Выгодный риск Чиж Антон
Хитрая зверюга поигрывала спиной, будто переваливалась с боку на бок, немного подныривала и всплывала опять. Ничего не боится хозяин пруда, нежится, дышит. Колька сразу смекнул, что сом, должно быть, размера удивительного. Пудов на пять, а то и шесть. Как бы его достать? Сети нет, не нырять же самому в ледяную воду. И тут он сообразил, как изловчиться.
Подхватил Колька багор, который был под рукой, занес над спиной сома, хорошенько примерился и всадил железный крюк в самую горбину. А как всадил, так и принялся тянуть и кричать во все горло, чтобы товарищи прибежали на помощь. Задумка удалась. Сом не сопротивлялся, Колька подтащил его к самой кромке льда. Одному дальше не вытянуть. Тут как раз Гришка с Ванькой вернулись. Колька им в запальчивости кричит: «Вон какую рыбину подцепил, чего рты раскрыли, тащите баграми, пока сом не опомнился».
Мужиков уговаривать не пришлось. Схватили багры и давай сома вместе вытаскивать. Дело пошло споро. Сом здоровенный, хорошо хоть не брыкался, а то бы ушел. Трое мужиков еле выволокли рыбину на лед. А как увидали, что за чудо поймали, так и замерли с баграми.
– Это что же такое? – только и сказал Колька в полном своем удивлении.
Да тут как раз Паплин рядом оказался. Увидал, что его работнички из воды вытянули, и сразу смекнул, что вляпались в большую беду. Тут уж затылки чесать некогда, убирать с глаз долой, пока кто не заметил. Приказал в воду столкнуть и баграми под лед затолкать. Авось не выплывет больше. Только мужики стояли, как дурни. Рукой пошевелить не могут.
Ругнулся на них Паплин в сердцах, выхватил багор и сам стал сталкивать. Край проруби рядом, да только такая тяжесть, что не идет, как примерз. Паплин в другой раз так рявкнул, что мужики очухались, стали помогать. Да только не успели. Как раз у них за спинами раздался полицейский свисток. Паплин как услыхал, так у него все нутро и обмерло. Все, поздно, попались… Как тут объяснишь…
– Это что же такое натворили?
Принесла нелегкая городового Тараскина. Откуда только взялся. Зашел городовой к проруби, и тут перед ним предстала картина во всей красе.
– Вот, значит, как лед колете, – говорит он, а сам кобуру револьверную расстегивает. – Ну молодцы, душегубы…
Паплин еще попытался объяснить:
– Да что вы, ваш бродь, в проруби сам плавал, а мои не разобрали, что к чему, вытянули, и вот…
– Сам плавал, говоришь, не разобрались, говоришь, ну вот пристав с вами и разберется, молодчиками, – говорит Тараскин и, не слушая мольбы, свистит в полицейский свисток двойным тревожным свистом, чтобы с другого поста прибежал на подмогу городовой.
А раз мужики приказу его не подчинились и багры не бросили, вынул револьвер, на них навел. С самыми серьезными намерениями. Будут знать, что полиция со злодеями шутки не шутит.
В толпе, что вечно спешит и торопится вверх и вниз по Тверской улице, шел ничем не примечательный господин. Проходящие мимо дамы бросали на него взгляд, какой любая воспитанная дама бросает на улице, – куда ни попадя, по причине неизбежного любопытства. По мнению дам, хотя кто его знает, какое у них мнение, господин был ничем не примечательным.
Судя по одежде – скромного достатка, хотя воротник меховой и пальто приличного сукна, на голове теплая шляпа, на ногах – начищенные ботинки (дамы часто обращают внимание на ботинки, как будто других достоинств недостаточно). Скорее всего – рядовой чиновник городской управы. Скользнув взглядом, дамы теряли всякий интерес к прохожему. Не замечая некой строгости, если не сказать холодности, на его лице, какую в Масленицу редко встретишь.
Господин упускал взгляды, какие в изобилии сыплются на неженатого мужчину после тридцати лет. Казалось, ему вообще дела нет до того, что происходит на улице, до разукрашенных витрин, проезжавших саней, криков разносчиков и прочей праздничной суеты. Он шел к выбранной цели, не спеша, погрузившись в размышления, но какие – невозможно было отгадать по его лицу. Дойдя до угла Тверской и Малого Гнездниковского, он остановился, немного постоял, словно взвешивая, и не свернул в переулок, куда намеревался, а двинулся дальше, к Страстной площади и Тверскому бульвару.
Пушкин, а это был именно он, в который раз бессовестно опаздывал на службу. Нельзя сказать, что он нарочно испытывал терпение начальника сыска Эфенбаха или показывал характер. Ничего подобного себе бы не позволил.
С некоторых пор, а именно с десятых чисел января, Пушкин потерял всяческий интерес к сыску. Потерял настолько, что чуть было не написал прошение об отставке. Точнее, уже аписал, но пока держал дома, в ящике письменного стола. Да и дел, которые могли занимать его ум, не попадалось.
