Дымная река Гош Амитав
К восьмидесятилетию моей матери
Часть первая
Острова
1
Святилище Дити пряталось в дальнем уголке Маврикия, где на стрелке западной и южной оконечностей острова вознесся продуваемый ветрами скалистый купол Ле-Морн-Брабан. Пещера в известняковом утесе, сотворенная ветром и влагой, представляла собою природную аномалию, подобия которой не было нигде на острове. Позже Дити уверяла, что не случай, но сама судьба привела ее к этому невообразимому месту, открывавшемуся лишь тому, кто в нем оказался.
На склоне лет, когда артрит сделал ее колени негнущимися, Дити уже не могла добраться от фермы Колверов, расположенной по другую сторону бухты, до святилища самостоятельно, но только в особом устройстве «пус-пус», этаком симбиозе паланкина и носилок. И посему паломничество превращалось в полномасштабную экспедицию, требовавшую изрядного числа мужчин, непременно молодых и крепких.
Собрать весь род Колверов (на креольском диалекте «ла фами Колвер»), рассеянный по всему острову и за его пределами, всегда было непросто. Однако раз в году, во время летних Больших выходных накануне Нового года, все старались съехаться. В середине декабря семейство приходило в движение, и к началу праздников весь род пускался в путь: уйма Колверов в сопровождении свояков, своячениц, золовок и прочих деверей огромным потоком устремлялась к ферме. Одни, обитавшие в Курепипе или Катр-Борне, добирались сушей, в повозках поднимаясь на туманное плоскогорье, другие, жители Порт-Луи или Маебурга, плыли морем, прижимаясь к берегу, пока не завиднеется выступ Ле-Морн-Брабан, затянутый мглистой дымкой.
Многое зависело от погоды, ибо восхождение на обдуваемую ветрами гору могло состояться лишь в погожий день. Если погода благоволила, с вечера начинались приготовления. Трапеза после пуджи[1] была самой желанной частью похода, и подготовку к ней сопровождало взволнованное предвкушение: хижина полнилась звяканьем сечек по разделочным доскам, стуком скалок и ступок, пока готовились масала и чатни, а груды овощей превращались в начинку для параты и дхал[2]. Затем снедь упаковывали в коробки и корзины, и все пораньше отправлялись на боковую.
На рассвете Дити лично удостоверялась, что путники хорошенько искупались, но не съели ни крошки, ибо их паломничество, как и всякое другое, требовало чистоты тела изнутри и снаружи. Проснувшись, как обычно, первой, она расхаживала по хижине и, стуча клюкой по половицам, на странной смеси родного бходжпури и креольского диалекта возвещала побудку:
– Подъем! Подъем, лежебоки! Хватит дрыхнуть!
Когда все племя наконец пробуждалось, солнце уже подсвечивало облака, цеплявшиеся за макушку Горы. В тарахтящей повозке, запряженной лошадью, Дити возглавляла процессию, которая, миновав ворота фермы, спускалась с холма к перешейку, соединявшему горный монолит с островом. Дальше можно было двигаться только пешим ходом. Дити пересаживалась в пус-пус, который молодые мужчины, чередуясь, несли сквозь густые заросли, укрывавшие подножье Горы.
Перед последним и самым крутым участком подъема была славная опушка, где делали привал, дабы перевести дух и полюбоваться восхитительным видом джунглей между зубчатыми береговыми линиями в кайме песчаных отмелей.
Зрелище не завораживало только Дити, которая через пяток минут уже рявкала:
– Пошевеливайтесь! Мы здесь не для того, чтоб до темноты пялить зенки на всякую дребедень! Встали! Пошли!
Жаловаться на головокружение и ноющие ноги было бесполезно, в ответ слышалось яростное «Бус ту фана! Вставай!»
Правда, никого особо подгонять не приходилось: отправившись в дальний путь натощак, все, а дети особенно, с нетерпением ждали трапезы по завершении пуджи. Крепкие парни подхватывали шесты пус-пуса, и Дити вновь возглавляла поход по крутой осыпчивой тропе, огибавшей горный хребет. И вот вдруг открывалась обратная сторона горы, отвесно обрывавшаяся в море. Налетал оглушительный шум волн, бившихся о скалы, хлестал свирепый ветер. На этом самом опасном участке пути уже было некогда любоваться изогнутым обручем горизонта, соединявшим море и небо. Копуш подгоняла клюка Дити: «Гаратва! Шевелись!..»
Еще немного, и паломники достигали неприметного уступа, служившего порогом святилища – удивительного творения природы, в семействе прозванного Узилищем и с которым не смог бы тягаться и обученный архитектор: просторно, почти ровный пол, нависший каменный потолок. Возникавшему впечатлению тенистой веранды способствовала этакая балюстрада из корявых деревцов, вцепившихся в края утеса. Но чтобы глянуть вниз, требовались крепкий желудок и крепкая голова: даже в тихий ясный день казалось, что неистовые волны, проделавшие долгий путь от Антарктики, стремятся смыть дерзкий клочок суши, преградивший им дорогу на север.
Однако Узилище обладало удивительным свойством: стоило сесть на пол пещеры, как волны исчезали из виду, скрытые корявыми деревцами, что изображали балюстраду. Коротко говоря, это было идеальное место для семейных собраний, и зарубежные родичи, изъяснявшиеся на хинди, ошибочно думали, что потому-то оно и прозвано Узилищем – мол, в тесноте, да не в обиде. Но любой островитянин знал, что на креольском диалекте это слово означает еще и доску, на которой раскатывают лепешки роти. А прямо посреди пещеры грибной шляпкой торчал огромный плоский валун, трудами не человека, но природных стихий превращенный в удобную столешницу. Женщины тотчас раскладывали на ней дал-пури[3] и лепешки параты, наполняя их давеча приготовленной лакомой овощной начинкой из пурпурных корешков, зеленой моринги и прочего.
Сохранилось несколько фотографий Дити того времени, в том числе пара прелестных серебряно-желатиновых дагерротипов. На одном, сделанном в Узилище, на переднем плане Дити сидит в пус-пусе, поставленном на пол пещеры. Она в сари, но, в отличие от других женщин в кадре, позволила накидке соскользнуть с головы, обнажив невероятной белизны волосы. На паллу[4], переброшенном через плечо, висит связка ключей, символизирующая главенство в семье. Круглое смуглое лицо изборождено глубокими морщинами, дагерротип отлично передает впечатление огрубелой задубевшей кожи. Руки сложены на коленях, но в целом поза не выглядит спокойной: губы плотно сжаты, сощуренные глаза направлены прямо в объектив. Один глаз, затуманенный катарактой, лишь тускло отражает свет, а вот другой, неоспоримо серый, смотрит твердо и пристально.
За спиной Дити виден вход в собственно святилище – не верится, что столь узкая расщелина ведет в еще одну пещеру. На заднем плане толстяк в дхоти[5] выстраивает детишек в ряд, чтобы следом за главой семейства они прошли во внутренний покой.
