Юмористические рассказы Зощенко Михаил
– Дайте, – сказал он. – Если есть, дайте. Прошу и умоляю. Потому до крайности дошло. Второй год без работы пухну. Хотя бы какую работишку найти…
– То есть как? – удивился я. – А поэзия?
– Какая поэзия, – сказал Иван Филиппович тараканьим голосом. – Жрать надо… Поэзия!.. Не только поэзия, я, уважаемый товарищ, черт знает на что могу пойти… Поэзия…
Иван Филиппович решительным тоном занял у меня трешку и ушел.
А через неделю я устроил Ивана Филипповича курьером в одну из редакций. Стишки он писать бросил.
Нынче, хотя безработицы нету, ходит ко мне бывший делопроизводитель табачной фабрики – поэт от станка. Он откровенно говорит: «Хочу, знаете, к своему скромному канцелярскому заработку немножко подработать на этой самой поэзии».
1924
Мещанство
О мещанстве Иван Петрович имел особое мнение. Он крайне резко и зло отзывался об этой накипи нэпа. Не любил он этой житейской плесени.
– Для меня, – говорил Иван Петрович, – нету ничего хуже, как это мещанство. Потому через это вся дрянь в человеке обнаруживается… Давеча, например, я Васькино пальто накинул. За керосином побежал в лавку. Так Васька сразу в морду лезет. Дерется. Зачем ему, видите ли, пальто керосином залил.
– Воняет, – говорит.
– Да брось, – говорю, – ты, Вася, свои мещанские штучки! Ну залил и залил, сегодня я залил, завтра ты заливай. Я с этим не считаюсь. А если, говорю, воняет – нос зажми. Пора бы, – говорю, – перестать запахи нюхать. Мещанство, – говорю, – какое.
Так нет, недоволен, черт сопатый. Бубнит чтой-то себе под нос.
Или, например, хозяйка. Квартиру держит. И чуть первое число наступает – вкатывается в комнату. Деньги ей, видите ли, за квартирную площадь требуются.
– Да что вы, – говорю, – гражданка, объелись? Да что, – говорю, – я сам деньги делаю? Обождите, – говорю, – месяц.
Так нет – вынь да положь ей за квадратную площадь.
Ну да когда старый паразит в мещанстве погрязши, это еще куда ни шло. А вот когда молоденькая в мещанство зарывается – это больно и обидно.
Например, Катюшка из трепального отделения. Довольно миленькая барышня, полненькая. По виду никогда не скажешь, что мещанка. Потому поступки видны, идеология заметна, ругаться по матери может. А поближе тронешь – мещанка. Не подступись к ней.
Давеча в субботу после получки говорю ей запросто, как дорогой товарищ дорогому товарищу:
– Приходите, – говорю, – Катюша, ко мне на квартиру. У печки, – говорю, – посидим. После фильму пойдем посмотрим. За вход заплачу.
Не хочет.
Спасибо ребята срамить начали.
– Да брось ты, – говорят, – Катюшка, свое мещанство. Любовь свободная.
Ломается. Все-таки, поломавшись, через неделю зашла. Зашла и чуть не плачет, дура такая глупая.
– Не могу, говорит, заходить. Симпатии, – говорит, – к вам не ощущаю.
– Э, – говорю, – гражданка! Знаем мы эти мещанские штучки. Может, – говорю, – вам блондины эффектней, чем брунеты? Пора бы, – говорю, – отвыкнуть от мещанской разницы.
Молчит. Не находит чего сказать.
– Пущай, – говорит, – мещанство лучше, а только не могу к вам заходить. В союз пойду жалиться.
Я говорю:
– Да я сам на тебя в Петросовет доложу за твои мещанские штучки.
Так и махнул на нее рукой. Потому вижу, девчонка с головой погрязши в мещанство. И добро бы старушка или паразит погрязши, а то молоденькая, полненькая, осьмнадцати лет нет. Обидно.
1925
Нервы
А думается мне, граждане, что женскому классу маленечко похуже существовать, чем нам.
Конечно, за эти слова какая-нибудь ханжа мне может плюнуть в глаза.
– Позвольте, – скажет, – почему такое хуже, раз своевременно объявлено равенство?
Эх, братишечки! Берите самый громадный камень с мостовой и бейте меня этим громадным камнем по башке – не отступлюсь от своих слов.
Вчера, например, соседушка мой по комнате кинулся стулом в свою супругу.
С благородным негодованием разлетелся я в ихнюю комнату.
– Гражданка, – говорю, – немедленно перестаньте жить с подлецом. Уходите от него.