А попадались самые мелочные делишки: приказчик москательной лавки убил своего хозяина, украл из кассы пятьдесят рублей, напился, протрезвел и пришел каяться в содеянном. Супруга мелкого чиновника ударила мужа из ревности подсвечником, а когда поняла, что убила, села рыдать, соседи услыхали плач, вызвали полицию. У вдовы-генеральши на улице срезали сумочку со ста рублями в ассигнациях. И тому подобное.
Вместо расследования преступлений чиновникам сыска в основном доставались горы бумажной работы. Справки, отношения, запросы по самым пустячным поводам сыпалась как снег и требовали ответов. Пушкину оставалось только одно: избегать подобной участи. Для чего он нашел прекрасную отговорку: занятия в архиве полиции. Ни в какой архив он, конечно, не ходил, но Эфенбах делал вид, что позволяет своему лучшему чиновнику заниматься архивными делами. До поры до времени.
Веской причины являться на службу вовремя сегодня у Пушкина не было. Если бы такая причина появилась, уж его бы подняли с постели в любой час ночи. Потому между скукой приемной части сыска и визитом к тетушке он выбрал более полезное.
Тетушка проживала поблизости от Страстной площади. Из окон ее квартиры памятник Поэту был виден чуть-чуть в профиль. Но это и так уже известно. Куда менее известно, что Пушкин стал часто, если не сказать регулярно, навещать тетушку. Чего за ним раньше не водилось. Нельзя сказать, что Пушкин не любил родственницу. Он ее обожал, как может обожать только любимый племянник, воспитанный тетушкой. Именно поэтому до недавнего времени он старался бывать у тетушки как можно реже.
Все изменилось. Теперь Пушкин заглядывал к Агате Кристафоровне раз, а то и другой на неделе. Причина была столь проста, если не сказать очевидна, что он ни за что бы не признался. Повод навестить тетушку с утра пораньше был как никогда удачным: в четверг Масленицы следовало посещать с визитом тещу и поедать ее блины. Тещи у него не было, а тетушка – равноценная замена. Какая разница, у кого наедаться до потери дыхания. Главное, масленичную традицию соблюсти.
Поднявшись на второй этаж, Пушкин покрутил рычажок механического звонка. Тетушка держала кухарку Дарью, которая выполняла обязанности горничной и прислуги. Открывать любимому племяннику не спешили. Более того, за дверью послышалась возня, как будто тетушка спорила с кем-то, понизив голос. Это было столь непривычно, что Пушкин прислонил ухо к створке.
Действительно, в прихожей царили суета и шуршание, какое может происходить, когда женщины мечутся в панике и не знают, что делать. Не желая отступать, а более оставаться голодным, Пушкин решительно крутанул звонок еще раз и добавил настойчивый стук в створку. Мало того, громким голосом сообщил:
– Тетушка, это я… У вас все в порядке? – тем самым давая понять, что будет настойчив не только как голодный племянник, но и как чиновник сыска, заподозривший неладное.
Из прихожей опять донеслась шумная неразбериха. И все смолкло. После чего дверной замок издал жалобный скрип. Тетушка негостеприимно выскользнула за порог, заслонив дверь.
– А, это ты, мой милый, – сказал она, как будто запыхалась. – Не ждала тебя сегодня.
Обладая острым, почти математическим умом, тетушка хронически не умела врать. Иначе придумала бы другую отговорку: на прошлой неделе настойчиво звала племянника на блины. Именно в четверг. И вот результат…
– У вас гости? – спросил Пушкин, не зная, как вести себя в такой ситуации. Никогда тетушка не встречала подобным образом: без объятий и поцелуев, которых Пушкин стеснялся.
– Какие гости? С чего ты взял? Никаких гостей у меня нет…
Вранье слишком наивное, чтобы не быть очевидным. Кого может скрывать тетушка, Пушкин и думать не хотел. В конце концов, она имеет право на личную жизнь. Еще не слишком старая женщина. Некоторые в ее возрасте другой раз замуж выходят. И забывают любимых когда-то племянников…
Печаль тенью накрыла сердце Пушкина.
– Простите, что помешал, – он холодно поклонился, намереваясь покинуть дом, ставший чужим для него.
Тетушка бросилась и поймала за рукав.
– Постой, мой милый… Случилось несчастье: у меня сгорели блины…
В самом деле, от платья и волос тетушки исходил густой запах гари. Как будто сама стояла в чаду у плиты. Этим можно объяснить, что вместо блинов Пушкина ждали угольки: готовить тетушка не умела катастрофически. Кухарка спасала ее и от голода и от позора перед гостями.
– Отпустили Дарью?
