Дама в автомобиле, с ружьем и в очках Жапризо Себастьян
Sbastien Japrisot
LA DAME DANS L’AUTO AVEC DES LUNETTES ET UN FUSIL
Перевод с французского Марианны Таймановой
© Editions DENOEL, 1966
© ООО «Издательство К. Тублина», 2019
© ООО «Издательство К. Тублина», макет, 2019
© А. Веселов, оформление, 2019
Предисловие
– Считаете ли вы себя, прежде всего, автором детективов?
– «Купе смертников» и «Ловушка для Золушки» получились детективными романами только потому, что до того, как я начал их писать, было оговорено, что они выйдут в серии детективов.
Что касается «Дамы в автомобиле…», то она должна была издаваться в этой же серии, но оказалась слишком велика по объему.
Все три книги были неправильно восприняты: критики детективных романов сочли их излишне литературными, критики просто романов – излишне захватывающими.
По крайней мере, так они говорили.
– Можно ли сказать, что «Дама в автомобиле…» – это приключение женщины, ищущей саму себя?
И невероятное приключение, которое она переживает, понемногу начиная понимать, что становится другой, на самом деле лишь испытание, позволившее ей вернуться к своей сущности и, в какой-то степени, состояться?
– Простите. Вернуться к своей сущности, состояться – французские слова, но я не улавливаю их смысла. Насколько я помню, у Дамы в автомобиле и без того хватает проблем, чтобы придумывать себе новые.
Это у меня, когда я писал эту книгу, возникла проблема. С момента издания «Купе смертников» и «Ловушки для Золушки» прошло два года. Многие знакомые уже стали думать, что третья книга так никогда и не выйдет, поскольку, как они утверждали, восхваления, выпавшие на долю двух первых, повергли меня в состояние прострации. Это неправда, я никогда не бываю согласен с тем, что говорят – неважно, хорошо или плохо – о том, что я пишу, но в какой-то мере это так – мне хотелось, чтобы эта книга была лучше двух предыдущих.
И, как я уже сказал, мне потребовалось больше времени, чтобы ее написать, я был сосредоточеннее, больше старался. А когда стараешься, то и вкладываешь больше. Наверное, поэтому создается впечатление, что в этой книге есть нечто иное, чем просто поиск убийцы.
Однажды глубокой ночью – я уже работал часов пятнадцать кряду-дома все спали, да и все на свете спали. Мне хотелось дописать главу, но ничего не получалось, меня уже тошнило от слов, сигарет и от совсем-немножко-алкоголя-только-чтобы-взбодриться. Тогда, пытаясь сдвинуться с мертвой точки, я написал фразу, которая звучала примерно так: «Продолжай, пусть у тебя осталась всего-навсего правая рука и разбитое сердце, но все равно не останавливайся, не задавай себе лишних вопросов». Я не стал вычеркивать эту фразу, она осталась в книге. То есть я хочу сказать, что я в этой книге тоже присутствую.
– Это правда, что вы испытываете особую нежность к юным созданиям, неуверенным в себе, что в ваших романах прослеживается их взросление?
– Да, правда. Я очень люблю подростка, каким когда-то был. Или, скажем так, в себе мне нравится именно тот подросток, которым я был. Я уже говорил, что стараюсь оставаться им как можно дольше. Если то, что я пишу, или сам процесс письма возвращает меня к нему, если я вновь становлюсь им, значит, это время потрачено наименее бездарно и впустую.
Дама в автомобиле – моя любимая героиня. Мне с ней никогда не было скучно. Она совершенно не понимает, что с ней происходит, что замечательно для литературного героя, тогда все выглядит на редкость правдиво. Кроме того, обычно я знал о том, что произойдет, раньше нее, а это страшно вдохновляет. Женщина, которая позволяет мужчине думать, что он умный, – большая редкость.
Когда я дописал последнюю строчку, то даже пожалел, что все кончено, что теперь она отправляется в самостоятельную жизнь уже без меня. А потом сказал себе, что однажды, так или иначе, я снова с ней встречусь. И вот это произошло, потому что с ней встретится читатель. А может быть, откроет ее для себя.
Дама
Я никогда не видела моря.
Черно-белый кафельный пол колышется волнами в нескольких сантиметрах от глаз.
Мне до смерти больно.
Но я жива.
Когда на меня набросились – нет, я не сошла с ума, кто-то или что-то действительно набросилось на меня, – я подумала, что никогда не видела моря. Уже много часов мне было страшно. Страшно, что меня арестуют, просто страшно. Я придумывала себе кучу дурацких оправданий, а это – самое дурацкое из всех, что пришли мне на ум: не бейте меня, я правда ни в чем не виновата, я только хотела увидеть море.
Я знаю, что кричала, кричала изо всех сил, но эти крики так и не вырвались у меня из груди. Меня оторвали от пола, меня душили.
Я продолжала кричать, но при этом думала: все это неправда, ужасный сон, я проснусь утром у себя в комнате.
А потом еще это.
Заглушая все крики, да, я это слышала: хруст костей собственной руки, мне ломали руку.
Боль не бывает ни черной, ни красной. Это колодец слепящего света, и существует он только у вас в голове. И все-таки вы проваливаетесь в него.
Лоб холодят кафельные плитки пола. Наверное, я во второй раз потеряла сознание.
Не шевелиться. Главное, не шевелиться.
Нет, я не лежу, а стою на коленях, согнувшись пополам, прижимаю к животу пылающую огнем левую руку, пытаясь унять боль, раздирающую плечи, затылок, поясницу.
Сквозь упавшие мне на глаза пряди волос я вижу, как прямо перед моим лицом по белой плитке пола ползет муравей. Чуть дальше – что-то серое и вытянутое вверх, вероятно, слив раковины.
Мне кажется, я не снимала очки. Скорее всего, они слетели, когда меня волокли назад, я не сошла с ума, кто-то или что-то волокло меня назад, зажав мне рот, чтобы я не кричала, – нужно найти очки.
Сколько времени я стою на коленях в темном крохотном закутке размером три шага на два? Уже много часов или всего несколько минут? Я никогда в жизни не теряла сознания. Это даже не провал в памяти, а так, небольшое выпадение.
Если бы я находилась здесь очень долго, там, снаружи, забеспокоились бы. А вообще-то я стою перед раковиной, прижав к щеке правую руку – она еще влажная.
Нужно найти очки, нужно встать на ноги.
Когда я поднимаю голову – резко, слишком резко, – плитка начинает кружиться, я боюсь, что снова потеряю сознание, но все стихает – и шум в ушах, и даже боль. Она вся переместилась в левую руку, на которую я даже не смотрю, но, кажется, она стала каменной и страшно распухла.
Зацепиться правой рукой за раковину и подняться.
Я на ногах, мое расплывчатое отражение перемещается вместе со мной по зеркалу, висящему напротив, мне кажется, время возобновило свой ход.
Я знаю, где нахожусь: туалет на бензозаправке на шоссе в Авалон. Я знаю, кто я такая: идиотка, удирающая от полиции, – лицо в зеркале, к которому я тянусь и почти касаюсь, рука, горящая от боли; я поднимаю ее на уровень глаз, чтобы разглядеть поближе, слеза, скатившаяся по щеке и упавшая мне на руку, прерывистое дыхание в этом странно притихшем окружающем меня мире.
Когда я вошла, то положила сумку у зеркала, в котором вижу себя. Сумка по-прежнему здесь.
Я с трудом открываю ее, одновременно правой рукой и зубами, ищу вторую пару очков, те, в которых печатаю на машинке.
Теперь мое лицо в зеркале становится четче, оно в пыли, заплаканное, искаженное страхом.
Я боюсь снова взглянуть на левую руку, прижимаю ее к себе, к своему белому перепачканному костюму.
