Звездные дневники Ийона Тихого (сборник) Лем Станислав

Много лет назад в районе Таирии сел на метеоритные рифы корабль с грузом картофеля для колонистов Латриды. Через пробоину в корпусе весь груз высыпался. Спасательные ракеты сняли корабль с рифов и отбуксировали на Латриду, после чего вся история была забыта. Тем временем картофель, упавший на поверхность Таирии, пустил корни и начал преспокойно расти. Однако природные условия для него были очень тяжелыми; с неба то и дело падал каменный град, сбивая молодые ростки, уничтожая порой целые кустики. В конце концов уцелели только самые проворные особи, умевшие половчее устроиться и найти себе подходящее укрытие. Выделившаяся таким образом порода проворного картофеля развивалась все пышнее и пышнее. Через много поколений, наскучив оседлым образом жизни, картофель сам выкопался и перешел к кочевому быту. В то же время он совершенно утратил инертность и кротость, свойственные земному картофелю, прирученному благодаря заботливому уходу; он дичал все больше и больше и стал в конце концов хищным. Это имело глубокие основания в его родовых корнях. Как известно, картофель относится к семейству пасленовых, или песленовых, а пес, понятно, происходит от волка и, убежав в лес, может одичать. Именно это и случилось с картофелем на Таирии. Когда на планете ему стало тесно, наступил новый кризис: молодое поколение картофеля, снедаемое жаждой подвигов, стремилось содеять что-либо необычайное, совершенно новое для растений. Вытянув ботву к небесам, оно достало до снующих там каменных осколков и решило перебраться на них.

Если бы я захотел излагать всю теорию профессора Тарантоги, это завело бы нас слишком далеко. В ней говорится, как картофель научился сначала летать, трепыхая листьями, как затем он вылетел за пределы атмосферы Таирии, дабы наконец поселиться на обращающихся вокруг планеты каменных глыбах. Во всяком случае, это удалось ему тем легче, что, сохранив растительный метаболизм, он мог подолгу оставаться в безвоздушном пространстве, обходясь без кислорода и черпая жизненную энергию из солнечных лучей. Наконец он дошел до такой разнузданности, что стал нападать на ракеты, курсирующие в районе Таирии.

Каждый исследователь на месте Тарантоги огласил бы свою смелую гипотезу и почил на лаврах, но профессор решил не успокаиваться, пока не поймает хотя бы один экземпляр хищного картофеля.

Таким образом, после теоретической разработки пришла очередь практики, а это ничуть не легче. Известно было, что картофель прячется в расщелинах скал, а пускаться на розыски в лабиринт движущихся утесов было бы равносильно самоубийству. С другой стороны. Тарантога не намеревался охотиться на картофель с винтовкой: ему нужен был живой экземпляр, в расцвете сил и здоровья. Некоторое время он подумывал об охоте с облавой, но оставил этот проект, как не совсем подходящий, и занялся совершенно другим, впоследствии широко прославившим его имя. Он решил ловить картофель на приманку и с этой целью купил в магазине школьных пособий на Латриде самый крупный глобус, какой только мог найти, — красивый лакированный шар метров шести в диаметре. Потом он приобрел большое количество меда, сапожного вара и рыбьего клея, хорошенько перемешал их в равных пропорциях и полученной смесью покрыл поверхность глобуса. После этого привязал его на длинной веревке к ракете и полетел в сторону Таирии. Приблизившись к ней на нужное расстояние, профессор укрылся за краем ближайшей туманности и забросил леску с наживкой. Весь его план основывался на том, что картофель чрезвычайно любопытен. Примерно через час по легкому подрагиванию лески он понял: клюет. Осторожно выглянув, Тарантога увидел, что несколько кустов картофеля, трепыхая ботвой и перебирая клубнями, направляются к глобусу, очевидно, принимая его за какую-то неизвестную планету. Вскоре они набрались храбрости, схватились за глобус и прилипли к его поверхности. Профессор резко подсек, привязал леску к хвосту ракеты и полетел на Латриду.

Энтузиазм, с которым был встречен доблестный исследователь, не поддается описанию. Пойманный на клей картофель вместе с глобусом заперли в клетку и выставили для всеобщего обозрения. Охваченный бешенством и ужасом, картофель хлестал по воздуху ботвой, топал клубнями, но все это ему, конечно, не помогло.

На следующий день ученый совет отправился к Тарантоге, дабы вручить ему почетный диплом и большую медаль за заслуги, но профессора уже не было. Доведя дело до победного конца, он вылетел ночью в неизвестном направлении.

Причина столь внезапного отъезда известна мне хорошо. Тарантога спешил, ибо через девять дней должен был встретиться со мной на Церулее. Что до меня, то я в это же время мчался к условленной планете с другого конца Млечного Пути. Мы намеревались отправиться вместе на разведку еще не исследованного рукава Галактики, простиравшегося за темной туманностью Ориона. Мы с профессором еще не были знакомы лично; желая заслужить репутацию человека пунктуального и обязательного, я выжимал из двигателя всю мощность, но — как бывает часто, когда особенно спешишь, — вмешался совершенно непредвиденный случай. Какой-то маленький метеорит пробил резервуар с горючим и застрял в выхлопной трубе двигателя, закупорив ее наглухо. Недолго думая, я надел скафандр, взял яркий фонарик, инструменты и вылез из кабины наружу. Вытаскивая метеорит клещами, я нечаянно выпустил из рук фонарик, который отлетел довольно далеко и начал двигаться в пространстве самостоятельно. Я заделал дыру и вернулся в кабину. Гоняться за фонариком я не мог, так как потерял чуть ли не весь запас горючего и едва добрался до ближайшей планеты, Прокитии.

Прокиты — существа разумные и очень похожие на нас; единственная — впрочем, незначительная — разница состоит в том, что ноги у них только до колен, а ниже находится колесико — не искусственное, а составляющее часть организма. Передвигаются прокиты очень быстро и ловко, словно цирковые велосипедисты на одном колесе. Науки у них развиты, но особенно любят они астрономию; исследование звезд распространено так широко, что никто из прохожих, старых или молодых, не расстается с ручным телескопом. Часы здесь применяются исключительно солнечные, а публичное пользование механическими часами составляет тяжкую провинность против нравственности. У прокитов есть немало и других культурных приспособлений. Помню, будучи там впервые, я попал на банкет в честь старого Маратилитеца, прославленного тамошнего астронома, и начал обсуждать с ним какой-то астрономический вопрос. Профессор возражал мне, тон дискуссии становился все более резким; старик метал в меня горящие взгляды и, казалось, того и гляди взорвется. Вдруг он вскочил и быстро покинул зал; минут через пять вернулся и сел со мной рядом, кроткий, веселый, тихий, как дитя. Заинтересовавшись, я позже спросил, чем была вызвана такая волшебная перемена в его настроении.

— Как, ты не знаешь? — ответил спрошенный мною прокит. — Профессор побывал в бесильне.

— А что это такое?

— Название этого учреждения происходит от слова «беситься». Лицо, охваченное гневом или чувствующее злобу к кому-нибудь, входит в маленькую кабину, обитую пробковыми матами, и дает полную волю своим чувствам.

Когда я высадился на Прокитии в этот раз, то еще в полете увидел на улицах большие толпы; они размахивали разноцветными фонариками и издавали радостные возгласы. Оставив ракету под надзором механиков, я поспешил в город. Оказалось, что празднуется открытие новой звезды, появившейся в небе прошлою ночью. Это заставило меня задуматься; после сердечных приветствий Маратилитец пригласил меня к своему мощному рефрактору, и, едва приложив глаз к окуляру, я понял, что мнимая звезда — попросту мой фонарик, носящийся в пространстве. Вместо того чтобы объяснить это прокитам, я решил — несколько легкомысленно — выставить себя лучшим знатоком астрономии, чем они сами. Быстро прикинув в уме, надолго ли хватит батарейки фонарика, я громко заявил собравшимся, что новая звезда будет светиться белым светом еще шесть часов, потом пожелтеет, покраснеет и, наконец, погаснет совсем. Предсказание это было встречено со всеобщим недоверием, а Маратилитец со свойственной ему запальчивостью вскричал, что, если это случится, он готов съесть собственную бороду.

Звезда начала желтеть в предсказанный мною срок, и, придя вечером в обсерваторию, я обнаружил группу опечаленных ассистентов, которые сказали мне, что Маратилитец, глубоко уязвленный, заперся у себя в кабинете, дабы сдержать обещание. Беспокоясь, не повредит ли это его здоровью, я пытался поговорить с ним через двери, но напрасно. Приложив ухо к замочной скважине, я услышал шорохи, подтверждавшие то, что сказали ассистенты. В сильнейшем замешательстве я написал письмо, в котором объяснял все случившееся, отдал его ассистентам с просьбой вручить профессору тотчас по моем отлете и что было сил кинулся на космодром. Мне пришлось это сделать, так как я не был уверен, что профессор успеет зайти в бесильню до разговора со мной.

Я покинул Прокитию в первом часу ночи, и так поспешно, что совершенно забыл о горючем. Примерно в миллионе километров от планеты резервуары опустели, и я беспомощно поплыл в космической пустоте, словно моряк, потерпевший крушение. Три дня отделяло меня от назначенного срока встречи с Тарантогой.

Церулея была прекрасно видна из иллюминатора, сверкая в каких-нибудь трехстах миллионах километров, но я мог только смотреть на нее в бессильном отчаянии. Так иногда от незначительных причин родятся великие последствия!

Через некоторое время я увидел какую-то медленно увеличивающуюся планету; мой корабль, поддаваясь силе ее притяжения, мчался все быстрее и стал наконец падать как камень. Я решил примириться с неизбежным и сел к управлению. Планета была довольно маленькая, пустынная, но уютная; я заметил оазисы с вулканическим отоплением и проточной водой. Вулканов было много, и они все время изрыгали огонь и клубы дыма. Маневрируя рулями, я мчался уже в атмосфере, стараясь во что бы то ни стало уменьшить скорость, но это только отдаляло минуту падения. И тут, пролетая над группой вулканов, я задумался на миг, озаренный новой мыслью, а затем, приняв отчаянное решение, направил нос корабля вниз и камнем упал прямо в зияющее подо мной жерло крупнейшего из вулканов. В последний момент, когда его раскаленный зев уже готов был поглотить меня, я ловким маневром повернул корабль носом кверху и в таком положении погрузился в колодец клокочущей лавы.

Риск был огромный, но ничего другого мне не оставалось. Я рассчитывал на то, что, разбуженный резким толчком от падения ракеты, вулкан ответит на него извержением; и я не ошибся. Раздался грохот, от которого затряслись переборки, и вместе с многомильным столбом огня, лавы, пепла и дыма я вылетел на небо. Я маневрировал, надеясь лечь прямо на курс к Церулее, и это удалось мне в совершенстве.

Я оказался на ней через три дня, запоздав против срока на каких-нибудь двадцать минут. Тарантоги, однако, я не застал: он уже улетел, оставив письмо до востребования.

«Дорогой коллега, — писал он, — обстоятельства заставляют меня вылететь немедленно, поэтому предлагаю Вам встретиться уже в глубине необследованного Пространства; а так как тамошние звезды не имеют еще никаких названий, сообщаю Вам данные для ориентировки: летите прямо, за голубым солнцем сверните налево, за следующим, оранжевым, направо; там будут четыре планеты, и на третьей слева мы встретимся. Жду!

Преданный Вам Тарантога».

Я заправился горючим и вылетел с наступлением сумерек. Путь продолжался с неделю; проникнув в необследованную область, я без труда разыскал нужные звезды и, строго придерживаясь указаний профессора, утром восьмого дня увидел планету. Массивный этот шар окутывала зеленая мохнатая шуба. То были гигантские тропические джунгли. Такое зрелище меня несколько смутило, ибо я не знал, как пускаться здесь на поиски Тарантоги; однако я рассчитывал на его изобретательность — и не просчитался. Летя прямо к планете, в одиннадцать утра я заметил на ее северном полушарии какие-то не слишком отчетливые начертания, от которых у меня дух захватило.