Дити строго следила за этой незыблемой частью ритуала: малыши должны первыми совершить пуджу и поесть раньше других. Во главе юной поросли Колверов она – в одной руке клюка, в другой горсть свечей – шагала в святилище. Изголодавшиеся ребятишки поспешали за ней, даже не глядя на стены большой пещеры, покрытые рисунками. Малую пещеру Дити называла своей молельней. В обычной церкви это была бы алтарная часть – здесь изображения божеств группировались вокруг фигур, менее знаменитых в индуистском пантеоне: марутов и бога ветра Ваю, отца Ханумана[6]. При мигающем пламени светильника детишки наскоро совершали пуджу: бубнили мантры и шептали молитвы. Затем, в ритуале арати осыпав цветами божества и заглотнув ломивший зубы прасад, они спешили в Узилище, где их встречали криками «К столу, к столу!», хотя в пещере не было ни столов (одни банановые листья), ни стульев (одни подстилки и коврики).
Еда, приготовленная в незамысловатой утвари на открытом огне, всегда была вегетарианской и потому очень простой. Основу составляли лепешки параты и дал-пури, а вдогонку к ним шли люффа, маринады, паста из томатов и арахиса, чатни из тамаринда и плодов комбавы, а иногда из лайма и билимби, огненный мазавару[7] из перца чили и лайма и, уж конечно, дахи и гхи[8] из молока от коров Колверов. Пища, повторимся, была простейшей, но после трапезы все, привалившись к стенам пещеры, стонали – мол, так объелись, что вот-вот лопнет живот…
Даже много лет спустя, когда утес уже рухнет под натиском циклона и лавина снесет все святилище в море, те, кто детьми совершал эти паломничества, сохранят яркие воспоминания о лепешках, дал-пури, чатни и приправах, дахи и гхи.
Когда наконец приживалось съеденное и зажигались керосиновые лампы, ребятишки приступали к осмотру разрисованных стен большой пещеры, прозванной Дити-ка-смрити-мандир – Поминальный храм Дити.
В семье все малыши знали историю о том, как под руководством своей бабушки Дити научилась рисовать, когда совсем крохой жила Еще Там, в родной провинции Индостана. Ее деревня в северном Бихаре называлась Наянпур и стояла на слиянии двух больших рек, Ганга и Карамнасы. Тамошние дома сильно отличались от здешних: никаких тебе жестяных крыш, вообще никакого железа и бревен. Люди жили в крытых соломой хижинах, обмазанных коровьим навозом.
В Наянпуре многие оставляли стены своих жилищ голыми, но семья Дити была иной. В молодости ее дед проходил военную службу в Дарбханге, что в шестидесяти милях на восток от их деревни. Там-то он и взял жену из семьи Раджпут и потом привез ее в Наянпур.
В далеком Еще Там у каждого города и поселка имелся свой предмет гордости: одни похвалялись гончарными изделиями, другие – лакомством из сушеных фруктов хобби-ки-лай, третьи – непревзойденной глупостью жителей, четвертые – великолепным рисом. Мадхубани, бабушкин поселок, славился великолепно украшенными домами с чудесно разрисованными стенами. Перебравшись в Наянпур, бабушка привезла с собою творческие секреты и обычаи своей родины: она научила дочерей и внучек белить стены рисовой мукой, создавать яркие краски из плодов, цветов и разнообразного грунта.
В семье у каждой девочки был свой круг обязанностей, и Дити отвечала за изображение простых смертных, путавшихся под ногами у богов, богинь и демонов. Зарисовки, выходившие из-под ее руки, имели черты окружающих и составляли пантеон тех, кого она больше всего любила и боялась.
Выполненные контуром и чаще всего в профиль, портреты несли опознавательный знак модели: так, старший брат Кесри Сингх, сипай армии Ост-Индской компании, легко узнавался по военному символу – дымящемуся ружью.
Когда Дити вышла замуж и покинула родную деревню, выяснилось, что в мужнином доме, никогда не знавшем мазка краски, перенятое от бабушки искусство не приветствуется. Однако новые родичи не могли запретить ей рисовать на листьях и тряпицах и на свой вкус украсить собственную молельню – закуток, ставший вместилищем ее мечтаний и видений. В долгие семь лет замужества рисование было не только утешением, но главным и единственным способом сохранить воспоминания – неграмотная, иначе Дити не смогла бы запечатлеть события своей жизни.
Этой привычке она не изменила и после того, как вместе с Калуа, ставшим ей вторым мужем, бежала от старой жизни. В пути на Маврикий Дити поняла, что беременна, и, по семейному преданию, именно сынок Гирин указал ей дорогу к святилищу.
В то время Дити была кули[9] и работала на плантации, недавно расчищенной по другую сторону бухты. Хозяином был француз, участник наполеоновских войн, израненный телесно и духовно. Он-то и привез Дити и восьмерых ее спутников по «Ибису» в дальний уголок острова, дабы те отработали контракт.
В той самой дальней и почти безлюдной части Маврикия земля была невероятно дешева, а дорог не имелось вовсе – весь провиант туда подвозили в лодках, и порой бывало, что кули, подъев все припасы, отправлялись на поиски съестного в джунгли. Всего богаче природными дарами был лес на Горе, но мало кто дерзал вскарабкаться по ее склонам, пользовавшимся дурной славой – мол, там сгинули сотни, если не тысячи людей. Во времена рабства неприступность Горы привлекла изрядное число беглых рабов, обустроивших там свое поселение. Эта община беженцев (по-креольски «каштанов») существовала вплоть до 1834 года, когда на Маврикии отменили рабство. Не ведая о переменах, каштаны так и жили себе на Горе, но вот в один прекрасный день на горизонте замаячила воинская колонна. Солдаты в роли вестников свободы казались чем-то невообразимым, и каштаны, приняв их за карателей, прыгнули со скалы, насмерть разбившись о камни.
Трагедия случилась незадолго до прибытия Дити и ее спутников, и память о ней была свежа. Ветер, порою завывавший в тех местах, мнился плачем по покойникам, пробуждая такой страх, что никто из кули на гору не совался.
Дити не меньше других боялась горы, но у нее был годовалый ребенок и он соглашался только на банановое пюре, когда иссякал запас риса. В горном лесу бананов было немерено, и Дити, собравшись с духом, привязывала малыша к спине и по перешейку отправлялась за пропитанием. И вот однажды на горе ее застигла надвигавшаяся буря. Пока Дити соображала что к чему, начался прилив, затопивший перешеек и отрезавший дорогу к плантации. Дити разглядела неприметную тропу, некогда проложенную каштанами, и понадеялась, что она приведет ее к какому-нибудь укрытию. Тропа, вившаяся вверх по склону и вкруг хребта, довела ее к уступу, позже получившему название Узилища.
Дити решила здесь переждать непогоду, еще не ведая, что уступ – всего лишь порог более безопасного убежища. Согласно семейному преданию, вход в пещеру отыскал Гирин. Дити опустила его на землю и огляделась – куда положить собранные бананы. Она отвлеклась всего на минутку, но малыш, юркий ползунок, исчез.
