Ночная смена (сборник) Кинг Стивен
— Конечно. — В голосе слышалась обида. — Я же не сумасшедший.
У меня, кстати, имелись на этот счет сомнения.
— Как вас зовут? — спросил я. — Чтобы сказать шерифу.
— Ламли, — отвечает он. — Джералд Ламли. — Он вновь начал что-то объяснять Туки, а я пошел к телефонному аппарату. Снял трубку. Мертвая тишина. Пару раз нажал на клавишу. Никакого результата.
Вернулся к камину. Туки налил Джералду Ламли еще стопку бренди. Эта сразу нашла путь в желудок.
— Его нет? — спросил Туки.
— Телефон не работает.
— Черт, — говорит Туки, и мы переглядываемся.
А снаружи ветер швырял снег в окна. Ламли посмотрел на Туки, на меня, снова на Туки.
— У кого-нибудь из вас есть машина? — В голос вернулась тревога. — Обогреватель работает только при включенном двигателе. Бензина оставалось четверть бака, а мне понадобилось полтора часа… Ответите вы мне или нет? — Он поднялся, схватил Туки за грудки.
— Мистер, — говорит Туки, — по-моему, ваши руки зажили собственным умом.
Ламли покосился на руки, потом на Туки, пальцы разжались.
— Мэн, — прошипел он. Словно выругался. — Где тут ближайшая заправка? У них должен быть тягач…
— Ближайшая заправка в Фолмаут-Сентре, — ответил я. — В трех милях отсюда.
— Благодарю. — В голосе его слышались нотки сарказма. Он повернулся и направился к двери, застегивая пальто.
— Едва ли она работает, — добавил я. Он обернулся и воззрился на нас.
— Что ты такое говоришь, старина?
— Он пытается втолковать вам, что автозаправка в Фолмаут-Сентре принадлежит Билли Ларриби, а Билли сейчас расчищает дороги на грейдере, дуралей вы несчастный, — терпеливо объясняет Туки. — Так почему бы вам не вернуться и не присесть у огня, прежде чем вы лопнете от злости?
Он вернулся, ничего не понимающий, испуганный.
— Вы говорите мне, что не сможете… что здесь нет…
— Я ничего не говорю, — отвечает Туки. — Это у тебя рот не закрывается. А вот если ты хоть минуту помолчишь, мы, может, все и обдумаем.
— Что это за город, Джерусалемс-Лот? — спросил он. — Почему дорогу занесло снегом? И огней я не видел.
— Джерусалемс-Лот сгорел два года назад, — ответил я.
— И его не отстроили заново? — Вроде бы он не мог этому поверить.
— Похоже на то. — Я посмотрел на Туки. — Так что будем делать?
— Нельзя их там оставлять. — Я придвинулся к нему. Ламли как раз отошел к окну, выглянул в снежную ночь.
— А если до них добрались? — спросил я.
— Такое возможно, — ответил он. — Но точно мы этого не знаем. Библия у меня на полке. Крест при тебе?
Я полез за пазуху, показал ему освященный в католической церкви крест. Родился я и воспитывался конгрегационалистом, но многие из тех, кто живет неподалеку от Джерусалемс-Лота, теперь носят или крест, или медальон святого Кристофера, или четки. Потому что два года назад, темным октябрем, в Лот пришла беда. Иной раз, поздним вечером, когда у Туки собираются завсегдатаи, разговор заходит о случившемся. И это не досужие байки. Видите ли, в Лоте начали исчезать люди. Сначала по одному, по двое, потом целыми семьями. Школы закрылись. Чуть ли не год город пустовал. Да, некоторые, наоборот, переселились туда, идиоты из других штатов, вроде того, что сидел сейчас с нами, наверное, привлеченные дешевизной домов. Но долго не продержались. Одни уехали, прожив в Лоте месяц или два. Другие… скажем так, исчезли. А потом город сгорел. На исходе долгой засушливой осени. Вроде бы пожар начался с Марстен-Хауса, что стоял на холме над Джойтнер-авеню, но точно этого никто не знает, даже сейчас. Город горел три дня, никто его не тушил. На какое-то время жизнь вошла в нормальное русло. А потом все началось по новой.
При мне слово «вампиры» произносилось вслух лишь однажды. В тот вечер Ричи Мессина, водила из Фрипорта, крепко набрался.
«Святый Боже, — ревел он, выпрямившись во все свои девять футов роста, в шерстяных брюках, байковой рубашке, кожаных сапогах, — чего вы боитесь сказать все как есть? Вампиры! Вот о чем вы думаете, не так ли? Иисус Христос и святые угодники! Вы что — дети, насмотревшиеся фильмов ужасов! Вы знаете, что творится в Джерусалемс-Лоте? Хотите, чтобы я сказал вам? Хотите?»
«Скажи, Ричи, — ответил Туки. И в баре повисла гробовая тишина. Только в камине потрескивали дрова да по крыше барабанил ноябрьский дождь. — Мы тебя слушаем».
«Кроме стаи бродячих собак, никого там нет, — заявил нам Ричи Мессина. — Никого. А все остальное — болтовня старух, обожающих сказки о привидениях. Так вот, за восемьдесят баксов я готов поехать туда и провести ночь в этом логове призраков. Что скажете? Кто поспорит со мной?»
Никто не поспорил. Ричи много болтал и крепко пил, мы не стали бы лить слезы на его могиле, но никому не хотелось отправлять его в Джерусалемс-Лот с наступлением темноты.