Я всегда твержу молодым, наивным астронавтам: не верьте, если кто-нибудь рассказывает вам, что прочел, подлетая к планете, написанное на ней название. Это всего лишь космический анекдот; но на этот раз именно так и было, ибо на фоне зеленых лесов явственно вырисовывалась надпись:

«Не мог ждать. Встреча на соседней планете.

Тарантога».

Буквы были километровых размеров, иначе бы я их, конечно, не разглядел. Вне себя от изумления, не понимая, как сумел профессор вывести эту гигантскую надпись, я снизился и увидел, что линии букв представляют собою широкие полосы поваленных, поломанных деревьев, резко отличающихся от нетронутых участков леса.

Не разгадав загадки, я помчался согласно указанию к соседней планете, обитаемой и цивилизованной. В сумерки я приземлился на космодроме и начал расспрашивать о Тарантоге, но напрасно. Вместо него меня и на этот раз ожидало только письмо.

«Дорогой коллега, — писал профессор, — горячо извиняюсь за невольный обман, но в связи с не терпящим отлагательства семейным делом я, к сожалению, должен немедленно вернуться домой. Дабы смягчить Ваше разочарование, оставляю в управлении порта посылку, которую Вы можете получить; в ней находятся плоды моих последних исследований. Вас, конечно, интересует, каким образом я оставил для Вас письменное сообщение на предыдущей планете. Способ довольно прост. Эта планета переживает эпоху, соответствующую каменноугольной на Земле, и населена гигантскими ящерами, среди которых есть ужасные атлантозавры сорокаметровой длины. Высадившись на планете, я подкрался к большому стаду атлантозавров и до тех пор дразнил их, пока они не кинулись на меня. Тогда я быстро побежал по лесу с таким расчетом, чтобы путь моего бегства образовал контуры букв, а стадо, мчавшееся за мною, валило деревья подряд. Таким образом получилась просека шириной в восемьдесят метров. Повторяю, это было просто, но несколько утомительно, так как мне пришлось пробежать свыше тридцати километров, и притом довольно быстро.

Искренне сожалею, что и на этот раз нам не удалось познакомиться лично. Жму Вашу доблестную руку, присовокупляя выражения высшего восхищения Вашими талантами и отвагой.

Тарантога

P.S. Горячо Вам советую вечером отправиться в город на концерт — он превосходен».

Я взял в управлении порта предназначенную мне посылку, велел отвезти ее в отель, а сам отправился в город. Он представляет собою довольно любопытное зрелище. Планета вращается так быстро, что время суток изменяется с каждым часом. Вследствие этого возникает такая центробежная сила, что свободно висящий отвес не перпендикулярен грунту, как на Земле, а образует с ним угол в сорок пять градусов. Все дома, стены, башни — словом, все постройки стоят с наклоном в сорок пять градусов, являя собою довольно странную для земного глаза картину. Дома по одну сторону улицы словно ложатся навзничь, по другую — нависают над ней. Жители планеты, чтобы не упасть, приспособились к окружающей среде, так что одна нога у них короче, зато другая длиннее. Земному же человеку приходится одну ногу постоянно поджимать, что с течением времени весьма надоедает и утомляет. Так что, когда я доковылял наконец до концертного зала, двери уже закрывали. Я поспешил купить билет и вбежал в зал.

Едва я уселся, как дирижер постучал палочкой, требуя тишины. Оркестранты проворно зашевелили конечностями, играя на незнакомых мне инструментах, похожих на трубы с продырявленными воронками на конце, как у лейки; дирижер то самозабвенно вздымал передние конечности, то разводил их в сторону, словно приказывая играть пиано, но мое недоумение лишь возрастало, поскольку до меня не донесся ни один, даже самый тихий, звук. Осторожно поглядывая по сторонам, на лицах соседей я видел упоение музыкой; все более недоумевая и беспокоясь, я попробовал незаметно прочистить уши — без малейшего результата. Наконец, решив, что оглох, я тихонько постучал ногтем о ноготь, но расслышал этот слабый звук вполне отчетливо. Озадаченный несомненным художественным восторгом аудитории и теряясь в догадках, я досидел до конца первой части. Раздался шквал аплодисментов; поклонившись, дирижер снова постучал палочкой, и оркестр приступил к следующей части симфонии. Все вокруг восторгались и шумно сопели, что я расценил как признак истинного волнения. Наконец наступил бурный финал — я мог об этом судить по экзальтированным взмахам дирижера и обильному поту, орошавшему лбы музыкантов. Снова загремели аплодисменты. Сосед повернулся ко мне, восхищаясь симфонией и ее исполнением. Я ответил ему невпопад и в полной растерянности вышел на улицу.

Когда я отошел на несколько десятков шагов от здания, где давался концерт, что-то заставило меня обернуться и взглянуть на его фасад. Как и все остальные, он наклонялся к улице под острым углом; на фронтоне большими буквами было написано: «Городская фимиамония», а ниже висели афиши, на которых я прочитал:

МУСКУСНАЯ СИМФОНИЯ
ОДОНТРОНА
I Интродухция
II Аллегро ароматозо
III Анданте фимиамиссимо
Дирижирует прибывший на гастроли
знаменитый носист
ХРАНТР

Я в сердцах выругался и поспешил обратно в гостиницу. Я не винил Тарантогу за то, что лишился эстетического наслаждения: не мог же он знать, что меня все еще мучит насморк, подхваченный на Сателлине.

Дабы вознаградить себя за пережитое разочарование, тотчас по приходе в отель я распаковал посылку. В ней были: звуковой киноаппарат, бобины с пленкой и письмо следующего содержания:

«Дорогой коллега!

Конечно, Вы не забыли нашего телефонного разговора, когда Вы были на Малой Медведице, а я — на Большой. Я говорил Вам тогда, что предполагаю наличие существ, способных жить при высоких температурах на горячих, полужидких планетах, и что я намерен провести исследования в этом направлении. Вам угодно было выразить сомнения в успехе подобного предприятия. Итак, вот Вам доказательства. Выбрав огненную планету, я подошел к ней на возможно меньшее расстояние и опустил на длинном асбестовом шнуре огнеупорный киноаппарат и микрофон; таким способом мне удалось получить очень интересные кадры. Позволяю себе приложить к этому письму небольшой образец.

Преданный Вам Тарантога».

Научное любопытство терзало меня столь сильно, что, едва окончив читать, я вложил пленку в аппарат, повесил на двери сорванную с кровати простыню и, погасив свет, включил проектор. Сначала на импровизированном экране мелькали только цветные пятна, доносились хриплые звуки и потрескивание, словно в печи полыхали поленья, но затем изображение обрело резкость.

Солнце заходило за горизонт. Поверхность океана трепетала, по ней пробегали маленькие синие огоньки. Пламенные облака бледнели, мрак сгущался. Проглянули первые слабые звезды. Молодой Кралош только что сошел со своего стержневища, чтобы насладиться вечерней прогулкой после целого дня утомительных занятий. Он никуда не спешил; мерно шевеля жамбрами, он с наслаждением вдыхал свежие, ароматные клубы раскаленного аммиака. Кто-то приближался, едва виднеясь в сгущающемся сумраке. Кралош напряг слух, но, когда неизвестный подошел ближе, юноша узнал в нем своего друга.

— Какой прекрасный вечер, не правда ли? — сказал Кралош.

Его друг переступил с обойни на обойню, до половины высунулся из огня и ответил:

— Действительно, чудесный. Нашатырь уродился в этом году замечательно, знаешь?

— Да, урожай, похоже, будет богатый.

Кралош лениво заколыхался, перевернулся на живот и, вытаращив все свои зрелки, засмотрелся на звезды.

— Знаешь, приятель, — сказал он чуть погодя, — каждый раз, когда я смотрю в ночное небо, я не могу отделаться от мысли, что там, далеко-далеко, есть иные миры, похожие на наш, точно так же населенные разумными существами…

— Кто говорит здесь о разуме?! — послышалось рядом. Оба юноши повернулись к подошедшему, чтобы его разглядеть, и увидели сучковатую, но еще крепкую фигуру Фламента. Седой ученый приближался к ним величественной походкой, а будущее потомство, похожее на виноградные кисти, уже набухало и пускало первые ростки на его развесистых плечах.

— Я говорил о разумных существах, обитающих на других планетах… — ответил Кралош, топорща трешую в почтительном приветствии.

— Кралош говорит о разумных существах на других планетах?.. — переспросил ученый. — Поглядите на него! На других планетах!!! Ах, Кралош, Кралош! Что ты делаешь, юноша? Даешь волю фантазии? Ну что же… одобряю… в такой прекрасный вечер можно… А правда, сильно похолодало, вы не чувствуете?

— Нет, — ответили оба юноши в один голос.

— Конечно, молодой огонь, знаю. Однако сейчас едва восемьсот шестьдесят градусов, напрасно не взял я накидку на двойной лаве. Ничего не поделаешь, старость… Так ты говоришь, — продолжал он, поворачиваясь спиной к Кралошу, — что на других планетах есть разумные существа? И каковы же они, по-твоему?

— Точно этого знать нельзя, — ответил несмело юноша. — Думаю, что самые разные. Как я слышал, не исключено появление живых организмов и на более холодных планетах из вещества, называемого белком.

— От кого ты это слышал?! — гневно воскликнул Фламент.

— От Имплоза. Это тот молодой студент-биохимик, который…

— Молодой дурак, скажи лучше! — вспыхнул гневно Фламент. — Жизнь из белка?! Живые белковые существа? И тебе не стыдно повторять такую чепуху в присутствии своего учителя?! Вот плоды невежества и самонадеянности, распространяющихся с устрашающей быстротой! Знаешь, что следовало бы сделать с твоим Имплозом? Обрызгать его водой, вот что!

— Но, уважаемый Фламент, — осмелился возразить друг Кралоша, — почему ты требуешь для Имплоза такой страшной казни? Не мог бы ты сам рассказать нам, как могут выглядеть существа на других планетах? И разве они не могли бы занимать вертикальное положение и передвигаться на так называемых ногах?

— Кто тебе это сказал?

Кралош испуганно молчал.

— Имплоз… — прошептал его друг.

— Ах, оставьте меня в покое с вашим Имплозом и его выдумками! — вскричал ученый. — Ноги! Вот уж, конечно! Как будто еще двадцать пять пламеней назад я не доказал вам математически, что двуногое существо, поставленное вертикально, немедленно перевернется вверх тормашками! Я даже сделал соответствующую модель и схему, но что вы, лентяи, можете знать об этом? Как выглядят разумные существа на других планетах? Я тебе не скажу, сообрази сам, научись мыслить! Прежде всего у них должны быть органы для усвоения аммиака, не так ли? А какой орган справится с этим лучше, чем жамбры? И они должны передвигаться в среде, умеренно плотной, умеренно теплой, как наша. Должны, верно? Вот видишь! А чем это делать, как не обойнями? Так же будут формироваться и органы чувств: зрелки, трешуя, сяжки. И они должны быть подобны нам, пятеричникам, не только устройством тела, но и общим образом жизни, ибо известно, что пятеричка — основной элемент нашего семейного устройства; попробуй выдумай что-нибудь другое, мучь свое воображение сколько хочешь, и все равно ничего не выйдет! Да, для того, чтобы основать семью, чтобы дать жизнь потомству, должны соединиться Дада, Гага, Мама, Фафа и Хаха. Ни к чему взаимная симпатия, ни к чему планы и мечты, если не хватит представителя хоть одного из этих пяти полов; однако такая ситуация, увы, встречается в жизни и называется драмой четверицы, или несчастной любовью… Так вот, ты видишь, что если рассуждать без малейшей предвзятости, если опираться только на научные факты, если строго следовать логике и смотреть на вещи холодно и объективно, то придешь к неоспоримому выводу, что всякое разумное существо должно быть подобно пятеричнику… Да. Ну, надеюсь, теперь-то я вас убедил?