Дити завопила, подумав, что ребенок сорвался в пропасть, но потом вдруг расслышала его тонкий голосок, эхом разносившийся в скале. Все еще не видя сына, она ощупала расщелину и сунула в нее руку. Внутри было прохладно и, похоже, просторно. Дити шагнула в проем и тотчас споткнулась о сына.
Вскоре глаза ее обвыклись с сумраком, и она поняла, что некогда пещера была обитаема – вдоль стен вязанки хвороста, на полу кремни, скорлупа и осколки калабаса, о которые она чуть не порезала босые ноги. В углу высилась кучка засохшего человеческого дерьма, уже давно утратившего запах. В иных обстоятельствах оно бы вызвало отвращение, но сейчас, напротив, успокоило – стало быть, в пещере хозяйничали не призраки, упыри или демоны, а человеческие существа.
Снаружи разразилась буря, завыл ветер; воспользовавшись кремнями, Дити развела костер и на меловых стенах пещеры увидела рисунки углем, похожие на детские каракули. Гирин, испугавшийся злобного воя ветра, разрыдался, и тогда-то ей пришла идея.
– Смотри, сынок, – сказала она, – с нами твой папа. Бояться нечего, он рядышком…
И вот так Дити нарисовала свою первую картину – гигантский портрет Калуа.
Через много лет дети и внуки часто спрашивали, почему на стенах святилища так мало изображений самой Дити, почему так скупо отражены ее собственные первые годы на плантации, но полно рисунков мужа и других беженцев. «Уясните себе, – отвечала она, – для меня ваш дед живой человек, а не просто персонаж картины. Сюда я приехала, чтоб быть с ним вместе. Там, внизу, каждый миг моей жизни состоял из преодоления тягот, а здесь я вновь соединялась с мужем…»
Осмотр святилища всегда начинался с гигантского портрета Калуа в набедренной повязке, на котором он, как и в жизни, был всех выше, мощнее и черен, точно сам Кришна. Изображенный в профиль, он занимал всю стену, словно всепобеждающий фараон. Под ногами его кто-то вырезал и обвел узором имя, которое он получил в калькуттском лагере переселенцев – Маддоу Колвер.
Как во всяком паломничестве, члены семейства подчинялись строго установленному порядку осмотра и поклонения. От портрета основателя рода переходили к панно без подписи, но известному всему роду как «Расставание» (Бираха). Даже малыши знали, что здесь запечатлен критический момент в истории их семьи – разлука Дити с супругом.
Это произошло, когда на «Ибисе» Дити и Калуа вместе с сотнями других закабаленных рабочих пересекали океан, добираясь из Индии на Маврикий. Путешествие не заладилось сразу, а кульминацией всех несчастий стал смертный приговор Калуа, вынесенный за обычную самозащиту. Однако разыгравшийся шторм не позволил привести его в исполнение, и Калуа вместе с четырьмя другими беглецами уплыл на баркасе.
Для Колверов сага о чудесном избавлении патриарха, часто излагавшаяся в семействе, была сродни легенде о бдительных гусях, спасших Рим, и служила знаменьем того, что сговор Рока с Природой уготовил им особенную судьбу. Рисунок Дити навеки запечатлел тот миг, когда озлобленные волны уносили баркас прочь от «Ибиса», изображенного в виде мифической птицы: огромный клюв бушприта и два громадных распростертых крыла парусов. Шхуну и баркас беглецов, расположенный чуть правее, разделяли две условные высокие волны. Баркас, похожий на выглянувшую из воды рыбину, резко контрастировал с птичьим обликом «Ибиса», однако в размерах почти не уступал шхуне, чем, видимо, подчеркивалась значимость его роли в спасении родоначальника семьи. На обоих судах виднелись небольшие людские группы: четыре человека на шхуне, пять на баркасе.
Повторение – метод, с помощью которого чудо становится частью повседневной жизни: все прекрасно знали канву легенды, но всякий раз в святилище Дити слышала одни и те же вопросы.
– Деда? – кричала малышня, показывая на великана. – Дедушка?
Но и здесь Дити, невзирая на детский ор, неизменно следовала собственному строгому ритуалу, сперва указав клюкой на самого низенького из пятерых пассажиров баркаса:
– Видите вон того с тремя бровями? Это ласкар Джоду, он рос вместе с вашей тетей Полетт и был ей как брат. А вон тот в тюрбане, это серанг Али, лучший на свете мореход и тот еще башковитый хитрован. Двое других – узники, коих отправили отбывать срок на Маврикии. У того, что слева, отец был богатый бомбейский купец, женившийся на китаянке, и мы звали его «китайчонок», хотя настоящее его имя А-Фатт. А рядом с ним не кто иной, как ваш дядюшка Нил, любитель историй.
И лишь затем клюка перемещалась к центральной фигуре Маддоу Колвера, который, единственный из пятерых беглецов, был развернут лицом не к зрителям, но к шхуне – он словно прощался с женой и еще не родившимся ребенком. Кстати, себя Дити изобразила с огромным животом.
– А вон я на палубе «Ибиса», по одну руку от меня ваша тетушка Полетт, по другую Ноб Киссин-бабу. А за нами – Зикри-малум, Захарий Рейд, второй помощник.
В композиции панно самым удивительным было положение Дити: в отличие от всех других персонажей, твердо стоявших на палубах обоих судов, она как будто парила в воздухе и, запрокинув голову, устремляла взгляд к грозовым небесам. И вот эта ее поза вкупе с другими деталями картины создавала странное впечатление статичности, словно все происходило очень неспешно и размеренно.
Но стоило о том обмолвиться, как Дити возмущенно кричала:
– Гля-ко! Рехнулись, что ли? Надо ж такое удумать! Вся эта катавасия длилась минуты, не дольше! Просто чудо, что им удалось сбежать! И ничего бы не вышло, если б не серанг Али. Это он все придумал, его затея. Ласкары, конечно, были в курсе, но все делалось шито-крыто, и капитан ничего не проведал. Задумано было ловко, этакую хитрость мог изобресть только баламут вроде серанга. Беглецы дождались, когда шторм загонит охранников и надзирателей вниз, и заклинили дверь центральной каюты. Али рассчитал, что и малумов не будет на палубе – уйдут передавать вахту. Китайчонку А-Фатту, самому проворному, было велено запереть их в каюте, а он взял да отправил в ад первого помощника – сунул ему ганшпуг под ребро. Но это обнаружилось уже после побега. Джоду выпустил меня из трюма, и я, ей-же-ей, подумала, что ослепла. Тьма хоть глаз коли, дождь стеной, только молыньи полыхают да гром так бухает, что вот-вот оглохнешь. Моим делом было отвязать вашего деда от мачты, но в такую-то непогодь поди справься…
Из рассказа выходило, что вся эта лихорадочная гонка заняла не больше пары минут, но Дити вдруг спокойно заявляла, что в обычном временном счислении ее прощание с мужем длилось бы час-другой. И это был не единственный парадокс в событиях той ночи. Полетт уверяла, что постоянно была рядом с Дити: с момента, как Калуа перетащили на баркас, и до той минуты, когда Захарий отправил их обратно в трюм. И все это время, говорила она, ноги Дити ни на миг не отрывались от палубы. Однако слова ее не могли поколебать уверенности Дити в том, что произошло за те скоротечные мгновения: она неизменно клялась, что потому-то и нарисовала себя парящей над шхуной, ибо сама мощь шторма ее подхватила и забросила в небо.