«Ну и хрен с вами, — заявил Ричи. — Ружье, что лежит в багажнике моего „шеви“, остановит любого в Фолмауте, Камберленде или Джерусалемс-Лоте. Вот туда я и поеду».
Он выскочил из бара, громко хлопнув дверью, и долго никто не смел нарушить тишину. Наконец подал голос Ламонт Генри:
«Больше никто не увидит Ричи Мессину. Господи, упокой его душу».
И Ламонт, методист, перекрестился.
«Он протрезвеет и передумает, — заметил Туки, но голосу его недоставало уверенности. — Появится к закрытию и постарается обратить все в шутку».
Но прав оказался Ламонт, потому что Ричи никто больше не увидел. Его жена сказала полиции, что он рванул во Флориду, потому что не смог внести очередной взнос за автомобиль, но правда читалась в ее глазах: испуганных, затравленных. Вскоре она переехала в Род-Айленд. Может, боялась, что Ричи придет за ней темной ночью. И я ее не осуждаю.
Теперь Туки смотрел на меня, а я, засовывая крестик под рубаху, на Туки. Никогда в жизни не испытывал я такого страха, никогда раньше так не давил на меня груз прожитых лет.
— Мы не можем оставить их там, Бут, — повторил Туки.
— Да. Я знаю.
Какое-то время мы еще смотрели друг на друга, потом он протянул руку, сжал мне плечо.
— Ты настоящий мужчина, Бут. — Этого хватило, чтобы взбодрить меня. Когда переваливает за семьдесят, начинаешь забывать, что ты мужчина или был им. Туки подошел к Ламли.
— У меня вездеход «Скаут». Сейчас подгоню его.
— Господи, почему вы молчали об этом раньше?! — Ламли повернулся, пронзил Туки злым взглядом. — Почему потратили десять минут на пустые разговоры?
— Мистер, захлопните пасть, — мягко ответил Туки. — И прежде чем захотите открыть ее вновь, вспомните, кто в буран свернул на нерасчищенную дорогу.
Ламли хотел что-то сказать, потом закрыл рот. Его щеки густо покраснели. А Туки отправился в гараж за «Скаутом». Я же обошел стойку бара и наполнил хромированную фляжку бренди. Решил, что спиртное может нам понадобиться.
Буран в Мэне… доводилось вам попадать в него?
Валит густой снег, скрежещет о борта, словно песок. Дальний свет включать бесполезно: он бьет в глаза, отражаясь от снежных хлопьев, и в десяти футах уже ничего не видно. С ближним светом видимость увеличивается до пятнадцати футов. Но снег еще полбеды. Ветер, вот чего я не любил, его пронзительный вой, в котором слышались ненависть, боль и страх всего мира. Ветер нес смерть, белую смерть, а может, что-то и пострашнее смерти. От этих завываний становилось не по себе даже в теплой постели, с закрытыми ставнями и запертыми дверьми. А уж на дороге они просто сводили с ума. Тем более на дороге в Джерусалемс-Лот.
— Не можете прибавить скорость? — попросил Ламли.
— Вы только что едва не замерзли, — ответил я. — Странно, что вам не терпится вновь шагать на своих двоих.
Теперь злобный взгляд достался мне, но больше он ничего не сказал. Ехали мы со скоростью двадцать пять миль в час. Просто не верилось, что час тому назад Ларриби расчищал этот участок дороги: снега нанесло на два дюйма, и он все падал и падал. Фары выхватывали из темноты только кружащуюся белизну. Ни одной машины нам не встретилось.
Десять минут спустя Ламли крикнул:
«Эй! Что это?»
Он тыкал пальцем в окно по моему борту. Я смотрел прямо перед собой. Повернулся, наверное, слишком поздно. Увидел, как что-то бесформенное растворялось в снегу, но, возможно, у меня просто разыгралось воображение.
— Кого вы видели? Лося?
— Наверное. — Голос его дрожал. — Но глаза… Красные глаза! — Он посмотрел на меня. — Так выглядят в ночи глаза лося? — Голос жаждал утвердительного ответа.
— По-всякому выглядят, — отвечаю я, надеясь, что так оно и есть, хотя мне не раз доводилось смотреть на лосей из кабины автомобиля и ночью, но никогда отблеск фар от их глаз не окрашивался красным. Туки предпочел промолчать. Пятнадцать минут спустя мы подъехали к месту, где сугроб по правому борту резко убавил в высоте: снегоочистители всегда приподнимали «ножи», проходя перекресток.
— Вроде бы мы повернули здесь. — Голосу Ламли недоставало уверенности. Правда, указателя я не вижу…
— Здесь, — кивнул Туки. Голос у него изменился до неузнаваемости. Верхняя часть указателя торчит из снега.
— Да. Конечно. — Ламли облегченно вздохнул. — Послушайте, мистер Тукландер, я хочу извиниться. Я замерз, переволновался, вот и вел себя как последний идиот. И я хочу поблагодарить вас обоих…
— Не благодарите меня и Бута, пока мы не посадим их в эту машину, — оборвал его Туки. Перевел «Скаут» в режим четырехколесного привода и через сугроб свернул на Джойтнер-авеню, которая через Лот выходила на шоссе 295. Снег фонтаном полетел из-под брызговиков. Задние колеса пошли юзом, но Туки водил машину по снегу с незапамятных времен, так что легким движением руля выровнял внедорожник, и мы двинулись дальше. В свете фар то появлялись, то исчезали следы другого автомобиля, проехавшего этой дорогой раньше, «мерседеса» Ламли. Сам Ламли наклонился вперед, вглядываясь в снежную пелену. И вот тут Туки заговорил:
— Мистер Ламли.