Входная дверь закрыта, хотя, войдя, я оставила ее приоткрытой.
Я не сошла с ума. Я поставила машину, попросила, чтобы налили полный бак. Хотела причесаться, помыть руки. Мне указали на небольшой домик с белеными стенами неподалеку от заправки. Внутри было так темно, что я не стала закрывать дверь. Я не знаю, случилось ли это сразу, или я все-таки успела причесаться. Помню только, что открыла кран, вода была прохладной – ну, конечно, я причесалась, теперь я уверена! – а затем какое-то дуновение воздуха, кто-то рядом, что-то живое и враждбное позади меня. Меня оторвали от пола, я кричала изо всех сил, но крики не вылетали из груди, я не успела понять, что происходит, боль, вонзившаяся в руку, сразила меня полностью, я стояла на коленях, я была одна. Я по-прежнему здесь.
Еще раз открыть сумку.
Деньги на месте в конверте с логотипом нашего агентства. Ничего не взяли.
Полный абсурд, это невозможно!
Я пересчитываю купюры, сбиваюсь, начинаю сначала, у меня падает сердце: никто не собирался красть мои деньги или что-то еще, единственное, что они хотели – я сошла с ума, я сойду с ума, – это сломать мне руку.
Я смотрю на свою левую руку, опухшие, посиневшие пальцы и вдруг не выдерживаю, прислоняюсь к раковине, снова опускаюсь на колени и начинаю выть. Я буду выть, как зверь, до скончания века, буду выть, рыдать и колотить ногами до тех пор, пока кто-нибудь не придет сюда и пока я не увижу дневной свет.
Я слышу торопливые шаги снаружи, голоса, скрип гравия.
Я вою.
Дверь рывком распахивается, открыв ослепительный мир.
Июльское солнце не сдвинулось со своего места над холмами. Вбегают люди, склоняются надо мной, говорят хором – я их уже видела, когда выходила из машины. Я узнаю хозяина станции, двух клиентов, наверное, они местные, тоже остановились здесь по пути заправиться.
Пока мне помогают подняться, я рыдаю во все горло, но внезапно замечаю одну дурацкую деталь: из крана по-прежнему течет вода. А ведь только что я этого даже не слышала. Мне хочется закрыть этот кран, я должна его закрыть.
Те, кто наблюдает за мной, не могут ничего понять. Ни то, что я не помню, как долго здесь была. Ни то, что у меня две пары очков: они протягивают упавшие на пол и заставляют десять раз кряду повторить, что они мои. Они твердят: «Ну успокойтесь же, успокойтесь», – принимая меня за сумасшедшую.
Снаружи так светло, так спокойно, так чудовищно реально, что мои слезы разом высыхают. Такая же автозаправочная станция, как все остальные. Бензоколонки, гравий, белые стены, аляповатый рекламный плакат в окне, живая изгородь из бересклета и олеандра. Шесть часов летнего вечера. Как я могла орать и кататься по полу?
Машина стоит там, где я ее поставила. Увидев ее, я испытываю тот же страх, который появился во мне, когда все это произошло. Меня начнут расспрашивать, допытываться, откуда я еду, что случилось, я буду врать, они догадаются, что я что-то скрываю.
На пороге конторы, куда меня ведут, стоит женщина в синем переднике и девчушка лет шестисеми, они ждут меня, у них слегка взволнованные лица, но, скорее, их одолевает любопытство, как в театре.
Только вчера в такое же время маленькая девочка с длинными волосами, держа в руках куклу, смотрела, как я подхожу к ней. И вчера вечером мне тоже было неловко. Сама не понимаю, почему мне было неловко.
Нет, скорее, понимаю. Прекрасно понимаю. Я не могу вынести детского взгляда. Потому что там, в прошлом, за мной наблюдает маленькая девочка, которой я когда-то была.
Море.
Если все сложится неудачно, если меня арестуют и придется представить – как это называется? – алиби, объяснение начать нужно будет именно с моря.
Это не будет вся правда, но я буду говорить долго, не переводя дыхания, со слезами в голосе, буду выглядеть простодушной жертвой мечты для бедных. Я напридумываю невесть что, лишь бы это звучало правдоподобно: приступы раздвоения личности, дедушки-бабушки, страдающие алкоголизмом, или что в детстве я упала с лестницы. Пусть я до смерти надоем тем, кто будет меня допрашивать, пусть они увязнут в потоке этой приторной чуши.
Я им скажу: я не отдавала себе отчета в том, что делаю, действовала как бы я и в то же время как бы не я, понимаете? Я-то думала, что это удобный случай увидеть море. Виновата не я, а та, другая.
Они мне наверняка ответят, что раз уж мне так хотелось увидеть море, то я давно уже могла это сделать. Всего-навсего взять билет на поезд и снять пансион на курорте Палава-ле-Фло, многие другие именно так и делают, и ничего – живы-здоровы, а кроме того, для этого придуманы оплачиваемые отпуска.
А я им скажу, что часто хотела поступить именно так, но не получилось.
Что, кстати, чистая правда. Каждое лето, вот уже шесть лет подряд, я пишу в туристические бюро, в отели, получаю от них проспекты, останавливаюсь возле витрин с купальниками. Однажды я уже почти подошла к двери бюро, оставалось только нажать на кнопку звонка и купить летний тур. Две недели на пляже на Балеарских островах, включая авиабилет в оба конца и поездку в Пальму, а также оркестр, тренера по плаванию и яхту на все время пребывания там, ну а страховая компания «Юнион-Ви» гарантирует отличную погоду и все остальное; от одного взгляда на программу подобного отдыха покрываешься легким загаром. Но понимайте, как хотите, каждое лето пол-отпуска я провожу в отеле под названием «Центральный», кстати, единственном в Монбриане (Верхняя Луара), а вторую половину – неподалеку от Компьеня у старинной школьной подруги, к ней в придачу «ее собственный» муж и глухая свекровь. Мы играем в бридж-белот[1].
Это вовсе не означает, что я настолько дорожу своими привычками или так пристрастилась к карточной игре. И совсем не потому, что отличаюсь излишней робостью. Напротив, нужно обладать известной наглостью, чтобы привирать знакомым о своих пляжных впечатлениях в Сен-Тропе, когда возвращаешься из компьенских лесов. Короче говоря, я сама ничего не понимаю.
Я ненавижу тех, кто видел море, ненавижу тех, кто его не видел, похоже, что я ненавижу весь мир. Вот так-то. Похоже, я ненавижу саму себя. И если это что-то объясняет, я не стану спорить.
Меня зовут Дани Лонго. Точнее, Мари-Виржини Лонго. Я придумала имя Даниэль, когда была маленькой. Я лгу, как дышу. Сейчас мне бы больше подошло имя Виржини, но втолковать это другим нереально.
Мне двадцать шесть лет по паспорту, одиннадцать или двенадцать – по умственному развитию, сто шестьдесят восемь сантиметров роста, относительно белокурые волосы, но каждый месяц я их обесцвечиваю тридцатипроцентным раствором перекиси водорода, я не уродина, но ношу очки с дымчатыми стеклами, это моя дурацкая фишка: пытаюсь скрыть близорукость, хотя все уже давно ее заметили. А лучше всего я умею молчать.
Впрочем, я никогда ни с кем ни о чем толком не говорила, разве что: передайте мне соль. Правда, два раза все-таки попыталась, но потом оба раза жалела. Ненавижу тех, кто с первого раза не понимает, что их игнорируют. Ненавижу себя.