– Вчера отпустила, сегодня вернется, – с тяжким вздохом призналась преступница. – На сковородке все сгорело дотла… Еще немного – и сгорела бы и кухня, и остальное. К счастью, дом застрахован… Прости, ко мне не войти, буду вскрывать окна и проветривать… Хотела тебя порадовать, и вот чем кончилось… Когда запах немного выветрится, приходи, мой милый… Хоть сегодня вечером… И не обижайся…
Пушкина наградили привычными объятием и поцелуями. Замена блинам откровенно слабая, но выбирать не приходилось. Ничего не оставалось, как брести на службу. Нарочно громко топая, Пушкин спустился по лестнице, хлопнул входной дверью и затаился внутри. Наверху, где он не мог увидеть, скрипнула дверь тетушкиной квартиры и послышался тихий шепот. Она с кем-то спорила. Это явно была не Дарья…
Он мог бы взбежать и разоблачить хитрость. Но ставить тетушку в неловкое положение… Нет, так любящие племянники не поступают. Даже оставшись без блинов.
Опыт полицейской службы говорил приставу Носкову, что люди часто творят глупости, о которых потом сильно жалеют. Творят не по злобе или коварству, а поддавшись безумному искушению. Мирный обыватель может вдруг накуролесить такое, за что потом будет расплачиваться всю оставшуюся жизнь. И сам не объяснит, что его толкнуло, какая сила заставила убить или взять чужое.
Загадочное явление человеческой натуры. Как будто в потаенных глубинах души кроется кровожадное животное, которое до времени сидит на цепи. Стоит цепи ослабнуть, как зверь вырывается наружу. Почему-то на Масленицу люди совершают больше глупостей, чем обычно. Носкову не нужно было заглядывать в статистику, чтобы в этом убедиться. Который год повторяется одно и то же. В его участке и в любом другом.
Стоя на льду Нижнего Пресненского пруда, длинного и вытянутого, как сложенный блин, пристав без пояснений знал, что случилось. И преступников знал. Сам выписывал разрешение на рубку льда. И старший артельщик Паплин был знаком с ним не один год. То, что артельщики натворили, ничем иным, кроме внезапного безумия, объяснить нельзя. Покусились мужики на легкую добычу. Ан не вышло. Теперь будут слезы лить и клясться в невиновности. Да только напрасно. Виновность их очевидна.
– Что же ты, Иван Гаврилыч, на злодейство пошел, – безо всякой злобы сказал пристав Паплину. Мужик стоял, понурившись, под охраной трех городовых. Его работники жались к старшему. – Скажи, что бес попутал, что ли…
– Ничего не попутал, ваш бродь…
– Значит, спьяну, что ли, на золотишко покусились?
– Не было такого… Сами знаете, копейку честным трудом добываем…
– Ну тогда сознайся, облегчи душу…
– Не в чем нам каяться… Не было от нас никакого злодейства…
Тело, лежавшее у ног пристава, доказывало обратное. Особенно багор, воткнутый в спину.
– Не было? Вот, значит, как… Тогда расскажу, что было. Пришли на лед, заметили господина в богатой одежде, лежал пьяный, в беспамятстве. Ты, Иван Гаврилыч, и смекнул, что при нем ценности имеются. Карманы обшарили, часы срезали, шубу сняли. А потом багром под ребра – и в воду… Да только не повезло тебе, Тараскин на посту внимательность проявил, за что ему будет вынесена благодарность по службе…
– Рады стараться, ваш бродь, – молодцевато ответил городовой и суровым взглядом припечатал злодеев…
– Не трогали мы его, господин в проруби плавал, – подал голос Колька.
Паплин на него рыкнул, но было поздно. Пристав потребовал, чтобы малый все рассказывал, как на духу. За что ему выйдет послабление. Колька и рассказал. Выслушав, Носков понял, что мужики не так просты, как кажутся: заранее сговорились. Значит, за ними могут и другие делишки водиться. Надо будет проверить по тем, что по участку проходят. Вдруг раскрытие случится.
– Куда шубу дели? – спросил он, зная, что ценная вещь уже припрятана в одном из сугробов. Не будешь же весь пруд обыскивать.
– Не было на нем шубы, – ответил за всех Паплин. – И не убивали мы господина этого… Колька как есть вам доложил… Вся вина, что я хотел тело обратно в воду скинуть и под лед затолкать… Чтобы вот такими допросами не мучили… Мы люди смирные, душегубством не промышляем…
Упорный оказался артельщик. Упорный и жадный. Надеется еще выкрутиться. Признает малую часть вины, чтобы на него большую не возложили.
– Значит, господин без шубы лежал… А багром его по хребтине саданули, чтобы разбудить. Так дело было?
Паплин тронул плечами, будто хотел броситься, но остался на месте.
– Вытащили его из проруби помершим… Багром Колька не бил, а подцепил, чтобы из воды достать…
Тут уж Носков позволил усмехнуться.
– А работник твой только что при всех показания дал, дескать, сома выудить решил… Глупо врешь, Иван Гаврилыч, глупо… Сознавайся… Запирательством только хуже себе делаешь…
– Не в чем нам сознаваться, ваш бродь, не убивали мы господина этого. И по карманам у него не шарили… Вот тебе слово, – и Паплин тщательно перекрестился.
Глядя на старшего, осенили себя крестным знамением Колька с Ванькой и Гришка.