— Что? — повернулся он к Туки.
— Среди местных жителей ходят всякие истории о Джерусалемс-Лоте. — Голос его звучал спокойно, но морщины стали глубже, а глаза тревожно бегали из стороны в сторону. — Возможно, все это лишь досужие выдумки. Если ваши жена и дочь в кабине, все отлично. Мы их заберем, отвезем ко мне, а завтра, когда буран утихнет, Билли с радостью отбуксирует ваш автомобиль. Но если в кабине их не будет…
— Как это не будет? — резко обрывает его Ламли. — Почему их не будет в кабине?
— Если в кабине их не будет, — продолжает Туки, не отвечая, — мы разворачиваемся, возвращаемся в Фолмаут и извещаем о случившемся шерифа. В такой буран, да еще ночью, искать их бессмысленно, не так ли?
— Мы найдем их в кабине, где им еще быть?
— И вот что еще, мистер Ламли, — добавил я. — Если мы кого-то увидим, заговаривать с ними нельзя. Даже если они что-то начнут говорить нам. Понимаете?
— Что это за истории? — медленно, чуть ли не по слогам, спрашивает Ламли.
От ответа — одному Богу известно, что я мог ему ответить, — меня спас возглас Туки:
«Приехали».
Мы пристроились в затылок большому «мерседесу». Снег толстым слоем лег на багажник и крышу, у левого борта намело большой сугроб. Но светились задние огни, и из выхлопной трубы вырывался дымок.
— Бензина им хватило, — вырвалось у Ламли. Туки, не выключая двигателя, потянул вверх рукоятку ручного тормоза.
— Помните, что сказал вам Бут, мистер Ламли.
— Конечно, конечно. — Но думал он только о жене и дочке. Едва ли можно его в этом винить.
— Готов, Бут? — повернулся ко мне Туки. Наши взгляды встретились.
— Думаю, что да.
Мы вылезли из кабины, и ветер тут же облапил нас, бросая в лица пригоршни снега. Ламли шел первым, наклонившись вперед, полы его модного пальто раздулись, как паруса. Он отбрасывал две тени: одну — от фар внедорожника Туки, вторую — от задних огней «мерседеса». Я следовал за ним, Туки замыкал нашу маленькую колонну. Когда я поравнялся с задним бампером «мерседеса», Туки придержал меня.
— Обожди!
— Джейни! Френси! — проорал Ламли. — Все в порядке? — Он открыл дверцу у водительского сиденья, сунулся в кабину. — Все…
И замер. Ветер выхватил тяжелую дверцу из его руки, распахнул до предела.
— Святый Боже, Бут, — пробормотал Туки. — Видать, та же история.
Ламли повернулся. На лице недоумение и испуг, глаза круглые. И тут же бросился к нам, поскользнулся, чуть не упал. Пролетел мимо меня, вцепился в Туки.
— Как вы могли это знать? — проревел он. — Где они? Что у вас тут творится?
Туки оторвал его руки, протиснулся к распахнутой дверце. Мы вместе заглянули в салон «мерседеса». Тепло и уютно, но красный индикатор указывал, что бензина осталось на донышке. И никого. Только кукла Барби на коврике у переднего пассажирского сиденья. Да детская лыжная курточка на заднем.
Туки закрыл лицо руками… и исчез. Ламли схватил его и отшвырнул в сугроб. Бледный, с безумным взглядом, зубы его шевелились, но он не мог произнести ни звука. Залез в салон, достал куртку.
— Куртка Френси? — свистящий шепот, и тут же крик. — Куртка. Френси! — Он повернулся, держа ее перед собой, маленькую курточку с отороченным мехом капюшоном. Посмотрел на меня, сбитый с толку, ничего не понимающий. — Она не могла выйти из машины без куртки, мистер Бут. Почему… почему… она же замерзнет.
— Мистер Ламли…
Он шагнул в снеговерть, с курткой в руке, крича:
— Френси! Джейни! Где вы? Где вы-ы-ы?
Я протянул Туки руку помог подняться.
— Ты в…
— Что я, — отвечает он. — Мы должны удержать его, Бут.
Мы бросились следом за ним, не бросились — поплелись: снега насыпало выше колена. Но он остановился, и мы настигли его.
— Мистер Ламли… — Туки положил руку ему на плечо.
— Туда! — крикнул Ламли. — Они пошли туда. Посмотрите!
Мы посмотрели. Две цепочки следов, больших и маленьких, которые быстро заносил снег. Еще пять минут, и мы не увидели бы их вовсе.
Он двинулся было по следу, наклонив голову, но Туки схватил его за пальто.
— Нет! Ламли, нет!
Обезумевшее лицо Ламли повернулось к Туки, он сжал пальцы в кулак, замахнулся, но что-то в глазах Туки заставило его опустить руку. Он посмотрел на меня, потом взгляд его вернулся к Туки.
— Она замерзнет. — Он словно разговаривал с двумя глупыми мальчишками. — Разве вы этого не понимаете? Она без куртки, и ей всего семь лет…
— Они могут быть где угодно, — ответил Туки. — Нельзя идти по следам. Очередной порыв ветра полностью их занесет.
— Так что вы предлагаете? — истерично выкрикнул Ламли. — Если мы поедем за полицией, они замерзнут! Френси и моя жена!
— Возможно, они уже замерзли. — Туки встретился с Ламли взглядом. — А может, с ними случилось что и похуже.
— О чем вы? — прошептал Ламли. — Выкладывайте, черт побери. Скажите мне!