Я родилась в деревне во Фландрии, но в памяти остался только запах угля, смешанного с грязью, женщинам разрешалось собирать его возле шахт. Мой отец, итальянский эмигрант, работал на вокзале; когда мне было два года, он погиб под колесами поезда, украв из вагона ящик английских булавок. Поскольку близорукость я унаследовала от него, то готова биться об заклад, что он просто не разобрал, что было написано на ящике.
Дело происходило во время оккупации, содержимое состава предназначалось немецкой армии. Несколько лет спустя отец был в какой-то мере реабилитирован. В одном из ящиков комода в память о нем хранится серебряная медаль с изображением девушки, разрывающей оковы, как ярмарочный силач. Всякий раз, когда я вижу, как на улице исполняют этот трюк, я думаю об отце, не могу не думать…
Но в нашей семье не все герои. После Освобождения, меньше чем через два года после гибели мужа, моя мать выбросилась из окна мэрии, когда ей обрили голову[2]. От нее я ничего не храню. Если когда-нибудь я расскажу кому-то эту историю, то добавлю: не осталось даже пряди волос. И пусть на меня таращат с возмущением глаза, мне наплевать.
За два года я видела эту бедолагу всего два или три раза в приютской комнате для свиданий. Даже не могу сказать, как она выглядела. Бедолага – и выглядела, наверное, так же. Она тоже была родом из Италии. Звали ее Рената Кастеллани. Родилась в Сан-Аполлинаре, провинция Фрозиноне. Когда она умерла, ей было двадцать четыре года. Теперь моя мать моложе меня.
Обо всем этом я узнала из записи о моем рождении. Воспитавшие меня монахини не хотели рассказывать мне о матери. Получив аттестат зрелости и обретя независимость, я поехала в деревню, где мы когда-то жили. Мне показали участок на кладбище, где она похоронена. Я хотела накопить денег и что-то для нее сделать, например поставить памятник, но мне не разрешили, это была братская могила.
А вообще-то мне все равно.
Несколько месяцев я работала в Ле-Мане[3] секретаршей на фабрике игрушек, потом в Нуайоне[4] у нотариуса. Когда мне исполнилось двадцать, я нашла работу в Париже. Я ее потом сменила, но в Париже живу до сих пор. Сейчас я получаю 1270 франков в месяц за вычетом налогов – печатаю на машинке, раскладываю папки, отвечаю на звонки, время от времени выбрасываю мусор из корзин для бумаг двадцати восьми служащих рекламного агентства.
Такая зарплата позволяет мне есть стейк с жареной картошкой на обед, йогурты и джем на ужин, одеваться примерно так, как я люблю, снимать студию на улице Гренель и каждые две недели забивать свой ум чтением журнала «Мари-Клэр», а по вечерам просмотром двух каналов по телевизору с большим экраном и повышенной яркостью изображения, мне остались всего три выплаты. Я хорошо сплю, не пью, курю умеренно, у меня было несколько любовных интрижек, но не из тех, что вызывают негодование консьержки; правда, у меня в доме ее нет, зато есть соседи по площадке, и я дорожу их уважением. Я свободна, никаких забот и при этом глубоко несчастна.
Вполне вероятно, что те, кто меня знает, дизайнеры нашего агентства или бакалейщик в моем квартале, были бы потрясены, что я еще на что-то жалуюсь. Но даже до того, как я научилась ходить, я поняла, что если сам себя не пожалеешь, то никто не пожалеет.
Итак, вчерашний вечер, пятница 10 июля. Теперь мне кажется, что это было целую вечность назад, в какой-то другой жизни.
Кажется, оставалось не больше часа до закрытия агентства. Оно занимает два этажа – бывшие квартиры – в здании с колоннами и затейливой лепниной возле площади Трокадеро. Почти везде от жильцов остались хрустальные люстры с подвесками, которые позвякивают от малейшего дуновения воздуха, мраморные камины, потускневшие зеркала. Мой офис на третьем этаже.
В окно за спиной било солнце, освещая разложенные на столе бумаги. Я проверила план рекламной кампании фирмы «Фросей» (туалетная вода, свежая, как роса), двадцать минут требовала по телефону возместить нам двадцать процентов от стоимости неудачно размещенного в еженедельнике объявления, напечатала на машинке два письма. Вернее, только одно, потому что выходила в соседнее кафе выпить кофе с двумя редакторшами и одним красавчиком из отдела покупки рекламного пространства. Именно он попросил меня позвонить по поводу загубленного объявления. Когда он сам ведет переговоры, всегда остается ни с чем.
Это был обычный конец рабочего дня, хотя, впрочем, не совсем обычный. В мастерской художники рассуждали о машинах и о Кики Карон[5], праздно болтающиеся девицы забегали ко мне стрельнуть сигаретку, заместитель заместителя шефа, любитель поорать, дабы создать иллюзию собственной незаменимости, но при этом ни черта не делать, что-то кричал в коридоре. Всё, как всегда, но при этом в воздухе чувствовалось то общее нетерпение и ликование, которые обычно предшествуют длинным выходным.
14 июля[6] в этом году выпало на вторник, и еще в январе (то есть с того момента, как нам раздали служебные календари) было условлено, что рабочие дни распределят таким образом, чтобы у нас получилось четыре выходных дня подряд. Вклинившийся в праздники понедельник все, кроме меня, уже отработали – они выходили на полдня две субботы. Но я-то как раз в это время брала отпуск. И вовсе не из альтруизма, не ради того, чтобы кто-то другой смог отдыхать в июле, а только потому, и пусть меня покарает Господь, если я лгу, что даже в отеле «Центральный» в Монбриане (Верхняя Луара) все забито до конца летнего сезона. Все как с ума посходили.
Есть и еще одна причина – если меня арестуют, не забыть сказать о ней, – когда я вышла на работу, якобы вернувшись со Средиземного моря с загаром, приобретенным при напряжении 220 вольт (я подарила себе на день рождения ультрафиолетовую лампу за сто восемьдесят франков; говорят, от нее бывает рак, но мне наплевать), все остальные, донельзя возбужденные, еще только собирались уходить в отпуск. Для меня все уже было кончено, кранты до скончания веков – вернее, до следующего года, а каникулярное время, по крайней мере, как мне кажется, имеет особое свойство: я, например, могу легко и без сожаления забыть о нем, едва переступив порог своего офиса. Но как бы не так, все словно решили продлить мою агонию, потихоньку подливая масла в огонь.
Мужчины едут в Югославию. Уж не знаю, как они там крутятся, но они впаривают югославам этикетки для консервов, поэтому у них там всегда водятся деньжата. Они утверждают, что не бог весть какие, но за пять Вольтеров[7] в день можно жить припеваючи – валяться на роскошных пляжах, прихватив с собой жену, свояченицу и всех ребятишек, а если еще умело проходить таможню, то можно даже прихватить оттуда сувениры – местный выпивон или крестьянские вилы, из которых потом смастерить вешалку. Просто всю голову они нам задурили этой Югославией.
Ну а девушкам подавай Кап-д’Антиб[8]. Если будешь неподалеку, заезжай повидаться, там рядом живет один мой приятель, у него бассейн, он туда добавляет специальное средство, которое повышает плотность воды-даже если ты плаваешь, как топор, все равно не утонешь. Во время обеденного перерыва они шли в наступление на магазины «Призюник» или «Инно-Пасси», держа в одной руке бутерброд, а в другой конверт с премиальными за июль. Я видела, как они, раскрасневшись от беготни, растрепанные в битвах на распродажах, врывались в агентство – в глазах отражается море, в руках – пакеты с покупками: нейлоновое платье для танцев, которое умещается в пачке от сигарет, или приемник made-in-Japan[9] со встроенным магнитофоном, можно ловить все передачи канала «Европа Один»[10] и одновременно их записывать, к нему прилагаются еще две бесплатные кассеты, чехол от приемника можно использовать как пляжную сумку, а если его надуть – получается подушка. И пусть меня покарает Господь, если я лгу, одна из девиц даже потащила меня как-то днем в туалет, чтобы я оценила ее новый купальник.
