресниц. В темном шелке блестящих волос, ниспадающих на хрупкие плечи. В жемчуге белозубой улыбки, в которой моя боль отражается. В природе таких оттенков нет, которыми она создана. И я был настолько безумен, что до ошизения любовался ею… и так же до ошизения ревновал. Представляя, что может другому достаться… и понимая, что именно так и должно быть. Что не светит мне такая, как она никогда… и тут же понимал — на фиг мне подобная не сдалась. Я только ее своей считал. Только ее хотел. Только Ассоль. Да, я продолжал звать ее настоящим именем. Это было то, что принадлежало мне. Все остальные и даже ее сука-мать называли ее Алей или Алиной. Вымышленным именем, на которое она отзывалась, чтобы быть собой только с одним человеком. Со мной. Моя Ассоль. Даже спустя годы… даже про себя. Только Ассоль.
Усмехнулся, когда понял: сдерживается моя девочка, старается не смотреть на плечи мои, обнаженные, покоцанные хирургическим скальпелем, не успевшие зарубцеваться, на ключицы, пересеченные сеткой старых и новых шрамов. Интуитивно чувствует меня. Дьявол, как же она чувствует меня. Ведь не научилась этому. С самой первой встречи знала, как себя вести со мной. Может быть, поэтому я и поверил в то, что для меня ее создали. Идиот.
— Очень жадный, маленькая.
Продолжая пальцами ласкать полные губы, ощущая, как в ответ на эти прикосновения заныл член.
— Особенно на тебя.
Приоткрыла губы и глаза распахнула, затаив дыхание. Молчание, которое кажется таким правильным рядом с ней. Рядом с ней вообще все кажется невероятно правильным.
— На меня?
Молча кивнул, не в силах перестать смотреть на нее, на то, как медленно покрывает румянец бледные щеки.
— Почему?
Я не собирался этого говорить. Потому что понимал — ложь это все. Такие женщины не могу принадлежать никому. Тем более невольнику, который не в силах предложить что-то большее, чем свое тело и душу. Хотя разве мог я дать ей даже свое тело? Только сходить с ума, словно последний идиот от одержимости своей ею.
Я честно не собирался этого говорить. Я не думал, что для нее это что-то может значить… Но почему-то сказал.
— Потому что ты моя. Моя. Никому не отдам.
Сказал и сам поверил в это. Точнее, ощутил, как слова эти в покалеченное тело впились ржавыми гвоздями. Потом оно так и срастется — с этой надписью внутри и уродливо торчащими кусками моего безумия ею.
— А сегодня тоже никому не отдашь? Ко мне гости приехать должны были…
Ассоль сегодня в изумрудном платье, подчеркивающем зеленый блеск ее глаз. Маленькая чертовка пробралась в мою клетку, в очередной раз оставив не у дел охранников, вовсю нажиравшихся в служебной будке. Монстр уехала на три дня на конференцию в другой город, и моя девочка сразу после школы приехала ко мне и сейчас намеренно дразнила, то касаясь горячими пальчиками щетины на моем лице, то кокетливо отталкивая от себя.
— И сегодня не отдам, — качаю головой, просунув пальцы за пояс платья и притягивая ее к себе. — Никогда не отдам. Убью, но не отдам.
— Какая страшная угроза.
Она не понимала, что я никогда и ничего не говорил просто так. И это не было угрозой. Игриво рот прикрыла ладонью и глаза большие сделала, шагнув еще ближе. Настолько, что мое сердце с ритма сбилось.
— Это не угроза.
— Нет?
Закинула руки мне за шею, зарываясь пальцами в волосы и прищурившись.
— Нет.
Дернул ее к себе, так, что между нашими телами осталось расстояние в миллиметры.
— Это догма.
Она смеется и в то же время смущенно прячет взгляд.
— Научила на свою голову. Не думала, что ты религиозен, Саша.
Киваю, чувствуя, как обжигает грудь ее дыхание. Ее взгляд становится серьезным. Что-то неуловимо изменилось в доли секунд. Между нами. Напряжение заискрилось в пространстве, и казалось, если протянуть руку, то ее ударит разрядами электричества. А может быть, это мое сердце начало отбивать сумасшедший ритм, оглушая, отдаваясь гулом в ушах, больно ударяясь о ребра. Ладонью провести по ее лицу, желая закрыть глаза от удовольствия и не смея этого сделать, чтобы не пропустить ни одной ее реакции. Такая вкусная моя девочка. Так сладко сбивается ее дыхание и начинает хаотично вздыматься грудь.
— Ты — моя религия.
Чтобы ахнула от неожиданности, а я в губы ее сочные своими впился, и мы оба застонали. Впивается пальцами в мои волосы, приподнимаясь на носочках и прижимаясь горячим телом к моему. Оно обжигает. Снова. Я думал, со временем перестану ощущать его смертельное тепло. Хрена с два. С каждым разом каждое прикосновение к ней, каждый поцелуй казались лучше, слаще, безумнее.
Рукой скользнул по ее спине вниз, сжимая в ладони упругие ягодицы. Впервые. Отстранилась и смотрит широко открытыми, потемневшими глазами, чтобы выдохнуть рвано и снова к губам мои приникнуть. Только она умела так. Потом у меня будут сотни женщин, но ни одна из них не будет сводить с ума искренностью своей реакции. Когда молча. Когда ногтями до боли в мои плечи. Когда лихорадочными глотками воздух. И шепот бессвязный. И глаза закатываются. Когда откинутая голова. И мурашки на белоснежной коже.