— Мистер Ламли, — говорит Туки. — Дело в том, что в Лоте…
Но именно я, неожиданно для самого себя, произнес ключевое слово.
— Вампиры, мистер Ламли. В Джерусалемс-Лоте полным-полно вампиров. Я понимаю, осознать это трудно…
Он вытаращился на меня так, словно я позеленел у него на глазах, и прошептал:
— Психи. Вы оба — психи. — Потом отвернулся от нас, сложил руки рупором и завопил:
— ФРЕНСИ! ДЖЕЙНИ!
Двинулся по следу, полы его пальто стелились по снегу. Я посмотрел на Туки.
— Что будем делать?
— Пойдем за ним, — говорит он. Снегом волосы прилепило ко лбу, выглядел он таки странно. — Не могу оставить его здесь. А ты?
— Пожалуй что нет.
И мы пошли за ним. Но расстояние между нами все увеличивалось. На его стороне была сила молодости. Он прорубал снег, словно грейдер. А тут дал себя знать мой артрит, и я уже посматривал на ноги, умоляя их: еще немного, пожалуйста, продержитесь еще немного…
Я ткнулся в спину Туки. Он стоял, широко расставив ноги, голову опустил, руки прижал к груди.
— Туки, — говорю, — с тобой все в порядке?
— Все нормально, — ответил он, опуская руки. — Нам бы не упустить его из виду, Бут: скоро он выдохнется и начнет лучше соображать.
Мы добрались до вершины взгорка и внизу увидели Ламли, оглядывавшегося в поисках следов. Бедняга, шансов найти их у него не было. Там, где он стоял, ветер дул так сильно, что заметал любую впадину через три минуты. Ламли поднял голову и прокричал в ночь:
— ФРЕНСИ! ДЖЕЙНИ! РАДИ БОГА, ОТЗОВИТЕСЬ!
В голосе слышались отчаяние, ужас, боль. Но ответил ему лишь рев ветра. Ветер словно смеялся над ним, говоря: «Я забрал их, мистер Нью-Джерси, а вы оставайтесь с дорогой машиной и пальто из кашемира. Я забрал их и занес их следы, а к утру они будут у меня, что две клубнички в морозилке…»
— Ламли! — завопил Туки, перекрывая вой ветра. — Не хотите верить в вампиров — не надо! Но так вы им ничем не поможете. Мы должны…
Но внезапно Ламли ответили, из темноты донесся голосок, зазвеневший, как серебряные колокольчики, и внутри у меня все похолодело.
— Джерри… Джерри, это ты?
Ламли развернулся на голос. И тут появилась она, выплыла из тени маленькой рощи, как привидение. Мало того что городская, да к тому же еще самая прекрасная из виденных мною женщин. Так мне хотелось подойти к ней и выразить свою радость: как не радоваться, если она жива и здорова. Одета она была в зеленый пуловер и накидку без рукавов — вроде бы такие называют пончо. Накидка колыхалась, черные волосы струились на ветру, как вода в ручье в декабре, перед тем как мороз скует ее льдом.
Может, я даже шагнул к ней, потому что почувствовал руку Туки на своем плече, грубую и горячую. И все же (как я могу такое говорить?) я возжелал ее, такую черноволосую и прекрасную, в зеленом пончо, колышущемся у шеи и плеч, экзотическую и странную, навевающую мысли о прекрасной незнакомке из стихотворения Уолтера де ла Мэра.
— Джейни! — закричал Ламли. — Джейни!
И через снег поспешил к ней, вытянув руки.
— Нет! — попытался остановить его Туки. — Ламли, нельзя!
Он даже не оглянулся… а она посмотрела на нас. Посмотрела и усмехнулась. И от ее усмешки моя страсть, мое вожделение вспыхнули синим пламенем, обратившись в черные угли, серую золу. От нее веяло могильным холодом, белыми костями, завернутыми в саван. Даже с такого расстояния мы видели красный блеск ее глаз. Скорее волчьих, чем человечьих. А при ухмылке обнажились и неестественно длинные зубы. Мы видели перед собой не человеческое существо. Мертвеца, каким-то образом ожившего в этом жутком воющем буране.
Туки перекрестил ее. Она отпрянула… а потом вновь ухмыльнулась. Мы находились слишком далеко и, наверное, перетрусили.
— Надо его остановить! — прошептал я. — Мы можем его остановить?
— Слишком поздно, Бут! — мрачно ответил Туки.
Ламли уже добрался до нее. Вывалявшись в снегу, он сам напоминал скорее призрака, чем человека. Он потянулся к ней… и тут начал кричать. Я еще услышу этот крик в своих кошмарах: взрослый человек кричал, как ребенок, которому приснился страшный сон. Он попытался отпрянуть, но ее руки, длинные, обнаженные, белые как снег, выпростались вперед и потянули его к ней. Я видел, как она склонила голову набок, а потом наклонилась к нему…
— Бут! — прохрипел Туки. — Надо сматываться!
И мы побежали. Побежали, как крысы. Кто-то, наверное, так и скажет, из тех, кого не было там в ту ночь. Мы помчались по нашим следам, падая, поднимаясь, поскальзываясь, взмахивая руками, чтобы удержаться на ногах. Я поминутно оглядывался, дабы убедиться, что за нами не гонится эта женщина, с ухмылкой во весь рот и красным блеском глаз.
У самого «Скаута» Туки согнулся пополам, схватился за грудь.
— Туки! — перепугался я. — Что…
— Мотор, — прошептал он. — Барахлит последние пять лет. Посади меня на пассажирское сиденье, Бут, и мотаем отсюда.