Двадцать шесть лет мне исполнилось 4 июля, в прошлую субботу, после того как закончилось предотпускное буйство. Я проторчала весь день дома, немного убирала квартиру, ни с кем не встречалась. Чувствовала себя старой, как-то внезапно ужасно постаревшей, унылой, подслеповатой и глупой. И до неприличия завистливой. Даже когда думаешь, что больше не веришь в Бога, быть настолько завистливой – все равно грех.
Вчера вечером лучше не стало. Мне предстоял бесконечный уикенд – я буду маяться, не зная, чем себя занять, а также, и прежде всего, меня донимают чужие планы, которые громко обсуждаются в соседних кабинетах. Отчасти из-за того, что все говорят очень громко, отчасти из-за того, что я, мерзкая мазохистка, все внимательно слушаю.
У других всегда есть какие-то планы. А вот я не умею ничего предусмотреть, всегда в последний момент звоню по телефону, и в девяти случаев из десяти либо никто не подходит, либо люди уже чем-то заняты. Хуже того, как-то раз я пригласила к себе на ужин одну журналистку, которая помогает мне по работе, и одного довольно известного актера, ее любовника, ну и вдобавок одного дизайнера из агентства, чтобы не выглядеть полной дурой. Договорились за две недели вперед, я записала это число в десяти местах в своем ежедневнике, а когда они явились – привет, как дела, – оказалось, что я совершенно об этом забыла и могла накормить гостей только йогуртом и джемом. Мы отправились в китайский ресторан, и пришлось буквально встать на уши, чтобы мне позволили заплатить за всех.
Не знаю, почему я такая уродилась. Возможно, потому, что восемнадцать лет своей жизни я только выполняла чужие приказы. Планы на каникулы или просто на воскресенье всегда строили за меня другие – всегда одинаковые: я красила часовню с другими девочками из детского приюта, у которых тоже не было родственников (кстати, я обожала красить), болталась по пустому двору, зажав под мышкой мяч, иногда меня возили в Рубе[11], там у нашей Главной Матушки жил брат-аптекарь. Я по несколько дней сидела за кассой, перед каждой едой мне давали средство для укрепления здоровья в ампулах, а потом приезжала Глав-Матушка и забирала меня.
В шестнадцать лет во время одной из таких поездок в Рубе я что-то сказала или сделала, что ее огорчило, – уже не помню, что именно, какая-то ерунда, – и прямо перед приходом нашего поезда она вдруг почему-то решила отложить отъезд. Повела меня в пивную, накормила мидиями, а потом мы пошли в кино. Посмотрели «Бульвар Сансет»[12]. Когда фильм закончился, Глав-Матушка была сама не своя от стыда. Она выбрала его, потому что у нее остались незабываемые воспоминания о Глории Свенсон в ролях невинных девушек, и разумеется, она даже не могла предположить, что меньше чем за два часа я своими глазами постигну все прелести падения нравов, которые так тщательно от нас скрывали.
Я тоже плакала по дороге на вокзал (нам пришлось бежать как сумасшедшим, чтобы успеть на последний поезд), но плакала не от стыда, а от восторга, меня охватила восхитительная грусть, я задыхалась от любви. Это был первый и самый прекрасный фильм, который я видела в жизни. Когда она стреляет в Уильяма Холдена и он под пулями, шатаясь, отступает к бассейну, когда Эрик фон Штрогейм руководит съемкой новостей, а она спускается по лестнице, полагая, что играет новую роль, мне казалось, что я вот-вот умру, прямо здесь, в своем кресле в кинотеатре Рубе. Не могу это объяснить. Я была влюблена в Холдена, Штрогейма и Глорию Свенсон, хотела бы быть на месте любого из троих. Я даже полюбила подружку Холдена. Когда они вдвоем прохаживались среди декораций пустого кинопавильона, я безнадежно мечтала остаться рядом с ними – чтобы эта история начиналась снова и снова, а я жила бы в ней всегда.
В поезде Матушка повторяла себе в утешение, что, слава богу, самое отвратительное в этих извращениях лишь подразумевалось, что даже сама она осталась в неведении, а уж я-то тем более не могла все понять. Но с тех пор, как я живу в Париже, я несколько раз пересмотрела этот фильм и уверена, несмотря на первое потрясение, что главное от меня не ускользнуло.
Вчера вечером, пока я надписывала конверты для двух писем, только что напечатанных на машинке, я вдруг подумала, что пойду в кино. Именно так я бы и поступила, будь у меня хоть десятая доля той рассудительности, которую мне приписывали в мои лучшие дни – еще совсем недавно. Я бы сняла телефонную трубку и в кои-то веки, за несколько часов до сеанса, подыскала бы себе компанию. Ну а затем, я слишком хорошо себя знаю, даже сброшенная на Париж водородная бомба не помешала бы мне довести дело до конца, и тогда ничего бы не случилось.
Хотя, с другой стороны, кто знает? Наверное, нечто подобное так или иначе должно было произойти со мной вчера, сегодня или через полгода. Ведь я сама себе враг…
Но я не сняла трубку, а закурила сигарету и пошла отнести эти два письма в корзину с почтой в коридоре. Потом спустилась этажом ниже. Несколько минут провела в кладовке, гордо именуемой «Документация», где лежат газеты. Их хранительница Жоржетта, высунув кончик языка, старательно вырезала объявления. Я взглянула на расписание кинотеатров в утреннем выпуске «Фигаро», но не нашла ничего заманчивого.
Я вернулась в свой офис, где меня уже ждал наш босс. Когда я открыла дверь, не ожидая никого там застать, и вдруг увидела его, у меня от испуга заколотилось сердце.
Ему лет сорок пять, ну, может быть, чуть больше, он довольно высокого роста и весит примерно килограммов сто. Очень коротко, почти наголо подстрижен. Лицо у него слегка оплывшее, но довольно приятное, даже говорят, что в молодости, когда он был худым, то был просто красавцем. Зовут его Мишель Каравель. Он основал наше агентство. У него талант к рекламному бизнесу, он умеет ясно объяснить то, чего хочет добиться, а в нашем деле, где приходится убеждать не только рекламодателей, которые нам платят, но и тех, кто покупает товар, ему нет равных.
Его отношения с сотрудниками и интерес к ним – исключительно деловые. Я совершенно его не знаю. Вижу только раз в неделю – в понедельник утром – на тридцатиминутной планерке в его кабинете, где он информирует нас о последних рабочих новостях. Меня туда приглашают всего-навсего, чтобы вести протокол.
Три года назад он женился на девушке моего возраста по имени Анита – я была ее секретарем, когда она работала в другом рекламном агентстве. Мы с ней дружили, если можно назвать дружбой сорок часов в неделю, проведенные в одном кабинете, ежедневные совместные обеды в кафе самообслуживания на улице Ла-Боэси и редкие встречи по субботам – походы в мюзик-холл.
Когда они поженились, именно она предложила мне перейти в агентство Каравеля. Она уже работала у него несколько месяцев. Я выполняла примерно те же функции, что и она, но у меня не было ни ее выдающихся способностей, ни ее честолюбия, ну и, соответственно, ее зарплаты. Я не встречала еще человека, который с таким остервенением и эгоизмом делал бы карьеру. Ее жизненный принцип гласил: если живешь в мире, где другие привыкли сгибаться перед бурей, то нужно уметь вызвать бурю, а самой подниматься наверх по чужим спинам. Ее прозвали Анита-пошли-все-на фиг. Она это знала и иногда даже подписывала так служебные письма, если требовалось разнести кого-то в пух и прах.