А меня ведет. На реакцию ее. На стоны тихие. И прокушенную до крови губу. Меня толкает куда-то вниз. К ней. Кровь алую слизывать жадно и тут же кусать, отмечая ее своей болью. Сильнее грудь сжимать круглую, сатанея от того, насколько острые соски. В ладони упираются. Сдернуть вниз корсаж платья и лбом к ее лбу, чтобы не взвыть. Приподнять ее вверх, усаживая на свои колени, чтобы жадно к соску прильнуть. Кусая. Посасывая. Прислушиваясь к звукам ее голоса, к ее телу, извивающемуся на мне. Честная. Донельзя честная. Такая жадная, моя девочка. Алчно берет все, прижимая мою голову к своей груди и ерзая на моих коленях. А в голове яркими вспышками осознание ее власти надо мной. Над телом моим. Над эмоциями. Над желанием животным сожрать ее. Следы свои на ней оставить. Везде. Синяками. Поцелуями. Укусами. И в то же время на части раздирает желание любить ее нежно. Смотреть целую вечность, как плавится под моими ладонями, дыша часто и тяжело, пока у меня срывает все планки от запаха ее тела. Никогда такого не было. С другими всегда только секс. Иногда по собственному желанию, иногда под действием лекарств. Всегда только стремление получить разрядку. Нет, я не насиловал тех женщин. Никогда. Они такими же пленниками были, как и я. Но и ласковым никогда не был. Даже с теми, у кого первым становился. А ей… ей всю нежность хотел… всю, которая во мне есть. Я же до нее не знал вообще, что способен на эту нежность. Что любить способен и наслаждение доставлять.
Целовал ее до исступления, иногда отстраняясь, сдерживаясь от того, чтобы зубами в костяшки пальцев не вцепиться. Потому что ее любить даже больно. Кажется, член сейчас взорвется от напряжения. Потирается об него невольно, а я проклятиями сыплю мысленно. А вслух тихим шепотом прошу остановиться. Как когда-то давно. Когда впервые сама прикоснулась ко мне. Когда впервые обняла. Тогда думал, с ума сойду. Думал, приснилось мне, и сейчас проснусь… и сдохну на месте же, если сном окажется. Не оказалось. Тогда впервые обняла, изучала лицо мое, плечи, руки, а я дрожал перед ней от этих прикосновений осторожных и в то же время уверенных. Думал, сердце остановится на месте, если вдруг что-то ей во мне не понравится, если руку вдруг отдернет. Не отдернула.
Как и я не отдернул сейчас. Когда рукой вниз скользнул, подол поднимая и вдруг белья ее коснулся. Остановилась, смотрит изумленно, и я не двигаюсь. Застыл. Пот по спине градом. Хочу, маленькая. До одури тебя хочу. Сам не знал, что такое возможно. Что не только член разрядки требует, а каждая клетка тела. Хочу показать тебе, что значит моей стать. Как же сильно хочу. Трясет от этой потребности. Дико трясет. Не знаю, что в глазах моих увидела, только расслабилась резко. Я выдохнул облегченно и зло, когда снова прижалась в поцелуе. Зло, потому что понимаю — не возьму ее. Только не здесь. Черт, только не в грязной клетке, провонявшей испражнениями, в которую каждую минуту кто-то мог войти.
Уткнулся губами в ее шею, слизывая языком мурашки. Дрожит. И меня знобит. От жара, разливающегося в венах. Интуитивно пальцами поглаживать ткань трусиков, с жадностью ловя ритм ее сердцебиения. Вверх-вниз, сжимая челюсти, когда откинула голову назад и сильнее сдавила пальцы на моей коже.
— Мало?
Кивнула быстро. И мы ни хрена понятия не имеем, но оба чувствуем это "мало". Оно раздражает. Оно заставляет ее всхлипывать от нетерпения, пока я провожу пальцами по влажной ткани. Впервые… снова впервые и снова с ней. Впервые я так ласкал женщину. Скорее, инстинктивно отодвинуть трусики в сторону и коснуться горячей, вашу мать, такой горячей плоти. Коснуться и тут же всхлип ее поймать губами. Я знаю, маленькая. Меня так же колотит. Хреново тебе. Свободы хочется. Прикусывая шею, спускаться вниз, к ключицам. Я дам тебе эту свободу, Ассоль. Я очень постараюсь ее тебе дать…
Зубами сосок прикусил и по плоти ее провел пальцем, улыбнувшись, когда словно взвилась от возбуждения. Ударило разрядом нас обоих. Раздвинул складки кожи и между ними, надавливая, поглаживая, отыскивая где с ума ее больше сводит, находя чувствительную точку. Такую твердую и пульсирующую под подушками пальцев и инстинктивно возвращаюсь к ней снова и снова под рваные стоны моей девочки, меняя силу трения, пробуя наши с ней границы. Где и у кого первым взрыв случится. Осатанел от ее реакции, от безумия и дрожащего тела, просит… умоляет о чем-то, и я не знаю, черт меня раздери, о чем… иначе все бы ей дал. Сжал зубами розовую вершинку груди, сойдя с ума от ее тихих всхлипов и пальцем в глубину ее скользнул. Тугую и влажную. Проник и застыл, выравнивая дыхание, успокаиваясь. И она на мне напряженная, ожидающая. А в глазах мольба. Острая. Жаждущая. Неприкрытая. Толчками в нее, вскинув голову и глядя, как губы кусает, сдерживая крики. Сам на них набросился, толкая язык ей в рот, изучая небо, лаская ее язык, повторяя движения пальцев. Большим пальцем растирать тот самый комочек между складками плоти, едва не взревев от триумфа, когда стала извиваться на мне, словно обезумевшая. Все быстрее и быстрее, а я не прекращаю толчки, пожирая бешеным взглядом ее лицо, ее торчащие соски, закатывающиеся глаза и широко открытый в хриплых стонах рот.
Она кусала мои плечи, впиваясь в затылок ноготками и извиваясь на мне. А я стискивал все сильнее зубы, чтобы не потерять контроль окончательно. Чтобы не скинуть ее с себя и, опрокинув на землю, не взять ее прямо там. Взять голодно и яростно.