Она на меня же и взъелась.
– Да ты, – говорит, – что, обалдел? Куда я уйду? К тебе, что ли?
Я говорю:
– Не ко мне. Зачем же, помилуйте, ко мне? Ко мне, – говорю, – не надо. Это, – говорю, – я так отвлеченно выражаюсь.
А она на меня же стулом размахивается. Еле вышел.
Конечно, может, это была слабая женщина. Другие, может, крепче в жизни держатся. И не отступают от своих намеченных идеалов. Только таких-то в своей жизни я встречал маловато. Одну только вот и встретил, Марусю Блохину.
Эта действительно ушла от мужа. И стала самостоятельно жить. И ничего себе жила. Раз только впала в отчаяние. Хотела даже на улицу идти. Да сдержалась. А уж даже брови пробкой намазала, и губы подвела, и блузку эффектную надела. Вышла и стоит у ворот.
И вдруг какой-то к ней хахаль подходит.
Тут у ней сразу и перелом случился.
– Да ты, – говорит ему, – подлая твоя душа, что же это подходишь? Да, может, это порядочная дама вышедши к воротам подышать вечерней прохладой? Да как же, – говорит, – не лопнут твои бесстыжие глаза?
Мужчина несколько оробел и в сторону подался, а она его не пущает. За рукав держит.
– Да может, – говорит, – это та самая дама, которая не отступает от намеченных идеалов? Да, – говорит, – таких подлецов об тумбу головами крошить надо! Ах ты, говорит, подлая твоя морда!
Уж и отвела же она тогда свою душеньку. Хотела по морде его лупцевать, да сдержалась. Дворник Иван сдержал.
Покричала она еще на дворника Ивана немножко и ушла.
Пришла домой, головой тряхнула и думает.
«Нет, – думает, – не отступлюсь от своих идеалов. Проживу как-нибудь. Буду-ка я, например, дамские шляпки делать».
И действительно, стала она дамские шляпки делать. И на рынке их продавала. А материал… А вот насчет материала – черт ее знает, откуда она достала? Не иначе как какой-нибудь добродушный мужчина за спасибо дал.
Эх, братцы, держите камень и бейте меня – не отступлюсь от своих слов: маленечко будто похуже бабам жить. А может, мне это только кажется. Может, это у меня нервы развинтились.
А если нервы развинтились, так везите меня в курорт. Какого черта!
1925
Стакан
Тут недавно маляр Иван Антонович Блохин скончался по болезни. А вдова его, средних лет дамочка, Марья Васильевна Блохина, на сороковой день небольшой пикничок устроила.
И меня пригласила.
– Приходите, – говорит, – помянуть дорогого покойника чем бог послал. Курей и жареных утей у нас, – говорит, – не будет, а паштетов тоже не предвидится. Но чаю хлебайте, сколько угодно, вволю и даже можете с собой домой брать.
Я говорю:
– В чае хотя интерес не большой, но прийти можно. Иван Антонович Блохин довольно, – говорю, – добродушно ко мне относился и даже бесплатно потолок побелил.
– Ну, – говорит, – приходите тем более.
В четверг я и пошел.
А народу приперлось множество. Родственники всякие. Деверь тоже, Петр Антонович Блохин. Ядовитый такой мужчина со стоячими кверху усиками. Против арбуза сел. И только у него, знаете, и делов, что арбуз отрезает перочинным ножом и кушает.
А я выкушал один стакашек чаю, и неохота мне больше. Душа, знаете, не принимает. Да и вообще чаишко неважный, надо сказать, – шваброй малость отзывает. И взял я стакашек и отложил к черту в сторону.
Да маленько неаккуратно отложил. Сахарница тут стояла. Об эту сахарницу я прибор и кокнул, об ручку. А стакашек, будь он проклят, возьми и трещину дай.
Я думал, не заметят. Заметили, дьяволы.
Вдова отвечает:
– Никак, батюшка, стакан тюкнули?
Я говорю:
– Пустяки, Марья Васильевна Блохина. Еще продержится.
А деверь нажрался арбуза и отвечает:
– То есть как это пустяки? Хорошие пустяки. Вдова их в гости приглашает, а они у вдовы предметы тюкают.
А Марья Васильевна осматривает стакан и все больше расстраивается.
– Это, – говорит, – чистое разорение в хозяйстве – стаканы бить. Это, – говорит, – один – стакан тюкнет, другой – крантик у самовара начисто оторвет, третий – салфетку в карман сунет. Это что ж и будет такое?