Не прошло и трех недель после свадьбы, как Анита родила девочку. С тех пор она больше не работает, и я практически ее не вижу. Что касается Мишеля Каравеля, то я полагала (вплоть до вчерашнего вечера), что он вообще не помнит, что я знакома с его женой.
Он выглядел усталым или озабоченным и очень бледным, так бывает всегда, когда он сидит на диете, стараясь похудеть. Он назвал меня Дани и сказал, что у него неприятности.
Я заметила, что на кресле для посетителей возле моего стола навалены папки, убрала их, но он так и не сел. Он оглядывался по сторонам, словно оказался в моем офисе впервые.
Он сказал, что завтра улетает в Швейцарию. У нас в Женеве очень важный клиент – фирма «Милкаби», сухое молоко для грудных детей. Чтобы получить от них новый заказ, он должен повезти с собой макеты, оттиски на меловой бумаге, цветные фотографии – все, что идет в ход, когда требуется час или два достойно защищать свои интересы перед дюжиной директоров и их заместителей с ледяными лицами и ухоженными руками. Но его вылет под угрозой из-за нашей главной ударной силы – рекламного текста. Он объяснил мне без тени улыбки (я уже раз сто, не меньше, слышала от него подобные объяснения), что был составлен специальный доклад о нашей стратегии и стратегии наших конкурентов, но в последний момент ему пришлось все менять, и этот текст сейчас представляет собой разрозненные черновые фрагменты, а если проще – то ему нечего им представить.
Он говорил быстро, не глядя на меня, поскольку ему было неловко просить меня об услуге. Он сказал, что невозможно ехать, когда ты гол как сокол. К тому же переносить встречу с «Милкаби» нельзя, он уже проделывал это дважды. Даже тугодумы-швейцарцы на третий раз догадаются, что мы – шайка жуликов и дешевле разносить сухое молоко по домам бесплатно.
Теперь я уже хорошо понимала, куда он клонит, но молчала. Последовала пауза: он машинально перебирал крохотные игрушки, выставленные в ряд у меня на столе. Я сидела. Закурила еще одну сигарету. Указала ему на пачку «Житан», но он отказался.
Наконец он спросил, разработала ли я какие-то планы на вечер. Он часто так мудрено выражается, и звучит это довольно обидно. Не думаю, что он способен представить себе, что я могу быть чем-то занята по вечерам – только спать, чтобы назавтра быть готовой к борьбе на трудовом посту. А я, дура безмозглая, даже не знала, что ему ответить – да или нет, – и спросила, стараясь, чтобы мой голос звучал безразлично:
– Так сколько страниц нужно напечатать?
– Пятьдесят.
Я выпустила изо рта красивое облачко дыма, выражающее недовольство, и при этом подумала: ну вот, ты все испортила, выпускаешь дым, как в кино, теперь он поймет, что ты выпендриваешься.
– И вы хотите, чтобы я сделала это сегодня вечером? Нет, мне не потянуть! Мой предел – шесть страниц в час. И то, если строчу как пулемет. Попросите мадам Блондо, она наверняка справится.
Он сказал, что рейс у него только в полдень. В любом случае, даже речи нет, чтобы доверить эту работу мадам Блондо, печатает-то она быстро, но не сможет разобрать текст, где куча исправлений, отсылок, незаконченных фраз. А я все понимаю.
Он еще добавил, и думаю, это и решило дело, что не хочет – и всегда возражал, – чтобы сотрудники работали в агентстве после окончания рабочего дня, особенно если им приходится барабанить на машинке. Выше этажом живут люди, а наш договор о съеме помещения и так смогли заключить только благодаря каким-то непонятным административным ухищрениям. Он сказал, что я буду печатать у него дома, там смогу и поспать, чтобы не терять времени, если не успею закончить вечером. Тогда доделаю утром до его отъезда.
Я ни разу не была у него дома. Это и возможность повидаться с Анитой перевесили все доводы, отказаться я уже не могла. За одну или две секунды, пока он не выдержал и сам не сказал – ну хорошо, договорились, – я, идиотка, чего только не успела себе навоображать… Ужин втроем, представьте себе, в просторной столовой, приглушенный свет ламп. Негромкий смех, сопровождающий воспоминания. Послушайте, не отказывайтесь, возьмите еще крабов. Анита за руку ведет меня, уже никакую, разомлевшую от выпитого вина, в мою спальню. За распахнутым окном ночь, ветерок раздувает занавески.
И тут же получила порцию холодного душа. Он посмотрел на часы, сказал, что меня никто не будет тревожить, прислуга поехала в отпуск домой, в Испанию, а у них с Анитой светская повинность, фестиваль рекламных фильмов во дворце Шайо[13]. Правда, он добавил:
– Анита будет счастлива увидеть вас. Она ведь вам немного покровительствовала в свое время?
Но сказано это было, когда он уже направлялся к двери, не глядя, будто меня не существует – словно я не человек, а электрическая пишущая машинка марки «Президент».
Прежде чем уйти, он обернулся, сделал неопределенный жест в сторону моего стола и спросил, не осталось ли у меня какого-то важного дела. Я собиралась править верстку брошюры по индустриальной тематике, но она могла подождать, поскольку в голову мне пришла здравая мысль, что случается нечасто, и я не упустила свой шанс и произнесла:
– Осталось получить деньги.
Я имела в виду тринадцатую зарплату, нам ее выдают в два приема – половину в декабре, половину в июле. Те, кто сейчас в отпуске, получили свои премиальные вместе с деньгами за июнь, остальные получают накануне 14 июля. Обычно, как и жалованье в конце месяца, конверты разносит по кабинетам главный бухгалтер и вручает каждому лично. До меня он добирается, когда остается меньше получаса до конца рабочего дня. Сначала он идет в редакцию, где вызывает настоящую бурю восторга, но я пока не слышала, чтобы редакторши с воплями радости кидались на беднягу.
Шеф застыл, держась за ручку двери. Он заявил, что уже едет домой и думал забрать меня с собой. Он сам вручит мне мой конверт, что, кстати, даст ему возможность добавить туда еще некоторую сумму, скажем триста франков, если меня устроит.
В его взгляде читалось облегчение, ну и я, само собой, была довольна, правда, у него оно тут же исчезло – просто-напросто я помогла ему найти выход из затруднительного положения.
– Собирайтесь, Дани. Жду вас внизу через пять минут. Машина у входа.
Он вышел, закрыв за собою дверь. Но почти тотчас снова открыл ее. Я в этот момент ставила на место игрушку, которую он передвинул, нарушив их ровный ряд на моем столе. Слоник на шарнирах, ярко-розовый, как леденец. Он заметил, как старательно я возвращаю его в строй, и сказал: «Прошу прощения». Он рассчитывает, что я не буду обсуждать с коллегами свою «надомную» работу. Я поняла, что поскольку он чувствует себя немного виноватым, то не хочет, чтобы в агентстве узнали о его оплошности. Он собирался сказать что-то другое, наверное, объяснить мне, что сознает свою вину, но в результате посмотрел на розового слоника и ушел уже окончательно.
Минуту я сидела, задаваясь вопросом: а что случится, если я не успею напечатать эти пятьдесят страниц до его отъезда? Да нет, мне хватит времени, пусть придется поработать ночью, меня беспокоило другое. Мои глаза могут не выдержать такого напряжения. Они становятся красными, слезятся, мелькают какие-то точки, иногда мне так больно, что я почти ничего не вижу.