ПУТЕШЕСТВИЕ ДВАДЦАТЬ ВОСЬМОЕ[43]

Скоро я вложу эти исписанные странички в пустой кислородный бочонок и швырну его за борт, в пучину, и помчится он в черную даль, хоть вряд ли кто-то его отыщет. Navigare necesse est,[44] но это слишком долгое плавание, чувствую, даже мне не по силам. Который год я лечу и лечу, а конца все не видно. Да тут еще время путается, перехлестывается, меня заносит в какие-то внекалендарные протоки и рукава, то ли в будущие века, то ли в прошлые, а то и средневековьем попахивает. Есть отличный способ сохранить рассудок в условиях полного одиночества, способ, изобретенный дедом моим Козьмой: надо вообразить себе некоторое число спутников, лучше всего — обоего пола, но уж после не отступать от придуманного ни на шаг. Отец тоже этим способом пользовался, хотя это и не совсем безопасно. Здесь, в звездном безмолвии, такие спутники выходят из-под контроля, начинаются передряги и хлопоты, случались даже покушения на мою жизнь, приходилось бороться, каюта — будто после побоища, а прервать применение метода я не мог из уважения к деду. Слава Богу, они полегли, и можно передохнуть. Пожалуй, примусь, как я давно уже собирался, за написание краткой хроники нашего рода, чтобы, подобно Антею, отыскать силы там, в минувших поколениях.

Основателем главной линии Тихих был Анонимус, которого окружала тайна, теснейшим образом связанная со знаменитым парадоксом Эйнштейна о близнецах. Один отправляется в Космос, второй остается на Земле, а потом вернувшийся оказывается моложе оставшегося. Когда задумали провести эксперимент, чтобы этот парадокс наконец разрешить, добровольцами вызвались два молодых человека, Каспар и Иезекииль. В предстартовой сумятице в ракету запихнули обоих. Так что эксперимент сорвался, хуже того — через год ракета вернулась лишь с одним близнецом на борту. С глубокой скорбью он заявил, что, когда они пролетали над Юпитером, брат высунулся чересчур далеко. Горестным его словам не поверили, и под вой остервенелых газетчиков уцелевшего близнеца обвинили в братоедстве. В качестве улики прокурор предъявил найденную в ракете поваренную книгу, где красным карандашом была отчеркнута главка «О засолке мяса в пустоте». Нашелся, однако, человек благородный, а вместе с тем и разумный, который взялся близнеца защищать. Он посоветовал ему не открывать рта во время процесса, что бы ни происходило. И в самом деле, суд при всей своей злонамеренности так и не смог приговорить моего пращура, ведь в приговоре пришлось бы указать имя и фамилию обвиняемого. Разное толкуют старые хроники: одни — что он и раньше назывался Тихим, другие — что это прозвище, полученное впоследствии, поскольку, решив молчать, он сохранял инкогнито до самой смерти. Участь моего старейшего предка была незавидной. Клеветники и лгуны, которых хватает во все времена, утверждали, что на суде он облизывался при каждом упоминании имени брата, причем злопыхателей ничуть не смущало, что так и не выяснилось, кто тут чей брат. О дальнейшей судьбе этого пращура мне известно немного. Было у него восемнадцать детей, и немало хлебнул он лиха, не чураясь даже торговли детскими скафандрами вразнос, а под старость стал доработчиком окончаний романов и пьес. Профессия эта не слишком известна, поэтому поясняю: речь идет об исполнении просьб ценителей прозы и драматургии. Доработчик, приняв заказ, должен вчувствоваться в атмосферу, дух и стиль произведения, чтобы приделать к нему конец, отличный от авторского. В семейном архиве сохранились черновики, свидетельствующие о незаурядных литературных способностях первого из рода Тихих. Есть там версии «Отелло», в которых Дездемона душит мавра, а есть и такие, где она, он и Яго живут втроем, душа в душу. Есть варианты Дантова ада, где особенно жестоким мучениям подвергаются лица, указанные заказчиком. Лишь изредка вместо трагического приходилось дописывать счастливый конец — чаще бывало наоборот. Богатые гурманы заказывали финалы, в которых вместо чудесного спасения добродетели изображалось торжество зла. Побуждения этих заказчиков были, конечно, предосудительны, однако прапрадед, выполняя заказ, создавал сущие перлы искусства, а вместе с тем, пусть и не вполне по своей воле, ближе держался правды жизни, нежели оригинальные авторы. Впрочем, ему приходилось печься о прокормлении многочисленного семейства, вот он и делал что мог, когда космоплавание, как легко догадаться, опротивело ему навсегда.

С тех пор в нашем роду на протяжении веков не переводился тип человека даровитого, замкнутого, оригинально мыслящего, нередко даже чудаковатого, упорного в стремлении к избранной цели. Эти черты богато документированы в семейном архиве. Кажется, одна из боковых линий Тихих обитала в Австрии, точнее, в стародавней Австро-Венгерской монархии. Между страницами древнейшей семейной хроники я нашел пожелтевшую фотографию привлекательного молодого человека в кирасирском мундире, с моноклем и закрученными усиками, на обороте же значилось: «Императорско-королевский кибер-лейтенант Адальберт Тихий». О деяниях этого кибер-лейтенанта мне почти ничего не известно; знаю лишь, что, выступив в роли предтечи технической микроминиатюризации в те времена, когда никто о ней и не помышлял, он предложил пересадить кирасиров с коней на пони. Гораздо больше сохранилось материалов, относящихся к Эстебану Франтишеку Тихому, блестящему мыслителю, который, будучи несчастлив в личной жизни, решил изменить климат Земли путем посыпания приполярных районов порошковой сажей. Предполагалось, что зачерненный снег, поглощая солнечные лучи, растает, а на очищенных ото льда просторах Гренландии и Антарктиды мой прадед собирался устроить нечто вроде земного Эдема. Не встретив ниоткуда поддержки, он принялся запасать сажу собственноручно, что привело к семейным раздорам, а там и к разводу. Вторая его жена, Эвридика, была дочкой аптекаря; тот за спиной у зятя выносил из подвалов сажу и продавал ее под видом лечебного угля (carbo animalis). Когда аптекаря разоблачили, не ведавший ни о чем Эстебан Франтишек был вместе с ним обвинен в фальсификации лекарств и поплатился конфискацией всего запаса сажи, собранного в подвалах его хозяйства за долгие годы. Совершенно изверившись в людях, бедняга преждевременно умер. В последние месяцы жизни лишь одно оставалось ему утешение: посыпать заснеженный садик сажей и наблюдать за развитием оттепели, которой эта процедура сопровождалась. Мой прадед поставил в саду небольшой обелиск с приличествующей случаю надписью.

Этот прадед, Иеремия Тихий, был одним из наиболее видных представителей нашего рода. Воспитывался он в доме старшего брата Мельхиора, кибернетика и изобретателя, известного своей набожностью. Будучи далек от радикализма, Мельхиор не ставил себе задачу автоматизировать богослужение целиком, он лишь хотел пособить широким массам духовенства, для чего сконструировал несколько безотказных, быстродействующих и простых в обслуживании устройств, как-то: анафематор, отлучатель, а также особый аппарат для предания проклятию с обратным ходом (чтобы можно было проклятие снять). Его труды, к сожалению, не нашли признания у тех, ради кого он старался, больше того — их осудили как еретические; тогда он, по свойственному ему великодушию, предоставил образец отлучателя в распоряжение своего приходского священника, вызвавшись испытать аппарат на себе. Увы, даже в этом ему было отказано. Опечаленный, разочарованный, он забросил начатые проекты и переключился — но только как инженер — на религии Востока. Поныне известны электрифицированные им буддийские молитвенные мельницы, особенно скоростные модели, выдающие до 18 000 молитв в минуту.

Иеремия в отличие от Мельхиора был далек от всякого примиренчества. Он так и не окончил школу и продолжал заниматься дома, по большей части в подвале, которому предстояло сыграть столь важную роль в его жизни. Иеремию отличала последовательность поистине феноменальная. Девяти лет от роду он решил создать Общую Теорию Всего на Свете, и ничто уже не могло этому помешать. Серьезные трудности при формулировании мыслей, которые он испытывал с ранних лет, возросли после фатального дорожного инцидента (асфальтовый каток расплющил ему голову). Но даже увечье не отвратило Иеремию от философии; он твердо решил стать Демосфеном мысли, вернее, ее Стефенсоном: создатель паровоза, сам передвигаясь не очень-то быстро, хотел заставить пар двигать колеса, а Иеремия хотел принудить электричество двигать идеи. Часто эту мысль искажают — дескать, он призывал к избиению электромозгов, а его девизом будто бы было: «ЭВМ — по морде!» Это — злонамеренное извращение его идей; просто Иеремия имел несчастье опередить свое время. Он немало настрадался в жизни. Стены его жилища были исписаны обидными прозвищами, такими как «женобивец» и «мозгоправ», соседи строчили на него доносы — он-де нарушает по ночам тишину громкой руганью, доносящейся из подвала, — и даже не постыдились обвинить ученого в покушении на жизнь их детей посредством рассыпания отравленных конфет. Так вот: детей Иеремия действительно не любил, как, впрочем, и Аристотель, но конфеты предназначались для галок, разорявших его сад, о чем свидетельствовали помещенные на них надписи. Что же до пресловутых кощунств, которым он якобы учил свои аппараты, то это были возгласы разочарования ничтожностью результатов, получаемых в ходе изнурительной работы в лаборатории. Бесспорно, с его стороны было неосторожностью пользоваться грубоватыми и даже вульгарными терминами в брошюрах, издававшихся за его счет; в контексте рассуждений об электронных системах такие обороты, как «съездить по лампе», «вздуть катушку», «намять бока конденсатору», могли быть превратно поняты. Еще он рассказывал — мистифицируя собеседников из духа противоречия, я в этом уверен, — что будто бы за программирование берется не иначе как с ломом в руках. Его эксцентричность не облегчала ему общение с окружающими; не каждый мог оценить его юмор (отсюда, например, возникло дело о молочнике и обоих почтальонах, которые, конечно, и так бы лишились ума из-за тяжелой наследственности, тем более что скелеты были на колесиках, а яма — не глубже двух с половиной метров). Но кто способен постичь извилистые тропы гения? Говорили, что он промотал состояние, покупая электрические мозги и разбивая их вдребезги, и что целые груды этого крошева высились у него во дворе. Но разве он виноват, что тогдашние электромозги не могли осилить поставленной перед ними задачи в силу своей ограниченности и недостаточной удароустойчивости? Будь они чуть покрепче, он, безусловно, в конце концов принудил бы их создать Общую Теорию Всего на Свете. Неудача отнюдь не доказывает порочности его главнейшей идеи.

Что же до супружеских неурядиц, то женщина, выбранная им в жены, находилась под сильным влиянием враждебно настроенных к нему соседей, которые и склонили ее к даче ложных показаний; впрочем, электрический шок вырабатывает характер. Иеремия болезненно переживал свое одиночество и насмешки узколобых специалистов вроде профессора Бруммбера, который назвал его мастером заплечно-электрических дел, поскольку однажды Иеремия не лучшим образом применил электрический шнур. Бруммбер был нестоящим и злым человеком, однако мгновение справедливого гнева обернулось для Иеремии четырехлетним перерывом в научной работе. А все потому, что ему не довелось добиться успеха. Кого бы тогда волновали изъяны его манер, обхождения или стиля? Разве кто-нибудь сплетничает о частной жизни Ньютона или Архимеда? Увы, Иеремия так и остался опередившим свою эпоху первопроходцем.