Я подхватил его под руку, помог обойти внедорожник, каким-то образом усадил в кабину. Он откинулся на спинку, закрыл глаза. Кожа его пожелтела, стала восковой.
Я обежал «Скаут» спереди и чуть не сшиб с ног маленькую девочку. Она стояла у дверцы: волосы забраны в два хвостика, из одежды — желтое платьице.
— Мистер, — голос ясный, чистый, сладкий, как утренний туман, — вы не могли бы помочь мне найти маму? Она ушла, а мне так холодно…
— Милая, тебе лучше залезть в кабину. Твоя мама…
Я замолчал на полуслове — если когда в жизни я и мог сойти с ума, так именно в тот самый момент. Потому что стояла она, видите ли, не в, а на снегу, не оставляя следов.
И, вскинув головку, смотрела на меня. Френси, дочь Ламли. Семи лет от роду, и семилетней ей предстояло оставаться в бесконечной череде ночей. Ее личико отливало трупной бледностью, а глаза светились красным. Под подбородком девочки я увидел две маленькие ранки, словно от укола иглой, но с искромсанной по краям кожей. Она протянула ко мне ручки и улыбнулась.
— Поднимите меня, мистер, — прощебетала она. — Я хочу вас поцеловать. Тогда вы сможете отвести меня к моей мамочке.
Не хотел я ее целовать, но ничего не мог с собой поделать. Уже наклонялся вперед, вытягивал руки. Видел, как открывается ее рот, видел маленькие клыки за розовыми губками. Что-то поползло у нее по подбородку, блестящее и серебристое, и в ужасе я осознал, что она пускает слюни.
Ее маленькие ручки сомкнулись на моей шее, и я уже думал: может, все не так страшно, не так страшно… когда что-то черное и тяжелое вылетело из окна «Скаута» и ударило ей в грудь. Взвился клуб странно пахнущего дыма, что-то блеснуло, а потом, шипя, она отпрянула. Личико перекосило гримасой ярости, ненависти, боли. Она повернулась ко мне боком… и пропала. Только что стояла передо мной, а мгновение спустя превратилась в снежный вихрь, формой отдаленно напоминающий детскую фигурку. И тут же ветер закрутил его и унес в поле.
— Бут! — прошептал Туки. — Садись за руль, скорее!
Я сел за руль, но лишь после того, как наклонился и поднял то, чем он швырнул в эту девчушку из ада. Библию его матери.
Случилось это довольно-таки давно. Я совсем старик, но и тогда был не первой молодости. Херб Тукландер скончался два года назад. Умер легко, во сне. Бар работает, его купили мужчина и женщина из Уотервилла, милые люди, они стараются ничего там не менять. Но я хожу туда редко. Без Туки мне неуютно.
И в Лоте все как и прежде. На следующее утро шериф нашел автомобиль Ламли. Без капли бензина, с севшим аккумулятором. Ни Туки, ни я ничего ему не рассказали. Зачем? Время от времени какой-нибудь автостопщик или турист пропадают в этих краях, в окрестностях Школьного холма и кладбища на холме Гармонии. Потом находят рюкзак или книгу в бумажной обложке, или что-то еще, но тела — никогда.
Мне все еще снится та буранная ночь, когда мы поехали в Джерусалемс-Лот. Не столько женщина, как маленькая девочка, ее улыбка в тот самый момент, когда она тянула ко мне ручки, чтобы я мог поднять ее, а она — поцеловать меня. Но я глубокий старик, и время мое на исходе, а со мной уйдут и сны.
Возможно, и вам доведется путешествовать по Южному Мэну. Прекрасные места. Может, вы даже заглянете в «Тукис бар», чтобы пропустить рюмочку-другую. Хороший бар. И название новые владельцы сохранили. Выпить — выпейте, а потом последуйте моему совету и поезжайте дальше на север. И ни в коем случае не сворачивайте к Джерусалемс-Лоту. Особенно с наступлением темноты. Где-то там маленькая девочка. И я думаю, она все еще хочет кого-то поцеловать.
Пер. Виктор Вебер (?)
Женщина в комнате
Вопрос стоит так: сможет ли он сделать это?
Он не знает. Он знает только, что она постоянно глотает всевозможные таблетки, чаще всего оранжевые, и смешно морщится при этом, издавая ртом не менее смешные чавкающие звуки. Но эти — совсем другое дело. Это даже не таблетки, а пилюли в желатиновых капсулах. На упаковке написано, что в их состав входит ДАРВОН. Он нашел их в ящике ее шкафа, где она хранила лекарства, и теперь, раздумывая, вертел их в руках. Насколько он помнит, это — сильнодействующее снотворное, которое доктор прописал ей до того, как ее положили в клинику. Она мучилась тогда жестокой бессонницей. Ящик забит лекарствами полностью, но разложены они в определенном порядке, как будто в этом есть какой-то тайный смысл. Какие-то свечи… Он имеет лишь смутное представление о том, как они применяются. Знает только, что они вставляются в прямую кишку, а затем их воск растапливается теплом тела. От одной мысли об этом ему стало не по себе. Никакого удовольствия в том, чтобы вставить в задницу какие-то восковые палочки, он не видел. МОЛОЧКО МАГНЕЗИИ, АНАХИН (Болеутоляющее при артрите), ПЕПТОБИСМОЛ и много-много других. По названиям лекарств он мог бы проследить весь ход лечения ее болезни.