На пристава это не произвело впечатления. Слишком много повидал он воров и убийц, которые самым истовым образом крестились и божились. Ничуть не боясь, что постигнет их кара или молния сразит на месте. Ничего, живехонькие отправлялись на каторгу. Настоящая расплата наступала там…
– Выходит, говорить с вами больше не о чем, только мерзнем зря. – Пристав плотнее запахнул концы башлыка, наверченные на шее. – Тараскин, задержанных в участок доставляй, караульного оставь у тела, пока санитарная карета не прибудет. Проследи, чтобы не перепутали и привезли к нам в Пресненский полицейский дом. А не куда им на ум взбредет… Дело оформим быстро, лишь бы опознание провести… Ну ничего, установим личность, передадим дело в суд, и там уже получите свое…
Городовой, козырнув, принялся толкать мужиков к заснеженному берегу. Паплин насупился и недобро хмыкал. А Колька вовсе заплакал. Арестованные уходили по льду пруда, оставляя дорогой инструмент и волокуши, на которых возвышались три ряда ледяных брусков. Пропала артель, пропало дело…
Напоследок пристав взглянул на тело. Что-то показалось ему странным, чего он не мог уловить и сказать точно. Лишние мысли ни к чему, преступники пойманы на месте преступления. Лучше и быть не может.
Отогнав сомнения, Носков быстрым шагом, согреваясь, направился к полицейской пролетке, что дожидалась на Конюшковской улице, шедшей вдоль пруда. Он был чрезвычайно доволен, что и это происшествие раскрылось так легко. Сегодня был удачный день: с утра уже второе дело, законченное одним махом. Редкое везение полицейской службы.
Не найти во всем Департаменте полиции Российского государства другого полицейского чина, который бы так ненавидел Масленицу, как ненавидел ее обер-полицмейстер Москвы полковник Власовский. Во всяком случае, в Москве – точно не найти. За отдаленные местности империи ручаться трудно, там своих чудаков хватает.
Причина его ненависти крылась глубоко. Во всем и везде Власовский старался навести порядок, причем порядок основательный. Чем противоречил коренным основам российского уклада жизни. Начиная с первого года властвования в Москве, Власовский добился зримых успехов в наведении порядка: улицы стали относительно чисты, городовые находились на постах и днем, и ночью, извозчики не смели требовать грабительскую плату, особенно с приезжих гостей. И даже кое-где купцы перестали обвешивать и обсчитывать. В крупных магазинах и лавках, разумеется. В Охотном ряду как продавали тухлятину до Власовского, так продавали и при нем. И будут продавать впредь до скончания века.
Железный кулак обер-полицмейстера и его стальная глотка наводили порядок, колотя по хребтинам и головам. Порядок кое-как в Москве устанавливался. Особенно в отчетах, которые Власовский предоставлял генерал-губернатору, великому князю Сергею Александровичу, а затем отсылал в столицу.
Только на двух явлениях не отразился порядок, который устанавливал Власовский. Незыблемой крепостью стояла Сухаревка – самый страшный и бездонный, как ад, рынок Москвы, место, куда полиция и днем не спешила показываться. С Сухаревкой (как и с Хитровкой) ничего нельзя было поделать: только снести под корень и заложить брусчаткой. На что даже лихости Власовского не хватало.
Другой бедой стала Масленица. Ну как тут наведешь порядок, когда Масленица – в застольях каждого дома, в горах блинов в каждом трактире, в гуляниях и катаниях с горок на площадях. Кажется, Масленицей пропитались мозги каждого москвича. И ничего поделать с этим обер-полицмейстер не мог. Только пуще злился, только выпускал грозные циркуляры по полицейским участкам. Да толку-то…
В этот год Масленица нанесла Власовскому удар, откуда не ждали. По этой причине обер-полицмейстер вызвал к себе начальника сыска. Метод был простой и проверенный: устроить взбучку или выволочку, смотря по настроению, благо статский советник Эфенбах всегда под рукой. Не то что приставы полицейских участков, у которых оставался шанс вовремя спрятаться.
Прибыв в кабинет обер-полицмейстера, Эфенбах сразу понял, что в очередной раз избран мальчиком для битья. С чем умел справляться по-своему. Он вытянулся по стойке «смирно», являя образец преданного служаки. Сесть Власовский не предложил, возвышался над письменным столом и потрясал какой-то желтой бумажкой, судя по всему, телеграммой.
– Вот что творится! – громыхнул он и швырнул бумажку на край стола. – Изволь-ка ознакомиться!
Эфенбах исполнил приказание. В телеграмме не было ничего такого, что могло привести в расстройство чувств. Не сообщалось о начале новой войны с турками или эпидемии холеры. Напротив, из департамента полиции доносили, что в Москву должен прибыть инспектор французской полиции Жано. Далее назывались дата, время и даже поезд прибытия. На взгляд Михаила Аркадьевича, депешу можно было с успехом выбросить и забыть.
Власовский на этот счет был иного мнения.
– Ты только подумай: нам присылают ин-спек-то-ра… – проговорил он по слогам. – Инспектора! Инспектировать Москву будет! И когда? Когда кругом дым коромыслом! Катастрофа, не иначе, случилась!