К концу жизни, а точнее на склоне лет, Иеремия пережил поразительную метаморфозу. Наглухо запершись в своем подвале, из которого он убрал все до единого обломки аппаратов, и оставшись наедине с пустыми стенами, деревянной лежанкой, табуретом и старым железным рельсом, он уже никогда не покидал это убежище, или, если угодно, добровольную темницу. Но было ли оно и впрямь заточением, а его поступок — бегством от мира, жестом отчаяния, вступлением на поприще затворника-анахорета? Факты противоречат такому предположению. Не смиренному созерцанию предавался он в своем добровольном узилище. Кроме куска хлеба и кружки воды через небольшое дверное окошко ему передавали предметы, которые он требовал, а требовал он все эти шестнадцать лет одного и того же: молотков различного веса и формы. В общей сложности он получил их 3219 штук; когда же великое сердце остановилось, по всему подвалу сотнями валялись заржавевшие, сплющенные титаническими усилиями молотки. День и ночь из-под земли доносился звучный стук, затихавший лишь ненадолго, когда добровольный узник подкреплял уставшую плоть или же, после короткого сна, делал записи в лабораторном журнале, который лежит теперь у меня на столе. Из этих записей видно, что Духом он вовсе не изменился, напротив, стал тверже, чем когда бы то ни было, целиком посвятив себя новому замыслу. «Я ей покажу!», «Я ей задам жару!», «Еще чуть-чуть, и я ее порешу!» — такими, набросанными его характерным, неразборчивым почерком замечаниями пестрят эти толстые тетради, пересыпанные металлическими опилками. Кому собирался он задать жару? Кого порешить? Это пребудет тайной — противница, столь же загадочная, сколь и могущественная, не названа ни разу по имени. Видится мне, что в минуту озарения, которое нередко посещает великие души, он решил совершить — на самом высоком, предельном уровне — то, что прежде пробовал сделать не столь дерзновенно. Раньше он доводил всевозможные устройства до крайности и сурово отчитывал их, дабы достичь своего. Теперь же, укрывшись в своей добровольной темнице от своры скудоумных хулителей, гордый старец через подвальную дверь вошел в историю, ибо — это моя гипотеза — схватился с самой могущественной на свете противницей: все эти шестнадцать каторжных лет его ни на минуту не оставляла мысль, что он штурмует средоточие бытия и неустанно, без колебаний, сомнений и жалости, бьет самое материю!

Для чего, с какой целью? О, это было ничуть не похоже на поступок того древнего монарха, который велел высечь море, поглотившее его корабли. В его сизифовом беззаветном труде я прозреваю замысел прямо-таки грандиозный. Грядущие поколения поймут, что Иеремия бил от имени человечества. Он хотел довести материю до последней черты, замордовать ее, выколотить из нее ее последнюю сущность и тем самым — победить. Что бы наступило потом? Анархия катастрофы, физико-структурное беззаконие? Или зарождение новых законов? Этого мы не знаем. Узнают когда-нибудь те, кто пойдет по стопам Иеремии.

На этом я бы и завершил его историю, но не могу не добавить, что злопыхатели и потом еще плели несусветную чушь: он, мол, скрывался в подвале от жены или от кредиторов! Вот как воздает мир своим необыкновенным современникам за их величие!

Следующим, о ком повествуют семейные хроники, был Игорь Себастьян Тихий, сын Иеремии, аскет и кибермистик. На нем обрывается земная ветвь нашего рода — все позднейшие потомки Анонимуса разбрелись по Галактике. Игорь Себастьян натуру имел созерцательную и лишь поэтому, а не вследствие недоразвитости, в которой его обвиняли клеветники, впервые заговорил лишь на одиннадцатом году жизни. Как и все великие мыслители-реформаторы, он заново окинул человека критическим взглядом и нашел, что источник всякого зла — животные атавизмы, пагубные для индивидов и общества. Мысль о враждебности темных инстинктов светоносному духу не была особенно нова, но Игорь Себастьян сделал решающий шаг, на который его предшественники не отважились. Человек, сказал он себе, должен воцариться духом там, где до сих пор безраздельно владычествовало тело! Будучи на редкость одаренным душехимиком, после многолетних экспериментов он создал в реторте препарат, позволивший мечту воплотить в реальность. Я говорю, разумеется, о знаменитом омерзине, пентозалидовой производной двуаллилоортопентанопергидрофенатрена. Микроскопическая доза омерзина, совершенно безвредная для здоровья, делает акт зачатия до крайности неприятным — в отличие от установившейся практики. Благодаря щепотке белого порошка человек начинает смотреть на мир глазами, не замутненными похотью; не ослепляемый поминутно животным влечением, он постигает истинную иерархию вещей. У него появляется масса свободного времени, да и сам он, сбросив оковы сексуального принуждения и отрешившись от уз половой неволи, которыми опутала его эволюция, наконец-то обретает свободу. Ведь продолжение рода должно быть результатом обдуманного решения, исполнением долга перед человечеством, а не побочным, нечаянным следствием потакания низменным страстям. Сперва Игорь Себастьян намеревался сделать акт телесного совокупления нейтральным, однако решил, что этого недостаточно: слишком многое делает человек даже не удовольствия ради, а просто со скуки или по привычке. Отныне указанный акт должен был стать жертвой, возлагаемой на алтарь общего блага, добровольным умерщвлением плоти; каждый плодящийся, ввиду выказанной им отваги и готовности пожертвовать собой ради ближнего, причислялся к героям. Как подобает истинному ученому, Игорь Себастьян сначала испробовал действие омерзина на себе, а чтобы доказать, что и при больших его дозах можно иметь потомство, с величайшим самоотречением наплодил тринадцать детей. Жена его, говорят, многократно убегала из дому; в этом есть доля правды, однако истинными виновниками супружеских неурядиц были, как и в жизни Иеремии, соседи. Они подстрекали не слишком смышленую женщину против мужа, обвиняя Игоря Себастьяна в жестоком обращении с супругой, хотя он не уставал разъяснять, что вовсе не истязает ее, а если его жилище и превратилось в обитель криков и стонов, причиной тому вышеозначенный мучительный акт. Но недоумки твердили свое: мол, отец дубасил электромозги, а сын дубасит жену. Однако то был лишь пролог трагедии; поклявшись навечно освободить человека от похоти и не нашедши приверженцев, Игорь Себастьян зарядил омерзином все колодцы своего городка, после чего разъяренная толпа избила его и лишила жизни путем возмутительного самосуда. Предчувствие опасностей, которые он на себя навлекал, не было Игорю чуждо. Он понимал, что победа духа над телом сама не придет, о чем свидетельствуют многие места его сочинения, изданного посмертно на средства семьи. Всякая великая идея, писал он, должна иметь за собой силу — тому есть тьма примеров в истории; лучше любых аргументов и доводов мировоззрение защищает полиция. Увы, ее-то как раз у него и не было, отсюда столь печальный финал.

Нашлись, разумеется, пасквилянты, утверждавшие, что отец был садистом, а сын — мазохистом. В этих инсинуациях — ни слова правды. Тут я касаюсь щекотливой материи, но как иначе защитить доброе имя нашей семьи? Игорь не был мазохистом и потому, несмотря на все свое мужество, нередко — особенно после крупных доз омерзина — был вынужден прибегать к помощи двух верных кузенов, которые придерживали его в супружеском ложе, откуда, исполнив свой долг, он выскакивал как ошпаренный.

Сыновья Игоря не продолжили дела отца. Старший пробовал синтезировать эктоплазму, субстанцию, хорошо знакомую спиритам, — ее выделяют медиумы в состоянии транса; но дело не выгорело, поскольку, как он утверждал, маргарин, служивший исходным сырьем, был плохо очищен. Младший оказался позором семьи. Ему купили билет на корабль, отправлявшийся на звезду Mira Coeti,[45] которая вскоре по его прибытии погасла. О судьбе дочерей мне ничего не известно.

Одним из первых в семье — после полуторавекового перерыва — космонавтов, или, как уже тогда говорили, косматросов, был прадядя Пафнутий. Владея звездным паромом в одном из мелких галактических проливов, он перевез на своем суденышке несметные толпы путешественников. Жизнь среди звезд вел он тихую и спокойную, чего не скажешь о брате его, Евсевии, который подался в корсары, причем в возрасте довольно внушительном. Будучи нрава шутливого и обладая развитым чувством юмора — недаром команда называла его «a practical joke»,[46] — Евсевий замазывал звезды сапожным дегтем и разбрасывал по Млечному Пути маленькие фонарики, чтобы вводить в заблуждение капитанов, а сбившиеся с курса ракеты брал на абордаж и подвергал разграблению. Однако ж потом возвращал добычу, велел ограбленным лететь дальше, опять догонял их на черном своем космоходике и возобновлял абордаж и грабеж, случалось, по шести, а то и по десяти раз кряду. Пассажиры друг друга не видели под синяками.

И все же не был Евсевий человеком жестокосердным. Просто, годами поджидая в засаде меж галактических перепутий, он люто скучал и, если уж попадалась случайная жертва, не мог заставить себя расстаться с ней сразу же по совершении грабежа. Как известно, межпланетное пиратство в финансовом отношении не окупает себя, и лучшее тому доказательство — то, что оно практически не существует. Евсевий Тихий действовал не из низменных материальных побуждений; напротив, он вдохновлялся старыми идеалами и желал возродить почтенные традиции флибустьерства, видя в том свою миссию. Его обвиняли во многих постыдных наклонностях, а иные даже прозвали его танатофилом, поскольку его корабль окружали многочисленные останки косматросов. Нет ничего более ложного, чем эти наветы. Не так-то просто похоронить в пустоте безвременно усопшего; приходится выпихивать его через люк, и то, что он никуда не улетает, но кружит вокруг осиротевшего корабля, следует из законов ньютоновской механики, а не из чьих-либо извращенных пристрастий. Действительно, количество тел, обращающихся вокруг ракеты моего прадяди, со временем существенно возросло; маневрируя, он двигался посреди пляшущих скелетов, прямо как на гравюрах Дюрера, но, повторяю, так получалось не по его воле, а по воле природы.

Племянник Евсевия и мой кузен Аристарх Феликс Тихий соединил в себе самые ценные дарования, встречавшиеся доселе порознь в нашем роду. И он же, единственный, добился признания и достатка — благодаря гастрономической инженерии, или гастронавтике, столь многим ему обязанной. Эта техническая дисциплина зародилась на исходе XX века, поначалу в сырой, примитивной форме — в виде так называемой каннибализации ракет. Ради экономии материала и места ракетные переборки и загородки стали изготовлять из прессованных пищевых концентратов — из гречки, тапиоки, бобовых и т. д. Впоследствии диапазон конструкторской мысли расширился, охватив также ракетную мебель. Эту продукцию мой кузен оценил весьма лапидарно, заявив, что на аппетитном стуле долго не усидишь, а удобный грозит несварением желудка. Аристарх Феликс взялся за дело совершенно по-новому. Неудивительно, что свою первую трехступенчатую ракету (Закуски-Жаркое-Десерты) Объединенные альдебаранские верфи назвали его именем. Сегодня никого уже не удивят шоколадно-плиточная облицовка кают, электроэклеры, слоеные конденсаторы, макаронная изоляция, пряникоиды (миндальные катушки на токопроводящем меду), наконец, окна из бронированных леденцов, хотя, конечно, не всякому по вкусу гарнитур из яичницы или подушки из пуховых бисквитов и куличей (по причине крошек в постели). Все это — дело рук моего кузена. Это он изобрел сырокопченые буксирные тросы, штрудельные простыни, одеяла из суфле и гречнево-вермишельный привод, и он же первым применил швейцарский сыр для охладителей. Заменив азотную кислоту лимонной, он сделал горючее отличным прохладительным (и совершенно безалкогольным!) напитком. Безотказны его огнетушители на клюквенном киселе — они одинаково хорошо гасят пожары и жажду. Нашлись у Аристарха последователи, но с ним никто не сравнялся. Некий Глобкинс выбросил было на рынок ромовый торт с фитилем, и что же? Полный провал — освещение тусклое, а тесто пропитано копотью. Не нашли покупателей и его половики из плова, и защитная облицовка из халвы, разлетавшаяся на куски при столкновении с первым же метеоритом. Еще раз оказалось, что одной общей идеи мало — каждый случай требует творческого подхода. Взять хотя бы гениальную в своей простоте задумку моего кузена, предложившего полые места ракетной конструкции заполнять пустыми щами, доведенными до состояния абсолютной пустоты, так что и вакуум обеспечен, и перекусить можно. Этот Тихий, я думаю, вполне заслужил титул благодетеля космонавтики. Не так давно, когда мы уже смотреть не могли на биточки из водорослей и бульончики из мха и лишайников, нас уверяли, что именно на таких харчах человечество отправится к звездам. Покорно благодарю! Я-то дожил до лучших времен; но сколько экипажей во времена моей молодости погибло от голода, дрейфуя средь темных течений Пространства и имея на выбор либо слепую жеребьевку, либо демократическое волеизъявление простым большинством голосов! Со мной согласится каждый, кто помнит гнетущую атмосферу собраний по поводу этих малоприятных дел. Был даже проект Драпплюсса, в свое время наделавший много шума, — равномерно рассеять по всей Солнечной системе манную или гречневую кашку, а также какао в порошке для потерпевших крушение; но проект не прошел: выходило слишком уж дорого, к тому же в тучах какао скрылись бы навигационные звезды. И лишь ракетный каннибализм избавил нас от того, неракетного.

