Его женщина Метлицкая Мария
© Метлицкая М., 2017
© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2017
Добрый день, Максим Александрович!
Простите за беспокойство. Впервые пишу писателю, да еще уважаемому и очень любимому!
Поверьте, я никогда не писала незнакомым людям. Да и вообще никогда не писала писем.
Хотя «незнакомым» я вас назвать не могу – мне кажется, что мы с вами давно и близко знакомы! Понимаю, что выглядит это смешно. Наверняка таких, как я, у вас сотни и даже тысячи. Тысячи тех, кто хочет выразить вам свою благодарность, почтение и любовь. Не сомневаюсь в этом ни одной минуты! Ваши книги, полные искренности и живой, пронзительной, жизненной и человеческой правды и, как мне кажется, щемящей откровенности, позволяют мне считать вас человеком знакомым и близким.
Не подумайте бога ради, что я принадлежу к той когорте навязчивых и чокнутых почитательниц, фанаток, хватающих бедного автора за рукав. Нет, честное слово, это не так! Просто вы так затронули мою душу, что осмелилась вам написать. А для чего я это делаю – не понимаю, ей-богу… Уверена, что вы безумно устали от вечных назойливых поклонниц и поклонников. Но что поделать – наверное, это одна из сторон медали славы.
В своем сумбурном и бестолковом письме я просто хотела сказать вам спасибо, выразить свою признательность и благодарность. Спасибо за честность, за то, что не пытаетесь сделать людей и жизнь краше, белее, чем они есть. Не стараетесь потрафить читателю, польстить, наивно обнадежить его, заморочить ему голову, окуная в несуществующий мир грез и фантазий.
Это, надо сказать, большое мужество. Большое мужество не стараться понравиться всем.
Только что я прочла ваш последний роман. Как я ждала его, считая дни до его выхода!
Как вы поняли, здесь я говорю про вашу последнюю книгу – «Не позволяй мне уйти».
Простите, но почему-то мне кажется, что здесь много автобиографического. Возможно, я ошибаюсь. Это, наверное, глупое предположение. Хотя не может человек, не переживший подобное, так пронзительно, глубоко и честно об этом писать!
Мне многое созвучно в этой книге – вас, наверное, это не удивляет. И об этом вам тоже пишут, уверена.
Прочитала про вас в Википедии – правильно, все совпало. Мы с вами примерно одного поколения, мы – земляки, я тоже москвичка. Мы родились и выросли в одной стране, и это многое объясняет. Нам, столичным жителям, многое было доступно – выставки, театры, музеи. Мы слушали одну музыку, смотрели одни и те же фильмы, читали одни и те же книги – это я почерпнула из ваших интервью. Знаете, так странно – наши вкусы совпали во многом! Я, как и вы, с большим трудом прошла через девяностые годы. Впрочем, тут нет ничего удивительного – тогда так жила вся страна. Вся наша бедная страна, в очередной раз переживающая нищету, унижения и немыслимый бардак.
И все же мы выжили – вопреки всему. И после всего этого ада, сумятицы, всеобщей растерянности, страха, почти катастрофы мы смогли выползти, подняться на ноги, устоять и даже сделать карьеру. Правда, не все, увы.
Мне близки ваши представления о человеке и мироустройстве – здесь мы снова совпали. И это бесконечно меня радует.
Ой, перечитала и испугалась. Мне стало страшно неловко… Как же я загрузила вас, господи! Зачем вывалила на вас весь этот бред? В который раз извиняюсь перед вами! Но править ничего не буду. Если начну – точно не отправлю, удалю письмо.
Простите за сумбурность, за сбивчивость, за путаный слог. Простите за мой душевный порыв. Еще раз спасибо за вашу книгу, за ваш прекрасный и тяжелый труд, который помогает нам выживать и оставаться людьми!
С огромным уважением и благодарностью,
Марина Николаевна Сторожева, учитель музыки.
Спасибо!
Марина
Господи, зачем? Зачем я написала ему? Глупость какая… Стыдно.
Вечно мои душевные порывы, от которых мне потом только стыдно.
И жизнь ведь ничему не научила – вот он, пример! Сколько раз мордой об стол – и опять.
Одна надежда – он не прочтет. Конечно же, не прочтет. Сколько их таких, сумасшедших поклонниц! Сколько старых и молодых дур, всю жизнь ищущих смысл жизни и ждущих ответа, пишут ему. Имя им – легион.
Впрочем, нет – я ответа не жду. Значит, кое-что в голове осталось. Какие-то крохи, остатки разума. Климакс. Вот его проявления.
Конечно, климакс и одиночество. И снова мои сомнения. Я никогда ничего не могла решить сразу. Я никогда не могла сразу решиться! Всю жизнь я толкалась на пороге, стесняясь или боясь толкнуть дверь рукой и зайти. Всю жизнь я была стеснительной, закомплексованной. Всю жизнь я чего-то боялась. Я никогда не умела настаивать, требовать. Просить. Я стеснялась себя обнаружить. Всю жизнь я была страшной трусихой. А тут – на тебе, осмелела!
Господи, но как же неловко! Не смогла справиться, остановить себя, дать себе по рукам. Дура – она и есть дура.
Да и черт с ним, с письмом! Что я себя терзаю? За что стыжу? Подумаешь – написала! Да, под влиянием эмоций и настроения. Тоже мне, преступление! Еще одна сумасшедшая тетка. Наверняка он давно к этому привык. Посмеется и письмо удалит – спам. Делов-то с копейку! А скорее всего – не прочтет. У него – в отличие от меня, бездельницы, – куча всяких важных дел. Встречи с читателями, командировки, поездки. В конце концов – серьезная работа. Семья – жена, дети.
Ладно, хватит себя корить! Прости себе минутную слабость. Вот так всегда – сделаю что-нибудь, а потом… сжираю себя, как самка богомола сжирает самца.
Хватит, все. Займись-ка делами, Марина!
Какими делами, господи? Ах да! У меня много дел! Только – каких?
Как же я ненавижу праздники! Просто до дрожи, до тошноты. Именно в эти дни, когда страна отдыхает, предается веселью, зазывает гостей, накрывает пышные столы, поет и танцует. Когда все радуются друг другу, обнимаясь в тесной прихожей, и с кухни тянет пирогами и жареной уткой, а под елкой лежат подарки и разгоряченные, усталые хозяйки торопливо поправляют прическу. Когда возбужденные мужчины торопятся домой с букетами тюльпанов и гвоздик, нервно нащупывая и проверяя наличие картонной коробочки с духами в кармане плаща. А их ожидающие праздника и подарка нервные супруги поглядывают в окно. Когда влажно и свежо пахнут молодые клейкие первые листочки на деревьях и семья съезжается на дачу, открыв новый сезон, и шумно от радостных возгласов и вскриков, все душат друг друга в объятиях и торопятся усесться за стол, накрытый в саду, под яблоней. И кипит самовар, и пахнет укропом из банки с малосольными огурчиками, и в бидоне настаивается, ждет своего часа окрошка, и тянет дымком от мангала. Вот тогда мне особенно плохо. Вот тогда я особенно остро чувствую, что я – одна. Одна на всем белом свете. Невзирая на наличие дочери, матери и любовника. И все эти праздники, семейные и государственные, для меня сплошная мука и унижение.