Закатывал глаза вместе с ней, закрыв ладонью ей рот в тот момент, когда ее стон перешел в надсадный крик и все тело выгнулось дугой, я мысленно проклинал себя, пока она судорожно сжимала меня лоном в судорогах экстаза и шептала почти беззвучно мое имя. Пожалуй, лучшее, что я слышал и видел когда-либо в своей жизни — это ее первый оргазм, подаренный мне. Потом я буду их брать у нее сам снова и снова, выдирать разными мыслимыми и немыслимыми способами — это станет моим личным наркотиком доводить ее до вершины.
А тогда меня словно молнией самого ударило. Когда взорвался сразу после нее. Когда вдруг понял, что можно кончить без единого прикосновения к члену, только глядя на нее, извивающуюся от наслаждения в моих руках. Самое, мать ее, первое доказательство власти этой девочки надо мной.
Сукааа… Ублюдок жестко сбросил меня со стола, на котором до этого несколько часов они измывались надо мной. На этот раз именно наказывая. Показывая, насколько жестокими может быть их кара.
Генка-крокодил. Я его ненавидел. Огромный, похожий больше на бегемота, сукин сын с видимым удовольствием колошматил меня огромными кулачищами, периодически меняя руки на ноги. Пинками. Сильными. Обозленными.
— Будешь знать.
От него воняет самогоном и рыбой, и меня выворачивает от перегара, который испускает на меня эта мразь. Встать на четвереньки, чтобы в рывке кинуться на его колени и, прокусив штаны, свалить тварь на землю. Правда, ненадолго. Недаром подонок решился на избиение только после пыток. И вот уже он на мне верхом. Методичными ударами по лицу, выбивая зубы, ломая нос.
— Будешь знать, как сбегать, нелюдь.
Да, я едва не сбежал. Зарубил топором еле державшегося на ногах охранника и, выпустив Маму из клетки, бросился прочь с территории бывшей психбольницы. Я точно знал, куда бежать, знал каждое дерево и кустарник, растущие в лесу возле лаборатории. Моя девочка нарисовала мне план. На альбомном листе. Скрупулезно выводила его несколько недель и, чтобы не вызвать подозрений, уехала из дома к подруге.
Вот только ее мать, словно почуяла… вернулась неожиданно рано с очередного мероприятия. Ее машина заезжала через КПП в тот момент, когда я должен был уже выбежать из них. Вернулась и поставила крест на моей свободе.
Потом она будет долго истязать меня, чтобы узнать, кто мне помог, кто нарисовал схему местности. Ей никогда не узнать, что художником была ее дочь — я съел лист бумаги, как только понял, что не выберусь. Как только увидел наведенный на себя пистолет. Дебил. Я думал, что на этом отведенное мне время закончилось, и даже с каким-то облегчением остановился, думая только о том, чтобы не сдать Ассоль. Вот только у этой дряни оказались не боевые патроны, а усыпляющие.
Она сделает три выстрела, улыбаясь и глядя мне в глаза… и милостиво дождется, пока я очнусь, чтобы провести лично экзекуцию.
ГЛАВА 8. БЕС
1980-е гг. ССР
С момента моего неудавшегося побега прошло больше трех месяцев. Профессор активно занималась какими-то новыми исследованиями. Так, по крайней мере, сказала Ассоль. Мне было, по большому счету, наплевать на то, чем была занята монстр. Единственное, что имело значение — меня оставили в покое на некоторое время. Возможно, именно потому что было не до меня, возможно, давая время полностью восстановиться. И если сломанные ребра практически зажили полностью, то на правую ногу я все еще хромал. Последствия проведенной экзекуции. Впрочем, я слышал, как Снегирев с монстром обсуждали мои конечности, и, судя по их словам, мой организм исцелялся удивительно быстро для человека.
И мне было бы, откровенно говоря, наплевать, даже если бы я больше никогда не встал со своей лежанки, если бы не одно "Но". Хрупкое, но такое важное. "Но", рядом с которым я до дикости хотел бы сильным и цельным, а не немощным калекой. "Но", продолжавшее прибегать ко мне при первой возможности. Правда, с возвращением ее матери в лабораторию моей девочке удавалось подобное все реже. Но в тот момент я даже рад был этому, несмотря на то, что начинало ломать физически от тоски. Выворачивало по полной от потребности увидеть ее, услышать, ощутить прикосновения маленьких ладоней к своему лицу. Иногда глаза свои закрывал и словно в бреду видел ее, склонившуюся над собой. Как тряпкой мокрой по лбу проводит и говорит что-то, улыбаясь. Я не разбираю слов, но не могу не улыбнуться в ответ. И запах полевых цветов, проникающий в ноздри. Ее запах в моем сне. В моих мыслях.
Просыпался с ощущением ее рук на своем теле и кулаки кусал, только чтобы не завыть от разочарования, когда понимал, что все это сном оказалось.
А потом, через несколько дней, через неделю она прибегала ко мне, и я сходил с ума от счастья. От какого-то больного, неправильного счастья. Но, бес его раздери, каким же настоящим оно казалось.
— Как пробралась?
— Ногами, — шепчет отрывисто, касаясь моих губ быстрым поцелуем.
— Чертовка. Опасно.
А сам пытаюсь хотя бы пальцами лица ее дотронуться. Ни хрена. Не слушаются, ходуном идут. Она сама осторожно ладонь мою к своей щеке прикладывает и, с ума сойти, глаза закрывает и выдыхает так облегченно, будто ждала этого прикосновения так же неистово, как и я. Моя такая настоящая.
— Как обычно.
По-прежнему шепотом и не размыкая глаз, позволяя с замиранием сердца ресницами длинными черными, загнутыми кверху, любоваться.
— ОНА здесь.
Улыбнулась как-то грустно.
— Нет никакой разницы, здесь она или нет, — распахнула глаза и, видимо, что-то на моем лице заметив, нахмурилась и решила исправиться, — важно, что ты здесь. И что я скучала по тебе. Сашаааа, как же я соскучилась, — снова зажмурилась и прижимается, не касаясь. До нее я не знал, что такое возможно. Что возможно почувствовать тепло тела другого человека, не касаясь его. Когда воздух между вами наэлектризован до такой степени, что кажется, ощущаешь, не видишь, а ощущаешь, как поднимается и опускается его грудь.