Причина волнений оказалась проста: оказывается, обер-полицмейстер не знал, что во французской полиции инспектор – всего лишь служебный чин, причем не из значительных. Как у нас коллежский чиновник, не более. Инспектировать ничего не может и не будет. Разуверять Власовского было бесполезно, так что оставалось всячески поддерживать его ошибку.
– Да уж, срубили сосенку под самую шляпку, – трагическим образом высказался Михаил Аркадьевич. – И не знаешь, где курица в темечко клюнет!
Власовский уже привык, что начальник сыска своеобразно владел русским языком, а его пословицы могли привести в оторопь знатока народного фольклора. Зато он понял главное: Эфенбах полностью разделяет его тревогу.
– Как спасать Москву будем, Аркадьич?!
Эфенбах точно знал, от кого лучше бы спассти Москву. Но это было выше его сил. Зато сразу придумал хитрость: встретить француза и не выпускать из гостеприимных объятий. Крепко держать, чтобы не рыпнулся куда не следует. Что Михаил Аркадьевич немедля изложил. Идея была столь проста, что нашла отклик в израненной душе Власовского.
– Молодец, просветленная голова! – похвалил он. – Собирай своих чиновников, чтобы со мной в почетном карауле встречали. Потом будешь лично развлекать инспектора. Глаз с него не спускать! Об остальном распоряжусь. Свободен…
И тут Михаил Аркадьевич понял, что сам себя загнал в угол: вместо того чтобы ехать к Тестову обедать изумительными блинами, всему сыску предстоит тащиться на вокзал. А потом развлекать француза. И это когда Москва гуляет Масленицу!
Делать нечего, Михаил Аркадьевич поклонился и отправился к себе на третий этаж.
Незадолго до этих драматических событий в приемной части сыска наконец появился Пушкин. Устроившись за своим столом, он стал прикидывать, сколько времени совесть позволит ему ничего не делать. Кажется, совесть не слишком собиралась тянуть. Подошел Лелюхин.
– Что, Алеша, скучаешь? – спросил он с отеческой прямотой.
– Некогда скучать, пора в архив отправляться, – отвечал Пушкин.
Лелюхин ласково погрозил ему пальцем, в который въелось чернильное пятно.
– Хитри, хитри, да знай меру… Для тебя дело имеется. Занимательное…
Пушкин совсем не хотел браться за дело. Наверняка вся занимательность на поверхности.
– Что за дело? – из уважения к годам Лелюхина и дружеским отношениям спросил он. И тут же получил на стол несколько листков, исписанных старческой рукой.
– Пришла вчера к нам, когда тебя весь день не было, милая старушка и подала жалобу: дескать, ее посчитали умершей.
– Соседи почтенную даму обидели. Да, занимательно…
– Нет, не соседи, Алеша… Ее по документам посчитали умершей. Причем так крепко умершей, что отказались страховать. Говорят: мы покойников не страхуем, им это без надобности… Живой труп, да и только…
Это было нечто новое. Во всяком случае – необычное. Пушкин взял показания и просмотрел первый лист.
– «Стабильность» давно страхованием занимается.
– Почтенное общество, в скандалах и обманах не замечены. Не могли так напутать. Так возьмешься? А то Кирьякову некогда, опять с купцами обедает… Да и старушку жалко, одинокая вдова, заступиться некому…
Это была коварная уловка. Именно такая, как рассчитывал Василий Яковлевич. И добился своего: дочитал показания Пушкин, не отбросил.
– Проверить на всякий случай, – сказал он.
– Вот и проверь, Алеша… А то ведь…
Лелюхин не успел ничего добавить – в приемное отделение влетел Эфенбах и объявил общий сбор: все отправляются на вокзал с почетной миссией. Отказ Пушкина был решительно отвергнут: он, конечно, лучший сыщик, надежда и туз в рукаве, но совесть тоже надо иметь. Никакое новое и важное дело Эфенбах в расчет принимать не хотел. Даже если бедная вдова живой зачислена в мертвецы. Пушкин поедет со всеми на вокзал. А потом пусть занимается старухами сколько душе угодно.
– Так что, раздражайшие мои, вяжите галстуки на парадный манер! – закончил он.
К досаде Михаила Аркадьевича примешивалась неуверенность: разговорным французским он владел недостаточно бойко. Пушкин был нужен ему как язык. То есть как владеющий французским языком в совершенстве.
Войдя в гостиную, Агата Кристафоровна плюхнулась на диван с тяжким вздохом.
– Ну, дорогуша, чуть не попались…
Напарница, которая приложила руку к разжиганию паники, пребывала в сильном волнении. Настолько сильном, что мяла кухонный фартук.
– Полагаете, он ничего не понял? – спросила она нарочно равнодушно.
Обмахиваясь платочком, тетушка приходила в себя.
– Я бы на это не рассчитывала. Слишком умен и сообразителен мой дорогой Пи. Не зря с детства учила его разгадывать ребусы и математические головоломки.
Измятый фартук мадемуазель зашвырнула на подоконник, чуть не сбив кадку с лимонным деревцем.