А ведь есть еще и мой день рождения! Как я ненавижу этот день! Как хочу, чтобы его вообще не было на календаре – эх, если можно бы было стереть эту дату! Как я жду утра следующего дня, радуясь, что все наконец прошло! А ведь когда-то я его очень любила! Когда все было по-другому, когда у меня была семья. Когда все были вместе. Когда вообще все было! Не просто по-другому – просто все было. И все еще были…
Как я ждала этот день, как готовилась к нему – покупала новое платье, делала прическу, пекла пироги. И ждала – мужа с работы, дочку из садика, маму, гостей. Как много тогда в моем доме было людей! Родни, приятелей – Сережкиных и моих. Было громко, весело, вкусно. Все танцевали. Сережа приглашал мою маму. А она очень смущалась. Как это было давно! Словно сон.
Сейчас все по-другому: другая жизнь, одиночество. Полное, тотальное одиночество. При живых близких, при любимом вроде мужчине. «Вроде» – точно сказано. Самой стало смешно. Вся моя жизнь – вроде. Вроде как есть, а на самом деле…
Дочь. Моя дочь Ника. Она тоже, слава богу, есть! Господи, что за фраза получилась – самой стало страшно. Нелепая, страшная, но – правдивая. Вроде как. Почему вроде? Да потому, что она, моя дочь, далеко! За тридевять земель, в тридевятом царстве, в тридесятом государстве. На краю света. Далеко от меня. Это, конечно, фигура речи. Полтора часа, если по пробкам. Ну, в крайнем случае – два. А видимся мы раз в месяц, не больше. Даже реже – я ей не нужна. Совсем.
Короткий звонок раз в три дня: «Мам, ты нормально?»
«Нормально», – отвечаю я, зная, что все остальное ей неинтересно.
Наверное, я сама виновата.
«Как бабушка? Нормально?»
«Нормально, – снова отвечаю я. – У нас все нормально. «Как у тебя?» – спрашиваю я.
«Нормально», – отвечает она.
Она произносит это слово, как бы предупреждая мои расспросы. Я произношу это слово, потому что она не желает знать правду. Ей неинтересны мои жалобы и нытье.
Почему так получилось? Не понимаю. Где я пропустила, в чем виновата? Нет, вру – понимаю. И когда пропустила – понимаю, и в чем виновата. И все же обидно – девочка, дочка. Молодая женщина. Я так мечтала, чтобы мы были подругами. Ну да ладно. Что я скулю? Пусть у нее будет все хорошо, пусть она будет здорова. Пусть будет счастлива – даже с этим. Которого я еле терплю. Пусть! А остальное я переживу – не впервой.
Мама. Мама хворает – давление, бесконечные кризы. Бедная мама! Мне хочется, чтобы она меня пожалела. А ей уже не до меня – мама борется с болезнями. Отыскивает какие-то народные рецепты и средства, покупает сомнительные газетки, слушает бабок на лавочках. Настаивает травки, собирает калину, покупает медные браслеты и прочую чушь. Я с ней спорю, но без толку. Врачей мама не признает. И как с ней бороться? Не понимаю.
Любимый мужчина – тот, кто «вроде как». При этом словосочетании мне становится смешно. Любимый мужчина. Нет, никогда я не называла его так! Потому, что никогда он не был любимым мужчиной. Любовником? Наверное, да. Какая огромная пропасть между этими однокоренными словами! Любимый – любовник. А у кого-то ведь сочетается! Но не у меня.
В этой истории вообще все страшно запутано, сплетено, завязано, но ни радости, ни восторга, ни удовольствия. Одно название – у меня есть любовник. Да, есть. Мы вместе. И в то же время поодиночке. В моей жизни его практически нет. Подарки, рестораны и даже поездки не в счет. Ничего плохого в них нет. Но я не из тех, кого это здорово возбуждает. При этом мы с ним, скорее всего, привыкли друг к другу. Так все и тянется – кое-как. И ничего невозможно изменить, ничего!
Наверное, это и хорошо. Лучше нам ничего не менять.
Он женат. У него были огромные, неразрешимые трудности – это правда: больная жена, дочь, растущая без материнского глаза, непростая теща и очень и очень ответственная работа. А тут еще я! От меня должна исходить только радость. Покой. Позитив. Я должна встретить и проводить его с улыбкой. Покормить, пожалеть. Ублажить. Иначе зачем я ему вообще нужна? Чтобы слушать о моих тревогах и страхах? Мигренях и приливах?
У него и своих проблем выше крыши. Я для радости, для удовольствия.
А какое от меня удовольствие, господи?
Мне хочется, чтобы меня пожалели. Посочувствовали, погладили по голове. Просто выслушали – я бы уже была рада!
Но нет. Сочувствовать можно только ему.
Это тянется долго и трудно, с усилием – как натянутый резиновый трос или стальная и крепкая пружина: отпустишь – шарахнет по тебе. И будет еще больнее.
Ни у кого не хватает сил разрубить, разорвать. Мы все жуем и жуем эту давно несладкую жвачку, как советские дети жевали резинку, потерявшую вкус и цвет. Мы приклеиваем, прилепляем ее к спинке кровати или к столу, чтобы завтра достать, но – невкусно. Мы оба боимся одиночества, которое нам хорошо знакомо. Но мы по-прежнему одиноки и не хотим признаться в этом даже себе.
Кто я? Обычная женщина, каких миллионы. Сохранившая фигуру и стройность ног. Светло-русая и сероглазая. Ничего значительного из меня не получилось, увы… Мне сорок пять, я – неудавшийся пианист и концертмейстер, в данный момент – учительница музыки в районной школе, неудачница и лузерша, как теперь говорят.
Я пишу незнакомым мужчинам-писателям проникновенные и слегка истеричные письма, обнажая в них свою душу. На что я надеюсь? Что меня наконец кто-то поймет?
Нет, это не так – никаким «мужчинам-писателям» я не пишу. Я написала впервые в жизни письмо незнакомому мне лично и очень известному человеку – писателю Максиму Ковалеву. Непревзойденному мастеру современной прозы – как его называют. А для чего – не знаю сама. Порыв души – так я объяснила. Всегда меня подводили это «порывы».
В общем, такие дела.
Максим
Как поздно начинается день. Как непозволительно поздно, особенно в моем-то возрасте! Когда каждый день на счету, когда нужно ценить каждый час, когда так мало осталось времени, причем на все, в том числе на саму жизнь. Мне уже пятьдесят четыре, на следующий год юбилей. До чего обидно так палить время! Как я небережлив, как угождаю своим желаниям!
Никак не могу вытащить себя из постели. Просыпаюсь я рано – часов в девять, не позже. Но тут начинается «процесс» – не открывая глаз, я пробую снова уснуть. Не получается. Караулю сон, пытаюсь не двигаться – замираю. Не выходит. Переворачиваюсь на другой бок и «считаю слонов» – минуты три, не больше, понимая, как это смешно. Тяжело вздыхая, шарю рукой по полу и нахожу книжку – какую-нибудь, мне все равно. Но точно не свою.