Боится причинить боль, а меня изнутри рвать начинает. Рвать от осознания ее одиночества. Потом, спустя годы, я долго буду анализировать, пытаться найти причину, почему так случилось. Почему МЫ случились. Потом, спустя годы, я пойму, что причина всегда была одна. Причина, посадившая меня в металлическую клетку и в то же время оградившая от всего остального мира невидимой решеткой Ассоль. Ее мать. Потом я захочу отомстить не только за себя, не только за Маму, не только за всех тех, чьи стоны и крики боли слушал на протяжении десятков лет. Но и за маленькую девочку, которую столько же времени ломали. За то, что ее удалось сломать.
Но тогда я еще верил в то, что моя нежная, моя красивая и добрая девочка, на самом деле, несгибаема. Верил и мечтал вырвать из лап монстра, называвшего себя ее матерью.
Человек делает выбор каждый день и каждую ночь. Каждое мгновение своей жизни он делает выбор. Шагнуть вниз или взмыть вверх, остановиться или идти вперед, хранить молчание или рассказать тайны, быть в одиночестве или быть среди подобных себе, делающих такой же выбор.
Состояние, к которому нормальные люди привыкают и со временем перестают замечать. Перестают замечать, насколько важным правом обладают. Правом выбора.
Впрочем, даже у пленников оно есть. Это самое право. К слову, видоизмененное, мутировавшее, неправильное… но все же есть. Правда, предоставляют его не так часто. И именно поэтому у нас оно так и не стало инстинктом… именно поэтому у нас оно чревато непростительными ошибками.
Говорят, животные чувствуют свою смерть. Я предпочитаю не думать об этом. Предпочитаю, не ворошить голыми руками эти догорающие угли. Сколько лет они уже догорают внутри и никак не истлеют окончательно? Я понятия не имею. Но они, эта дикая боль в самом дальнем уголке моей груди, спрятанная под одним из искореженных десятки раз ребер, и есть последствия такого выбора.
Я не знаю, как понял, что она в беде. Я ведь никогда не верил во все эти ее сказки о шестом чувстве, о мистике, которыми она увлекалась. В моем мире хватало кошмарного дерьма и без всякой веры в сверхъестественные силы. В моем мире злом были люди, а нелюди — его добычей.
Но в тот день что-то нечеловеческое рвалось прямо из сердца, прямо из груди. Рвалось прочь от пристройки, к которой, как обычно, таскал бревна, когда Снегирев решил, что я достаточно восстановился для подобной работы. Правда, теперь мне оружие не доверяли, даже топор, и следили за нашей работой, со мной были два парня, больше похожие на бездомных, чем на строителей. Причем следили теперь сугубо с оружием в руках.
— Куда пошел, мразь?
Генка-крокодил вскидывает автомат на плечо, скалясь желтыми кривыми зубами, когда я сбросил одно из бревен на землю и зашагал в сторону леса, скрывавшего непосредственно центр от домов его сотрудников, располагавшихся неподалеку.
— Вернись за работу, я сказал.
Я остановился. Но не испугавшись, а прислушиваясь к себе, пытаясь определить, почему тревога в районе сердца становится такой назойливой, такой невыносимой.
— Так-то лучше, — ухмыляется перекошенными от злости губами, — вернулся, быстро.
Не глядя на него, закрывая глаза и сосредотачиваясь. Пытаясь поймать ускользающее чувство тревоги. Оно мечется в грудной клетке, не даваясь в руки и в то же время не отпуская.
Еще шаг в сторону леса, сзади щелкнул затвор автомата.
— Бес, — угрожающе. И тут же резко на пятках развернулся. Я это не увидел, а услышал, как и рычание волчицы, раздавшееся за несколько секунд до этого.
И беспокойство хвостом все сильнее по ребрам. Ритмичными ударами. Сильными. Не отпуская. Не позволяя повернуться.
— Слышь, мразь, я твою псину пристрелю, если чудить вздумаешь.
Огрызнулся на него и тут же зубы стиснул, сдерживаясь от желания вгрызться в шею его бычью и разорвать яремную вену, чтобы смотреть, как хрипит, широко открыв глаза и булькая кровью. Медленно выдохнул и к твари этой шагнул, мысленно обещая себе именно такую ему смерть…
А потом раздался крик. Громкий. Испуганный. Надрывный. Крик моей девочки. И я сделал свой выбор. Сорвался на бег, кусая губы и петляя, когда вслед несколько пуль выпустил придурок. А потом слезы сдерживать, которые глаза изнутри разъедать начали, когда раздался еще один выстрел, а за ним жалобный, предсмертный скулеж.
Сколько раз я потом буду сожалеть о том, что побежал вперед, а не вернулся назад. Сколько раз буду видеть во сне именно этот момент. Десятки? Может, и сотни? Все как один, под копирку. Те же жесты, те же слова, тот же лес, зазывающий могильным шелестом листьев. Сколько раз буду впиваться ногтями в собственные ладони и орать самому себе, чтобы обернулся, чтобы закрыл собой ту, которая не раз защищала меня от смерти. И больше всего ненавидел себя за то, что понимал, с такой гребаной ясностью понимал, что каждый раз сделал бы именно такой выбор. Понимал даже сейчас, ощущая к Ассоль только ненависть, видя в своих снах больше не нежность или страсть, которые дарил ей, а боль. Всю ту боль, в которую мечтал погрузить ее. И я обязательно сделаю это — буду удерживать ее голову под волнами этой боли до тех, пор пока не захлебнется в ней окончательно.