Слушатели подмечали, что Дити ничуть не сомневается в том, что вихрь поднял ее на высоту, дабы она, не испытывая ни малейшего страха, но только безмятежный покой, взглянула на происходящее внизу. Как будто шторм, выбрав ее своим конфидентом и остановив течение времени, позволил ей все увидеть его глазами. И пока длилось то мгновенье, сквозь ветреную круговерть она видела «Ибис» и себя среди четырех фигур, укрывшихся под квартердеком, а в отдалении – цепь островов, пронизанных глубокими протоками, рыбацкие лодки, спрятавшиеся в прибрежных бухтах, и какое-то странное суденышко, скользившее по проливу. И тогда шторм, точно родитель, направляющий взгляд ребенка на нечто интересное, чуть пригнул ей голову, и она поняла, что исхлестанное волнами суденышко – баркас с беглецами, которые, пользуясь затишьем в глазу бури, рвутся к ближайшему острову. Вот они высадились на берег, потом зачем-то перевернули баркас вверх днищем и опять столкнули в воду, где его тотчас подхватил бешеный поток…
Череда этих видений, утверждала Дити, длилась не больше нескольких секунд. Видимо, так оно и было, однако глаз бури дал передышку не только беглецам, но и охранникам с надзирателями, которые, едва стих ветер, стали дергать заклиненную дверь каюты и через минуту-другую могли вывалиться на палубу…
– Спас нас Зикри-малум, – рассказывала Дити. – Если б не он, быть страшной беде – жутко подумать, что стало бы с нашей троицей. Но малум успел затолкать нас обратно в трюм. На палубе никого не было, когда там появились конвоиры…
О том, что происходило дальше, обитатели трюма могли только догадываться. Казалось, в короткое затишье перед новым натиском ветра на «Ибисе» разразилась собственная буря: палуба дрожала от топота туда-сюда носившейся охраны. Потом вновь налетел ураган, слышались только рев ветра и грохот дождя.
Лишь много позже переселенцы узнали, что во всем случившемся обвинили Зикри-малума – мол, он один в ответе за бегство узников и Калуа, дезертирство серанга и ласкара и даже убийство первого помощника.
Обитатели трюма пребывали в полном неведении о том, что творилось наверху. Наконец их выпустили на палубу, но лишь для того, чтобы сообщить им о смерти пятерых беглецов. Обнаружен баркас с пробитым днищем, сказали охранники, и, стало быть, беглая сволота получила по заслугам. А Зикри-малум находился под арестом – капитану пришлось дать обещание разъяренным надзирателям, что по прибытии в Порт-Луи он передаст виновного властям.
– Бог ты мой, не описать, как всех сразили эти новости. Ласкары горевали по серангу Али, а гирмиты – по Калуа, Полетт оплакивала Джоду, он был ей как брат, и Зикри-малума, которому отдала свое сердце. И только мои глаза, скажу я вам, были сухи, ибо я ведала истину. Успокойся, шепнула я вашей тетушке Полетт, они живы и нарочно столкнули баркас в море, чтобы их сочли мертвыми и поскорее забыли. И о Зикри-малуме не печалуйся, не голоси, он все устроит, доверься ему. И вот через день-другой один ласкар, тиндал Мамбу его звали, принес ей сверток с мужской одеждой и прошептал: как придем в порт, переоденься, а уж мы найдем способ доставить тебя на берег. Я ничуть не удивилась, потому что все так и должно было случиться, как показал мне шторм, поднявший меня в небеса…
Маловеров, сомневающихся в рассказе Дити, всегда хватало. Многие ее слушатели, выросшие на острове, были близко знакомы с ураганами и не понимали, как это можно взглянуть на мир глазами шторма. Может, она все это вообразила, вспоминая те события? Или с ней случился припадок, в котором ее посетила галлюцинация? В правдоподобии этаких видений сомневались даже самые покладистые родичи.
Но Дити была непреклонна: в предсказания по звездам, планетам и линиям руки вы верите? Согласны, что они могут поведать судьбу тем, кто умеет читать их знаки? А чем хуже ветер? И потом, звезды и планеты движутся по определенным орбитам, а вот путей ветра не ведает никто. Он властитель перемен и преображений, и она, Дити, всегда полагавшая, что судьбой ее управляют звезды и планеты, в тот самый день поняла: именно ветер предначертал ей новую жизнь на Маврикии, именно ветер устроил шторм, давший свободу ее мужу…
И вот тут Дити показывала на самую, пожалуй, примечательную деталь картины – изображение собственно шторма. Занимая верхнюю часть панно от края до края, он был представлен в виде гигантского змея, свернувшегося кольцами, которые, постепенно уменьшаясь в размере, венчались огромным глазом.
– Убедитесь, это ли не доказательство? – обращалась Дити к маловерам. – Могла ли я вообразить око урагана, если б не видела его своими глазами?
2
Обычные люди, Колверы не отличались особой доверчивостью и воспринимали картину «Расставание» как своеобразную семейную реликвию, поскольку для иного не имелось рационального повода. Обратить внимание семейства на воистину провидческую деталь картины – а именно, глаз бури – выпало Нилу. Для того времени подобный подход к природной стихии был поистине революционным, ибо в 1838 году, когда случился шторм, ученые еще только предполагали, что ураган представляет собою завихрение воздушных масс вокруг безмятежного центра, то есть глаза.
Ко времени, когда Нил оказался в святилище, понятие «глаз бури» стало почти банальностью, но картина произвела на него столь сильное впечатление, что он четко припомнил, как лет десять назад впервые прочел в журнале статью об этом удивительно интересном явлении, породившем у него образ гигантского ока во вращающемся окуляре. Оно все разглядывает, что-то испепеляет, а другое оставляет нетронутым, выискивает новые возможности и создает иные начала, переписывает судьбы и сводит людей, которые иначе не встретились бы никогда.
Уже потом собственный опыт пережитого шторма обретет форму и смысл, а в то время Нил еще не понимал его значения. Но вот как неграмотная запуганная Дити могла обладать этакой прозорливостью? Ведь о том знала лишь горстка самых выдающихся мировых ученых.
Это была загадка, и Нил, слушая рассказ Дити, как будто вновь переносился в глаз бури.