Пробую читать – удовольствия никакого. Читать с удовольствием получается только поздно вечером, перед сном.
Закипаю от раздражения и наконец встаю. Шаркаю тапочками, покрякиваю от возмущения и ползу на кухню перекурить. От дурной привычки никак не избавлюсь, если честно, просто не хочу.
С превеликой тоской я смотрю на улицу. Под окном двор: яркие грибки песочниц, качели, карусели, какие-то тренажеры типа шведских стенок, брусья, «козлы», чтобы детвора развивалась. Уцелевших лип и тополей ничтожно мало, но и они увечные, безобразно обрезанные, с обрубленными кривыми ветками. Как инвалиды после ампутации. Зачем? Зачем и кому нужна эта кастрация? Я возмутился – господи, кому и когда они мешали? Объяснили – чтобы не было пуха, чтобы он не залетал в окна квартир, не стелился мягкими и легкими сугробами во дворе – лишние усилия дворнику.
Я вырос в этом дворе. Здесь вырос мой отец. Здесь, на зеленой шаткой скамеечке, сидела по вечерам моя бабка. Моя красавица бабка – ужасная стерва, надо сказать! Сидела и няня. Иногда – мама. Но редко, увы. И не было ярких песочниц, каруселей, шведских стенок и прочего. Были одни качели – два деревянных столба, врытые в землю, и самодельная люлька-качалка, сооруженная из корыта фронтовиком дядей Васей, дедом моего дружка Петьки Васильева. Петьки уже давно нет на свете. Что говорить про его деда?
Во дворе никого еще нет – рано. Позже, часам к двенадцати, выползут мамашки с колясками и малыми детками, подтянутся бабки – из тех, кто остался. Осталось их мало, этих старух. Почему? Куда они делись? В моем детстве их было полно – не хватало лавочки. Соседки-подружки придерживали местечко для «своих», и это было смешно. Те, кому места не досталось, ругались, проклинали друг друга, желали напастей и смешно обзывались, вспоминая старые обиды. Но через какое-то время наступал мир – бабки сидели рядком и теперь уже проклинали мужей и невесток, зятьев или другую родню.
Нам, пацанам, они казались вредными и даже злобными – грозили палками, шипели, посылали нам вслед проклятия. Но если кто-то из чужаков или своих нас пытался обидеть, бабки вставали стеной! И, кстати, на праздники или свои именины старушки всегда выносили из дома пирожки и конфеты. Ну а потом снова грозили самодельной клюкой.
Смешное время. Доброе время. Да, все-таки – доброе.
Как-то получилось, что в нашем доме жили разные люди, и самые обычные, и «непростые», важные дядьки, которых привозили на казенных машинах и чьи надменные жены, высоко подняв голову, спешили куда-то, взмахивая полами каракулевых богатых шуб. Была одна из таких – красавица и модница невероятная: высокая, стройная, с длинными ногами в блестящих шелковых чулках, с белокурыми волосами, уложенными в замысловатую сложную прическу. За ней всегда тянулся шлейф сладких духов. Когда она проходила, двор замолкал. Ее провожали взглядами все – застывали мамашки с детьми, жадно разглядывая ее наряды и вдыхая неземной аромат ее духов. Замолкали сварливые бабки на лавке. Девчонки каменели и не успевали захлопнуть рты. И столбенели мы, пацаны. Так и шла она по замершему и тихому двору, ни на кого не обращая внимания.
Звали ее Маргаритой. Помню и ее муженька – невысокого, ладного крепышка, кудрявого блондина с улыбкой на простоватом и добром лице – этакий Ванька, Иван-молодец, добрый герой русских сказок. Домой его доставлял шофер. Крепышок бодро кивал старушкам, сидящим у подъезда, и всегда справлялся о здоровье. Потом выяснилось – этот добродушный крепышок, сотрудник органов, бил свою красавицу Маргариту смертным боем. Только не по лицу – не дай бог! – по спине, по груди, по ногам. И однажды забил до смерти. Говорили, что ревновал. Можно в это поверить. Мертвую Маргариту никто не видел – ее увезли в судебный морг и хоронили оттуда. Крепышка тогда уже взяли.
Потом во дворе появилась мать Маргариты – молчаливая, суровая женщина, после смерти дочери и ареста зятя переселившаяся из коммуналки в их роскошную квартиру. Жила она в этой квартире одна. Мать Маргариты ни с кем не общалась: сделает пять кругов по двору и – обратно в подъезд. Ну ее можно было понять – что обсуждать и с кем?
Белокурая Маргарита – бесподобный и сладкий подростковый мираж. Вожделенная всеми, желанная всеми. И такая судьба.
Была еще тетка из директоров – кажется, кондитерской фабрики, – хмурая, низенькая, некрасивая, хромая. Эта ни с кем не здоровалась. Говорили, что у нее тяжело болен сын – вроде бы шизофрения. Муж сбежал к молодой, как это часто бывает. Эту тетку тоже привозила казенная машина.
Кстати! Когда она вышла на пенсию, с большим удовольствием сидела на лавочке у подъезда. И даже общалась с нашими бабками. Чудеса.
Был еще врач, профессор – Егор Петрович Лигин. Известный уролог. Мы дружили с его сыном, тоже Егором. Нормальный был парень, без пафоса. В начале восьмидесятых женился на англичанке и свалил в Соединенное королевство. Помню, как приезжал на похороны отца. Мы с ним тогда и увиделись, потрепались на поминках. Не самое подходящее место, правда. Но Егор был невозмутим и не проронил ни единой слезы – наверное, отвык от отца. В кабаке, где проходили поминки, показывал фотографии жены и детей и охотно делился впечатлениями о заграничной жизни. В доме жила семья Васильевых – дед Василий, наш дворник, его сын Федор, сноха Катерина и внук Петька, мой друг. Васильевы представляли «простую» часть населения нашего дома: дед дворник, сын токарь, а сноха – продавщица в пивном ларьке. Сын и сноха поддавали.
Была семья Липников – Семен и Дора. Хорошая, дружная, простая, рабочая семья. Семен был отменным скорняком – у него все наши дамы шили шапки, а Дора работала в бубличной. Ах, какие бублики она нам приносила! Это называлось некондиция, брак. Но как же вкусна была эта некондиция! Смуглые, чуть подгоревшие, усыпанные маком, еще теплые бублики. У них была дочка Сима – смешная, конопатая, черноглазая. Тощая и нелепая Симка. А потом эта Симка превратилась в красавицу. Мой друг Петька в нее влюбился. Но у них не сложилось – Симка вышла замуж за богача, директора универмага. Говорили, что в конце семидесятых его посадили. А потом Симка снова вышла замуж за какого-то штатника, очень богатого. Говорили, миллионера. Ну и свалила в Америку.