Одержимость моя. Зависимость больная, которую так и не смог победить. Не смог из сердца выдрать. Вырывал каждый день на протяжении нескольких лет, но эта сука-болезнь снова корни пускала прямо в сердце. Выкорчевывал их долго, мучительно, без жалости… а во сне снова на зов ее бежал. Презирал себя именно за нее. За слабость, которой противостоять никогда не мог. За болезнь, у которой собственное имя было.
За спиной топот ног. Псы монстра по моему следу бросились. Правда, все это мельком отмечал, краем сознания. Бежать решил только в одном направлении. На плане, который девочка моя чертила, пруд указан был, к нему и рванул. Пару раз останавливался, чтобы услышать, если еще закричит, но вокруг тишина зловещая, разрушаемая только воплями охранников, бежавших сзади и собственным дыханием, со свистом вырывающееся из груди. И снова вперед рывками, петляя между деревьями, пока на берег не выскочил. Выскочил и застыл на доли секунды, увидев, как барахтается кто-то в воде. Это потом я буду пытаться осознать произошедшее. Потом буду слушать версии монстра и ее приспешников. Потом в голове застывшим кадром будут всплывать воспоминания об остолбеневшей на узком деревянном помосте тщедушной фигуре паренька, бросившегося бежать, как только меня увидел. Но я все это вспомню после, в своей клетке. А в тот момент мозг вообще отключился. Не задумываясь, на помост взлетел и в воду прыгнул. Не знаю, как не утонул, я никогда до этого момента не то, что плавать не умел, водоемов не видел. А тогда прижал ее к себе и к берегу двинулся. Она голову назад откинула и глаза закрыла, а у меня все от страха дичайшего внутри сжалось. Ногами гребу, а сам пытаюсь ее сердцебиение вычленить из какофонии звуков, резко взорвавших пространство вокруг.
Уже возле берега почти осознание словно лопатой по голове — я же плавать не умею. Как только подумал об этом, едва ко дну оба не пошли, тут же ногу начало судорогой сводить. Потом профессор скажет, что я на чистом адреналине тогда вытянул за собой из воды Ассоль. Она будет долго и внимательно изучать мое тело, впервые с интересом глядя мне в глаза. Словно на что-то, достойное ее внимания.
Не знаю, какая дьявольская сила тогда оберегала нас от объятий смерти. Только едва не обезумел, пока свою девочку на песке укладывал. Волосы откидываю с побледневшего лица, а у самого руки трясутся. На губы ее, посиневшие смотреть не могу.
Трясу за плечи и громким шепотом, переходящим в крик:
— Ассоль… Ассоль… маленькая.
Она бездыханным телом, куклой тряпичной передо мной лежит. Ухо к груди ее приложил и заорал, не услышав стука. У самого в ту же секунду сердце остановилось. Я четко этот момент ощутил.
— Очнись.
Голову ее поднимаю, стискивая зубы, на обращая внимания на боль в ноге. Тщетно. И в голове словно часы тикают. Каждое мгновение отсчитывают. И чем их больше, тем дальше тварь костлявая с закрытым черным капюшоном лицом ее утягивает.
Это был мой первый раз. Еще один первый раз с ней. Когда я понял, что потерять могу. Насовсем потерять. Без надежды увидеть ее хотя бы раз. Услышать хотя бы издали ее голос, пусть даже и обращенный не ко мне. Вот чего, оказалось, я боялся больше всего на свете — вдруг узнать, что ее нет. Моей девочки больше нет под тем небом, под которым все еще был я. Это вдруг оказалось страшнее, чем позволить ей навсегда уйти, исчезнуть из своего мира в другой, в котором меня не будет.
Потом я буду думать о том, почему не испугался того, что мог навредить. Что мог убить ее своими действиями, судорожными, казавшимися тщетными и неправильными. Но и в то же время сидеть и ждать, пока псы примчатся на помощь, не смог бы. Вертел ее, как куклу тряпичную, пытаясь в чувство привести то пощечинами, то встрясками. Потом словно озарение — воспоминание о том, как Ассоль рассказывает про очередной урок в школе, на котором их учили оказывать первую помощь. Впрочем, для дочери врача и ученого эти занятия не были чем-то новым. А вот действия при пожаре и утоплении моей девочке тогда показались очень интересными, и она с горящими от возбуждения и увлеченности глазами показывала все, чему научилась. Отключив голову, перевернул ее к себе спиной и на живот ладонями надавил. Безрезультатно. Еще раз. И еще. Матерясь. До крови кусая губы, ощущая, как прожигают лицо слезы, катящиеся из глаз. Ассоль говорила, что это должно помочь вытолкнуть воду из легких. По ее рассказу это казалось таким простым, а на деле каждая секунда длилась долбаную вечность, вечность, от которой стыла кровь в венах и тряслись пальцы.
И вдруг она закашлялась, забилась отчаянно, пытаясь сбросить с себя мои руки, и, словно поняв, кто ее удерживает, расслабилась.
А затем меня отшвырнули от нее на пару метров. Зло отшвырнули, яростно. Ногой на живот давят и к голове автомат приставили, а мне плевать. Я смеюсь. Словно умалишенный, смотрю на тоненькие, подрагивающие плечики своей девочки и смеюсь оглушительно громко. За что несколько ударов ногой получил. Только я боли не ощущал. Для меня словно снова мир красками взорвался. Яркими, красивыми, настоящими. И от каждой глаза слепит так, что плакать от облегчения хочется. Прикрываю голову руками под крики Ассоль, чтобы не смели трогать, иначе она матери пожалуется и всех выгонят к чертям собачьим. Так и сказала моя девочка, чем в ступор ввела ублюдков трусливых.
А когда их голоса замолкли, шум услышал. Громкий. Ритмичный. Не сразу понял, что это сердце мое. Забилось вместе с ее сердцем.