Чем ближе, продвигаясь вдоль ветви родословного дерева, я подступаю к новейшему времени и к собственному началу, тем сложнее моя задача как семейного летописца. И не потому лишь, что легче портретировать пращуров, которые вели оседлое житье-бытье, нежели их звездных наследников. Есть и другая причина: в пустоте замечается загадочное пока что влияние физических явлений на семейную жизнь. Беспомощный перед документами, которых я не могу даже толком систематизировать, привожу их просто в той очередности, в какой они сохранились. Вот опаленные скоростью страницы бортового журнала, который вел капитан звездоплавания Светомир Тихий.

Запись 116 303. Сколько уж лет в невесомости! Клепсидры не действуют, ходики встали, в заводных часах отказали пружины. Было время, мы обрывали странички календаря наугад, но все это в прошлом. Последними ориентирами остались для нас завтраки, обеды и ужины, однако первое же расстройство желудка, чего доброго, прекратит и такое времяисчисление. Кончаю — кто-то вошел, то ли близнецы, то ли это световая интерференция.

Запись 116 304. По левому борту планета, на картах не обозначенная. Чуть позже, за полдником, метеорит, слава Богу, что маленький; пробил три камеры — шлюзовую, холодильную и предварительного заключения. Велел зацементировать. За ужином — нет кузена Патриция. Беседа с дедом Арабеусом о принципе неопределенности. Что мы, собственно, знаем достоверно? Что молодыми людьми мы отправились с Земли, что назвали свой корабль «Космоцистом», что дед с бабкой взяли на борт еще двенадцать супружеских пар, которые ныне образуют одну семью, связанную кровными узами. Беспокоюсь за Патриция, а тут еще кошка куда-то пропала. Замечаю благотворное влияние невесомости на плоскостопость.

Запись 116 305. Первенец дяди Ярмолая до того быстроглаз и так еще мал, что невооруженным глазом замечает нейтроны. Результат поисков Патриция — отрицательный. Прибавляем скорость. Маневрируя, пересекли кормой изохрону. После ужина пришел ко мне тесть Ярмолая Амфотерик и признался, что стал отцом самому себе, так как его время захлестнулось петлей. Просил никому не говорить. Я посоветовался с кузенами-физиками — разводят руками. Кто знает, что нас еще ждет!

Запись 116 306. Замечаю, что подбородки и лбы некоторых дядьев и дядиных жен убегают назад. Гироскопическая рецессия? Сокращение Лоренца-Фицджеральда? Или следствие выпадения зубов и частых ударов лбом о загородки при звуке обеденного гонга? Мы мчимся вдоль обширной туманности; тетя Барабелла наворожила — домашним способом, на кофейной гуще, — нашу дальнейшую траекторию. Проверил на электрокалькуляторе — результат почти тот же!

Запись 116 307. Короткая стоянка на планете шатунов. Четверо из экипажа не вернулись на борт. При старте левое сопло закупорилось. Велел продуть. Бедный Патриций! В рубрике «Причина смерти» пишу «рассеянность» — а что же еще?

Запись 116 308. Дяде Тимофею снилось, будто на нас напали грабунцы. К счастью, обошлось без потерь и без жертв. На корабле становится тесно. Сегодня трое родов и четыре переселения — из-за разводов. У сынишки дяди Ярмолая глаза как звезды. Чтобы поправить положение с метражом, предложил теткам залечь в гибернаторы. Подействовал лишь один аргумент: в состоянии обратимой смерти старение прекращается. Стало очень тихо и хорошо.

Запись 116 309. Приближаемся к скорости света. Масса неизвестных феноменов. Появилась новая элементарная частица — шкварк. Не слишком большая, чуть пригоревшая. С головой что-то странное. Помню, что отца моего звали Болеслав, но был еще один, по имени Балатон. Или это озеро в Венгрии? Надо проверить в энциклопедии. Вижу, как тетки интерферируют, не переставая, однако, вязать на спицах. На третьей палубе чем-то попахивает. Сынишка дяди Ярмолая не ползает, а летает, пользуясь попеременно передним и задним выхлопом. До чего же чудесна биологическая адаптация организма!

Запись 116 310. Был в лаборатории кузена Есайи. Работа кипит. Кузен говорил, что высшей стадией гастронавтики будет мебель не только съедобная, но и живая. Живая не портится, а ее неиспользуемые запасы не нужно держать в холодильнике. Только у кого поднимется рука зарезать живой стул? Пока что их нет, но Есайя божится, что вскоре угостит нас холодцом из стульих ножек. Вернувшись в рулевую рубку, долго размышлял; его слова не давали мне покоя. Он говорил о живых ракетах будущего. А ребенка можно будет иметь от такой ракеты? Ну и мысли, однако же, лезут в голову!

Запись 116 311. Дед Арабеус жалуется, что его левая нога достает до Полярной звезды, а правая — до Южного Креста. Вообще же он что-то, по-моему, замышляет, а то с чего бы ему ходить на четвереньках? Надо за ним приглядывать. Исчез Балтазар, брат Есайи. Неужто квантовая дисперсия? Разыскивая его, заметил, что в атомной камере полно пыли. Год не подметали! Снял Бартоломея с должности подкомория и назначил его свояка Тита. Вечером в кают-компании, во время выступления тетки Мелании, вдруг взорвался дед Арабеус. Велел зацементировать. Это решение принял непроизвольно. Приказа не отменил — боюсь уронить капитанский авторитет. Что это было, гнев или аннигиляция? Нервы у него и раньше пошаливали. Во время дежурства захотелось чего-нибудь мясного, взял мороженой телятины из холодильника. Вчера обнаружилось, что пропал листок, на котором была записана цель экспедиции; жаль, ведь летим мы, если не ошибаюсь, уже тридцать шестой год. В телятине, странное дело, полно дроби — с каких это пор по телятам палят из дробовиков? Рядом с ракетой — метеорит, и кто-то сидит на нем. Первым его заметил Бартоломей. Пока что притворяюсь, будто не вижу.

Запись 116 312. Кузен Бруно утверждает, что это был не холодильник, а гибернатор, — дескать, он ради шутки перевесил таблички; а дробь — это бусы. Я подскочил до потолка; в невесомости невозможно устраивать сцены — ни топнуть нельзя, ни ударить кулаком по столу. Черт меня понес на эти звезды. Послал Бруно на самую тяжелую работу — распутывать пряжу на корме.

Запись 116 313. Космос нас поглощает. Вчера оторвало часть кормы с туалетами. Там как раз находился дядя Палександр. Я беспомощно смотрел, как он растворяется во мраке, а в пустоте траурно трепыхались длинные бумажные ленты. Ну прямо группа Лаокоона среди звезд. Какое несчастье! Тот, на метеорите, вовсе не родственник; чужой человек. Летит, сидя верхом. Странно. До меня дошли слухи, будто много народу украдкой сошло. И верно, становится как бы просторней. Неужели правда?

Запись 116 314. Кузен Роланд — он ведет нашу отчетность — в большом затруднении. Вчера все жаловался, подсчитывая, сколько теперь на «Космоцисте» невесто-мест с эйнштейновской поправкой на разневестиванье. Вдруг положил перо, посмотрел мне в глаза и сказал: «Человек — как это звучит!» Эта мысль меня поразила. Дядя Ярмолай окончил свою «Теологию роботов» и теперь трудится над новой системой — продолжительность поста измеряется в ней в голоднях. Что-то не нравится мне дед Арабеус. Взялся за сочинение каламбуров. «Тетрадочка», мол, означает четырех девочек-близнецов, а «пасынок» — будущего танцора. Малыш Бутузий, тот, что порхает реактивным манером и выговаривает «ф» вместо «п» («фланета» вместо «планета», зато: «планелевые штанишки»), бросил — как только что выяснилось — кошку в контейнер с содой, которая поглощает у нас двуокись углерода. Бедная киска разложилась на двукотин соды.

Запись 116 315. Сегодня нашел у дверей младенца мужского пола с пришпиленной к пеленкам запиской: «Это твой». Ничего не понимаю. Неужели стечение обстоятельств? Застелил ему ящик секретера старыми документами.

Запись 116 316. В Космосе пропадает масса носков и носовых платков, да и время вконец распадается; за завтраком заметил, что дед и бабка много моложе меня. Были также случаи дядерастворения. Велел кузену устроить переучет — гибернаторы открыли, всех размораживаю. У теток насморк, кашель, распухшие синие носы, багровые уши; некоторые рыдали в истерике. Я ничего не мог сделать. И что удивительно — среди воскресших оказался теленок. Зато не хватает тетки Матильды. Неужели Бруно и впрямь не шутил, вернее, и впрямь шутил?

Запись 116 317. Перед входом в атомную камеру имеется маленькая каморка. Когда я сидел там, в голову пришла забавная мысль: а может, мы вовсе не стартовали и все еще на Земле? Но вряд ли — ведь силы тяжести нет. Эта мысль успокаивает. Я все же проверил, что у меня в руке; оказалось — молоток. Возможно, и зовут меня не Светомир, а Иеремия. Я молотил по какому-то стальному брусу и чувствовал себя как-то странно. Приходится привыкать. Принцип Паули, согласно которому каждая отдельная особь в каждый момент времени может вмещать одну и только одну личность, мы оставили далеко за кормой. Взять хотя бы родительскую эстафету — дело для нас в Космосе обыкновенное, — когда, по причине огромной скорости, несколько женщин рожают всё одного и того же ребенка. (Это относится и к отцам.) Сегодня мы стукнулись с Бутузием лбами в столовой, одновременно потянувшись за мармеладом, и племянник, еще недавно такой малютка, отшвырнул меня под самый потолок. Как все же время летит, хоть и запутанное, искривленное, завязавшееся в узлы!

Запись 116 318. Оказывается, Арабеус — он сам мне признался — в глубине души всегда верил, что у звезд и ракет лишь одна сторона, обращенная к нам, а с другой — только запыленные стеллажи и веревки. Так вот почему он отправился к звездам! Еще он сказал, что некоторые женщины что-то кладут в комоды — как он подозревает, не только белье, но и яйца. Если так, налицо стремительный эволюционный регресс. Должно быть, ему было неудобно задирать ко мне голову, стоя на четвереньках. Тревожит меня его младший брат. Восьмой год торчит в передней, вытянув оба указательных пальца. Неужели симптом кататонии? Сперва машинально, а потом по привычке начал вешать на нем пальто и шляпу. Теперь он может по крайней мере считать, что стоит не совсем без пользы.

Запись 116 319. Становится все более пусто. Дифракция? Сублимация? Или просто экипаж смещается из-за эффекта Допплера в инфракрасную область спектра? Сегодня аукал по всей средней палубе, и никто не объявился, кроме тетки Клотильды со спицами и недовязанной перчаткой. Пошел в лабораторию — кузены Митрофан и Аларих, исследуя траектории шкварков, топили солонину и лили жир в воду. Аларих сказал, что в нашем положении гадание на воде надежнее камеры Вильсона. Но почему, окончив расчеты, он тут же все съел? Не понял, а спросить не решился. Пропал прадядя Эмерих.

Запись 116 320. Прадядя Эмерих отыскался. С регулярностью, достойной лучшего применения, каждые две минуты восходит по левому борту; в верхнем окошке видно, как он достигает зенита, а потом заходит по правому борту. Ну нисколько не изменился, даже на орбите вечного успокоения! Но кто и когда набил из него чучело? Ужасная мысль.

Запись 116 321. Дядя поразительно пунктуален. По его восходам и заходам хоть секундомер проверяй. Самое странное, что теперь он отбивает часы. Этого я уже не понимаю.