Но эти пилюли — совсем другое дело. От обычных пилюль с Дарвоном они отличались тем, что имеют серые желатиновые капсулы и размером покрупнее. Покойный отец называл их еще лошадиными пилюлями. Надпись на упаковке гласит: Аспирин — 3,5 мг, Дарвон — 1,0 мг. Проглотит ли она их, если он даст их ей сам? ПРОГЛОТИТ ЛИ? Весь дом наполнен звуками: холодильник то включается, то выключается, гулко лязгая при этом, в печной трубе отвратительно завывает ветер, но особенно раздражает его кукушка из часов — эта идиотская птица кукукает каждые полчаса. Он подумал о том, какая грызня начнется между ним и его братом за право обладания домом после смерти матери. Все вокруг говорит об этом. Она, конечно, умрет, но пока она находится в Центральный Клинике штата Мэн, в Льюистоне. Палата 312. Ее поместили туда тогда, когда ее боли стали настолько сильными, что она была уже не в состоянии даже дойти до кухни и сварить себе кофе. Иногда, когда он навещал ее, она просто кричала от боли, сама этого не осознавая, поскольку часто теряла при этом сознание.
Лифт, поднимаясь, поскрипывает. Он от нечего делать внимательно изучает инструкцию по пользованию этим чудом техники. Из инструкции следует, что лифт абсолютно безопасен и надежен независимо от того, поскрипывает он или нет. Она здесь уже почти три недели, и сегодня ей сделали операцию под названием «Кортотомия». Он не уверен в том, что правильно произносит это название, но так уж он запомнил. Доктор сказал ей, что «кортотомия» не такая уж сложная и болезненная операция, как она, наверное, думает. Он вкратце объяснил ей, что операция заключается в том, что в определенный участок ее мозга будет введена через шею длинная тонкая игла, сравнив это с тем, как если бы игла эта была введена просто-напросто в апельсин для укола определенного зернышка, высвеченного с помощью рентгеновского аппарата. И еще раз подчеркнул, что это почти совсем безболезненно. Участок, которого должна достичь игла, является болевым центром, который будет уничтожен посланным на конец иглы радиосигналом. Одно мгновение — и боль исчезнет. Все равно, что выключить телевизор. И опухоль в ее желудке уже не будет беспокоить ее так, как раньше.
Мысленно представив себе эту операцию, он почувствовал, как ему стало даже немного дурно — это было куда похлеще каких-то там свечей в задний проход! Он вспомнил прочитанную недавно книгу Майкла Кристона «Терминатор», где описывалось, как в человеческий мозг вживлялись различные провода, контакты и всевозможные провода. Если верить Кристону, то приятного в этом мало.
Дверь лифта открывается на третьем этаже, и он выходит наружу. Это старое крыло здания клиники и пахнет почему-то опилками. Этот сладкий приятный запах напомнил ему о веселых деревенских ярмарках и далеком детстве. Пилюли он оставил в бардачке машины и не выпил, к тому же, ничего для храбрости перед этим визитом.
Стены выкрашены в два цвета: снизу коричневым, снизу — белым. Он подумал, что если и есть в природе сочетания более удручающие, чем коричневое с белым, то это, наверное, черное с розовым. Как жизнь и смерть. Он улыбнулся сам себе от столь удачного сравнения, но вместе с тем почувствовал и некоторое отвращение.
Длинные двухцветные коридоры клиники встречались возле лифта в форме буквы Т. Рядом с лифтом находился питьевой фонтанчик, рядом с которым он всегда останавливался, чтобы хотя бы еще немного оттянуть время и сосредоточиться. Там и сям вдоль стен было расставлено различное медицинское оборудование, как чьи-то забытые, как на детской площадке, странные игрушки. А вот хромированные носилки на литых резиновых колесиках, на которых пациентов отвозят в операционную, чтобы сделать им «кортотомию» или что-нибудь еще. Вот еще какое-то приспособление округлой формы, назначение которого ему не известно. Что-то вроде колеса для белки. А вот носилки на колесах с двумя подвешенными сверху сосудами для физрастворов. Трубки, идущие от них смотаны в причудливые клубки и повешены на специальные крючки на стойках. Все эти замысловатые и немного пугающие приспособления вызвали у него яркие ассоциации с картинками Сальвадора Дали. В конце одного из коридоров — кабинет медсестер с огромными стеклами вместо стен. Оттуда до него доносится их веселый смех и запах кофе.
Он пьет из фонтанчика и медленно направляется к ее палате. Ему страшно от того, что он может увидеть там и он надеется, что застанет ее сейчас спящей. Если она спит, то будить ее он не станет.
Над дверью каждой палаты небольшое застекленное окошечко с лампой. Когда пациент нажимает на кнопку у изголовья своей постели, окошечко загорается красным светом. В небольшом холле посередине коридора он увидел нескольких ходячих больных, прогуливающихся вдоль большого окна во всю стену, сделанного, видимо, уже недавно, так как само здание было довольно старым. Они были одеты в грубые дешевые халаты в белую и голубую полоски и с кокетливыми отложными воротничками. Халаты эти назывались на местном жаргоне «джонни». На женщинах «джонни» выглядели еще куда ни шло, но на мужчинах — по меньшей мере странно и, уж конечно, довольно потешно. Почти все мужчины были обуты в больничные коричневые тапки из кожзаменителя, у женщин же на ногах были более мягкие матерчатые шлепанцы с разноцветными шерстяными помпонами. Такие же выдали и его матери, но она называла их тапочками.