Родной двор. Это немного успокаивает меня и примиряет с жизнью. Я в раздумьях – пойти в душ, выпить кофе, а уж потом…
Нет, слаб, признаю. Все-таки возвращаюсь в кровать и снова закрываю глаза, поплотнее укутываюсь в одеяло и опять караулю сон, понимая, что он не придет. Я не так наивен. Просто вставать неохота. К тому же погодка, надо сказать, отвратительная – пасмурно, накрапывает дождь, приближаются холода.
В постели я согреваюсь, мне уютно. Знаю, что я законченный лентяй, но в который раз разрешаю себе поблажку. К тому же у меня есть оправдание – хорошо работается мне только по вечерам, часов эдак с пяти. Так настроены мои биологические часы, что же поделать. Бороться с этим совершенно бесполезно – пробовал, знаю. Да и Галки нет дома – моего, так сказать, надсмотрщика и строгого цербера. Вот и ищу себе оправдание – лежу и ищу. Хотя… Перед кем мне оправдываться? Это смешно. Все же засыпаю, правда, ненадолго, некрепко, поверхностно – дремлю. Когда встаю, на часах половина двенадцатого. Ничего себе покемарил! Душ и кофе бодрят. Пару минут – не больше! – легкой зарядки и…
А что, собственно, «и»? Вот именно. Сейчас буду нервно подыскивать себе дело. А вот, нашел! Слава богу! Пошуровав в холодильнике, понял, что все приготовленное любимой женой уничтожено – разумеется, мною. Замороженные котлеты, самолепные пельмени, голубцы – Галка большая мастерица. Хотя я многое умею и сам – спасибо «сложной судьбе». Так говорит моя дорогая и понятливая жена: «Он – человек сложной судьбы». Не знаю, насколько мне это приятно. Но то, что это помогает во многих ситуациях – точно.
Мама всегда говорила, что я буду беспомощным, как мой отец. Твердила, что надо рассчитывать только на себя. Этому ее научила трудная жизнь. А на деле это и было все ее воспитание. Остальному меня научила жизнь.
Итак, надо заняться обедом. Раздумываю – борщ или нет? Решаю – все-таки борщ! К борщу меня приучила мама – это было ее любимое блюдо, ведь она выросла на Украине. Тогда еще говорили «на» Украине. Родилась под Киевом, в селе Червонная Мотовиловка. Там жили тетки – Рая и Оксана, – которые и вырастили ее, родители погибли в войну. Я их прекрасно помню – розовощекие толстухи с роскошными косами, закрученными на затылке в баранку. А как певуче они говорили! Как пели украинские песни! Как ловко лепили вареники с вишней! Детство, да. Иных уж нет, а те далече.
Я варю борщ. Отвлекает от мыслей телефонный звонок. Бросаю взгляд на часы – Галкино время. Милая моя начинает с разбега – этой ей свойственно:
– Только встал? Ну ты даешь! Что работа? Сколько знаков за вчерашний день? Сколько-сколько? Максим! Что ты творишь! Ты же ничего не успеешь и снова будет скандал! Боже, что скажет Лариса!
Я перебиваю ее и оправдываюсь – перед своей женой я почему-то всегда оправдываюсь. Почему? Сам не пойму.
А она все верещит:
– Борщ? Зачем? В морозилке полно еды! Как все съел? У тебя что, солитер? Там же на три недели, не меньше! А, у тебя были гости? Кто? Перелеев? Или Словинский? Тогда все понятно! Только он мог столько сожрать! И сколько вы выпили, извини за бестактный вопрос?
Господи! Останови ее, очень прошу!
– Галя, Галя! Остынь! Не было Перелеева, не было! И Мишки Словинского не было! И все сожрал я – ты уж прости! Просто захотелось борща. Это что, преступление, Галь? Кстати, у нас есть томатная паста? Галя, ты меня слышишь?
Не-а, не слышит. Ладно, я потерплю. В конце концов, ее есть за что терпеть. Очень даже есть. Да и я далеко не сахар. Моя Галка – подарок небес. Это я понимаю. Моя заботливая жена. Моя вечно молодая жена. Моя красивая и ловкая жена.
Вот как бывает. Я почему-то не назвал ее любимой. Что-то из подсознания? Да нет, ерунда. Конечно, моя молодая, заботливая, красивая, ловкая и любимая жена – все правильно и все верно.
Я сворачиваю разговор:
– Ты же сама меня отвлекаешь! Галя, все! Мне надо работать!
Слово «работать» в нашей семье священно. Она тут же прощается, обещая позвонить завтра в это же время. Я кладу трубку и облегченно выдыхаю. Завтра. Завтра я снова начну врать. И оправдываться. Так и живем.
Я оттягиваю время работы. Почему? А потому, что боюсь. Каждый раз я боюсь. Боюсь начать, боюсь, что не получится. Если хорошо начинается, боюсь продолжения. Потом боюсь, что не получится оно. Оно, допустим, получилось. Тогда я боюсь следующего – окончания, развязки… Боюсь браться за концовку. Так было всегда. Но в разной степени. А вот как сейчас не было никогда.
Никто об этом не знает – даже она, моя Галка. Не знает и мой редактор, моя дорогая Лариса Петровна. Не дай бог! Уж ей-то знать совершенно не надо.
Никому не надо знать, что я трус. Я всегда боюсь, что у меня не получится. Или получится гадость. Хрень. Чепуха. Это, наверное, нормально – даже для меня, человека опытного, состоявшегося, известного, с именем, что называется. Я где-то читал, что известные, маститые актеры каждый раз дрожат перед выходом на сцену.
Да ничего, справлюсь. Всегда был этот страх, и я всегда справлялся. Вот только не сейчас, кажется. Сейчас все по-другому: не получается с самого начала, с первой страницы.
Причина моего страха в том, что я боюсь соврать, показаться фальшивым. Боюсь быть чересчур искренним и боюсь быть неискренним. Боюсь быть наигранным. Нечестным и честным. Где та хрупкая грань, где тот баланс, чтобы писать правду, не вынимая из себя кишки? Читатель все чувствует – любую фальшь, любое вранье. Любой компромисс с самим собой. Я боюсь своего читателя. Боюсь ему не понравиться. Боюсь, что он разочаруется во мне. И боюсь того, что я боюсь всего этого! Потому что понимаю – так, с оглядкой и тщательной выверкой, писать нельзя! Нельзя думать о том, кому и как ты понравишься, нельзя угождать – это могила. Главное – чтобы твоя работа понравилась тебе. Важно только то, что ты доволен собой! Не твоя умная жена, не твой замечательный редактор – только ты! Только ты ставишь себе самую верную, беспощадную и справедливую оценку.
Спасибо борщу – время убито, оправдание есть. А борщ получился невкусным. Для кухни тоже нужно настроение – без этого никак не выходит. Борщ съеден без удовольствия, кофе выпит – в третий раз. Хорошо, что нет Галки – она следит за моим здоровьем. Она следит за всем, моя жена. И все успевает. Кофе – две чашки в день. Утром и днем.
Бедная моя Галка! Как же ей трудно со мной! Всем со мной трудно. Герману, Галкиному сыну. Друзьям. Хотя какие друзья? Перелеев и Словинский? Друзья… И смех и грех! Первый – сосед-собутыльник, а второй – муж подруги жены. Принято считать, что мы с ним друзья. Особенно это радует наших жен – пару раз в год совместный поход в «Сандуны» и шашлыки на даче – тоже пару раз в год. А на деле у меня был единственный друг – Петька Васильев. Только его давно уже нет.