– …И вот все вокруг кричат мне: ну же! скорее! А дед-то ваш, такой огромный, такой тяжелый… Добрался он до борта, и я падаю ему в ноги, молю его: позволь мне с тобою! А он меня отталкивает: нет! нельзя! подумай о нашем ребенке! Шторм ярится, ярится, а баркас с беглецами отвалил от шхуны и тотчас пропал из виду…
Нил будто вновь ощутил, как под ногами прогибаются доски палубы, как в лицо хлещет дождь, и даже обрадовался, когда тормошившие его детишки отогнали это невероятно реальное наваждение.
– Что случилось дальше, дядя Нил? Тебе было страшно?
– Тогда – нет. Страх накатывает, когда я о том вспоминаю, а в те минуты бояться было некогда. Ветер неистовствовал, и мы что есть мочи вцепились в леер, чтоб нас не смыло с баркаса, который, казалось, вот-вот перевернется. Каким-то чудом он удержался на плаву, а потом вдруг ветер стих, и мы, очутившись в глазу бури, успели пристать к берегу. Баркас хотели спрятать в укромном месте, но серанг Али нас остановил: нет, в нем надо сделать пробоины и столкнуть в воду. Мы это сочли безумием – как же тогда выберемся с острова? Тут проходит много судов, успокоил нас боцман, а баркас нас выдаст и накличет беду. Если его обнаружат, враги поймут, что мы живы, и будут преследовать до конца наших дней. Нет, пусть нас спишут в покойники, мы же начнем жизнь с чистого листа. И он, конечно, был прав.
– А потом? Что было потом?
– Первую ночь мы провели в скалах, укрывших нас от буйства шторма. Вообразите наше смятение: мы крепко потрепаны бурей, однако живы и, главное, свободны. Но что нам делать с этой свободой? Кроме серанга Али, никто не знал, где мы очутились. Мы думали, нас вынесло на необитаемый остров и нам грозит голод. Но очень скоро сей гнетущий страх развеялся. К рассвету шторм стих. В безоблачном небе засияло солнце, и мы, выйдя из укрытия, увидели тысячи кокосов, сбитых ветром и разбросанных по берегу и на мелководье.
Наевшись и напившись, мы с А-Фаттом провели короткую разведку. Судя по тому, что мы увидели, весь остров представлял собою поднимавшуюся из моря мощную гору, у подножья окаймленную темными валунами и золотистым песком. Выше был сплошной лес, густые джунгли, донага ободранные штормом и теперь представшие в виде бесконечной череды голых стволов и веток. Похоже, опасения наши подтверждались – мы и впрямь попали на необитаемый остров!
Но серанг Али ничуть не тревожился – улегся в теньке и спокойно уснул. Мы сочли за благо его не будить и, усевшись поодаль, ждали, снедаемые беспокойством. Вообразите наше нетерпение, когда он наконец проснулся: что теперь делать?
Вот тогда-то серанг и поведал, что местность ему знакома – в юности он не раз сюда приплывал в китайском сампане. Остров назывался Большой Никобар и был вполне обитаем – на побережье с другой стороны горы имелись поразительно богатые селения. Как так? – удивились мы. Серанг показал на стаи быстрокрылых птиц, носившихся в небе: видите? Здесь их называют «хинлен»; островитяне боготворят этих птах, источник своего богатства. Хоть с виду невзрачные, они обладают кое-чем невероятно ценным. – Чем же? – Гнездами. За них выкладывают кучу денег.
Вообразите, какое впечатление произвело это на трех индусов – вашего деда, Джоду и меня. Похоже, боцман держит нас за дураков, подумали мы.
Да кто, скажите на милость, станет платить за птичьи гнезда? – Китайцы. Они их варят и едят. – Как дхал? – Да. В Китае это чрезвычайно дорогой деликатес.
В полном недоумении мы посмотрели на А-Фатта: это правда? – Да, сказал он. Если речь о гнездах, в Кантоне известных как «янь-во», то они и впрямь очень ценны, не уступают любым деньгам, имеющим хождение на востоке. За гнезда хорошего качества выплачивают серебром или золотом сумму, равную их весу. В Кантоне за ящик гнезд отвалят восемь тройских фунтов золота.
Вот уж разбогатеем! – возрадовались мы. Всего-то и надо – отыскать и собрать гнезда. Но серанг Али нас быстро остудил. Птицы эти селятся в огромных пещерах, сказал он, и каждая такая пещера принадлежит определенному селению. Сунемся без спросу – живыми не уйдем. Сперва надо разыскать деревенского старосту, по-здешнему омджах каруха, испросить позволения, условиться о доле добычи и все такое прочее.
По счастью, Али был знаком с одним таким старостой, и мы отправились на поиски его деревни. Шли полдня и вот, наконец, отыскали этого омджах каруха на горном склоне. Он возглавлял большой отряд сборщиков, однако очень обрадовался лишним рабочим рукам.
Наверное, с час мы, изнемогая, карабкались вверх по склону и, добравшись до пещеры, застыли, потрясенные зрелищем. Яркий солнечный свет, отраженный полом, густо укрытым птичьим пометом цвета слоновой кости, явил нам невиданных размеров грот. Его отвесные стены высотою в сотни футов были сплошь усеяны белыми гнездами, создававшими впечатление облицовки жемчужными раковинами.
В основном гнезда располагались высоко, однако некоторые были не так уж далеко от земли – примерно на уровне моего плеча. В одном я увидел птичку размером меньше ладони. Она не шелохнулась, даже когда я взял ее в руку, ощутив биение ее сердца. Выглядела она неброско: не больше восьми дюймов в длину, черные и коричневые перышки, белое брюшко, раздвоенный хвост, серповидные крылья. Позже я узнал название этих птиц – саланганы. Я разжал пальцы, и птичка взмахнула крыльями, но взлететь смогла, лишь когда я подбросил ее в воздух.
Шторм нанес колонии серьезный урон, сорвав со стен и разбросав по полу изрядно гнезд, которые, очищенные от перьев, веток и пыли, предстали перед нами в своей переливчатой белизне. С первого взгляда было видно: они изготовлены из совсем иного материала, нежели тот, какой используют для постройки своих жилищ другие птицы. Тонкие волокна, уложенные по кругу, придавали гнездам вид мастерски выполненного изящного изделия. Маленькие и легкие, штук семьдесят этих гнезд весили не больше одного кантонского ганя или китайского катти, равных двадцати одной английской унции.
Мы собрали тысячи гнезд и затем помогли отнести их в деревню. В награду за труды нам оставили часть добычи, не обогатившую нас, но позволившую продолжить путь.
Получив необходимый капитал, мы поняли, что перед нами неожиданно большой выбор дорог. На севере – бирманское побережье Тенассерим с оживленным портом Мергуи; на юге – султанат Ачех, одно из богатейших княжеств региона; на востоке, в нескольких днях пути – Малакка и Сингапур.
Мы понимали, нам нужно разделиться, ибо группой мы привлечем ненужное внимание. Серанг Али нацелился на Мергуи, и Джоду решил составить ему компанию. А-Фатт, в свою очередь, выбрал Сингапур и Малакку, где с недавних пор обосновались его родственники – сестра с мужем.