– Тогда наша задумка бесполезна, – сказала она с глубокой печалью.
Чтобы гостья окончательно не раскисла, тетушка позвала ее на диванчик. Это место было в своем роде волшебное, если не сказать целительное: сколько подруг Агаты Кристафоровны изливали на нем душу и находили утешение, а кто и бесценный совет.
– Не все так плохо. – Тетушка оправила на плечиках гостьи сбившиеся воланы. В недавней суете они пострадали больше всего. – Мой милый мальчик, конечно, хитер. Но я-то хитрее… Вздумал провести меня топотом по лестнице. Детская ловушка, честное слово! Хорошо, что говорили шепотом… Уверена: он догадался, что у меня гости, но кто именно – не понял.
Это была хорошая новость. Агате Керн так хотелось верить в нее.
…Неделю назад она прислала телеграмму, что приезжает в Москву. Умоляя не рассказывать об этом Пушкину. В качестве платы за молчание тетушка потребовала, чтобы она остановилась у нее. Чему Агата была искренне рада. Агата Кристафоровна встретила гостью, как родную. И тактично не расспрашивала, по какой причине Агата вернулась. Между ними возник план, как воспользоваться ее приездом для одного очень важного дела, о котором каждая из них знала, но не смела произнести вслух, а лишь поминала намеками. Можно лишь указать, что блины в нем играли не последнюю роль. Но и только. Дальше – заговор молчания…
– Времени у нас не осталось, – продолжила тетушка. – Мой милый мальчик пристрастился захаживать в гости чуть не два раза на неделю. Все интересовался новыми письмами от тебя… Заодно посматривал на твои портреты… Оторваться не мог…
Сейчас Агата имела право сделать то, что старательно запрещала себе. Она взглянула на столик, где среди фарфоровых фигурок стояли в рамках три рисунка, которые были вырваны из блокнота Пушкина. А потом отняты у него тетушкой с коварным умыслом. Эти рисунки Агата знала как никто другой и втайне гордилась ими. Перевоплощения в разных женщин ей удавались. Только карандаш Пушкина смог уловить общие черты. С чего все и началось…
– Вечером нагрянет, можешь не сомневаться.
– Сегодня вечером… Это ужасно, – сказала Агата, не скрывая волнения.
– Боишься, что не сладим блины? Пустяки, Дарья вот-вот вернется, испечет такие, что пальчики оближешь…
– Обманывать нехорошо…
Мудрая мысль в устах великой воровки и обманщицы прозвучала особо выразительно. Тетушка только хмыкнула.
– Как прикажешь…
Резко подскочив, будто что-то забыла, Агата снова плюхнулась на подушки.
– Сегодня… Нет, это ужасно…
Недомолвки утомили. Агата Кристафоровна во всем любила ясность и прямоту. Она потребовала, чтобы Агата угомонилась и наконец рассказала, что ее так беспокоит. То есть призналась наконец, зачем появилась в Москве.
– История, что ты решила учиться на курсах домашнего хозяйства, конечно, мила, но не убедительна, – сказала она. – Немного зная твои способности, с трудом поверю, что захочешь стоять у плиты… Даже ради большой мечты…
Тут тетушка спохватилась, что сболтнула лишнее. Агата припечатала ее беспомощным и укоризненным взглядом.
– Я действительно хочу ходить на курсы «Искусство кулинарии» при Обществе распространения домашних знаний между женщинами…
Агата Кристафоровна отмахнулась, как от сгоревшего блина:
– Знаю, знаю, все платья провоняли прогорклым маслом… Но если хочешь, чтобы я помогала тебе во всем… – она снабдила «во всем» особо жирным ударением, – то изволь говорить правду: зачем приехала в Москву и чем так важен для тебя сегодняшний день. Не смей сказки сочинять. Не поверю.
Выбор был, прямо сказать, небольшой. Лишиться помощи тетушки значило для Агаты потерять всякую надежду на исполнение ее мечты. А не только обидеть гостеприимную хозяйку.
– Это не моя тайна, – ответила она.
Тетушка похлопала себя по груди:
– Поверь, дорогуша, здесь похоронено столько тайн, что Москву можно разрушить в два счета, если их разболтать. Рассказывай!
Делать было нечего. И Агата рассказала историю, которая началась прошлым летом в Ницце, а закончилась недавней телеграммой Валерии с мольбой приехать как можно скорее. Агата Кристафоровна выслушала внимательно, не перебивая.
– А сегодня что должно случиться? – только спросила она, когда Агата рассказала, как прошлым вечером посетила дом Алабьева.
– Встречаюсь с Валерией… Может потребовать, чтобы я находилась с ней… Я не смогу отказать…
– Ну, это беда не то чтобы трагического масштаба, – отвечала тетушка, быстро просчитывая ситуацию. – Придет мой милый племянник сегодня, ну не увидит тебя… У Масленицы еще три дня. Блинов Дарьи хватит на всех. Главное, ликвидировать следы твоего присутствия, у него глаз зоркий… А что потом с этой шальной девчонкой будешь делать?
– Все возможное, чтобы не позволить Валерии совершить глупость.