Я тяжело схожусь с людьми. Я неврастеник, психопат и зануда, капризный и рефлексирующий по любому поводу. К тому же страшно мнительный. Самая малость, вроде прыщика на заднице, может вывести меня из равновесия. Я не в меру обидчив – это знают все мои близкие. Я гневлив. Страшно гневлив. Чуть что – начинаю орать на всех без разбору. Я нетерпелив – мне надо все и сейчас. Ждать я не люблю. Я большой скептик и даже циник. Это, конечно, в порядке вещей. Кто из нас не скептик и не циник? Кто, особенно если позади длинная жизнь? Ну а если такой обнаружится, то точно дурак, я вас уверяю!
Я страшно брезглив – не в каждом доме усядусь за стол. Не люблю есть в ресторанах. Зато я не люблю новые тряпки – и это настоящая трагедия для моей жены. Статус, статус, статус. «Статусные гости, статусные люди – а тут ты, в старом свитере и столетних джинсах! Максим!» Все правда – я никогда не надену костюм, хоть от Босса, хоть от кого! Ни-ко-гда. Моя жена даже может дать слезу по этому поводу. Но нет. При всем уважении к ней и к неувядаемому Боссу. Я обожаю старые, заношенные вещи. У меня есть и любимые – фиг их с меня стянешь! Однажды Галка выбросила что-то любимое из моего гардероба, дошли почти до развода. Еле простил.
Поход в магазин – всегда семейный скандал. Поход в гости – туда же. А уж гости у нас – так просто истерика!
Я неприхотлив в еде – Галка это называет «тяжелым наследием прошлого». Но крайне требователен к порядку в доме – ух, здесь мне нет равных! И не дай бог кому-нибудь что-нибудь тронуть на моем письменном столе. За последствия не отвечаю.
Я обожаю покритиковать, дать оценку. Из всего вышесказанного понятно, что не всегда лицеприятную. Циник априори недоброжелателен. Я быстро устаю от людей. И отношусь к ним, мягко говоря, неуважительно, хотя не ко всем. Я мизантроп.
Ну как картинка? А? Хороша? Перечислив все это, я даже скривился от неприязни к себе. Господи! Вот ведь дерьмо получилось.
Короче, близким моим тяжело. Особенно Галке. Бедная моя девочка, бедная Галка!
От досады я расстраиваюсь почти до слез. Но понимаю – жалею-то я себя! И еще чувствую, как соскучился по жене.
Галка, ау! Хватит уж шляться! Домой, милая, домой! Я тебя жду. Очень жду, слышишь?
Марина
Все кончилось в один день, когда не стало Сережи. Кончилась сама жизнь – к чему перечислять все остальное?
Я умерла вместе с ним: перестала чувствовать запахи, приятные и отвратительные. Не почувствовала, как в холодильнике воняют сгнившая капуста и давно уже склизкая синяя колбаса. Как отвратительно тянет от тухлой воды из-под завядших цветов в вазе на прикроватной тумбочке. Мне по-мазохистски даже нравился их мертвый покойницкий вид – казалось, они умерли вместе со мной.
Я не почувствовала запах духов, пряных, терпких, стойких, когда разбила в ванной почти полный флакон – тогда все падало из рук. Я порезалась, и мне не было больно. И запаха не почувствовала,
В другое время я бы распахнула все окна. Страдала бы от мигрени. Тут – нет. Не заметила. Я так страдала, что какая-то мигрень мне была не страшна. Нет ничего сильнее боли душевной. Это я испытала сполна.
Я помню, как мама принесла банку малосольных огурчиков. Мама божественно солила огурцы, они всегда были крепкими, хрусткими, сочными. Ей был известен какой-то древний рецепт со многими травами, о которых теперь никто и не слышал. Обычно эти самые «мамины фирменные малосольные» до вечера не доживали – трехлитровая банка съедалась за пару часов. Я вполне могла осилить ее и одна – без Сережи, без Ники. Плюхалась в гамак, ставила на землю вожделенную трехлитровку, укрывалась старой маминой шалью в крупных, кое-как заштопанных дырах, но самой уютной на свете, брала книжку и принималась хрумкать огурцы. И наступало счастье! Такое полное, такое необъятное! Я смотрела на небо, на облака, на макушки деревьев, слышала отдаленный мерный и глухой отсчет кукушки, усыпляющий звук проходящего вдалеке поезда и покачивалась в гамаке.
Закрывала глаза и засыпала. Это и было самое счастливое счастье.
Сквозь сон я слышала, как гремит в доме мама, готовя обед. Улавливала запах грибов и жареного лука, а еще мяса, слив на компот, пирога, сладкой сдобы с ванилью. Слышала, как на втором этаже спорят девчонки – моя Ника и ее подружка Иришка. Наверное, делят кукол или фантики от жвачки. Они их собирают, коллекционируют, меняются друг с другом – чудачки. А Сережка – если он дома – колет за домом дрова или в очередной раз чинит антенну. Или идет мимо меня на пруд, но не будит. Сон – это святое, одна из заповедей нашей семьи.
Так мы и жили. Все были здоровы, все были вместе. Все были счастливы. Все еще были. А вечером счастье становилось еще больше – воздух был напоен свежестью, птицы голосили на все голоса, наступали прохлада, тишина и полный покой. И мы ждали Сережу. Он ездил после работы на дачу. Это было тяжело и утомительно – два часа в один конец, ранний подъем, поздний приезд. Но он всегда говорил, что оно того стоит – утром неспешный путь на станцию вдоль старых дач, по только что проснувшемуся лесу, под ласковым, щадящим солнышком. Птички разливаются, ветерок колышет листочки – красота! Пахнет прогретым лесом, грибницей, скошенной травой. Птицы продолжают свои песнопения. И впереди встреча со мной, с Никой, мамой. Вкусный ужин и чай в саду – красота! Сережка обожал природу, лес, речку, грибные походы. Огород обожал, что-то пропалывал, вскапывал, рыхлил, пересаживал. Он вообще любил любую «ручную» работу – забить, покрасить, перестроить, поправить. Сережа. Он был хозяйственным мужичком, мой муж, и ничто ему было не в тягость. Мама говорила, что с зятем ей повезло. Это была чистая правда! Они обожали друг друга.
Мама в те страшные дни после Сережиной смерти, страшно нервничая, что я ничего не ем, привезла банку огурцов. Я не дотронулась до них – не съела ни одного. Счастье кончилось. В один день.
На даче я долго не появлялась – было невыносимо. Невыносимо видеть его инструменты, старый чемодан с хозяйственными мелочами. Его велосипед, прислоненный к сараю. Его книги, очки. Любимую чашку. Старый свитер на стуле. Старые кроссовки «адидас».
На дачу я могла не ездить, а вот из нашей квартиры мне некуда было деваться. Сначала хотела ее поменять, но у меня не было сил. Совершенно, ни на что. А уж на переезд… Да о чем вы?