А деверь, паразит, отвечает:
– Об чем, – говорит, – речь. Таким, – говорит, – гостям прямо морды надо арбузом разбивать.
Ничего я на это не ответил. Только побледнел ужасно и говорю:
– Мне, – говорю, – товарищ деверь, довольно обидно про морду слушать. Я, – говорю, – товарищ деверь, родной матери не позволю морду мне арбузом разбивать. И вообще, – говорю, – чай у вас шваброй пахнет. Тоже, – говорю, – приглашение. Вам, – говорю, – чертям, три стакана и одну кружку разбить – и то мало.
Тут шум, конечно, поднялся, грохот.
Деверь наибольше других колбасится. Съеденный арбуз ему, что ли, в голову бросился.
И вдова тоже трясется мелко от ярости.
– У меня, – говорит, – привычки такой нету – швабры в чай ложить. Может, это вы дома ложите, а после на людей тень наводите. Маляр, – говорит, – Иван Антонович в гробе, наверное, повертывается от этих тяжелых слов… Я, – говорит, – щучий сын, не оставлю вас так после этого.
Ничего я на это не ответил, только говорю:
– Тьфу на всех, и на деверя, – говорю, – тьфу.
И поскорее вышел.
Через две недели после этого факта повестку в суд получаю по делу Блохиной.
Являюсь и удивляюсь.
Нарсудья дело рассматривает и говорит:
– Нынче, – говорит, – все суды такими делами закрючены, а тут еще, не угодно ли. Платите, – говорит, – этой гражданке двугривенный и очищайте воздух в камере.
Я говорю:
– Я платить не отказываюсь, а только пущай мне этот треснувший стакан отдадут из принципа.
Вдова говорит:
– Подавись этим стаканом. Бери его.
На другой день, знаете, ихний дворник Семен приносит стакан. И еще нарочно в трех местах треснувший.
Ничего я на это не сказал, только говорю:
– Передай, – говорю, – своим сволочам, что теперь я их по судам затаскаю.
Потому, действительно, когда характер мой задет – я могу до трибунала дойти.
1923
Утонувший домик
Шел я раз по Васильевскому острову. Домик, гляжу, небольшой такой.
Крыша да два этажа. Да трубенка еще сверху торчит. Вот вам и весь домик.
Маленький, вообще, домишко. До второго этажа, если на плечи управдому встать, то и рукой дотянуться можно.
На этот домик я бы и вниманья своего не обратил, да какая-то каналья со второго этажа дрянью в меня плеснула.
Я хотел выразиться покрепче, поднял кверху голову – нет никого.
«Спрятался, подлец», – думаю.
Стал я шарить глазами по дому. Гляжу, у второго этажа досочка какая-то прибита. На досочке надпись: «Уровень воды 23 сентября 1924 г.». «Ого, – думаю, – водица-то где была в наводнение. И куда же, думаю, несчастные жильцы спасались, раз вода в самом верхнем этаже ощущалась? Не иначе, – думаю, – на крыше спасались…»
Тут стали мне всякие ужасные картины рисоваться. Как вода первый этаж покрыла и ко второму прется. А жильцы небось в испуге вещички свои побросали и на крышу с отчаяния лезут. И к трубе, пожалуй что, канатами себя привязывают, чтобы вихорь в пучину не скинул.
И до того я стал жильцам сочувствовать в ихней прошлой беде, что и забыл про свою обиду.
Вдруг открывается окно и какая-то вредная старушенция подает свой голос:
– Чего, – говорит, – тебе, батюшка? Из соцстраха ты или, может, агент?
– Нету, – говорю, – мамаша, ни то и ни это, а гляжу вот и ужасаюсь уровнем. Вода-то, – говорю, – больно высока была. Небось, – говорю, – мамаша, тебя канатом к трубе подвязывали?
А старушка посмотрела на меня дико и окошко поскорей закрыла.
И вдруг выходит из ворот какой-то плотный мужчина в жилетке и с беспокойством спрашивает:
– Вам чего, гражданин, надо?
Я говорю:
– Чего вы все ко мне пристали? Уж и на дом не посмотри. Вот, – говорю, – гляжу на уровень. Высоко больно.
А мужчина усмехнулся и говорит:
– Да нет, – говорит, – это так. В нашем районе, – говорит, – хулиганы сильно балуют. Завсегда срывали фактический уровень. Вот мы его повыше и присобачили. Ничего, благодаря бога, теперь не трогают. И лампочку не трогают. Высоко потому… А касаемо воды – тут мельче колена было. Кура могла вброд пройти.