Меня поведут в сторону территории, нанося один за другим удары прикладами или дубинками, когда я буду поворачиваться, чтобы увидеть, как к ней подбегает тот самый парень, как пытается он обнять ее за плечи, но она оттолкнет его в сторону, чтобы смотреть на мое лицо. Беззвучно будет повторять одними губами, смахивая с щеки непослушные слезы. Но не "спасибо", которое, она знала, разозлило бы меня, и не "люблю". Не бесцветное, безвкусное "люблю". "Я приду". С мольбой в глазах. Чтобы ждал. "Я приду". Обещанием, в которое просит поверить взглядом. "Я приду", которое больше любых откровенных признаний. Ведь оно означает ее время рядом со мной. Оно означает мою уверенность. Знать, что она придет, было самым важным. Знать, что она придет, чтобы вынести все, абсолютно все. Просто потому что знаю — придет.
Так я думал, пока не зашел во двор центра. Пока не увидел триумфальную усмешку Генки-крокодила, демонстративно вытиравшего большой нож какой-то тряпкой. Он бросил взгляд в сторону моей клетки, склонив голову набок… а у меня ноги словно отнялись. Потому что голову пронзило осознание того, что я увижу. Остановился, пытаясь сделать вдох и понимая, что не могу. Что воздух слишком тяжелым стал, неподъемным. И смертью воняет. Так близко воняет, что хочется нос себе заткнуть.
А ведь я не думал о ней все это время. Настолько сильно боялся потерять Ассоль, что во время одного ада забыл о другом, о том, который меня "дома" ждал.
В спину кто-то толкнул и мерзко засмеялся гнусавым голосом, а у меня ноги ватными стали, отказываются двигаться. Я хотел. Я изо всех сил хотел… но не мог сделать и шага. Словно трус, боялся увидеть собственными глазами то, что и так отлично знал. Но ведь то, чего мы не видим, кажется нам немыслимым, несуществующим, невозможным.
Вот и я не верил, что ее больше нет. Не верил, что войду в пустоту клетки, а в ней больше никогда не встанет на лапы та, которая выкормила меня и защищала от нападок больных ублюдков, издевавшихся над ребенком.
Не верил, что ее тихое рычание останется только в моей памяти тем самым звуком, которое будет бросать назад, в детство при каждом воспоминании. Не верил, что терпкий запах ее шерсти навсегда в моем мозгу сменит смрад ее освежеванного тела. Не знаю, каким чудом я оказался возле входа в клетку. Не знаю, каким образом сумел крик сдержать, вырывавшийся из груди. Яростный, отчаянный крик, вцепившийся в горло мертвой хваткой и не позволявший дышать. Казалось, открою рот — и взвою, подобно волку.
Когда труп увидел волчий, без шкуры, подвешенный каким-то грязными веревками к решетке над моей головой, думал, с ума сошел и прямо в Преисподнюю попал. Потому что не могли нормальные люди с живым существом такое сделать. Кто-то, наверное, за веревку эту дернул, и тело Мамы ко мне медленно повернулось. Мертвыми остекленевшими глазами на окровавленной морде на меня посмотрело… с осуждением. С диким разочарованием. Словно вой ее услышал откуда-то вдалеке. Картина, которую я буду вдеть, как только буду закрывать собственные. Ее взгляд, вспарывающий душу обвинением. Ее пустой взгляд, который отпечатается в сердце самым настоящим клеймом. Клеймом, вспыхивающим убийственным пламенем каждый раз при воспоминании, методично выжигая все человеческое, что когда-то было во мне.
На лапы ее, безжизненно висящие, смотрю и чувствую, как крик вырывается изнутри. А вместе с ним что-то страшное… что-то невероятно сильное и жестокое. Гораздо сильнее и беспощаднее меня. Особенно когда глаза опустил вниз и увидел, что на шкуре ее стою.
— Смотри, какой коврик для тебя сделали, нелюдь.
— Добро пожаловать домой.
И громкий смех Генки-крокодила.
Смех, ставший спусковым крючком для моего прыжка с разбега в самую бездну.
ГЛАВА 9. БЕС
1990-е гг. Россия
— Слышь, Кот, не дергайся там, просто смирно стой и в глаза ему не смотри.
Парень в черной кожаной куртке перевел взгляд на стоявшего рядом друга детства Валеру. Усмехнулся. Успокаивает его, а сам пальцами правой руки по ноге барабанит от волнения.
— Я и смотрю, ты до хрена спокойный, — Мишка засмеялся, когда друг цыкнул на него недовольно, — а вообще, что ты как целка кипешуешь? Будто сам впервые с ним увидишься.
— Ага, — Валерка смачно сплюнул на пол, засовывая руки в карманы и скрывая трясущиеся пальцы, но затем, словно одумавшись, быстро по сторонам посмотрел и растер подошвой плевок, — с ним каждый раз как в первый. Тем более информация не проверенная.
— Проверенная, — Мишка огрызнулся, — сказал же, стопудово согласится. Я этого жирдяя четыре года возил от банка к любовнице, потом домой, я с ним с утра до ночи рядом и его как свои пять пальцев уже знаю. Он уже в штаны ссытся после угроз Демьяна. Если Бес твой "крышу" обеспечит, он ему завод свой отдаст и глазом не моргнет.
— Не мой он, ничейный, — Валерка подмигнул появившейся в приемной секретарше с аккуратным пучком на голове и в темно-синем деловом костюме. Дождался от нее кивка и мотнул головой, ударив кулаком по плечу Кота, — пошли, Мих, главное — спокойнее.
Михаил Котов по прозвищу Кот закатил глаза, направившись в кабинет местного авторитета Саши Тихого. Честно говоря, нервозность Валерки немного раздражала. Кот нередко бывал в таких вот ресторанах, в одном из которых они находились сейчас, или в клубах, относящихся к заводу и открытых для рабочих и их семей еще во времена глубокого коммунизма. Частенько заходил с заднего входа в такие заведения, где местные авторитеты имели кабинеты вместе с начальником своим, Арсением Григорьевичем Молоховым, которого по-панибратски уже давно называл просто Григоричем. Мало кто догадывался, но Кот был не только водилой Молоха, но и его охранником. Именно он, а не здоровый боров Федот, которого начальник для отвода глаз держал при себе.