Сережу убили, когда Нике было семь лет. Первого сентября мы собирались отвести ее в школу. Убили наркоманы, подонки, нелюди. Пытались отнять в подъезде деньги – он торопился купить мне подарок, – это было за три дня до моего дня рождения. С тех пор дня рождения нет – я не отпраздновала его ни разу. Умерла так умерла…
Спустя какое-то время я все-таки стала ездить на дачу – мне было жаль маму. Умница мама все Сережкины вещи спрятала, убрала, чтобы, не дай бог, они не попались мне на глаза. А я ходила по участку и по дому и шарила глазами – искала. Нашла. Нашла в сарае его старую майку и…
Летом мама сидела с Никой на даче. Ника уже проявляла характер, и маме с ней было несладко. А я в это время «наслаждалась» своей свободой в Москве.
Спустя какое-то время обоняние у меня появилось, а вот вкуса еще не было долго – я что-то механически жевала, что-то пила. Но если бы мне дали яду или отраву – вряд ли я бы это заметила.
Потом выросла Ника и перестала ездить на дачу – ей стало там скучно. Я понимала Нику, стремящуюся к удовольствиям – дело молодое, а когда еще, как не в молодости? В Москве у нее была своя вольная жизнь – уже в те годы, когда Ника подросла, мы с мамой все лето жили на даче. Я, слава богу, могла отдыхать все лето – концертная деятельность на летний сезон замирала. Мама была на пенсии.
Но какая у нас была жизнь?
Мой брак можно было назвать очень счастливым. Мне сказочно повезло, и я это прекрасно понимала, даже в молодости. Я понимала, что мой Сережа – замечательный муж, замечательный зять и прекрасный отец. Он был прекрасен во всем, мой чудесный муж! Мой любимый. Он был остроумным, веселым. Тонким и ироничным. Рассудительным и спокойным. Благодарным и сдержанным. Хозяйственным и ловким. Заботливым и терпимым. Во всем и всегда, честное слово! В это трудно поверить, я понимаю. Я и сама бы засомневалась, услышав такое, ей-богу, однако это чистая правда. Редко, но так бывает. С ним было легко, уютно, спокойно, не страшно. Мы были на одной волне и почти во всем совпадали. В главном уж точно.
Он умел делать сюрпризы. Как талантливо он делал сюрпризы! Например, раздавался звонок в дверь. Я открывала. На пороге стоял маленький магнитофончик, и из него доносилась моя любимая музыка – скажем, «Отель «Калифорния». Или – Саймон и Гарфункель, были когда-то такие певцы, сейчас о них все забыли, конечно. Новое время рождает новых кумиров. А рядом с магнитофончиком стояла крохотная вазочка с одним тюльпаном. Да, тюльпан был один! Но – какого цвета! Чернильно-фиолетового. Или одинокая розочка с белыми лепестками и малиновой окаемкой. И где он умудрялся доставать такое чудо в те годы? Возле вазочки – коробочка с пирожным, моим любимым наполеоном.
И в день моего рождения, утром, как только я просыпалась и открывала глаза, на тумбочке у кровати меня ждал флакончик любимых духов. Конечно, французских! Он знал, что мне нравится. Всегда знал. И чувствовал. Флакончик был обвязан атласной лентой, на которой написано: «Моей любимой девчонке». Или это могла быть коробочка с часиками или колечком. Пусть серебряным, недорогим. Мы никогда не были обеспеченными людьми, просто не успели ими стать. Потому что Сережа ушел. И все равно, невзирая на вечный подсчет денег, мы были всем довольны и всему рады. Мой Сережа был совершенным.
После его смерти, спустя несколько лет (а раньше я просто не могла вообще говорить о нем), мои приятельницы и знакомые сомневались, говорю ли я правду. Не преувеличиваю ли, не придумываю ли себе сладкую сказочку – так часто бывает, когда теряешь человека.
Нет. Нет и нет. Все – чистейшая правда. Пусть даже и верится в нее с трудом. Но так было.
Cпустя пару лет мама все же уговорила меня приехать на дачу. Я не была там лет пять или больше. Мы шли со станции знакомой дорогой, и я ничего не узнавала: ни домов, ни заборов, ни кустов. Чуть не прошла наш дом – мама остановила. Дом покосился, поблек. Старая краска совсем облупилась, и некому было покрасить. Забор завалился, как деревенский пьяница. Участок зарос бурьяном, забив цветы и даже кустарник. На разросшейся яблоне висели мелкие зеленые яблочки – я помню их крупными, розовобокими. Сережка срывал с самого верха – именно они, под самым солнцем, были самыми вкусными, самыми спелыми. А теперь они выродились без ухода и удобрений. Крыльцо расшаталось и ворчливо скрипело. Дверь в дом поддалась с трудом – отсырела, разбухла, замок проржавел.
В доме после зимы было сыро, пахло плесенью, мышами, затхлыми тряпками и нежильем. Могильным холодом тянуло из комнат. Когда был жив мой Сережа, он всегда приезжал первым – протапливал дом, убирал участок, косил траву. Чтобы его «девочки приехали в порядок».
Я поежилась, и мне захотелось поскорее уехать. Но…
Я посмотрела на маму. Она чуть не плакала. Точнее – плакала молча. По щекам катились слезинки. Она с испугом посмотрела на меня. Я попыталась улыбнуться. В конце концов, если мы сейчас отсюда уедем, я буду последней сволочью и эгоисткой. Это мамина вотчина, мамино сердце. Куча ее трудов, усилий, воспоминаний. Ее жизнь.
Я вздохнула и пошла переодеваться в старые дачные тряпки, чтобы приступить к уборке. Открыла шкаф, уткнулась носом в Сережкину ковбойку и разревелась.
Мама подошла сзади и обняла меня. Мы заревели вместе.
То, что Сережу убили, было для меня самое страшное. Если бы он умер сам от болезни или аварии… Нет, конечно, глупости! Я бы страдала не меньше! Или все-таки меньше?
Наверняка он не хотел отдавать деньги, думал про мой день рождения. Какой сюрприз он мне приготовил? Я никогда не узнаю. Наверняка ему было омерзительно, противно так, без боя, самому отдать деньги этим подонкам. Он был гордым, смелым, справедливым. Он не испугался – уверена в этом. Он защищался. Может быть, звал на помощь. Но никто не отозвался, никто. Была зима, и окна закрыты. А если б лето? Сомневаюсь, что кто-нибудь выскочил бы во двор и ввязался в драку. Выскочил бы только мой муж, услышав крики о помощи.
Но в тот вечер помощь была нужна ему, моему Сережке.
Сказали, что он умер минут через двадцать. «А если бы?» – спросила я врача. Он подумал и покачал головой: «Нет, вряд ли. Хотя шанс был, да. Совсем крошечный. Во всяком случае, мы бы постарались».
Несколько лет эти слова врача мне не давали покоя.
Если бы он выжил, если бы его нашли! Пусть увечный, больной. Инвалид. Но он бы был! А сейчас его нет. И никогда не будет.
Ни-ко-гда. Ничего страшнее этого слова не знаю.