А мне как-то обидно вдруг стало вообще за уровни.
– Вы бы, – говорю, – на трубу еще уровень свой прибили.
А он говорит:
– Ежели этот уровень отобьют, так мы и на трубу – очень просто.
– Ну, – говорю, – и черт с вами. Тоните.
1925
Сильное средство
Говорят, против алкоголя наилучше действует искусство. Театр, например. Карусель. Или какая-нибудь студия с музыкой.
Все это, говорят, отвлекает человека от выпивки с закуской.
И действительно, граждане, взять для примеру хотя бы нашего слесаря Петра Антоновича Коленкорова. Человек пропадал буквально и персонально. И вообще жил, как последняя курица.
По будням после работы ел и жрал. А по праздникам и по воскресным дням напивался Петр Антонович до крайности. Беспредельно напивался.
И в пьяном виде дрался, вола вертел и вообще пьяные эксцессы устраивал. И домой лежа возвращался.
И уж, конечно, за всю неделю никакой культработы не нес этот Петр Антонович. Разве что в субботу в баньку сходит, пополощется. Вот вам и вся культработа.
Родные Петра Антоновича от такого поведения сильно расстраивались. Стращали даже.
– Петр, – говорят, – Антонович. Человек вы квалифицированный, не первой свежести, ну, мало ли в пьяном виде трюхнетесь об тумбу – разобьетесь же. Пейте несколько полегче. Сделайте такое семейное одолжение.
Не слушает. Пьет по-прежнему и веселится.
Наконец нашелся один добродушный человек с месткома. Он, знаете ли, прямо так и сказал Петру Антоновичу:
– Петр, – говорит, – Антонович, отвлекайтесь, я вам говорю, от алкоголю. Ну, – говорит, – попробуйте заместо того в театр ходить по воскресным дням. Прошу вас честью и билет вам дарма предлагаю.
Петр Антонович говорит:
– Ежели, – говорит, – дарма, то попробовать можно, отчего же. От этого, – говорит, – не разорюсь, ежели то есть дарма.
Упросил, одним словом.
Пошел Петр Антонович в театр. Понравилось. До того понравилось – уходить не хотел. Театр уже, знаете, окончился, а он, голубчик, все сидит и сидит.
– Куда же, – говорит, – я теперича пойду, на ночь глядя? Небось, – говорит, – все портерные закрыты уж. Ишь, – говорит, – дьяволы, в какое предприятие втравили!
Однако поломался-поломался и пошел домой. И трезвый, знаете ли, пошел. То есть ни в одном глазу.
На другое воскресенье опять пошел. На третье – сам в местком за билетом сбегал.
И что вы думаете? Увлекся человек театром. То есть первым театралом в районе стал. Как завидит театральную афишу – дрожит весь. Пить бросил по воскресеньям. По субботам стал пить. А баню перенес на четверг.
А последнюю субботу, находясь под мухой, разбился Петр Антонович об тумбу и в воскресенье в театр не пошел. Это был единственный раз за весь сезон, когда Петр Антонович пропустил спектакль. К следующему воскресенью небось поправится и пойдет. Потому – захватило человека искусство. Понесло…
1926
Четыре дня
Германская война и разные там окопчики – все это теперь, граждане, на нас сказывается. Все мы через это нездоровые и больные.
У кого нервы расшатаны, у кого брюхо как-нибудь сводит, у кого сердце не так аритмично бьется, как это хотелось бы. Все это результаты.
На свое здоровье, конечно, пожаловаться я не могу. Здоров. И жру ничего. И сон невредный. Однако каждую минуту остерегаюсь, что эти окопчики и на мне скажутся.
Тоже вот, не очень давно, встал я с постели. И надеваю, как сейчас помню, сапог. А супруга мне говорит:
– Что-то, – говорит, – ты, Ваня, сегодня с лица будто такой серый. Нездоровый, – говорит, – такой у тебя цвет бордо.
Поглядел я в зеркало. Действительно – цвет лица отчаянный бордо, и морда кирпича просит.
Вот те, думаю, клюква! Сказываются окопчики. Может, у меня сердце или там еще какой-нибудь орган не так хорошо бьется. Оттого, может, я и серею.
Пощупал пульс – тихо, но работает. Однако какие-то боли изнутри пошли. И ноет что-то.
Грустный такой я оделся и, не покушав чаю, вышел на работу.
Вышел на работу. Думаю – ежели какой черт скажет мне насчет моего вида или цвета лица – схожу обязательно к доктору. Мало ли – живет, живет человек и вдруг хлоп – помирает. Сколько угодно.