– Тебе известно, что именно она задумала?
Агата покачала головой:
– Вчера сказала, что ловушка готова, осталось ее захлопнуть…
– Ловушка на отца?
– Нет-нет, это невозможно, – запротестовала Агата. – Господин Алабьев в отъезде. Валерия обещала, что не будет замышлять против него…
– Тогда кому готовится западня?
Агата предпочитала промолчать. Хотя, конечно, догадаться труда не составило. Тетушка пребывала в задумчивости. То есть тоже молчала.
– В Москве все друг друга знают, – наконец проговорила она. – Этот Алабьев… Ничего доброго про него не слышала. Говорят, нрав дикий, самодур, одна жена утонула, вот теперь и другая погибла, женился на молоденькой, даже траур не выдержав… Нехороший человек… Семья дурная… Тебе, милая, совет мой: держись от них подальше.
– Не могу, дала слово.
– Недолго и обратно взять.
– Решительно невозможно.
Сказано было таким тоном, что Агата Кристафоровна невольно прониклась уважением. Бывшая воровка имела твердые представления о чести. Намного более прочные, чем у господ, которые кичатся своим «честным именем».
– Тогда не знаю, чем тебе помочь, – сказала она.
Агата обняла и расцеловала ее.
– Вы и так помогаете мне безмерно… Я перед вами в долгу…
– Перестань хитрить, лиса, – отвечала тетушка с притворной строгостью. Ей было приятно. – Если не можешь отказаться, то будь осторожна. Ничего не скрывай… От меня… Может, и обойдется… Ты куда собралась?
Опасаясь, что тетушка ее задержит, Агата заторопилась в прихожую.
– Постараюсь выяснить, что затевает Валерия…
Агата Кристафоровна еще раз просила, чтобы она была осторожна. Хоть тетушка не признавала предчувствий и подобной ерунды, на душе у нее было тревожно. Как за родную дочь. Или племянницу.
Пассажиры, оказавшиеся в этот час на Брестском вокзале[7] Московско-Брестской железной дороги, стали свидетелями большой суеты, какая всякий раз происходит перед визитом важных гостей. На крытом перроне, где ожидалось прибытие Варшавского поезда, царил ураган. В центре урагана возвышалась фигура обер-полицмейстера, который каждым новым распоряжением нагнетал суету.
Перрон уже дважды был выметен и очищен от снега. Господам встречающим и носильщикам было велено не заходить на чистый перрон, стоять у входа и дожидаться, когда позволят. Что вызвало множество гневных замечаний в адрес полиции вообще и обер-полицмейстера в частности. Начальник вокзала чуть не с линейкой вымерил, где будет первый вагон и выход из него. После чего городовые приволокли ковровую дорожку, которую Власовский распорядился снять со своей лестницы, и раскатали так, чтобы сходящий из вагона ступил на нее. Власовскому показалось, что дорожка постелена неправильно, он три раза заставил перестилать. И все равно остался недоволен. Оркестру пожарной команды под управлением брандмайора было указано встать на самом краешке перрона. Так, чтобы встретить гимном прибывающую персону.
Среди этого хаоса про чиновников сыска забыли. Эфенбах со своими «соколами раздражайшими» (как он выражался) держался в сторонке, стараясь ничем не привлекать начальственного внимания. Но и до них дело дошло. Как только в клубах пара показалась морда паровоза, Власовский потребовал, чтобы сыск выстроился за его спиной в шеренгу на манер почетного караула. Пушкину было указано встать во главе ряда, чтобы быть под рукой для перевода. При виде ровного ряда подтянутых чиновников никто бы не подумал, что еще утром они были не в парадном состоянии.
Паровоз медленно подтащил вагон первого класса и окончательно остановился. Дорожка оказалась чуть в стороне от двери и ступенек. Власовский приказал немедленно подвинуть туда, где она лежала в самом начале. Что было исполнено стремительно.
Как только дверца вагона открылась и проводник появился на верхней ступеньке, обер-полицмейстер подбежал и приказал, чтобы первым из вагона был выпущен господин Жано. При виде оркестра, полиции и начальника вокзала проводник крепко удивился и пошел вызывать требуемого господина. Пассажир в долгой поездке ничем не показал, что является важным лицом. Проводнику пришлось убеждать, что именно его приглашают выйти первым.
Как только месье Жано появился на площадке тамбура, с удивлением выглядывая, оркестр грянул гимн Французской Республики. Что вызвало восторг у господ встречающих. Находившийся на перроне жандармский подпоручик Околышев схватился за шашку, чтобы разогнать смутьянов, позволивших в публичном месте исполнить революционный гимн. Подбежав к оркестру с криками «Прекратить!», подпоручик наткнулся на обер-полицмейстера, который одним движением кулака разъяснил: эта «Марсельеза» какая надо, а не призыв к революции. Жандарм убрал шашку в ножны и удалился под аплодисменты публики.