Маддоу Колверу и мне решение далось нелегко. Первым порывом вашего деда было добраться до Маврикия, чтобы воссоединиться с вашей бабушкой. Однако он сообразил, что на маленьком острове затаиться непросто и как только его обнаружат, сразу отправят в тюрьму, а то и на виселицу. Со мной та же история: жена Малати и сын Радж Раттан остались в Калькутте, и я жаждал увезти их оттуда, но о моем скором возвращении непременно стало бы известно.
Мы всё обсудили, обдумали, и ваш дед решил присоединиться к серангу Али и Джоду, поскольку до Мергуи путь был короче. А за меня решил А-Фатт. Вдвоем мы много пережили и стали близкими друзьями. Он уговаривал меня вместе с ним отправиться в Сингапур и Малакку, и я в конце концов согласился.
Вот так мы расстались. Серанг Али договорился, что малайское проа, направлявшееся в Мергуи, возьмет трех пассажиров. А мы с А-Фаттом дождались бугийскую[10] торговую шхуну, сделавшую остановку на пути в Сингапур.
– А потом? Что было дальше?
Сжалившись над Нилом, Дити одернула ребятишек:
– Уймитесь! Совсем замучили дядюшку своими вопросами! Он тут на празднике, ему недосуг с вами лясы точить. Хватит балаболить, ступайте поешьте лепешек.
Однако после ухода малышей выяснилось, что ее вмешательство преследовало иную цель. Дити протянула Нилу уголек:
– Давай, твой черед.
– На что?
– Добавь свой рисунок. Ты же был с нами на «Ибисе», а это – наш поминальный храм. Все, кто его посетил, оставили рисунки – Зикри-малум, Полетт, Джоду. Теперь твоя очередь.
Нил не нашел причины отказаться.
– Ладно, – сказал он. – Попробую.
Художник из него был никакой, однако он взял уголек и, помешкав, приступил к работе. Вернувшиеся ребятишки сгрудились за ним и, подбадривая его, переговаривались:
– Вроде, человека рисует, да?
– Точно. Вон борода, тюрбан…
– А сзади корабль, что ли? Вон, три мачты…
Возраставшее любопытство озвучила Дити:
– Кто это?
– Сет[11] Бахрам-джи.
– А кто он?
– Отец А-Фатта. Сет Бахрам-джи Навроз-джи Моди.
– А что это у него за спиной?
– Его корабль. «Анахита»[12].
Позже было много споров, пострадала ли «Анахита» от того же шторма, что накрыл «Ибис». Имевшаяся информация позволяла сделать только одно определенное заключение: ненастье застигло ее в менее чем ста милях к западу от Большого Никобара на пути к проливу Десятого градуса. Шестнадцатью днями ранее корабль покинул Бомбей и транзитом через Сингапур направлялся в Кантон.
Поначалу все складывалось благополучно, и «Анахита» на всех парусах проскочила сквозь несколько шквалов. Этот стройный изящный трехмачтовик был из тех немногих судов бомбейской постройки, что регулярно опережали самые быстроходные английские и американские транспортировщики опия, даже такие легендарные, как «Красный пират» и «Морская ведьма». В нынешнем рейсе «Анахита» уже показала отличное время и, похоже, готовилась установить новый рекорд. Однако в Бенгальском заливе сентябрьская погода печально известна своей непредсказуемостью, и потому, едва небеса начали темнеть, капитан, молчун-новозеландец, не мешкая приказал убрать паруса. Когда ветер достиг ураганной силы, через вестового капитан попросил своего работодателя сета Бахрам-джи до конца шторма оставаться в хозяйской каюте.
Минул час, другой, и Бахрам все еще сидел в своих апартаментах, когда к нему влетел его управляющий Вико с известием, что в трюме разболтался груз опия.
– Киа! Не может быть!
– Но оно так, патрон. Надо что-то делать, и поскорее.
Бахрам поспешил следом за управляющим, стараясь не оступиться на скользких трапах. В качку отомкнуть замки на цепях трюмного люка, наглухо задраенного от воров, было непросто. Когда наконец-то Бахрам смог опустить фонарь в люк, он увидел нечто невообразимое.
Кормовой трюм почти весь был занят грузом опия. Под ударами волн крепеж лопнул, и ящики рассыпались, выронив свое содержимое. Разлетевшись, точно пушечные ядра, глиняные шары-футляры разбились о переборки.
Мутно-бурый по цвету и кожистый на ощупь, данный вид опия от жидкости размякал. Корабелы, строившие «Анахиту», учли это обстоятельство и, проявив немалую смекалку, постарались сделать трюм водонепроницаемым. Однако шторм так трепал судно, что стыки досок дали течь. Ослабленные влагой, пеньковые канаты порвались, и рассыпавшиеся ящики разбились, выпустив свой груз. И теперь на полу трюма плескалось, согласуясь с качкой, клейкое пахучее месиво.
Такого еще не случалось. Бахрам не раз попадал в штормы, но подобного безумия не бывало. Он считал себя аккуратистом и за тридцать лет в китайской торговле выработал собственные правила доставки опийного груза. Сейчас он вез опий двух видов: две трети трюма занимала «мальва» – продукт западной Индии, сбывавшийся в форме шариков, весьма напоминавших пальмовый сахар. С ним особо не чикались, упаковкой ему служили только листья и маковый мусор. А вот второй вид, «бенгали», упаковывали тщательнее: опийный кругляш помещался в твердый глиняный футляр, размером и формой похожий на пушечное ядро. В каждом ящике, простеленном листьями, соломкой и прочими маковыми отходами, покоились сорок таких ядер. Ящики, изготовленные из крепкой древесины манго, надежно сберегали свой груз все три-четыре недели, обычное время рейса из Бомбея в Кантон. Лишь протечки и сырость изредка наносили незначительный ущерб. Дабы избежать и его, Бахрам оставлял просветы между рядами ящиков, чем обеспечивал циркуляцию воздуха.
Правила себя оправдали: за долгое время, что Бахрам курсировал между Индией и Китаем, после каждого рейса он списывал в убыль не больше одного-двух ящиков. И так уверовал в свой способ транспортировки, что не удосужился заглянуть в трюм, когда начался шторм. Лишь грохот падающих ящиков встревожил корабельную команду, известившую Вико: с грузом что-то неладно.
И вот сейчас Бахрам смотрел на ящики, бившиеся о переборки, точно плоты – о рифы, и шары-футляры, что колошматились о балки, исторгая опийную шрапнель.
– Беда, Вико! Надо лезть в трюм и спасать что еще уцелело!