Медленно перебирающие ногами молчаливые больные напомнили ему о фильме ужасов под названием «Ночь, когда воскресают мертвые». Они двигались так медленно, как будто пол вокруг них был облит майонезом или подсолнечным маслом и они боялись поскользнутся. Движения их были настолько плавными и медлительными, как будто внутри у них вместо костей и обычных для всех нормальных людей органов была какая-то жидкая субстанция, заключенная в тонкую оболочку их кожи. Некоторые из них были на костылях. Их неторопливое шествие было и пугающим, и вызывающим жалость и сочувствие одновременно. Никакой конкретной цели ни у одного из них нет — это видно по лицам, они просто прогуливаются вдоль стен и окна коридора и холла. Как студенты в перерывах между занятиями, вот только занятия у них совсем другие.
Из динамиков, развешанных в нескольких местах вдоль коридора, доносится веселенькая песенка «Джим Дэнди» в исполнении «Блэк Оук Арканзас» («Давай, Джим Дэнди! Давай, Джим Дэнди!» — задорно выкрикивает фальцет). Двое больных оживленно обсуждают достоинства и недостатки Никсона, только не размахивают при этом руками, как это обычно бывает. В их голосах он слышит явный французский акцент, Льюистон населен преимущественно французами, которые очень берегут свои национальные традиции: говорят обычно на родном языке, а по праздникам с удовольствием танцуют свои джиги и рилы, причем делают это с таким трогательным упоением и любовью, с каким происходят драки в барах на Лисбон-стрит.
Он остановился перед дверью палаты, в которой находилась его мать, и пожалел о том, что не выпил для храбрости. Ему тут же стало стыдно этой мысли — ведь он шел все-таки к своей матери. Она, правда, настолько одурманена элавилом, что все равно ничего не заметила бы. Элавил — это сильный транквилизатор, который они дают больным в онкологическом отделении, чтобы их не волновало так сильно то, что они умирают.
Обычно он каждый день покупал в супермаркете «Сонни» одну шестибаночную упаковку пива «Блэк Лэйбл», возвращаясь с работы домой. Поинтересовавшись школьными успехами детей, он уютно устраивался в кресле и включал телевизор. Три банки за «Сезам-стрит», две а «Мистером Роджером» и одну за ужин.
Сегодня он хотел купить еще одну упаковку специально для этой поездке. Ему предстояло проехать двадцать две мили от Рэймнда до Льюистона по дорогам 302 и 202. В дороге он пить, конечно, не собирался, но перед тем, как подняться наверх, он мог бы выпить пару баночек для того, чтобы успокоиться, а потом мог бы вернутся еще — ведь у него оставалось бы их целых четыре…
Это просто дает ему возможность, точнее предлог, выйти из палаты, если вдруг станет слишком не по себе от вида умирающей матери. Он всегда оставляет машину не с той стороны клиники, куда выходят окна палаты N 312, а с другой. Правда, там вместо специальной стояночной площадки для автомобилей обычная ноябрьская слякоть, слегка прихваченная за ночь корочкой льда. После выпитого пива, а в еще большей степени просто из-за страха войти в палату ему вдруг захотелось в туалет, и он решил выйти на улицу — больничный туалет выглядел слишком удручающе: кнопка вызова сестры слева от сливного бачка, хромированная, как какой-нибудь хирургический инструмент, ручка для слива воды, банка с розовым раствором марганца для дезинфекции над раковиной. Довольно мрачные аксессуары, уж поверьте.
У него вообще появилось вдруг сильное желание медленно уехать отсюда домой, но он взял себя в руки. Если бы знать заранее, что так случится, то сегодня он точно не поехал бы сюда. Возвращаясь с улицы, он вспомнил о том, что дома его дожидается целая шестибаночная упаковка пива, и ему стало немного повеселее. Первой мыслью, которая пришла к нему после этой, была мысль о том, что СЕГОДНЯ ЦВЕТ ЕЕ КОЖИ БУДЕТ, МОЖЕТ БЫТЬ, НЕ ТАКИМ ОРАНЖЕВЫМ, КАК В ПРОШЛЫЙ ЕГО ПРИЕЗД СЮДА. Следующей мыслью была мысль о том, КАК БЫСТРО ОНА УЖЕ УМИРАЕТ — БУКВАЛЬНО НА ГЛАЗАХ, как будто спешит не опоздать на поезд, который совсем уже скоро отправляется и увезет ее отсюда в небытие. Она совершенно неподвижна в своей кровати, за исключением, разве что, глаз. Но это ее внутреннее движение очень заметно и очень стремительно. Вся ее шея покрыта каким-то ярко-оранжевым веществом, похожим на йод, только намного гуще. Возле левого уха пластырь. Под ним — игольчатый радио-кристалл, подавляющий деятельность ее болевого центра, но и парализовавший ее на шестьдесят процентов. Фактически она абсолютно неподвижна, но глаза ее следят за ним неотрывно.
— Не надо было тебе видеть меня сегодня, Джонни. Мне сегодня не очень хорошо. Может быть, завтра? Завтра, мне кажется, должно быть лучше.
— А что тебя беспокоит?
— Больше всего — зуд, по всему телу. Мои ноги вместе?
Ему не видно под полосатой простыней, вместе ее ноги или нет. В палате очень жарко и ноги немного приподняты над кроватью с помощью тросов — для того, чтобы пролежни не появлялись хотя бы на них. На второй кровати, стоящей немного подальше от окна, никого нет. «Больные появляются и исчезают, — подумал он, — а моя мать здесь постоянно, как будто осталась навсегда. О, Боже!»
— Они вместе, мама.