Директор местного металлургического завода, который, по мнению Михаила, давно уже следовало закрыть и распродать к чертям собачьим, Григорич был еще и владельцем крупного банка. Правда, в последнее время начальника стали прессинговать "Демьяновские" братки, а вчера после очередного отказа в Григорича выпустили автоматную очередь, и сейчас он лежал в больнице, благо зацепили слегка и жить точно будет, но в койке поваляется однозначно не меньше недели. Именно после этого Григорич приказал Мише обратиться к Бесу. Сказал, что только он сможет обнаглевших подонков успокоить. Желательно навсегда.
Да, о Бесе, или как его называли некоторые — Сане Тихом, в их северном городе был наслышан каждый. Как и о том, что тот не позволял никого называть себя по имени. Одни говорили, что Тихий — это не погоняло, а фамилия авторитета. Другие говорили, что, наоборот, это его прозвище, а не фамилия. Один из корешей Кота с пеной у рта в бане рассказывал, что Тихим называли мужика за методы работы. За то, что он никогда не вел переговоров. Либо конкуренты и партнеры принимали его условия, и в таком случае он не считал нужным попусту сотрясать воздух, либо же они их не принимали, и тогда он расправлялся с ними. Кореш говорил, что расправлялся по-разному. Кому-то вспарывал животы и заливал их кровью квартиры, кого-то быстро и чисто — выстрелом в голову. Но всех безоговорочно — тихо. Он не признавал теракты, взрывы, демонстративно-показательные убийства с громкими криками, стрельбу в открытых местах. Ублюдок делал это всегда настолько бесшумно, что соседи разводили руками в недоумении, а мусора от злости грызли погоны. Может, именно поэтому его и называли Бесом, намекая на чертовщину, которую он творил, правда, кореш этого точно не знал. О нем вообще мало что знали.
Кот вспомнил, что тот же товарищ вздрогнул, рассказывая, как однажды в гостинице целую семью чеченских братков мертвыми обнаружили. Они проездом были в городе, но успели заиметь конфликт с людьми Беса. Отец и три сына. Всем четверым перерезали горло и вспороли животы, выпотрошив кишки на пол. Говорят, горничная долго и тщетно стучалась в дверь перед тем, как ее открыла администрация отеля. И как только распахнули эту чертову дверь, бедная девушка упала в обморок, а сам управляющий блевал прямо на ковер, залитый кровью чеченцев.
Потом эксперты установят, что все четыре жертвы были живыми, пока их истязали, и ни одна живая душа не слышала их воплей. Говорили еще, что четыре языка были отправлены в морозильной камере по почте в северную столицу страны, "вору в законе", под которым ходили чеченцы. Но эту информацию никто ни опровергнуть, ни подтвердить не смог. Как, впрочем, и найти языки мужчин.
Миша остановился позади Валерки. От нервного напряжения шея парня покраснела так, что Кот мысленно усмехнулся. Обвел взглядом кабинет. Странно, он привык, что главари банд любили вычурность: мебель из самого дорогого дерева, безвкусные громоздкие фигурки лошадей или голых баб, кожаные кресла, иногда — диван, и непременный атрибут таких встреч — парочка охранников рядом с хозяином кабинета.
Что ж, Бес его удивил. Со вкусом обставленная комната: стол из темного дерева, с аккуратной стопкой бумаг и телефонным аппаратом, такой же темный шкаф, белые жалюзи и никаких вставших на дыбы коней.
Кот встал наравне со своим другом, внимательно разглядывая мужчину, откинувшегося на спинку черного кожаного кресла и молча смотревшего на него, пока Валерка представлял гостя.
Короткие темные волосы, массивный подбородок, крупный нос, явно сломанный в нескольких местах. Четко очерченные скулы расслаблены, левую щеку пересекал уродливый шрам, тянувшийся от уголка глаза по горлу сбоку вниз к ключице. На черном свитере нет привычного до тошноты креста размером с ладонь, болтающегося на цепи толщиной с два пальца. На нем вообще не было украшений. Ни печатки, ни браслетов.
Кот перевел взгляд снова на лицо Беса и весь подобрался внутренне, встретившись с темными глазами, прищуренными и изучающими. Страшные глаза. Почему-то именно это определение на ум пришло. Действительно, страшные. В такие, когда смотришься, все грехи свои неосознанно вспоминаешь, людей любимых… потому что смерть свою в них начинаешь видеть. В черных отблесках зрачков. Внимательные, серьезные. Нет в них присущей блатным наглости, скорее, молчаливое превосходство, которое начинаешь ощущать. Превосходство их хозяина над собой.
Вот и Кот невольно сглотнул, когда Тихий вдруг встал, мягко отодвинув кресло назад и, обогнув стол, на его край уселся, руки сложил, и, глядя на Мишу, кивнул, всем своим видом показывая, что готов выслушать. Вот ведь вроде поломанный весь, а силу недюжинную излучает, такую, что, кажется, зазеваешься — поглотит без остатка.
Почему-то вспомнилось, как Валерка предупреждал, чтобы руку не протягивал. Сказал, что Тихий никому и никогда руки не жмет. Черт его знает почему, но даже самые авторитетные люди мирились с этой его особенностью.
Пока просьбу Григорича о сотрудничестве передавал, думал так же о том, что на Беса этого нарыл. Откуда он взялся и как за недолгий срок подмял под себя город.
Не местный он был. Не из северных вообще. Говорили, с зоны откинулся, где по серьезной статье срок мотал, и сюда приехал. Да не один, а с малявой от Тигра, в которой тот наказал обеспечить парню не только лучший прием, но и место выделить в местной банде. Тигра боялись ослушаться, даже несмотря на то, что тот полжизни в тюрьмах провел. Авторитет он имел как среди своих, так и среди чужих, и слово его был веским и обсуждению не подлежало.