Здоровяк Вико, полное имя Викторино Мартинхо Соарес, обладал внушительным брюхом, смуглым лоснящимся лицом и глазами навыкате, в которых навеки застыла настороженность. Сын служащего Ост-Индской компании, родом он был из деревеньки Васай, иначе – Бассайн, что неподалеку от Бомбея. На службу к Бахраму он поступил лет двадцать назад и, кое-как владея уймой наречий, в том числе и португальским, неизменно величал хозяина «патроном». Поднявшись до ранга управляющего, Вико не только руководил челядью, но выступал в роли советника, посредника и делового партнера Бахрама. Уже давно он вкладывал часть своего жалованья в коммерцию хозяина, и в результате сам стал вполне зажиточным человеком, владеющим недвижимостью не только в Бомбее, но и других местах. Набожный католик, в память о матери он даже возвел часовню.
Вико по-прежнему сопровождал хозяина в поездках, но уже не по необходимости, а по целому ряду иных причин, среди которых пригляд за судьбой своих вложений был далеко не последним. В нынешнем грузе «Анахиты» он имел существенную долю, и оттого не менее Бахрама тревожился о его сохранности.
– Ждите здесь, патрон, – сказал Вико. – Я призову на помощь ласкаров. Сами вниз не лезьте.
– Почему?
Вико уже был готов уйти, однако пояснил:
– Случись что, и окажетесь в ловушке. Дождитесь меня, я быстро.
Однако в данных обстоятельствах последовать сему бесспорно дельному совету было нелегко. Для непоседы Бахрама покой был хуже пытки, и в минуты безделья он, борясь со своей неугомонностью, вечно притоптывал ногой, щелкал языком и хрустел фалангами пальцев. Сейчас он свесился в люк, и его накрыло облаком вздымавшегося испарения – опий-сырец, размякший в трюмной воде, источал приторно-сладкую удушливую вонь, от которой мутилось в голове.
В юные годы Бахрам, стройный, гибкий и резвый, сиганул бы вниз, не задумываясь, но теперь ему было под шестьдесят, суставы его слегка заржавели, и он весьма раздался в талии. Однако этакая тучность (если слово уместно) не казалась болезненной, он выглядел бодрым молодцом, что подтверждали прекрасный цвет лица и румянец на щеках. Ждать и полагаться на волю случая было не в его характере, а потому он скинул чогу[13] и, невзирая на сильную качку, по шаткому трапу стал спускаться в трюм.
Цепляясь локтем за железные перекладины, в другой руке он крепко сжимал фонарь. Однако, несмотря на всю свою предосторожность, Бахрам не был готов к липкой слизи, укрывшей пол. Листья и прочий маковый мусор, высыпавшиеся из ящиков, превратились в скользкое слякотное месиво, и теперь трюм напоминал загаженный коровами хлев.
Сойдя с трапа, Бахрам тотчас поскользнулся и ничком упал в навозную слякоть, однако сумел перевернуться на спину и сесть, упершись затылком в деревянную балку. Фонарь погас, вокруг была непроглядная тьма; Бахрам промок от верхушки тюрбана до подола длинной рубахи ангаркхи, в кожаных туфлях чавкало опийное месиво.
К щеке его прилипло что-то мокрое и холодное. Он хотел это смахнуть, но тут корабль дал сильный крен, опять посыпались ящики, и рука, мазнув по щеке, придвинула неведомую гадость к губам. Шибануло одуряющим запахом опия. Бахрам лихорадочно заскреб по лицу, стараясь избавиться от мерзкой липучки, но свалившийся ящик пихнул его под локоть, и он ненароком протолкнул ошметок опия себе в рот.
Потом наверху вспыхнул свет фонаря, из люка донесся встревоженный голос:
– Патрон! Патрон!
– Вико, помоги!
Пятно фонаря стало медленно спускаться по шаткому трапу. Очередной крен судна отбросил Бахрама в сторону, и он едва не захлебнулся опийной жижей, облепившей все лицо. Перед глазами его, как перед взором утопающего, промелькнула череда лиц: жены Ширинбай, что ждала его в Бомбее, двух дочерей, любовницы Чимей, не так давно почившей в Кантоне, и сына, которого она ему родила. И вот ее-то лицо исчезло не сразу – Чимей как будто смотрела ему прямо в глаза, пока он, задыхаясь и отплевываясь, пытался сесть, и казалась настолько реальной, что он к ней потянулся, но рука его ткнулась в фонарь Вико.
Бахрам невольно ощупал свой кошти – священный кушак из семидесяти двух шнуров, который всегда носил на поясе. С детства кошти был его талисманом, защищающим от ужасов непознанного, но сейчас и он насквозь промок.
И тут, заглушая рев шторма, раздался страшный треск, словно корабль разламывался на куски. Шхуна круто завалилась на правый бок, Бахрама и Вико отбросило к борту. Высыпавшиеся опийные кругляши градом стучали по балкам, каждый из них стоил немалой суммы серебром, но сейчас об этом никто не думал. Казалось, вот-вот «Анахита» перевернется килем вверх.
Но корабль медленно, как бы нехотя, выровнялся, потом завалился на левый борт и вновь на правый, после чего обрел неустойчивое равновесие.
Каким-то чудом фонарь не погас.
– Что случилось, патрон? – спросил Вико, когда качка немного унялась. – Почему вы так смотрели? Что вы увидели?
С головы до ног перемазанный бурой слизью, управляющий выглядел жутковато. Он всегда уделял большое внимание своему внешнему виду и одевался в европейской манере, но сейчас изгвазданные опием сорочка, жилет и брюки выглядели уродливой коростой. А на лице, с которого стекала мутная жижа, дико сверкали белки больших выпуклых глаз.
– О чем ты?
– Вы как будто увидали призрака.
Бахрам тряхнул головой.
– Кай най. Пустяки.
– И еще вы позвали…
– Сына Фредди?
– Да, только назвали его иначе, китайским именем…
– А-Фатт?
Вико знал, что хозяин почти никогда так не называет сына.
– Глупости. Ты, наверное, ослышался.
– Нет, уверяю вас. Я хорошо расслышал.
Бахрам был как в тумане, язык его еле ворочался.
– Видимо, испарения… опий… – пробормотал он. – Что-то помнилось…
Вико озабоченно нахмурился и под руку повел хозяина к трапу.
– Патрон, вам надо отдохнуть. Ступайте в свою каюту, я тут за всем присмотрю.
Бахрам окинул взглядом трюм. Впервые его благополучие так зависело от конкретного груза, и еще никогда ему не была так безразлична дальнейшая судьба его дела.
– Ладно, Вико. Откачай воду и спаси, что сможешь. Потом сообщишь, насколько велик ущерб.
– Слушаюсь, патрон. Не спешите, потихоньку.