Да, этих подонков, его убийц, нашли. Как мне сказал следователь – редкая удача. Каково, а? – удача. Я не пошла в суд. Не могла на них посмотреть. Я ответила следователю, что надеюсь на справедливость. А сколько им дали – не знаю. Знала мама, но я ни разу не спросила ее об этом. Зачем? Что бы для меня изменилось? Для него? Разве меня волновало, как их накажут? Нет. Я задавала только один вопрос – почему наказали нас? За что? И этот вопрос я задавала богу.
Только он не ответил.
Максим
Никак не могу приступить. Это самое страшное – сесть за стол и открыть ноутбук. Ломаю голову в поисках причин своего ежедневного страха и не нахожу. Ничего не нахожу, кроме нежелания работать. Кроме своей запредельной лени. Ленив я был всегда. Сколько моя бабка билась над этим! Соображал хорошо, а вот сесть за уроки было проблемой, мукой. Я мог слоняться по дому, заниматься черт-те чем, всякой белибердой – только бы оттянуть этот «сладостный» момент – сесть за учебники. Кажется, только читал я с удовольствием.
Не скажу, что учиться мне было неинтересно. И любопытно было, и легко. Тогда в чем причина? Сейчас какие-то умники нашли этому научное объяснение – есть, дескать, такая патология, ген неусидчивости. Вранье. Уверен: все дело в силе воли. Больше причин не ищите! Бабка уговаривала меня, увещевала. Мама кричала, убеждала, объясняла, наказывала и поощряла. А мне – хоть бы хны! Слава богу, матери часто не было дома – работа. А с бабкой было попроще. Мать уходила рано и приходила поздно, после восьми. Конечно, без сил. Садилась на диван, откидывалась на подушку и закрывала глаза. Я снимал с нее сапоги или туфли, надевал тапки и шел разогревать ужин. В десять лет я мог сам приготовить ужин. Обед, разумеется, нет. Это позже я научился варить еще и супы. А вот ужин мне был по силам. То, что готовила бабка или ее домработница, мама не ела. Трудно было в нашей семье. Сложно и трудно. Я разрывался между ними – бабкой и дедом, не признававшими мою мать. Между матерью и отцом, жившими в постоянных скандалах. Она и торчала допоздна на работе, чтобы попозже вернуться домой. А я скучал по ней и очень ее ждал, до тех пор, пока не понял, что ей на меня наплевать.
Когда были живы старики, мы жили хорошо, небедно. А когда они умерли и отец окончательно перебрался на дачу, мы остались вдвоем с матерью. И вот тогда стало все еще хуже. Странно – исчезли источники раздражения и скандалов: дед, бабка, отец. Мы остались одни – мать и сын. А стало все хуже.
Я сажусь. Оглядываюсь – на что бы еще отвлечься? Ага, открыто окно! Надо прикрыть – у меня радикулит. И я радостно вскакиваю. Минут десять торчу у окна, как старая бабка.
Еще раз оглядываюсь и все же усаживаюсь в рабочее кресло. Все, отмазок больше нет. И кстати, вечером позвонит жена и потребует отчет. Я, конечно, могу соврать. Только зачем? Я же совру себе, а не Галке. Где выгода? А-а! Есть отмазка! Сейчас я проверю почту! Господи, как я мог забыть? Я человек публичный, у меня – хочу я этого или не хочу – огромная и оживленная переписка. И я всегда отвечаю на письма. Правда, честное слово! Всегда. Потому, что, во-первых, уважаю своего читателя. Во-вторых, там бывает кое-что интересное. А в-третьих, я довольно тщеславен, увы! И мне нравится читать о себе хвалебные отзывы.
Слаб человек. Что тут поделать?
Марина
Я, конечно, жила. Ходила на работу. Иногда что-нибудь готовила – все-таки у меня есть ответственность перед ребенком. Хотя тогда я почти об этом не думала – мне было абсолютно все равно. Варила в основном макароны – просто, быстро, сытно. Их можно есть с кетчупом, что совсем просто. С сыром, если он был. С любым мясом, сосисками, колбасой и даже пустыми, с маслом.
Готовить готовила, а вот убирать было совсем неохота. Так, махну веником и тряпкой – и хорош.
А уж Нике на грязь было наплевать и подавно. Какого ребенка волнует беспорядок в квартире?
Ника почти не бывала дома – то в школе, то в кружках, то во дворе, то у подружек, – все понятно, зачем ей смотреть на неживую мать? Ее надо утешать, ей надо сочувствовать. Это непросто, это здорово напрягает, это вводит в тоску и уныние. В ее возрасте этого совсем не хочется. Я ее совершенно не осуждала. Было немного обидно, но я все понимала. К тому же мне самой хотелось остаться одной.
Мой вечер выглядел так: после порции макарон – все равно с чем – и кружки горячего чая я усаживалась на диван в гостиной, укрывалась старым жакетом, сворачивалась в клубок и замирала. Закрывала глаза. Света не зажигала. Иногда засыпала. Иногда просто дремала. Но чаще всего не спала – просто лежала в своем коконе из несчастья, огромной беды, обид и страданий. Я очень жалела себя. За что? За какие грехи? Что мы такого сделали или не сделали, что с нами так вышло? Напрягая память, я докапывалась до таких незначительных мелочей, что и сама удивлялась – как можно извлечь из подсознания подобную чушь?
Не было в нашей жизни ничего такого страшного, ужасного, предосудительного. А, гордыня – вот и есть мой самый страшный грех! Я не вижу своих проступков. Часто не замечаю своих промахов. Оправдываю себя. Конечно, обижаю других. Но кого я обидела? Я пытаюсь вспомнить. Не помню. Выходит, я страшная грешница, раз не помню.
Вот так я тогда себя грызла. Изгрызла до того, что стала весить пятьдесят килограммов – стала тоньше Ники, а ведь никогда не была худышкой.
Для Ники – уверена – это были сплошные праздники. Я ее не контролировала совсем – гуляй от вольного, приходи, когда хочешь. Ночевать у подруги? Да ради бога! Мне так даже легче. Я была еще и преступной матерью. И это довело до беды. До большой беды – в четырнадцать лет моя дочь залетела. А я ничего не заметила, лелея, укачивая свои страдания. Заметила – точнее, услышала – совершенно случайно. Ника говорила подружке, что ее сильно тошнит и что утренние рвоты «ее задолбали». Пару минут до меня ничего еще не доходило – мозг мой тормозил. А потом вдруг стукнуло, и я поняла, о чем они говорят.
Меня накрыло. Я опустилась на табуретку и замерла. Застыла, окаменела. В голове было пусто. Не было паники – видимо, я совсем отупела и не могла реально воспринимать случившееся.
Зашла дочь, увидела меня, но не удивилась. Только вздохнула – я ее раздражала. Ее раздражал мой заторможенный вид, мое равнодушие, мой отсутствующий и неживой взгляд в никуда.
Наконец она резко спросила:
– Ну, что еще? Что еще у тебя случилось? Какой теперь повод для грусти? – В голосе было не только раздражение – звучали металл, злость.