Поначалу Тихого отправили "крышевать наперсточников", и парень молча делом своим занялся. Под его руководством те больший доход стали приносить, да и, поговаривали, сдружился новичок с главой группировки — Кощеем. Старика так прозвали за внешность: худощавый, собранный и взгляд из-под густых бровей на этот мир обозленный, да и характер под стать погонялу. Только он в Сане Тихом учуял что-то близкое и к себе допустил. Сначала водителем, а потом и правой рукой, выполнявшей самые сложные задания.
Ходили слухи, что это Тигр с Кощеем лично связывался и обратил внимание старика на парня. В любом случае, скоро Саню Тихого знали все. Знали и дико боялись. Потому что его Кощей и отправлял исполнять свои приговоры. Вначале никто не знал, что Бес и Саня Тихий — это один и тот же человек. Говорили, что появления Беса в одиночестве, без кого-либо из своих боялись даже матерые братки. Это означало, что не на переговоры он явился.
Кто-то не верил в существование Беса, как одного человека, и утверждал, что Бес — это собирательный образ нескольких киллеров. Потому что не мог один человек разнести ресторан, закрытый на сходке братков, да так, что персонал отмывал полы потом несколько дней. Ни одного тогда гостя не оставили в живых, а Витьку Комара, организовавшего сходку и, по слухам, кинувшего Кощея на нехилую сумму денег, нашли лежащим на столе со ста долларами во рту и выпученными остекленевшими глазами. Журналисты тогда и начали развивать версию о наличии целой бригады убийц, поработавшей тогда в ресторане. Только вот случилось как-то Коту закрутить роман с официанточкой молодой из того самого заведения. Она и рассказала срывающимся от страха голосом и расширенными от ужаса глазами, как мужчина в длинном кожаном пальто и с пистолетом в руках сначала приказал закрыть ресторан, а потом хладнокровно перестрелял всех посетителей, не тронув персонал. Говорила и вздрагивала, будто слышала в этот момент выстрелы, хотя тот и использовал глушитель. Кот тогда усмехался про себя, взбираясь на девчонку и глубоко сомневаясь в ее словах. Как известно, у страха глаза велики, а официантка еще, поди, напридумала половину, утверждала, что лица не запомнила, так как в шапке он был, натянутой на лицо и с прорезями для глаз, но вот край шрама в углу глаза заметить она успела.
Сейчас, глядя в глаза мужчины, стоявшего прямо перед ним, Кот понимал — такой способен на все. И языки отрезать, и живот вспороть, и в одиночку двенадцать человек вооруженных уложить.
Кощей, словно чувствуя близкую кончину, передал бразды правления городом именно Сане Тихому, а через неделю почил в больнице, благополучно дожив до восьмидесяти пяти лет. Иногда Мишка думал о том, что несправедливо, наверное, что его родители, интеллигентные, образованные люди, бывшие учителя, не причинившие вреда никому за свою жизнь, умерли, не дотянув и до семидесяти лет, а таким вот ублюдкам, типа Кощея, постоянно ходившего под пулями и порешившего кучу народа, удалось пережить их.
Наверное, именно из-за этих мыслей Кот и перестал постепенно верить в Господа. Хотя, вот парадокс, в Дьявола по-прежнему верил. Особенно сейчас, встретившись глазами с одним из его приспешников.
— Миш, а, Миш, — Кот чертыхнулся и подавился пивом, услышав голос жены, заглянувшей в его святая святых — в гараж.
Ну вот, эти бабы… сейчас нагрузит его чем-нибудь, а у него, можно сказать, первый выходной за два месяца. Устал он. Устал, как пес. Отдохнуть хочет от гундежа ее вечного по ночам, от непрекращающегося плача сына, который выспаться не дает, от голоса Григорича, от проблем чужих, которые как свои должен решать. Собрался в одиночестве посидеть в гараже, наедине со своими мыслями и двумя литрами пива, любимого, темного. А тут на тебе.
— Чего? Сказал же, к четырем домой приду.
— Миш, да там… — замялась жена, ну вот, поди придумала десять заданий, которые именно сегодня и сейчас выполнить надо, — иди, в общем, там в новостях про перестрелку показывают. И банк ваш… И Арсений Григорьевич звонил, сказал, чтобы срочно к нему поехал.
Кот подорвался и бегом к дому. Не обращая внимания на одышку, чувствуя, как бьется сердце где-то в районе горла. На четвертый этаж, через одну ступень перепрыгивая, не стесняясь в выражениях, покрывая лифтеров самым отборным матом. И в квартиру мимо ошарашенного сына, устроившегося прямо у входной двери на полосатом коврике.
Запыхавшись, к телевизору, чтобы подкрутить звук, и так на колени и рухнуть, глядя, как один за другим трупы выносят на носилках. Лейтенант милиции одним глазом косится куда-то в сторону УАЗика, а вторым в камеру смотрит, монотонным голосом давая интервью.
"…на данный момент личности убитых не установлены. Но по предварительной версии ими являются члены так называемой "Демьяновской" ОПГ, в частности, один из них, предположительно, сам Алексей Демьяненко.
— Удалось ли установить личность преступника, устроившего это массовое побоище?
Лейтенант тяжело вздыхает, снова бросив взгляд куда-то влево, чтобы затем обратить внимание на журналиста:
— На данный момент свидетели, опрошенные… "
Кот выключил телевизор, ничего нового он не узнает. Свидетели, как обычно, ничего не слышали и не видели. Никаких предположений, кроме того, что это разборка между преступными группировками, у ментов нет. Зато Кот увидел. Крупным планом труп Демьяненко, ходившего под столичными, активно распространявшими свою власть на севере через местные банды. Именно через Леху Демьяна, слывшего одним из самых безбашенных подонков, сносившим целые торговые кварталы за неуплату "дани", они и хотели "отжать" банк у Григорича.