Из-за качки (а может, головокружения) подъем по трапу показался нескончаемым. Но Бахрам не торопился, был очень осторожен и делал остановки, чтоб отдышаться. Полудюжина ласкаров, столпившаяся возле люка, расступилась, глядя на него в немом изумлении. Бахрам опустил глаза и понял, что он тоже весь в коросте размякшего опия. В голове его бухало, когда он, собравшись с силами, выбрался из люка. Вкус опия был ему не внове: наведываясь в Кантон, он порой выкуривал трубочку-другую, однако принадлежал к числу счастливчиков, не попавших под несокрушимую власть зелья, и никогда по нему не тосковал. Но вот оказалось, что одно дело – вдохнуть опийный дым, и совсем другое – заглотнуть размякший клейкий сырец. Бахрам был не готов к внезапно накатившей слабости и противной тошноте; он и думать забыл о понесенных убытках, перед взором его, вдруг обретшим ясновидящую силу, неотлучно стоял образ Чимей. Словно китайский фонарик, лицо ее освещало путь, пока тесными коридорами он пробирался на полуют, где размещались офицерские каюты и его собственные роскошные апартаменты.
Каюта Бахрама была в конце длинного прохода с множеством дверей. Возле одной из них сгрудились ласкары; заметив хозяина, тиндал сказал:
– Сет-джи, секретарь ваш сильно расшибся.
– Что случилось?
– Болтанкой его скинуло с койки, да еще придавило свалившимся сундуком.
– Выживет?
– Поди знай.
Секретарь, старик-парс, служил уже много лет и вел всю деловую корреспонденцию. Бахрам не представлял, как без него справится, но горевать не было сил.
– Еще какие-нибудь потери? – спросил он.
– Двоих смыло за борт.
– А что с кораблем?
– Разбита носовая часть, сорвало стаксель.
– И ростру?
– Да, сет-джи.
Нос корабля украшала фигура покровительницы вод богини Анахиты – семейная реликвия жениных родичей, владевших судном. Конечно, семья Мистри сочтет это дурным знаком, но пока что надо разобраться со своими знамениями. Сейчас хотелось одного – поскорее зайти в каюту и скинуть грязную одежду.
– Проследи, чтоб о секретаре позаботились, извести капитана…
– Будет исполнено, сет-джи.
Вклад Дити в портретную галерею святилища Нил распознал без подсказки, увидав мужской профиль, похожий на карикатурное изображение полумесяца, которому приданы человеческие черты: нос, точно длинный обвислый хобот, брови торчком, загнутый клин бороды.
– Узнаешь? – спросила Дити.
– Конечно. Мистер Пенроуз.
Такую личность забыть нелегко: впалые, изборожденные морщинами щеки, кустистые брови, задранный подбородок, изогнутый, как лезвие косы. При ходьбе этот высокий и очень худой человек сильно клонился вперед, словно систематизируя травы, примятые его ногами. Абсолютно равнодушный к своему внешнему виду, он не замечал соломин в бороде и репьев на чулках, а залатанная одежда его вечно была чем-то испятнана. Когда он впадал в глубокую задумчивость (что бывало часто), его борода клином и косматые брови шевелились и подергивались, словно подавая знак окружающим: не беспокоить по пустякам. Причем сия мимика не была данью возрасту, этак он гримасничал с самого детства, за что и получил прозвище Хорек, поскольку в такие минуты весьма напоминал опасливо принюхивающегося зверька.
Однако вопреки всем этим странностям держался Хорек с достоинством, а взгляд его светился умом, что не позволяло счесть его придурковатым чудиком. Вообще-то Хорек, Фредерик Пенроуз, был хорошо образованным и весьма обеспеченным человеком: известный садовод и собиратель растений, он сколотил солидный капитал, продавая семена, саженцы, черенки и садовую утварь; в Англии пользовались большим спросом его патентованные скребки для мха, резаки для коры и огородные культиваторы. Питомник «Пенроуз и сыновья», головное предприятие, располагавшееся в Фалмуте, графство Корнуолл, славился импортом из Китая растений, чрезвычайно популярных на Британских островах, – таких как определенные виды плюмбаго, цветущая айва или акокантера.
Именно охота за растениями и привела Хорька в восточные края, куда он добрался на собственном судне, двухмачтовом бриге «Редрут».
В Порт-Луи бриг вошел через два дня после «Ибиса», совершив плавание, также отмеченное бедами и трагедией. Хорек перенес путешествие тяжелее всех, и команда настояла, чтоб он отдохнул на берегу. Следующий по прибытии день выдался ясным, и два матроса, в шлюпке перевезя хозяина на берег, наняли ему лошадь, дабы он посетил Ботанический сад Памплемуса.
В общем-то, ради этого сада, одного из первых заведений подобного рода, «Редрут» и зашел в Порт-Луи. Среди его основателей и управляющих были такие известные в ботанике фигуры, как Пьер Пуавр, выявивший истинный черный перец, и Филибер Коммерсон[14], открывший бугенвиллею. Если б у садоводов существовали места поклонения, сад Памплемуса, несомненно, стал бы одной из наиболее почитаемых святынь.
От порта до поселка было не больше часа езды. Однажды на обратном пути из Китая Хорек уже посетил этот сад. Тогда остров был французской колонией, а теперь стал британским владением, претерпев заметные изменения. Как ни странно, Хорек без труда отыскал дорогу к поселку. На обочине он подметил великолепные экземпляры растения, известного под названием «неопалимая купина». В другое время этакая находка его бы взбудоражила и обрадовала, он бы спешился, дабы рассмотреть обилие пламенеющих цветков, но сейчас, пребывая не в лучшем расположении духа, проехал мимо.
Поселок возник неожиданно.
Ярко выкрашенные бунгало, беленые известью церкви и мощеные мостовые, по которым мелодично цокали лошадиные подковы, радовали глаз. Дома и улицы именно такими и запомнились. Но вот Хорек обратил взор к Ботаническому саду и едва не выпал из седла: вместо широких живописных аллей в аккуратной кайме деревьев он увидел дикие заросли. Хорек тряхнул головой, отгоняя наваждение, и протер глаза: ворота были на месте, но за ними расстилались джунгли.
Натянув повод, он обратился к прохожей старухе:
– Мадам, как проехать к саду?
Та скорбно поджала губы и прошамкала:
– Ах, мсье… сада больше нет… считай, уж лет двадцать… англичане сгубили…
Качая головой, старуха зашагала дальше, оставив Хорька в одиночестве.
Он был опечален, однако не слишком удивлен тем, что его соотечественники в ответе за гибель сада. Со смертью сэра Джозефа Бэнкса, последнего управляющего Королевских садов Кью, даже в Англии ботанические заведения пришли в упадок, и немудрено, что такая же участь ожидала сад в далекой заморской колонии. Однако это не смягчило горечи от царившего здесь запустения: неухоженные кроны деревьев срослись в плотный полог, укутавший бывшие клумбы и мощеные дорожки густой тенью; повсюду, куда ни глянь, непроходимая стена зарослей; необрезанные воздушные корни бенгальских смоковниц, часовыми высившихся у ворот, сплелись в крепостную решетку, преграждавшую путь незваным гостям. Но это были не девственные джунгли, ибо ни в одной дикой чаще не встретишь такого изобилия особей с разных континентов. В природе не существовало леса, где африканские вьюны опутали китайские деревья, а индийский кустарник сошелся в смертельном объятье с бразильской лозой. Сей ботанический Вавилон сотворил человек.