Запись 116 322. Просто он задевает ногами обшивку корпуса в самой низкой точке своей орбиты и носками — а может, каблуками — волочит по заклепкам. Сегодня после завтрака он пробил тринадцать. Случайность или вещий знак? Чужак на метеорите чуть поотстал. Но летит по-прежнему с нами. Сажусь я сегодня за стол, чтобы кое-что записать, а стул мне и говорит: «До чего же странен этот мир!» Я решил, что кузен Есайя наконец добился успеха, гляжу — а это всего лишь дед Арабеус. Объяснил мне, что он — инвариант, то есть лицо, которому все равно, так что я могу не вставать. Сегодня битый час аукал на пандусе и на верхней палубе. Ни единой живой души. Только несколько спиц и клубков пряжи летало по воздуху да пара колод для пасьянса.

Запись 116 323. Есть отличный способ сохранить ясность сознания: надо вообразить себе побольше людей. А может, я давно уже это делаю — подсознательно? Но насколько давно? Сижу на упорно молчащем Арабеусе, а в ящике секретера плачет младенец; я назвал его Ийоном и кормлю из бутылочки, с тревогой думая, где теперь взять ему жену. Пока что время вроде бы есть, но в наших условиях ничего не известно. Сижу я так и лечу…

Это последние слова моего отца, занесенные в бортовой журнал. Остальные страницы вырваны. Я тоже сижу в ракете и читаю, как кто-то другой, то есть он, сидел в ракете и летел. Значит, он сидел и летел… А я? Тоже сижу и лечу. Так кто же, собственно, сидит и летит? А вдруг меня-то как раз и нет? Но бортовой журнал сам себя не может читать. Значит, все-таки я существую, раз читаю его. А если все вокруг подставное? Вымышленное? Странные мысли… Допустим, он не сидел и не летел, но я-то по-прежнему сижу летя, то есть лечу сидя. Это полностью достоверно. Так ли? Всего достовернее то, что я читаю о ком-то, кто сидит и летит. А вот насчет моего собственного сидения и полета — как в этом удостовериться? Комнатка обставлена довольно убого, не комнатка, а каморка. Должно быть, на средней палубе; но на чердаке у нас была точно такая же. Впрочем, достаточно выйти за порог, чтобы убедиться, иллюзия это или нет. А если все же иллюзия? И там — ее продолжение? Значит, решающего доказательства нет? Ни за что не поверю! Ведь если я не лечу и не сижу, а только читаю о том, как он сидел и летел, причем на самом деле и он не летел, то, значит, я иллюзорно воспринимаю его иллюзию, то есть мне кажется, что ему что-то кажется. Или, может, мне кажется то, что кажется и ему? Допустим. Но ведь он писал еще о чужаке, который летит верхом на метеорите. С тем, пожалуй, дело хуже. Мне кажется, что ему казалось, будто бы тот сидит верхом, а если тому тоже только казалось, тут уж никто ничего не поймет! Голова разболелась — и снова, как вчера, как позавчера, лезут в голову мысли о епископах в фиолетовых сутанах, о сизых носах, о фиалковых очах, голубом Дунае и лиловой телятине. Почему? И знаю, что в полночь, когда я прибавлю скорость, буду думать о глазунье с большими желтками, о моркови, о меде и пятках тетки Марии — как в прошлую и позапрошлую ночь… Ах! Понял! Это феномен смещения мыслей — сперва в ультрафиолетовую, а потом, из-за разлития желчи, в инфракрасную область спектра — психический эффект Допплера! Очень важно! Ведь это и есть доказательство того, что я лечу! Доказательство, основанное на движении, demonstratio ex motu, как говорили схоласты! Значит, я и вправду лечу… Так. Но ведь кому угодно могут прийти в голову яйца, пятки, епископы… Это не строгое доказательство, а лишь допущение. Что же остается? Солипсизм? Только я один существую, никуда не летя… И значит, не было ни Анонимуса Тихого, ни Эстебана, ни Светомира, не было Бартоломея, Евсевия, «Космоциста», и я никогда не лежал в ящике отцовского секретера, а отец никогда не летел, оседлав деда Арабеуса?.. Нет, невозможно! Не мог же я просто из ничего извлечь такую кучу людей и семейных историй? Ex nihilo nihil fit![47] Выходит, семья была; она-то и возвращает мне веру в мир и в этот полет с его неисповедимым концом! Все спасено благодаря вам, мои предки! Скоро я вложу эти исписанные странички в пустой кислородный бочонок и брошу за борт, в пучину; пусть плывут они в черную даль, ибо navigare necesse est, а я который уж год лечу и лечу…

О ВЫГОДНОСТИ ДРАКОНА[48]

До сих пор я умалчивал о своем путешествии на планету Абразию в созвездии Кита. Тамошняя цивилизация в основу своей экономики положила дракона. Не будучи экономистом, я, увы, этого так и не понял, хотя абразийцы не скупились на разъяснения. Возможно, кто-нибудь, сведущий в драконьей специфике, поймет в этом чуточку больше.

Радиотелескоп в Аретибо уже довольно давно принимал сигналы, которые не удавалось расшифровать. Успеха добился лишь доцент Каценфенгер. Он бился над этой загадкой, страдая от страшного насморка. Заложенный и мокрый нос, мешавший доценту в его изысканиях, навел его как-то на мысль, что обитатели неведомой планеты, в отличие от нас, возможно, существа не столько зрящие, сколько обоняющие. Действительно, оказалось, что их код состоит не из букв алфавита, но из символов различных запахов. Правда, в переводе, сделанном Каценфенгером, были непонятные места. Из этого текста следовало, что на Абразии кроме разумных существ живет существо размерами больше горы, необычайно прожорливое и немногословное. Ученых, однако, удивил не этот феномен космической зоологии, а то, что абразийское чудовище как раз благодаря своей безмерной прожорливости приносит особую пользу местной цивилизации. Оно наводило ужас, и чем ужаснее становилось, тем больший из него извлекался доход. Сыздавна питая слабость ко всяческим тайнам, я тотчас решил отправиться на Абразию.

Как я убедился на месте, абразийцы вполне человекообразны. Только там, где у нас уши, у них нос, и наоборот. Они тоже происходят от обезьян; но у нас были обезьяны узко- либо широконосые, у них же праобезьяны имели один нос либо два. Одноносые повымирали от голода. Вокруг планеты обращается множество лун, вызывающих частые и продолжительные затмения. Тогда воцаряется кромешная тьма. Выискивая пищу при помощи зрения, нельзя найти ничего. Обоняние позволяло добиться большего, но лучше всего дела шли у тех, кто имел два широко расставленных носа и пользовался обонянием стереоскопически, как мы — парой глаз или стереофоническим слухом.

Потом абразийцы изобрели искусственное освещение, и, хотя двуносовость перестала быть жизненно необходимой, они уже навсегда унаследовали от прапращуров эту анатомическую диковину. В холодное время года они носят шапки-ушанки, или, верней, носогрейки, чтобы не отморозить носы. Впрочем, возможно, я ошибаюсь. Мне показалось, что они не в восторге от этих своих носов — наследия тяжелого прошлого. Их слабый пол прячет носы под различными украшениями, порою величиной с тарелку. Но я на это особого внимания не обращал. Межзвездные путешествия научили меня тому, что различия в строении тела малосущественны. Настоящие проблемы кроются куда глубже. На Абразии такой проблемой оказался местный дракон.

На планете есть лишь один, очень большой континент, а на нем — что-то около восьмидесяти государств. Континент отовсюду окружен океаном. Дракон расположен на крайнем севере. С ним непосредственно граничат три государства — Клаустрия, Лелипия и Лаулалия. Изучив снимки дракона, сделанные с искусственных спутников, а также его макеты в масштабе 1:1 000 000, я пришел к выводу, что это весьма неприятная тварь. Впрочем, он ничуть не напоминал драконов, известных по земным сказаниям и легендам. Их дракон — не с семью головами; головы у него нет вообще, да и мозга, кажется, тоже. Нет у него и крыльев, так что он не летает. С ногами дело не вполне ясное, но, кажется, он вовсе лишен конечностей. Он похож на огромный горный хребет, обильно политый чем-то вроде студня. То, что перед тобой живое существо, можно заметить лишь при изрядном терпении. Передвигается он необычайно медленно, на манер червяка, довольно часто нарушая границы Клаустрии и Лелипии. Эта тварь поглощает что-то около восемнадцати тысяч тонн продовольствия в сутки. Дракон любит крупы, каши и вообще зерновые продукты. Но он не вегетарианец. Пищу ему доставляют государства, входящие в Союз Экономического Сотрудничества. Большая часть этого продовольствия перевозится по железной дороге до специальных разгрузочных станций, супы и сиропы перекачивают в дракона трубопроводами, а в зимнее время, когда ощущается нехватка витаминов, организуется их сброс со специальных грузовых самолетов. При этом ротовое отверстие искать не нужно — чудовище может хватать жратву любым местом своей туши.

Когда я прибыл в Клаустрию, первым моим побуждением было спросить: почему они вообще с таким рвением кормят этого монстра, вместо того чтобы дать ему сдохнуть от недоедания. Но тут разразился скандал с «покушением на дракона», и я прикусил язык. Некий лелипиец, возмечтавший о славе спасителя всей Абразии, основал тайную боевую организацию с целью прикончить ненасытного великана. Для этого предполагалось отравить витаминизированные кормовые добавки химическими веществами, вызывающими нестерпимую жажду, — чтобы чудовище принялось пить из океана без удержу, покуда не лопнет. Это напомнило мне известную земную легенду об отважном герое, который победил дракона (питавшегося преимущественно девицами), подбросив ему баранью шкуру, набитую серой. Но на этом сходство земной легенды с абразийской действительностью заканчивается. Местный дракон находится под защитой международного права. Мало того: соглашения о сотрудничестве с драконом, подписанные сорока девятью государствами, гарантируют ему поставки вкусных пищевых продуктов. Компьютерный переводчик, с которым я в дороге не расстаюсь, позволил мне тщательно изучить прессу. Известие о неудавшемся покушении крайне возмутило общественность. Покушавшихся требовали примерно наказать. Это меня удивило, ведь к дракону как таковому никто ни малейших симпатий не проявлял. Ни журналисты, ни авторы писем в редакцию не скрывали, что речь идет о чудовище, до крайности омерзительном. Так что поначалу я решил, что для них он нечто вроде злого божества, небесной кары, а жертвоприношения они, следуя какому-то местному обычаю, называют экспортом. О дьяволе тоже можно отзываться плохо, хотя пренебрегать им не стоит. Впрочем, дьявол способен вводить в соблазн; продав ему душу, можно рассчитывать на массу земных удовольствий. Дракон же, сколько я мог судить, ничего не обещал и не имел в себе ровным счетом ничего соблазнительного. Время от времени он тужился и заливал пограничные области остатками потребленного продовольствия, а в плохую погоду вонял на тысячу километров с гаком. Тем не менее абразийцы считали, что нужно за ним ухаживать, а вонь свидетельствует-де о плохом пищеварении, значит, надо позаботиться о лекарствах, способствующих правильному обмену веществ. Что же до самого покушения, то если бы оно, упаси Боже, удалось, разразилась бы катастрофа просто неслыханная.

Я все читал и читал газеты, но нигде не мог узнать, какого рода катастрофа имелась в виду. Порядком замороченный, я стал ходить в местные библиотеки, листал энциклопедии, всеобщую историю Абразии и даже посетил Общество Дружбы с Драконом, но и там ничего не узнал. Кроме нескольких служащих, там никого не было. Мне предложили взять членский билет и заплатить взносы за год вперед, но я ведь не для того туда пошел.

Государства, граничащие с драконом, — либеральные демократии; там можно говорить все, что душе угодно, и после долгих поисков я нашел публикации, осуждающие дракона. Но их авторы тоже считали, что в отношениях с ним предпочтительны разумные компромиссы. Применение хитрости или силы имело бы пагубные последствия. Тем временем горе-отравители сидели в следственной тюрьме. Они не считали себя виновными, хотя признавались в намерении убить дракона. Правительственная печать называла их безответственными террористами, оппозиционная — благородными фанатиками, у которых не все дома. А один клаустрийский иллюстрированный журнал предположил, что они провокаторы. Мол, за ними стоит правительство соседнего государства: сочтя, что квота на экспорт драконьих продуктов, установленная для него Союзом Экономического Сотрудничества, слишком мала, оно надеялось таким способом добиться ее пересмотра.