«Стерва, – равнодушно отметила я. – Злая и черствая малолетняя стерва. И я ее, кажется, совсем не люблю. Я ею брезгую, я ее презираю».
Я вздрогнула и подняла на нее глаза.
– Что случилось? – переспросила я. – Да так, ерунда! У меня умер муж. Вернее – его убили. И еще – дочь залетела. Ученица девятого класса! Как думаешь – это повод грустить?
Ника замерла. Смотрела на меня испуганно, не понимая, что ожидать от сумасшедшей мамаши.
Потом громко сглотнула и тихо произнесла:
– Откуда…Откуда узнала? Подслушала, да?
Я равнодушно пожала плечом:
– Подслушала? Да больно надо! Услышала – так будет точнее! Случайно, заметь! Тише надо было шушукаться! Конспираторша хренова.
– Я думала, ты спишь, – пробормотала она. – Ты же теперь все время спишь…
– Ага! Меня вроде нет, да? Ну или я почти умерла! Ты же ко мне не подходишь даже – нет меня, да? И тебя, кстати, это очень устраивает, не так ли, доченька? – Сколько яда, сколько сарказма выплескивалось из меня! И это вместо того, чтобы ее пожалеть. Посочувствовать, пусть даже поругать, но все-таки прижать к себе.
– Меня – устраивает? – Голос Ники начал крепнуть. – Устраивает, да, мама? Устраивает то, что я тебе не нужна? Папы нет, бабушки – тоже. Она то на даче, то вся в своих гипертониях. А ты, мама? Это ты мне не нужна? Или я тебе, мама?
И Ника заплакала. И заплакала я. Так мы и ревели напротив друг друга, боясь броситься к друг другу и крепко обняться.
Первой не выдержала, конечно, я. Я обняла ее и прижала к себе.
И тогда, несмотря на весь ужас нашей ситуации, несмотря на эту кошмарную новость, именно тогда, в те минуты, наревевшись и наконец обняв дочь, я проснулась. Точнее – ожила. Еще точнее – почувствовала себя живой. Впервые за семь лет.
Ну а потом был аборт. И ни о чем другом Ника и слышать не хотела. Я ее понимала и не отговаривала. Так перекорежить свою жизнь может только законченная идиотка – это ее слова. О так называемом папаше информации почти не было. Дочь молчала как партизан. Сказала одно:
– Мам, что о нем говорить? Сопляк и кретин.
Меня очень подмывало спросить: а что же ты легла с сопляком и кретином? Но я вовремя остановилась. Глупый вопрос – что понимает четырнадцатилетняя девчонка, сама дурочка и соплячка? Поисками папаши я заниматься не стала – во-первых, не было сил, во-вторых, надо было сосредоточится на главном, а в-третьих, на черта он нам был нужен, этот пацан?
Я много думала тогда о Нике и этом ребеночке. В какую-то минуту мне показалось, что он должен быть. А потом нашла в себе силы признать – он нужен был мне, этот младенец, чтобы помочь, помочь именно мне! Чтобы вытащить меня из темной пропасти, поддержать и спасти.
А Нике? Что поймет она, что почувствует, когда настанет время рожать? Сможет ли она стать ему матерью? Скорее всего, не сможет, надо быть объективной. Станет им тяготиться. И что тогда? Тогда матерью стану я. Конечно же, стану! Я ни минуты не сомневалась, что полюблю этого малыша. Полюблю на всю жизнь, сильнее всех и буду ему замечательной мамой. Но – имею ли я на это право? Кто, кроме меня, станет от этого счастливее? Ника? Вряд ли. Большие сомнения. Она станет раздражаться – я знаю свою дочь, она не из сентиментальных, будет стесняться своего раннего материнства. Ей будет труднее учиться и устраивать свою судьбу. И непонятно, как ранние роды скажутся на ее организме. И потом – кто будет нас всех кормить? Кто? Если я сяду дома с ребенком? Мама-пенсионерка? Ника-школьница? Да и по дочери я видела – ей нужно было скорее избавиться от беременности. Она считала часы.
Я позвонила своей давней школьной подруге Лере, акушеру. Рассказала ей про свои сомнения. Лера рассмеялась:
– Рожать – не рожать? Ты что, мать, рехнулась? Да и дочка, говоришь, не рвется? Тем более! Сережи нет, вы одни – три глупые и беспомощные бабы. Одна старая, другая малая, а третья – бестолковая, уж прости.
– Я поняла – перебила ее я, чтобы она не мучилась, подыскивая эпитеты. – Я поняла, Лер! Рожать мы не будем. Только вот… Не дай бог, осложнения! И Ника потом не родит…
– Бредни все это, – отрезала Лера. – Есть приблизительная статистика – о-о-очень приблизительная, надо сказать. Не рожают после первого аборта три-пять процентов. А все остальные – пожалуйста, милости просим! А в эти три-пять еще надо попасть! И если нормальный врач, нормальный срок и нормальная больничка – ты понимаешь.
Нормальный врач был – Лера постаралась. Нормальный срок мы поймали, не пропустили. Нормальная «больничка» наличествовала.
А вот Ника… Мы долго были уверены, что девочка попала в те самые пресловутые три-пять процентов. Забеременеть она долго не могла. Хотя об этом потом.
И все-таки – хотя и страшно так говорить – ситуация с дочкой к жизни меня возвратила. Хлопоты, суета, забота о родном человеке – я встрепенулась, проснулась и стала жить.
Потом, когда Ника начинала рыдать о своем несостоявшемся материнстве, мне делалось невыносимо стыдно – я должна была тогда настоять. Решиться. Взять на себя. А я испугалась: хватит ли сил, хватит ли денег, как посмотрят соседи, что скажет мама. А не испугалась бы, растила бы сейчас своего внука (почему-то я была уверена, что будет внук, мальчик. Конечно, Сережа!). Гуляла бы с ним, читала ему книжки, рассказывала сказки, пекла пирожки. Учила бы его музыке! И он был бы счастлив. И я была бы счастлива. И моя дочка Ника – пусть не сразу, позже, потом когда-нибудь тоже была бы счастлива.
Говорят: «Бог дает ребенка и дает на ребенка». Полная чушь! На тебя не сваливается богатство – все остается по-прежнему. Только прибавляется еще один человек. Рожать в нищете? Глупости, бред. Лишать ребенка всего того, что ему необходимо? Медицины, образования. Бытовых условий, в конце концов. Это тоже имеет значение! Чтобы он чувствовал себя нищим, изгоем? У него не будет отца – это комплекс, почти не будет матери – одна бабка с расшатанной нервной системой, неуверенностью и вечным страхом в глазах. Нет. На это я была не согласна. И еще так я оправдывала себя. И я абсолютно поверила Лере, потому что очень хотела поверить – в три-пять процентов еще надо попасть. А почему, собственно, мы? С нас уже хватит несчастий! Бог нас пожалеет. Мы и так настрадались, и так никому не нужны, одинокие несчастные – мама, я и наша бедная Ника.
Позже, когда дочь долго не могла забеременеть, она попрекнула меня. Однажды – больше не повторялось. Но мне хватило.