Еще я думала об Аните, о каких-то глупостях: если бы я утром знала, что увижу ее, я бы надела свой белый костюм, нужно обязательно заехать домой переодеться. Раньше, когда мы вместе работали, я донашивала юбки, сшитые еще в приюте. Она мне говорила: «Как ты меня бесишь, напоминая о своем несчастном детстве, когда ходишь в этом самопале». Мне хотелось надеть самое лучшее, чтобы она увидела, как я изменилась. Вдруг я вспомнила, что шеф дал мне на сборы пять минут. Для него это триста секунд. Его пунктуальность удручает, хоть сверяй по нему часы.
Я нацарапала на листке блокнота: «Уезжаю на уикенд. До среды».
Потом тут же разорвала листок на мелкие кусочки и аккуратно написала на новом: «Должна улетать на уикенд. До среды. Дани».
Теперь мне быхотелось добавить какие-то подробности. Самолет – этого мало. Я могла бы написать: самолет на Монте-Карло. Но взглянула на циферблат: большая стрелка уже почти подошла к пяти, да и в любом случае я оставалась единственной среди сотрудников агентства, кто никогда не летал на самолете, поэтому большого впечатления это ни на кого не произведет.
Я прикрепила листок скрепкой к абажуру настольной лампы. Любой, кто войдет, сразу его увидит. Мне кажется, я была счастлива. Это трудно объяснить. Другими словами, я вдруг испытала то же нетерпение, которое весь день исходило от остальных.
Надевая летнее пальто, я подумала, что у Аниты и Мишеля Каравеля есть маленькая дочка. Я взяла розового слоника и положила его в карман.
Помню, что солнце по-прежнему било в окно, освещая разложенные на моем столе бумаги.
В машине – черной DS[14] с кожаными сиденьями – он сам предложил сначала заехать ко мне, захватить ночную рубашку и зубную щетку.
Пробок еще не было, а вел он быстро. Я сказала, что у него усталый вид. Он ответил, что сейчас у всех такой вид. Тогда я заметила, что машины DS очень комфортабельные, но эта тема его не заинтересовала, и мы снова замолчали.
Мы переехали Сену по мосту Альма. На улице Гренель он нашел место рядом с фотомагазином, почти напротив моего дома. Он последовал за мной, когда я вышла из машины. Даже не спросил, можно ли ему подняться. Просто вошел в здание.
Я не стесняюсь своей квартиры, по крайней мере, мне так кажется, кроме того, я была уверена, что не оставила сушиться белье на батарее. И все-таки меня ужасно разозлило, что он идет следом за мной. Он займет все свободное пространство, мне придется переодеваться в ванной, а если наткнешься там на стенку, то тут же пересчитаешь остальные три. Еще к тому же у меня пятый этаж без лифта.
Я сказала, что он вовсе не обязан сопровождать меня, мне нужно подняться всего на несколько минут. Но он ответил: ничего страшного. Не знаю, что он там себе вообразил. Может, что я собираюсь прихватить с собой чемодан?
Очень повезло – на лестничной площадке никого не было. У меня есть соседка, ее муж организовал себе отдых в больнице Бусико, попав туда прямо с улицы Франциска Первого, проехав по встречной полосе. Если не поинтересуешься, как он себя чувствует, она просто лопается от злости, а если спросишь, будет тараторить до скончания века. Я вошла в квартиру первой и тут же закрыла за Каравелем дверь. Он огляделся, но ничего не сказал. В этом крохотном помещении он явно чувствовал себя неуютно. Он показался мне гораздо моложе и, как бы это выразиться, гораздо живее и всамделишнее, чем на работе.
Я достала из шкафа белый костюм и заперлась в ванной. Я слышала, как он расхаживает по комнате совсем рядом. Пока я раздевалась, я крикнула ему через дверь, что в шкафчике под окном есть выпивка. Я успеваю принять душ? Он не ответил. Я не стала мыться, только быстро обтерлась махровой рукавицей.
Когда я вышла, одевшись, причесавшись, наведя марафет, но босиком, он сидел на диване и говорил с Анитой. Сказал, что мы скоро приедем. Одновременно разглядывал мой костюм. Я надела белые туфли, присев на ручку кресла, не спуская с него глаз. В его глазах я прочла только скуку.
Он разговаривал с Анитой – говорил: «Да, Анита. Нет, Анита». Наверное, чтобы я знала, что это она. Уже не помню, что именно он ей рассказывал, что я не изменилась, нет, что, скорее, высокая, да, скорее, худая, да, что я хорошенькая, да, и блондинка, очень светлая, загорелая, да – что-то вроде этого, это звучало бы очень мило, не произноси он эти слова каким-то неестественным голосом. Он еще раздается у меня в ушах: деланый, монотонный голос судебного исполнителя. Он отвечал Аните, потворствовал ее капризу. Она хотела, чтобы он описал меня, он подчинился. Ведь она-то – человек, а я, Дани Лонго, могла с таким же успехом быть стиральной машиной из рекламы универмага BHV.
Он добавил еще одну деталь. Не стал прибегать к образным выражениям, чтобы сообщить жене, не обидев меня, что моя близорукость прогрессирует. Это было точное описание того, что он видел, грубая констатация фактов. Он сказал, что очки скрывают цвет моих глаз. Я засмеялась. Я даже приподняла очки, чтобы показать, какого цвета у меня глаза. Они вовсе не такие голубые и переменчивые, словно море, как бывали у Аниты, когда она разрешала мне нести оба наши подноса в кафе самообслуживания на улице Ла-Боэси, у меня глаза темные, неподвижные и маловыразительные, как наводящие тоску равнины севера, к тому же без очков я ничего не вижу.
Не знаю, может быть, из-за этого, из-за описания моих глаз, но я как-то сразу поняла, что навсегда останусь лишь поводом для оживления чуть занудного телефонного разговора между супругами из высшего общества, и, хотя я смеялась, мне было грустно, мне уже все осточертело, и я мечтала, чтобы этот вечер поскорее закончился, чтобы оба они уже отвалили на свой проклятый фестиваль рекламных фильмов, чтобы их вообще никогда не существовало, чтобы не существовало Аниты, короче, чтобы оба они провалились в тартарары.
Мы вышли. Я несла в сумке, как было велено, ночную рубашку и зубную щетку. Ехали по набережным Сены до моста Д‘Отей. Потом он по дороге что-то вспомнил, поставил машину на двойной линии на торговой улице.
Дал мне купюру пятьдесят франков, сказал, что ни он, ни Анита никогда не ужинают и что в доме вряд ли для меня найдется что-то съестное. Обладай я хоть самым примитивным чувством юмора, я бы расхохоталась, вспомнив свои бредовые мечты об ужине втроем при приглушенном свете ламп, о ветерке, раздувающем занавески. Вместо этого я зарделась. Я сказала ему, что тоже не ем на ночь, но он мне не поверил: пойдите, прошу вас.
Пока он ждал за рулем, я купила две бриоши в булочной и плитку шоколада. Он также попросил меня – заодно – зайти в аптеку и забрать для него лекарство. Пока ставили штампы на рецепт, я прочла на коробке содержимое флакона – сердечные капли. Он голодает, но, чтобы не падать в обморок, накачивает себя дигиталисом[15]. Потрясающе.
В машине, пряча в бумажник сдачу, он спросил, не глядя на меня, где я купила свой костюм. Есть мужья, которые не могут вынести, когда кто-то, кроме их жен, элегантно одет. Я ответила, что получила его бесплатно в агентстве после фотосессии для одного из клиентов с улицы Фобур-Сент-Оноре[16]. Он покачал головой, словно говоря: «Я так и думал», – но, обращаясь ко мне и стараясь быть любезным, произнес что-то наподобие: «Для готового платья он выглядит весьма эффектно».