Репортера, пришедшего взять у меня интервью, я начал выспрашивать про дракона. Почему, вместо того чтобы дать покушавшимся шанс покончить с ним, их сажают на скамью подсудимых?

Журналист ответил, что это было бы гнусным убийством. Дракон по природе своей добродушен, но тяжелые условия жизни в северных полярных районах мешают ему проявить врожденное добросердечие. Ежели тебе постоянно приходится голодать, поневоле озлобишься, даже если ты не дракон. Нужно его подкармливать, тогда он перестанет лезть к югу и подобреет.

— Откуда такая уверенность? — спросил я. — Я как раз собирал вырезки из ваших газет. Вот несколько заголовков: «Области северной Лелипии и Клаустрии обезлюдевают. Массовое бегство населения продолжается». Или это: «Дракон снова проглотил группу туристов. Как долго еще безответственные турагентства будут устраивать столь небезопасные поездки?» А вот еще: «За прошедший год дракон увеличил свой ареал на 900 000 гектаров». Что скажете?

— Что это лишь подтверждает мои слова. Мы по-прежнему его недокармливаем! С туристами, верно, инциденты случались, и довольно прискорбные, но дракона не следует раздражать. Он не выносит туристов, особенно фотографирующих. У него аллергия на блиц-вспышку. А что вы хотите? Ведь он три четверти года живет в темноте… Впрочем, одно лишь производство высококалорийного драконьего питания обеспечивает нам 146 000 рабочих мест. Согласен, какая-то кучка туристов погибла, но насколько больше народу умерло бы с голоду, потеряв работу?

— Минутку, минутку, — прервал я его. — Вы поставляете дракону продовольствие, а ведь оно стоит денег. Кто за него платит?

— Наши парламенты принимают законы о предоставлении экспортных кредитов…

— Значит, дракона содержат ваши налогоплательщики?

— В известном смысле — да, но эти издержки приносят выгоду.

— Может, выгоднее было бы прикончить дракона?

— То, что вы говорите, чудовищно. За последние тридцать лет в отрасли, связанные с драконокормлением, вложено более сорока миллиардов…

— Может, было бы лучше истратить их на себя?

— Вы повторяете доводы наших самых реакционных консерваторов! — воскликнул репортер раздраженно. — Это подстрекатели к убийству! Они хотят превратить дракона в консервы! Жизнь священна. Нельзя никого убивать.

Видя, что наш разговор ни к чему не ведет, я распрощался с журналистом. Поразмыслив, я отправился в Архив Печати и Древних Документов, чтобы, покопавшись в запыленных газетных подшивках, узнать, откуда этот дракон взялся. Потрудиться пришлось немало, однако я обнаружил нечто весьма любопытное.

Полвека назад, когда дракон покрывал всего два миллиона гектаров, никто не принимал его всерьез. Я встретил множество статей, в которых предлагалось выкорчевать дракона или залить его водой при помощи особых каналов, чтобы зимой он замерз; однако же экономисты объяснили, что эта операция будет крайне дорогостоящей. Но когда дракон, питаясь пока что исключительно мхом и лишайником, удвоил свои размеры и жители пограничных районов стали жаловаться на нестерпимый смрад (особенно весною и летом, с началом теплых ветров), благотворительные организации принялись окроплять дракона духами; когда же это не помогло, они устроили для него сбор хлебобулочных изделий. Сперва их затею подняли на смех, но со временем она получила настоящий размах. В более поздних газетных подшивках не было уже ни слова о ликвидации дракона, зато все больше и больше говорилось о выгодах, которые принесет оказание ему помощи. Итак, что-то я все же узнал, но, сочтя это недостаточным, отправился в университет, на кафедру общей и прикладной драконистики. Ее заведующий принял меня чрезвычайно любезно.

— Ваши вопросы в высшей степени анахроничны, — со снисходительной улыбкой произнес он, выслушав меня. — Дракон есть объективная реальность нашей действительности, ее неотъемлемая, а в известном смысле — центральная часть, поэтому его надлежит изучать как международную проблему особой важности.

— Нельзя ли поконкретнее? — сказал я. — Откуда он вообще взялся, этот дракон?

— А кто его знает, — флегматично ответил драконовед. — Археология, прадраконистика и генетика драконов не входят в круг моих интересов. Я не занимаюсь драконогенезом. Пока он был мал, он не представлял серьезной проблемы. Таково общее правило, почтеннейший чужеземец.

— Мне говорили, он происходит от улиток-мутантов.

— Не думаю. Впрочем, не важно, откуда он взялся, раз уж он существует, да как еще существует! Исчезни он вдруг, это было бы катастрофой. После нее мы вряд ли оправились бы.

— В самом деле? А почему?

— Автоматизация привела у нас к безработице. В том числе среди научной интеллигенции.

— И что же, дракон помог делу?

— Разумеется. У нас скопились огромные излишки продовольствия, горы макарон, озера растительного масла, сущим бедствием было перепроизводство кондитерских изделий. Теперь мы экспортируем эти излишки на север, а ведь их еще надо перерабатывать. Он не будет есть что попало.

— Дракон?

— Ну да. Чтобы разработать оптимальную программу его кормления, пришлось создать систему научно-исследовательских центров, таких как Главный Институт Драконопасения и Высшая Школа Гигиены Дракона; в каждом университете есть хотя бы одна кафедра драконистики. Особые предприятия производят новые виды питания и пищевых добавок. Министерства пропаганды создали особые информационные сети, чтобы втолковать обществу, сколь выгоден товарообмен с драконом.

— Товарообмен? Так он вам что-то поставляет? Не может быть!

— Поставляет, а как же. Прежде всего так называемый драколин. Это его выделения.

— Такая блестящая слизь? Я ее видел на снимках. На что же она пригодна?

— Когда загустеет — на пластилин, для детских садов. Хотя проблемы, конечно, имеются. Трудно вынести запах.

— Воняет?

— В известном смысле — очень. Чтобы отбить запах, добавляют особые дезодоранты. Пока что драконий пластилин в восемь раз дороже обычного.

— Профессор, а что вы скажете о покушении на дракона?

Ученый почесал ухо, свисавшее у него над губами.

— Если бы оно удалось, то, во-первых, мы имели бы эпидемию. Представляете себе испарения, идущие от такой дохлой туши? Во-вторых — крах банков. Развал монетарной системы. Короче говоря, катастрофа, господин чужеземец. Ужасная катастрофа.

— Но ведь его присутствие дает о себе знать, не так ли? Говоря попросту — оно в высшей степени неприятно?

— Что значит неприятно? — изрек с философским спокойствием драконовед. — Постдраконовый кризис был бы еще неприятнее! Учтите, пожалуйста, что мы не только кормим его, но и проводим с ним внегастрономическую работу. Стараемся смягчить его нрав, удержать его в определенных границах. Это — программа так называемого одомашнивания, или умиротворения. В последнее время ему дают большое количество сладостей. Он это любит.

— Сомневаюсь, чтобы его нрав стал от этого слаще, — буркнул я.

— Однако экспорт кондитерских изделий возрос вчетверо. Ну и следует помнить о деятельности КРДП.

— Что это такое?

— Комитет Регулирования Драконьих Последствий. Он дает работу выпускникам университетов и колледжей. Дракона следует познавать, исследовать, время от времени — лечить; прежде у нас был избыток медиков, а теперь каждому молодому врачу работа обеспечена.

— Ну хорошо, — сказал я без особой убежденности. — Но ведь все это — экспорт филантропии. Почему бы вам не заняться филантропией непосредственно у себя?

— Как вы это понимаете?

— Ну… вы ведь тратите на дракона кучу денег!

— И что же — раздавать их гражданам просто так? Это противоречит основам любого хозяйствования! Вы, я вижу, полный профан в экономике. Кредиты, обслуживающие драконий экспорт, разогревают конъюнктуру. Благодаря им растет товарооборот…

— Но и сам дракон тоже, — прервал я его. — Чем усиленней вы его кормите, тем он становится больше, а чем больше он становится, тем больше у него аппетит. Где же тут смысл? Ведь в конце концов он вас разорит и сожрет!

— Вздор! — возмутился профессор. — Банки причисляют кредиты к активам!

— Что это, дескать, возвратные ссуды? А он вернет их своим пластилином?

— Не ловите меня на слове. Если бы не дракон, для кого мы производили бы трубопроводы, которыми в него качают мучной отвар? А ведь это — и металлургические комбинаты, и трубопрокатные станы, и сварочные автоматы, и транспортные средства, и так далее. Дракон имеет реальные потребности. Ну, теперь понимаете? Производство должно на кого-то работать! Промышленники не производили бы ничего, если бы готовый продукт приходилось выбрасывать в море. Реальный потребитель — другое дело. Дракон — это громадный, необычайно емкий заграничный рынок, с колоссальным спросом…

— Не сомневаюсь, — заметил я, видя, что и эта беседа ни к чему не ведет.

— Итак, я вас убедил?

— Нет.

— Потому что вы прибыли из цивилизации, слишком непохожей на нашу. Впрочем, дракон давно уже перестал быть только импортером нашей продукции.

— Чем же он стал?

— Идеей. Исторической необходимостью. Нашим государственным интересом. Могущественным фактором, оправданием наших объединенных усилий. Попробуйте взглянуть на дело именно так, и вы поймете, какие фундаментальные проблемы обнаруживаются в омерзительной вообще-то твари, если она достигнет планетных размеров.

Сентябрь 1983

P.S. Говорят, что дракон распался на множество маленьких дракончиков, но их аппетит отнюдь не уменьшился.

1993

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ

ИЙОНА ТИХОГО

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ИЙОНА ТИХОГО[49]

Примечание издателя. Заметки эти, строго говоря, не относятся к рассказам о звездных путешествиях. Тем не менее я присоединяю их к избранным произведениям Ийона Тихого, ибо они являются ценным документом, обогащающим новыми чертами образ этого заслуженного звездопроходца. Этот цикл не был ни записан, ни авторизован Ийоном, а представляет собой выборку из стенограмм, которые издатель сохранил и опубликовал, дополнив их воспоминаниями друзей, собиравшихся вечерами по пятницам у Ийона Тихого.

I

Вы хотите, чтобы я еще что-нибудь рассказал? Так. Вижу, что Тарантога уже достал свой блокнот и приготовился стенографировать… Подожди, профессор. Ведь мне действительно нечего рассказывать. Что? Нет, я не шучу. И вообще могу я в конце концов хоть раз захотеть помолчать в такой вот вечер — в вашем кругу? Почему? Э, почему! Мои дорогие, я никогда не говорил об этом, но космос заселен прежде всего такими же существами, как мы. Не просто человекообразными, а похожими на нас, как две капли воды.

Половина обитаемых планет — это земли, чуть побольше или чуть поменьше нашей, с более холодным или более теплым климатом, но какая же тут разница? А их обитатели… люди, ибо, в сущности, это люди — так похожи на нас, что различия лишь подчеркивают сходство. Почему я не рассказывал о них? Что ж тут странного? Подумайте. Смотришь на звезды. Вспоминаются разные происшествия, разные картины встают передо мной, но охотней всего я возвращаюсь к необычным. Может, они страшны, или противоестественны, или кошмарны, может, даже смешны, — и именно поэтому они безвредны. Но смотреть на звезды, друзья мои, и сознавать, что эти крохотные голубые искорки, — если ступить на них ногой, — оказываются царствами безобразия, печали, невежества, всяческого разорения, что там, в темно-синем небе, тоже кишмя кишат развалины, грязные дворы, сточные канавы, мусорные кучи, заросшие кладбища… Разве рассказы человека, посетившего галактику, должны напоминать сетования лотошника, слоняющегося по провинциальным городам? Кто захочет его слушать? И кто ему поверит? Такие мысли появляются, когда человек чем-то удручен или ощущает нездоровую потребность пооткровенничать. Так вот, чтоб никого не огорчать и не унижать, сегодня ни слова о звездах. Нет, я не буду молчать. Вы почувствовали бы себя обманутыми. Я расскажу кое-что, согласен, но не о путешествиях. В конце концов и на земле я прожил немало. Профессор, если тебе непременно этого хочется, можешь начинать записывать.