Выслушав гимн с непокрытой головой, господин Жано сразу ощутил, в какую морозную страну попал. Как только последняя нота стихла, он натянул меховую шапку, не зря купленную в Варшаве. Но не решился спуститься на ковровую дорожку. Хотя позади него другие пассажиры первого класса выражали недовольство. Обер-полицмейстер подошел к лесенке и отдал честь. Пушкину был дан знак переводить. По-французски обер-полицмейстер изъяснялся не вполне прилично.
– Рады приветствовать вас, месье Жано, на священной земле древней столицы Российской империи и всего славянского мира! – хладнокровно перевел Пушкин.
Чем привел француза в окончательное изумление.
– Благодарю, месье, – проговорил он. – Но позвольте, к чему такие почести…
Власовский протянул руку, чтобы помочь безопасно спуститься с лесенки. Месье справился сам. Как только он ступил на священную землю, покрытую слегка потертой дорожкой, перед ним вырос по стойке «смирно» городовой, который держал серебряный поднос с серебряной стопкой, доверху налитой водкой. Тоже из личных запасов Власовского. Обер-полицмейстер чуть подвел руки городового к французу.
– По русской традиции, с прибытием, – сообщил Пушкин месье Жано.
Тот оглянулся с некоторым опасением.
– Что я должен сделать, месье?
– Выпить до дна, – ответил Пушкин.
Деваться было некуда. Месье Жано поднял стопку, отсалютовал в честь всех присутствующих и сделал большой глоток так, как, он видел, пьют русские. Водка на морозе пошла обманчиво легко. Как только Жано поставил опустевшую стопку, то немедленно попал в объятия Власовского и был расцелован троекратно.
– По русской традиции, – успокоил его Пушкин.
Месье Жано вытер аккуратные усики и старательно улыбнулся.
– Господа, благодарю за теплый прием, но, боюсь, произошла фатальная ошибка… Предполагаю, что вы встречаете инспектора полиции Жано… О, какой водевиль. Я тоже Жано, но только его брат… Говорят, мы похожи как две капли июньского дождя… Тот месье Жано, который вам нужен, прибудет в понедельник… Он задержался в Берлине.
Когда смысл перевода дошел до сознания, Власовский ничем не показал, какой удар нанесла ему Масленица. Опять обманула, проклятая. Только Эфенбах внутренне сжался, предвидя, что начнется.
– А это кто? – ледяным тоном спросил обер-полицмейстер.
– Коммерсант Жано… Представитель французского страхового общества «Mutuelle Vie»[8], прибыл в Москву для завершения переговоров и заключения сделки, – перевел Пушкин быструю речь месье.
– Напутали… Подвели… Опозорили… Подсунули мелкого прохвоста, грязного лягушатника, – проговорил Власовский и пошел прочь от вагона. За ним потянулись начальник вокзала и оркестр пожарной команды. Навстречу хлынула толпа встречающих и носильщиков.
– Месье офицер чем-то расстроен? – спросил Жано, тщательно улыбаясь.
– Месье мечтал познакомиться с вашим братом, – ответил Пушкин, рассматривая дорожный костюм француза. И добавил от себя: – Простите за невольную ошибку.
– О, что вы, это мне надо просить прощения! А вы из полиции?
– Да, чиновник сыскной полиции Пушкин.
– Очень приятно, – месье Жано приподнял край меховой шапки. – Не подскажете приличную гостиницу в Москве?
Пушкин рекомендовал «Лоскутную». Там у него был знакомый портье. О чем французу знать не обязательно. Совет обрадовал, месье благодарил. Он поручил носильщику взять багаж из вагона, поклонился и пошел по перрону, с видимым интересом разглядывая незнакомый вокзал.
– Пальнули не в уточку, а белочку, – сказал Эфенбах, оказавшись рядом.
– Странная ошибка, – согласился Пушкин.
– Говоришь, коммерсант… Говоришь, сделку заключать, ну-ну…
Ничего такого Пушкин за месье Жано не переводил. Свое же мнение на этот счет держал при себе.
– Не нравится мне этот щегол мелкоростый, – Михаил Аркадьевич выразительно шмыгнул носом.
Он решил отправить за французом Актаева немного пофилерить. Пусть гость будет под негласным присмотром. Сам же начальник сыска готовился к неизбежным последствиям. Таких обид обер-полицмейстер не привык сносить. Значит, достанется всем. На фоне того, что ожидалось, Эфенбах, не задумываясь, разрешил Пушкину заняться делом живой и мертвой вдовы. Или наоборот: мертвой и живой.
Большинство московских контор страховых обществ располагалось на Большой Лубянке. Будто страшась потерять капиталы, жались друг к дружке. «Стабильность» находилась вдалеке, на Новинском бульваре. Особняк, который занимало страховое общество, был построен вскоре после наполеоновского пожара и с тех пор не сильно изменился. Меньше всего здание походило на контору, скорее на обветшавшее дворянское гнездо. Желающих застраховать свою жизнь в веселые дни Масленицы было немного. Из приемных столов только за одним сидела посетительница, печально опустив голову и вытирая слезы. Мысли о смерти и бренности бытия посещают каждого, кто вздумал застраховать свою жизнь.