Я никогда не бывала на их вилле Монморенси в Отейе. Наверное, под настроение все вокруг показалось мне каким-то тусклым, а квартал, расположенный в самом центре Парижа, с его ровными, нарядно украшенными улицами напомнил провинциальную деревню, населенную пенсионерами. Семейство Каравель проживало на авеню Трамбль[17].
Рядом также была авеню Тийель[18] и, полагаю, авеню Маронье[19]. Дом оказался именно таким, как я его себе представляла: красивый, большой, окруженный цветочными клумбами. Было самое начало восьмого. В листве прыгали солнечные зайчики.
Я помню, как мы приехали, звук наших шагов в предвечерней тишине. В холле с красным плиточным полом и огромным гобеленом с изображением единорогов горели все лампы, хотя было еще светло. Наверх вела каменная лестница, а на нижней ступеньке стояла маленькая белокурая девочка в голубом бархатном платье, отороченном кружевом, и лаковых туфельках – один носочек сполз вниз, она прижимала к груди лысую куклу и смотрела на меня, не мигая, каким-то отсутствующим взглядом.
Я подошла к ней, ругая себя за то, что не научилась принимать все, как есть, не создавая проблем. Нагнулась, чтобы поцеловать ее и поправить носочек. Она стояла молча, не реагируя. У нее были большие голубые глаза, как у Аниты. Я спросила, как ее зовут: «Мишель Каравель». Она произносила «Калавель». Я спросила, сколько ей лет: «Тли года». Я вспомнила о розовом слонике, которого собиралась ей подарить, но он остался в кармане пальто, а пальто осталось дома.
В эту минуту ее отец позвал меня в просторную комнату, из которой я практически больше не выходила. Там стояли диван и кресла из черной кожи, темная мебель, вдоль стен – стеллажи с книгами.
Большая лампа с карусельной лошадкой вместо подставки.
Я поменяла очки и попробовала отведенный мне «пулемет». Это была полупортативная машинка марки «Ремингтон» двадцатилетней давности и, в довершение всего, с английской клавиатурой. Но все-таки на ней можно было отпечатать шесть читаемых копий, Каравель сказал, что хватит четырех. Он открыл папку «Милкаби» – листочки, испещренные микроскопическим почерком (никак не могу понять, как такой амбал умудряется писать так мелко), и объяснил, с какими трудностями я могу столкнуться. Он еще должен был до фестиваля во дворце Шайо, непонятно зачем, заехать в типографию. Он уехал, сообщив, что Анита вот-вот вернется, и пожелал ни пуха ни пера.
Я уселась за работу.
Анита спустилась через полчаса – светлые волосы стянуты на затылке, в руке сигарета. Она сказала: действительно, мы не виделись уже целую вечность, как у тебя дела, у меня дикая мигрень, – все это произнесено на одном дыхании, при этом она успела оглядеть меня с головы до ног. В ней, как и раньше, чувствовалось какое-то внутреннее напряжение.
Она открыла дверь в глубине комнаты и показала мою спальню. Объяснила, что муж иногда там ночует, если работает допоздна. Там стояла огромная кровать, покрытая белой шкурой, а на стене висела увеличенная фотография голой Аниты, сидящей поперек кресла, – прекрасная фотография, видна даже пористость кожи. Я по-идиотски засмеялась.
Она повернула фотографию, приклеенную на деревянную раму, лицом к стене. Сказала, что Каравель оборудовал на чердаке любительскую фотолабораторию, но, кроме нее, ему больше никто не позирует. При этом она открыла другую дверь рядом с кроватью и показала мне ванную, отделанную черным кафелем. На секунду наши взгляды встретились, и я поняла, что все это ей смертельно скучно.
Я снова села за работу. Пока я печатала, она разложила на низком столике приборы, принесла два куска ростбифа, фрукты и початую бутылку вина. Она еще не была одета для приема. Спросила, не нужно ли мне еще что-нибудь, но, не дожидаясь ответа, пожелала ни пуха ни пера, пока-пока и исчезла.
Через какое-то время она возникла на пороге в черном атласном пальто, заколотом у ворота крупной брошкой, держа за руку дочку. Она должна отвезти ее своей матери, та живет рядом, на бульваре Сюше (я там бывала раза два или три), а потом поедет во дворец Шайо, муж будет ждать ее там. Она сказала, что они вернутся не поздно, потому что улетают в Швейцарию, но если я устану, то совсем не обязана их дожидаться. Я чувствовала, что, прежде чем уйти, ей хочется сказать мне что-то дружеское, но не получалось. Я поднялась, чтобы лучше видеть малышку и сказать ей: «Мишель, дорогая, доброй ночи». Уходя, она оборачивалась, не сводя с меня глаз и по-прежнему прижимая к груди свою лысую куклу.
И тут я начала строчить как пулемет. Два-три раза закуривала, но, поскольку не люблю курить, когда печатаю, в перерывах ходила по комнате, рассматривала корешки книг. На стене я обнаружила нечто явно выпендрежное, но интригующее – матовое стекло 30 х 40 сантиметров в золотой рамке, а вделанное сзади устройство проецировало на него цветные диапозитивы. Видимо, Каравель приспособил здесь один из таких приборов, которыми пользуются для показа рекламы в витринах. Фотографии менялись каждую минуту. Я увидела несколько рыбачьих деревушек, залитых солнцем, разноцветные лодки, из-за отражений в воде казалось, что их больше, чем на самом деле. Я не знаю, как называется этот прибор. Единственное, что я, дура безмозглая, могу утверждать, – эти фотографии сделаны на немецкой пленке «Агфаколор». Я уже так давно вкалываю в этом дурдоме, что не могу ошибиться в оттенках красного.
Когда я почувствовала, что устали глаза, я пошла в ванную, отделанную черным кафелем, промыть их холодной водой. Снаружи не доносилось ни звука, казалось, Париж находится где-то далеко, и мне было очень не по себе в пустом темном доме.
К половине первого я успела напечатать тридцать страниц. Я без конца делала опечатки, словно мозг у меня расплавился и превратился в сухое молоко. Я пересчитала оставшиеся страницы – полтора десятка. Тогда закрыла футляр машинки.
Я проголодалась. Съела бриошь, которую купила по дороге, кусок ростбифа, яблоко и выпила немного вина. Мне не хотелось оставлять за собой беспорядок, и я отправилась на поиски кухни – просторной, выдержанной в стиле деревенского дома с каменной раковиной и двумя стопками грязной посуды, покрытой плесенью. О, как я хорошо знала Аниту! С тех пор, как ее прислуга уехала в отпуск, она наверняка даже пальцем не пошевелила, чтобы нажать на кнопку тостера.
Я сняла жакет, вымыла свою тарелку, стакан и приборы. Погасила везде свет и отправилась спать. Было жарко, но я, сама не знаю почему, побоялась открыть окно. Никак не могла заснуть. Я думала об Аните, той, прежней, когда она была моей начальницей. Раздеваясь, я не удержалась и перевернула фотографию, где она сидит голая на кресле. Злилась на себя, что так по-дурацки отреагировала. Я вовсе не считаю, что так уж глупо хохотать, когда видишь, что мужик вывесил у себя дома фотографию голого зада собственной жены, – просто у меня дурацкий смех.