Без пяти одиннадцать, как сейчас помню, подходит до меня старший мастер Житков и говорит:
– Иван Федорович, голубчик, да что с тобой? Вид, – говорит, – у тебя сегодня чересчур отчаянный. Нездоровый, – говорит, – у тебя, землистый вид.
Эти слова будто мне по сердцу полоснули.
Пошатнулось, думаю, мать честная, здоровье. Допрыгался, думаю.
И снова стало ныть у меня внутри, мутить. Еле, знаете, до дому дополз. Хотелось даже скорую помощь вызвать.
Дополз до дому. Свалился на постель. Лежу. Жена ревет, горюет. Соседи приходят, охают.
– Ну, – говорят, – и видик у тебя, Иван Федорович. Ничего не скажешь. Не личность, а форменное бордо.
Эти слова еще больше меня растравляют. Лежу плошкой и спать не могу.
Утром встаю разбитый, как сукин сын. И велю поскорей врача пригласить.
Приходит коммунальный врач и говорит: симуляция.
Чуть я за эти самые слова врача не побил.
– Я, – говорю, – покажу, какая симуляция. Я, – говорю, – сейчас, может быть, разорюсь на трояк и к самому профессору сяду и поеду.
Стал я собираться к профессору. Надел чистое белье. Стал бриться. Провел бритвой по щеке, мыло стер – гляжу – щека белая, здоровая и румянец на ней играет.
Стал поскорей физию тряпочкой тереть, гляжу – начисто сходит серый цвет бордо.
Жена приходит, говорит:
– Да ты небось, Ваня, неделю рожу не полоскал?
Я говорю:
– Неделю, этого быть не может, – тоже хватила, дура какая. Но, – говорю, – дня четыре, это, пожалуй, действительно верно.
А главное, на кухне у нас холодно и неуютно. Прямо мыться вот как неохота. А когда стали охать да ахать – тут уж и совсем, знаете ли, не до мытья. Только бы до кровати доползти.
Сию минуту помылся я, побрился, галстук прицепил и пошел свеженький, как огурчик, к своему приятелю.
И боли сразу будто ослабли. И сердце ничего себе бьется. И здоровье стало прямо выдающееся.
1926
Дамское горе
Перед самыми праздниками зашел я в сливочную – купить себе четвертку масла – разговеться.
Гляжу, в магазине народищу уйма. Прямо не протолкнуться.
Стал я в очередь. Терпеливо жду. Кругом – домашние хозяйки шумят и норовят без очереди протиснуться. Все время приходится одергивать.
И вдруг входит в магазин быстрым шагом какая-то дамочка. Нестарая еще, в небольшой черной шляпке. На шляпке – креп полощется. Вообще, видно, в трауре.
И протискивается эта дамочка к прилавку. И что-то такое говорит приказчику. За шумом не слыхать.
Приказчик говорит:
– Да я не знаю, гражданка. Одним словом, как другие – дозволят, так мое дело пятое.
– А чего такое? – спрашивают в очереди. – Об чем речь?
– Да вот, – говорит приказчик, – у них то есть семейный случай. Ихний супруг застрелившись… Так они просят отпустить им фунт сметаны и два десятка яиц без очереди.
– Конечное дело, отпустить. Обязательно отпустить. Чего там! – заговорили все сразу. – Пущай идет без очереди.
И все с любопытством стали рассматривать эту гражданку.
Она оправила креп на шляпке и вздохнула.
– Скажите, какое горе! – сказал приказчик, отвешивая сметану. – И с чего бы это, мадам, извиняюсь?
– Меланхолик он у меня был, – сказала гражданка.
– И давно-с? Позвольте вас так спросить.
– Да вот на прошлой неделе сорок дней было.
– Скажите, какие несчастные случаи происходят! – снова сказал приказчик. – И дозвольте узнать, с револьверу это они, это самое, значит, или с чего другого?
– Из револьверу, – сказала гражданка. – Главное, все на моих глазах произошло. Я сижу в соседней комнате. Хочу, не помню, что-то такое сделать, и вообще ничегошеньки не предполагаю, вдруг ужасный звук происходит. Выстрел, одним словом. Бегу туда – дым, в ушах звон… И все на моих глазах.
– М-да, – сказал кто-то в очереди, – бывает…
– Может быть, и бывает, – ответила гражданка с некоторой обидой в голосе, – но так, чтобы на глазах, это, знаете, действительно…
– Какие ужасные ужасти! – сказал приказчик.