Как вы знаете, у меня бывают гости, иногда весьма странные. Я отберу из них определенную категорию: непризнанных изобретателей и ученых. Не знаю почему, но я всегда притягивал их, как магнит. Тарантога улыбается, видите? Но речь идет не о нем, он ведь не относится к категории непризнанных изобретателей. Сегодня я буду говорить о тех, кому не повезло: они достигли цели и увидели ее тщету.

Конечно, они не признались себе в этом. Неизвестные, одинокие, они упорствуют в своем безумии, которое лишь известность и успех превращают иногда — чрезвычайно редко в орудие прогресса. Разумеется, громадное большинство тех, кто приходил ко мне, принадлежало к рядовой братии одержимых, к людям, увязнувшим в одной идее, не своей даже, перенятой у прежних поколений, — вроде изобретателей перпетуум мобиле, — с убогими замыслами, с тривиальными, явно вздорными решениями. Однако даже в них тлеет этот огонь бескорыстного рвения, сжигающий жизнь, вынуждающий возобновлять заранее обреченные попытки. Жалки эти убогие гении, титаны карликового духа, от рождения искалеченные природой, которая в припадке мрачного юмора добавила к их бездарности творческое неистовство, достойное самого Леонардо; их удел в жизни — равнодушие или насмешки, и все, что можно для них сделать, это побыть час или два терпеливым слушателем и соучастником их мономании.

В этой толпе, которую лишь собственная глупость защищает от отчаяния, появляются изредка другие люди; я не хочу ни хвалить их, ни осуждать, вы сделаете это сами. Первый, кто встает у меня перед глазами, когда я это говорю, профессор Коркоран.

Я познакомился с ним лет девять или десять назад. Это было на какой-то научной конференции. Мы поговорили несколько минут, и вдруг ни с того ни с сего (это никак не было связано с темой нашего разговора) он спросил:

— Что вы думаете о духах?

В первый момент я решил, что это — эксцентричная шутка, но до меня доходили слухи о его необычности, — я не помнил только, в каком это говорилось смысле, положительном или отрицательном, — и на всякий случай я ответил:

— По этому вопросу не имею никакого мнения.

Он как ни в чем не бывало вернулся к прежней теме. Уже послышались звонки, возвещающие начало следующего доклада, когда он внезапно нагнулся — он был значительно выше меня и сказал:

— Тихий, вы человек в моем духе. У вас нет предубеждений. Быть может, впрочем, я ошибаюсь, но я готов рискнуть. Зайдите ко мне, — он дал мне свою визитную карточку. — Но предварительно позвоните по телефону, ибо на стук в дверь я не отвечаю и никому не открываю. Впрочем, как хотите…

В тот же вечер, ужиная с Савинелли, этим известным юристом, который специализировался на проблемах космического права, я спросил его, знает ли он некоего профессора Коркорана.

— Коркоран! — воскликнул он со свойственным ему темпераментом, подогретым к тому же двумя бутылками сицилийского вина. — Этот сумасбродный кибернетик? Что с ним? Я не слышал о нем с незапамятных времен!

Я ответил, что не знаю никаких подробностей, что мне лишь случайно довелось услышать эту фамилию. Мне думается, такой мой ответ пришелся бы Коркорану по душе. Савинелли порассказал мне за вином кое-что из сплетен, ходивших о Коркоране. Из них следовало, что Коркоран подавал большие надежды, будучи молодым ученым, хоть уже тогда проявлял совершенное отсутствие уважения к старшим, переходившее иногда в наглость; а потом он стал правдолюбом из тех, которые, кажется, получают одинаковое удовлетворение и от того, что говорят людям все прямо в глаза, и от того, что этим в наибольшей степени вредят себе. Когда Коркоран уже смертельно разобидел своих профессоров и товарищей и перед ним закрылись все двери, он вдруг разбогател, неожиданно получив большое наследство, купил какую-то развалину за городом и превратил ее в лабораторию. Там он находился с роботами — только таких ассистентов и помощников он терпел рядом с собой. Может он чего-нибудь и добился, но страницы научных журналов и бюллетеней были для него недоступны. Это его вовсе не заботило. Если он еще в то время и завязывал какие-то отношения с людьми, то лишь за тем, чтоб, добившись дружбы, немыслимо грубо, без какой-либо видимой причины оттолкнуть, оскорбить их. Когда он порядком постарел, и это отвратительное развлечение ему наскучило, он стал отшельником. Я спросил Савинелли, известно ли ему что-либо о том, будто Коркоран верит в духов. Юрист, потягивавший в этот момент вино, едва не захлебнулся от смеху.

— Он? В духов?! — воскликнул Савинелли. — Дружище, да он не верит даже в людей!!!

Я спросил, как это надо понимать. Савинелли ответил, что совершенно дословно; Коркоран был, по его мнению, солипсист: верил только в собственное существование, всех остальных считал фантомами, сонными видениями и будто бы поэтому так вел себя даже с самыми близкими людьми; если жизнь есть сон, то все в ней дозволено. Я заметил, что тогда можно верить и в духов. Савинелли спросил, слыхал ли я когда-нибудь о кибернетике, который бы в них верил. Потом мы заговорили о чем-то другом, но и того, что я узнал, было достаточно, чтобы заинтриговать меня Я принимаю решения быстро, так что на следующий же день позвонил Коркорану. Ответил робот. Я сказал ему, кто я такой и по какому делу. Коркоран позвонил мне только через день, поздним вечером — я уже собирался ложиться спать. Он сказал, что я могу прийти к нему хоть тотчас. Было около одиннадцати. Я ответил, что сейчас буду, оделся и поехал.

Лаборатория находилась в большом мрачном здании, стоящем неподалеку от шоссе. Я видел его не раз. Думал, что это старая фабрика. Здание было погружено во мрак. Ни в одном из квадратных окон, глубоко ушедших в стены, не брезжил даже слабый огонек. Большая площадка между железной оградой и воротами тоже не была освещена. Несколько раз я спотыкался о скрежещущее железо, о какие-то рельсы, так что уже слегка рассерженный добрался до еле заметной во тьме двери и позвонил особым способом, как мне велел Коркоран. Через добрых пять минут открыл дверь он сам в старом, прожженном кислотами лабораторном халате. Коркоран был ужасно худой, костлявый; у него были огромные очки и седые усы, с одной стороны покороче, словно обгрызенные.

— Пожалуйте за мной, — сказал он без всяких предисловий.

Длинным, еле освещенным коридором, в котором лежали какие-то машины, бочки, запыленные белые мешки с цементом, он подвел меня к большой стальной двери. Над ней горела яркая лампа. Он вынул из кармана халата ключ, отпер дверь и вошел первым. Я за ним. По винтовой железной лестнице мы поднялись на второй этаж. Перед нами был большой фабричный цех с застекленным сводом — несколько лампочек не освещали его, лишь подчеркивали сумрачную ширь. Он был пустынным, мертвым, заброшенным, высоко под сводом гуляли сквозняки, дождь, который начался, когда я приближался к резиденции Коркорана, стучал в окна темные и грязные, там и тут натекала вода сквозь отверстия в выбитых стеклах. Коркоран, словно не замечая этого, шел впереди меня, по грохочущей под ногами галерее; снова стальные запертые двери — за ними коридор, хаос брошенных, словно в бегстве, навалом лежащих у стен инструментов, покрытых толстым слоем пыли; коридор свернул в сторону, мы поднимались, спускались, проходили мимо перепутанных приводных ремней, похожих на высохших змей. Путешествие, во время которого я понял, как обширно здание, продолжалось; раз или два Коркоран в совершенно темных местах предостерег меня, чтобы я обратил внимание на ступеньку, чтоб нагнулся; у последней стальной двери, вероятно противопожарной, густо утыканной заклепками, он остановился, отпер ее; я заметил, что в отличие от других, она совсем не скрипела, словно ее петли были недавно смазаны. Мы оказались в высоком зале, почти совсем пустом; Коркоран встал посредине, там, где бетонный пол был немного светлее, будто раньше на этом месте стоял станок, от которого остались лишь торчащие обломки брусьев. По стенам проходили вертикальные толстые брусья, так что все напоминало клетку. Я вспомнил тот вопрос о духах… К прутьям были прикреплены полки, очень прочные, с подпорками, на них стояло десятка полтора металлических ящиков; знаете, как выглядят те сундуки с сокровищами, которые в легендах закапываются корсарами? Вот такими и были эти ящики с выпуклыми крышками, на каждом висела завернутая в целлофан белая табличка, похожая на ту, какую обычно вешают над больничной кроватью. Высоко под потолком горела запыленная лампочка, но было слишком темно, чтобы я мог прочитать хоть слово из того, что написано на табличках. Ящики стояли в два ряда, друг над другом, а один находился выше других, отдельно; я сосчитал их, было не то двенадцать, не то четырнадцать, уже не помню точно.

— Тихий, — обратился ко мне профессор, держа руки в карманах халата, — вслушайтесь на минуту в то, что тут происходит. Потом я вам расскажу, — ну, слушайте же!

Был он очень нетерпелив — это бросалось в глаза. Едва начав говорить, сразу хотел добраться до сути, чтоб побыстрее покончить со всем этим. Словно он каждую минуту, проведенную в обществе других людей, считал потерянной.

Я закрыл глаза и больше из простой вежливости, чем из интереса к звукам, которые даже и не слыхал, входя в помещение, с минуту стоял неподвижно. Собственно, ничего я не услышал. Какое-то слабое жужжание электротока в обмотках, что-то в этом роде, но уверяю вас оно было столь тихим, что и голос умирающей мухи можно было бы там превосходно расслышать.

— Ну, что вы слышите? — спросил он.

— Почти ничего, — признался я, — какое-то гудение… Но, возможно, это лишь шум в ушах…

— Нет, это не шум в ушах… Тихий, слушайте внимательно, я не люблю повторять, а говорю я это потому, что вы меня не знаете. Я не грубиян и не хам, каким меня считают, просто меня раздражают идиоты, которым нужно десять раз повторять одно и то же. Надеюсь, что вы к ним не принадлежите.

— Увидим, — ответил я, — говорите, профессор…

Он кивнул головой и, показывая на ряды этих железных ящиков, сказал:

— Вы разбираетесь в электронных мозгах?

— Лишь настолько, насколько это требуется для космической навигации, — отвечал я. — С теорией у меня, пожалуй, плохо.

— Я так и думал. Но это неважно. Слушайте, Тихий. В этих ящиках находятся самые совершенные электронные мозги, какие когда-либо существовали. Знаете, в чем состоит их совершенство?

— Нет, — сказал я в соответствии с истиной.

— В том, что они ничему не служат, что абсолютно ни к чему не пригодны, бесполезны, — словом, что это воплощенные мной в реальность, обличенные в материю монады Лейбница…

Я ждал, а он говорил, и его седые усы выглядели в полумраке так, словно у губ его трепетала белесая ночная бабочка.

— Каждый из этих ящиков содержит электронное устройство, наделенное сознанием. Как наш мозг. Строительный материал иной, но принцип тот же. На этом сходство кончается. Ибо наши мозги — обратите внимание! — подключены, так сказать, к внешнему миру через посредство органов чувств: глаз, ушей, носа, чувствительных окончаний кожи и так далее. У этих же, здесь, — вытянутым пальцем он показывал на ящики, — внешний мир там, внутри них…

Страницы: «« 4567891011 »»

Читать бесплатно другие книги:

Продолжение легендарного цикла «Дозоры» от отечественного фантаста номер один, книги которого завоев...
Спасая чужого ребенка, я угодила в другой мир. Туда, где в борьбе за трон сошлись благородные лорды,...
Сказали бы мне раньше, что я привлеку к своей скромной персоне внимание самого невыносимого, высоком...
Маша заключила сделку со своим вторым "Я", и одновременно с Владом, в надежде спасти себя и свою сем...
Путь наименьшего сопротивления – не для ленивых, а для умных. Возможно, это единственный путь к успе...
Что делать, если тебе от шикарного мужчины поступило предложение, от которого невозможно отказаться?...