Когда я работала с Анитой, она много раз ночевала у меня. Она жила тогда с матерью и попросила, как умеет просить только она одна, перемежая приступы нежности с угрозами, и при этом невероятно настырно, чтобы я пустила ее к себе – встретиться с одним парнем. Парни у нее менялись, но место свиданий оставалось неизменным, а уступив раз, я уже не могла набраться смелости отказать ей. Пока они развлекались, я шла в кино. Когда возвращалась, заставала ее раздетой с пылающими щеками, она курила и либо читала, либо слушала радио, перевесив ноги через подлокотник кресла, примерно, как на этой фотографии. Ей даже в голову не приходило убрать постель. Мое самое четкое воспоминание – волочащиеся по полу смятые простыни, на которых я должна была провести рядом с ней остаток ночи. Если я выказывала недовольство, она называла меня «мерзкой убогой целкой» и велела возвращаться в монастырь и подыхать там от зависти. Или же принимала на редкость смиренный вид и обещала, что в следующий раз займется сексом на моем кухонном столе. Назавтра в бюро она превращалась в Аниту-пошли-все-на-фиг, одетую как девушки из приличных кварталов, с ясными глазами, точными жестами и сердцем, застегнутым на все пуговицы.
Наконец я заснула или задремала. Чуть позже услышала, как они вернулись. Шеф жаловался, что перепил и должен был общаться со скопищем придурков. Потом подошел к двери и спросил шепотом: «Дани, вы спите? Все нормально?» Я ответила, что все в порядке и осталось всего пятнадцать страниц. Подражая ему, я ответила ему еле слышным голосом, словно боялась кого-то разбудить в этих чертовых хоромах.
После этого я снова заснула. Мне показалось, что в ту же минуту в дверь поскреблись, и уже наступило утро – сегодняшнее утро – в окно светило солнце, шеф сказал: «Я сварил кофе, он на столе».
Я застелила кровать, приняла ванну, оделась, выпила остывший кофе – чашка стояла возле машинки – и села за работу.
Шеф заходил два или три раза посмотреть, сколько я успела. Затем показалась Анита в белой комбинации, она что-то искала, но так и не нашла, одной рукой она держалась за голову, ее по-прежнему донимала мигрень, а другой стряхивала пепел с первой утренней сигареты. Ей нужно было ехать за дочкой на бульвар Сюше. Она тут же сообщила мне, что они хотят воспользоваться деловой встречей с «Милкаби» и провести уикенд все втроем в Швейцарии. Она нервничала из-за поездки, это было совсем на нее не похоже. Раньше она действовала по принципу-все клиенты, как и любовники, будут больше тебя ценить, если заставить их ждать, и нелепо суетиться, стараясь успеть на самолет, когда можно улететь следующим.
Впрочем, нервничали все – она, я и Каравель. Я допечатывала последние страницы, как машинистки, которых сама не перевариваю, даже не пытаясь вникнуть в суть текста. Наверняка я сделала кучу ошибок, нажимала почти на все клавиши левой рукой (я левша и, когда тороплюсь и хочу печатать быстрее, просто забываю, что у меня есть правая рука), потеряла массу времени, внушая себе: думай, что делаешь, правой, кретинка, работай правой, как боксер, пропустивший смертельный удар. Удар, который нанесли мне, и пусть это звучит глупо, – кстати, не забыть сказать об этом, если меня будут допрашивать, – это их семейный уикенд в Швейцарии. Я однажды ездила в Цюрих, остались ужасные воспоминания. Я никогда не бывала в Женеве, но уверена, что, во всяком случае, для таких, как Каравели и им подобные, там должны быть отели-гнездышки с огромными террасами, где под лунным небом грустно поют скрипки, там ослепительно яркие дни и вечера, озаренные тысячью огней, там проводят время, как мне и не снилось, и не только потому, что за все это нужно платить тысячи франков или долларов. Я ненавижу себя за то, что я такая, – это правда, чистая правда, – но я такая, какая есть, и не знаю почему.
Я закончила печатать около одиннадцати. Разбирала листы – раскладывала по порядку на четыре стопки, когда Каравель явился, чтобы дать мне свободу. На нем был темно-синий летний костюм и безвкусный галстук в белый горошек, он подавлял меня своими габаритами и энергией. Он успел забежать в агентство – забрать макеты. Принес мой конверт с премиальными, не забыв вложить туда обещанные триста франков. Я пересчитала: больше тысячи, почти полная месячная зарплата, и произнесла (я, как всегда, в своем репертуаре): большое спасибо, здорово, даже чересчур.
Он складывал напечатанные листы в дорожную сумку из черной кожи. Спросил, тяжело дыша, есть ли у меня водительские права. Странный вопрос. Анита знает, что есть, наверное, ведь говорила ему. Когда она купила свою первую машину, подержанную «симку»[20]-кабриолет, то так боялась сесть за руль, что мне пришлось выводить машину с площадки автосалона. А потом я по четыре-пять раз на дню перегоняла ее с места на место на парковке, когда заканчивалось бесплатное время.
Но на самом деле за всю свою жизнь я водила лишь одну-единственную машину – пикап, известный как «две лошадки»[21], собственность приюта. Курсы вождения мне оплатила Глав-Матушка («это полезно, и сможешь выбрать мужа, который и на четырех колесах рулит, и на ногах твердо стоит, а не какого-то там недотепу»), и я единственная возила ее по делам. Это был мой последний школьный год. В приюте было два одинаковых пикапа, мне выделили тот, что постарше. «Можешь его не жалеть, – говорила Глав-Матушка, – наберешься опыта, а потом возьмем тот, что получше, у сестры Марии Матери Милосердия». Но при скорости тридцать километров в час она обеими руками вцеплялась в сиденье, а при сорока кричала так, будто ее режут. Однажды она с перепугу дернула ручной тормоз, и мы обе чуть не вылетели через лобовое стекло.
Склонившись над своей сумкой, Каравель пробормотал скороговоркой, что вызвать такси в субботу утром – целое дело, а кроме того, чтобы меня не беспокоили во время работы, он вчера попросил телефонную станцию перевести их номер на услугу «абонент недоступен», и ему не хочется затевать всю эту волокиту по второму разу, кроме того, нужно еще забрать дочку у тещи, и вообще, я окажу ему громадную услугу, если соглашусь поехать с ними в аэропорт Орли. Я ничего не поняла. Он распрямился и с раздражением объяснил мне: тогда я смогу привести назад его машину.
Он с ума сошел.
Я сказала ему, что в Орли есть парковки, но он только пожал плечами и ответил: спасибо, он в курсе.
– Ну, поехали, Дани.
Я ответила, что это невозможно.
– Почему?
Теперь он смотрел на меня в упор, слегка подавшись вперед; казалось, он излучает силу и нетерпение. Когда собеседник вплотную приближается ко мне, я тут же теряю нить разговора. Через несколько секунд я ему ответила:
– Не знаю! Потому что!
Невозможно вести себя глупее. Он снова пожал плечами, сказал, что не нужно ломать комедию, и вынес сумку в вестибюль. Для него вопрос был решен.
Я не могла ехать с ними в Орли. Я не могла привести назад его машину. Я должна была ему сказать, что в жизни не водила ничего, кроме развалюхи-пикапа, и что, когда мы на нем ездили, Глав-Матушка чувствовала себя спокойно, только когда в обозримом пространстве возникало очертание церкви, поскольку это давало шанс на соборование вне очереди. Я вышла следом за ним в вестибюль. Анита спускалась по лестнице. Я ничего не сказала.
У них было три чемодана. Я вынесла один в сад. Поискала глазами его DS, но то, что я увидела, повергло меня в оцепенение. Они собирались ехать не на DS, а на длинной, широкой, открытой американской машине, которую выводила из гаража Анита. Не машина, а танк.
Я вернулась в вестибюль, потом в комнату, где работала. Я даже не понимала, зачем я туда пошла. Ах да, за сумкой. Взяла ее. Поставила на стол. Нет, я не могу вести эту машину.
Каравель в спешке закрывал двери. Когда он увидел, что я стою столбом, то наконец сообразил, что со мной что-то не так, и подошел ко мне. Он дотронулся до моей руки и сказал:
– Это машина Аниты. В ней только газ и тормоз, и все. Ею очень просто управлять.