— Опусти их, пожалуйста, Джонни. Я очень устаю так. А после этого тебе лучше уйти. Я никогда еще не выглядела, наверное, настолько ужасно. Очень чешется нос, а я не могу ничем пошевелить. Чувствуешь себя такой беспомощной, когда чешется нос и не можешь его почесать.
Он чешет ей нос, а затем освобождает ее ноги от поддерживающих тросов и мягко опускает их одну за одной на кровать. Она похудела настолько сильно, что он свободно может обхватить икры ее ног пальцами одной руки, хотя руки у него не такие уж и большие. Она тяжело вздыхает и со стоном закрывает глаза. По ее щекам скатываются на уши две маленькие слезинки.
— Мама?
— Ты можешь, наконец, опустить мои ноги?
— Я уже опустил их.
— Ох… Ну, тогда все хорошо. Кажется, я плачу. Я не хочу, чтобы ты видел мои слезы. Я ведь никогда не плакала при тебе. Это просто от боли, но все равно постараюсь, чтобы ты больше этого не видел.
— Хочешь сигарету?
— Сначала дай мне, пожалуйста, глоток воды. У меня все пересохло во рту и в горле.
— Конечно. Сейчас.
Он берет с тумбочки ее стакан с гибкой виниловой трубочкой внутри и выходит из палаты. Направляясь к питьевому фонтанчику за углом, он видит толстого человека с эластичной повязкой на ноге, медленно плывущего, как во сне, вдоль коричнево-белого коридора. Человек держит «джонни» запахнутым на груди судорожно скрюченными руками и неслышно переставляет ноги в своих мягких домашних тапочках. Шажки его настолько крохотны, что едва заметны, неподвижный взгляд устремлен куда-то очень далеко.
Дойдя до фонтанчика, Джонни набирает полный стакан воды и возвращается с ним обратно в палату N 312. Плакать она уже перестала и, с трудом вытянув губы, берет ими виниловую трубочку, очень напоминая ему этим движением верблюдов, которых он видел, путешествуя однажды по Египту. Какое осунувшееся лицо! Такое лицо он видел у нее лишь однажды, очень давно, когда ему было всего двенадцать лет и она тяжело болела воспалением легких, но такой страшной худобы тогда все равно не было. Предсмертной худобы. Он и его брат Кевин переехали недавно в Мэн специально для того, чтобы позаботиться о ней на старости лет. И вот его мать прикована к постели и умирает. Очень тяжело умирала и его бабушка, мама его мамы. Гипертония постепенно сделала ее совершенно беспомощной, а один из очередных инсультов лишил ее, вдобавок к этому, еще и зрения. Случилось это как раз в день ее восьмидесятишестилетия. Хорош подарочек, нечего сказать. Она тоже так и лежала постоянно в постели, слепая и совершенно беспомощная. Еще более жалкой делали ее кружевные чепчики, которые она очень любила. Кружева на ее белье были везде, где только можно, но чепчики она любила особенно. Ее часто мучила тяжелая отдышка, и временами она не могла вспомнить, что было утром на завтрак, но зато могла, например, безошибочно перечислять всех президентов Соединенных Штатов начиная с Айка. В этом доме, где он недавно нашел пилюли, прожило три поколения рода ее матери, хотя ее родители, конечно, уже давно умерли. Однажды, когда ему было лет десять, он, не дождавшись, когда всех позовут к завтраку, стащил что-то со стола. Он не помнил, что; кажется, какую-то гренку или лепешку. Его мать как раз забрасывала тогда в старенькую дряхлую стиральную машину грязные бабушкины простыни. Мать, почуяв неладное, быстро повернулась к нему и, выхватив из машины мокрую тяжелую простынь, с силой хлестнула его по руке. Гренка или лепешка, вывалившись из нее от удара, упала прямо на стол. Второй удар пришелся по спине. Ему было тогда не столько больно, сколько обидно. Он был просто оглушен той обидой и выкрикнул матери что-то очень дерзкое. Удары посыпались на него один за другим. Эта женщина, которая лежит сейчас перед ним в этой страшной палате, с яростью хлестала его грязной мокрой простыней снова, снова и снова, крича при этом: «Не смей больше раскрывать без разрешения старших свой поганый рот! Подрасти сначала! Не смей! Не смей! Не смей!» Каждый выкрик сопровождался тяжелым ударом мокрой вонючей простыни. Никогда в жизни после этого ему не было так смертельно обидно, как тогда. Это стало чуть ли не самым сильным впечатлением его детства и очень долгое время он был уверен, что не может быть ничего обиднее, чем быть избитым мокрой грязной простыней собственной матерью. И только спустя довольно много лет он начал постигать искусство не обижаться.
Она пьет воду медленно, маленькими глоточками и вдруг на него наваливается сильный панический страх, как если бы он УЖЕ дал ей эти пилюли. Немного придя в себя, он снова спрашивает, не хочет ли она покурить.
— Пожалуй, — отвечает она. — Главное, чтобы доктор не узнал. А после этого ты уйдешь. Может быть, завтра мне будет немного лучше.
Он достает из пакета, принесенного им, пачку «Кул», прикуривает ей одну сигарету и осторожно вкладывает ее между указательным и средним пальцами ее левой руки. Она с большим трудом подносит ее к губам и делает слабую затяжку. Он забирает у нее сигарету и держит ее дальше сам.
— Я прожила всего шестьдесят лет, и вот уже мой сын держит для меня сигарету, потом что сама я не в состоянии это сделать.
— Не будем об этом, мама. Мне не трудно.
Она снова затягивается и не выпускает фильтр из губ так долго, что он начинает беспокоится — не навредил ли он ей сигаретой. Глаза ее закрыты.
— Мама?