Экспансия-2 Семенов Юлиан
– Да? – Кирзнер прикрыл рот рукой, зевнул и снова глянул на часы. – Что вы намерены сказать полиции?
– Правду.
– Всю?
– Да.
– Стоит ли?
– У меня нет больше сил… Врут, когда верят во что-то; у меня сейчас и это кончилось…
– Ну-ну… Не боитесь, что пресса станет вас называть «нацистской подстилкой»?
– Здешняя? Испанская?
– Эта не станет… Мы позаботимся, чтобы ваши показания сделались известными в Норвегии, милая фройляйн. Вас освободят из здешней полиции после двух-трех недель допросов, но вас вышлют отсюда… Куда возвращаться? Вы же математик, а не писатель… Тот бы нацарапал книжонку, они умеют из дьявола делать ангела, но вы ведь тяготеете к точности в выражениях, вы правы, на человека накладывает печать ремесло, а не наоборот…
– Что вам нужно от меня? – спросила Криста, чувствуя, как обмякает ее тело, ноги становятся ватными, чужими.
– Да ничего мне от вас не нужно, – так же лениво ответил Кирзнер. – Мне было поручено Гаузнером отрепетировать с вами встречу с любимым. Вы отказались. Других указаний я не получал. Подождем, пока он позвонит и скажет, когда вас везти на квартиру мистера Роумэна.
– Мертвого?
– Естественно.
– Что-то не сходится, – сказала Криста, приказав себе сжаться в кулак, затаиться, стать. – Сначала вы мне предложили репетировать, потом сказали, что По… Роумэна убьют… Не связывается…
– Я сказал, что его убьют, когда понял, что вы лжете, стараясь ввести меня в заблуждение по поводу ваших с ним отношений. Если вы скажете мне правду о том, как вы к нему относитесь, его еще можно спасти, у нас осталось, – он посмотрел на часы, – несколько минут. Впрочем, если вы скажете правду, судьба Роумэна по-прежнему будет в ваших руках, ибо после того, как мы отрепетируем – в мельчайших деталях – сцену вашей встречи, дело, как нам кажется, закончится обручением. Но вопрос заключается в том, готовы ли вы продолжать быть с нами, сделавшись миссис Роумэн? Я помогу вам, милая фройляйн. Я, видимо, обязан помочь вам понять правду… Честно говоря, мы попали в засаду. Понимаете? Ваш любимый заманил нас в засаду…
Пришел Пепе, принес чашку кофе и рюмку коньяка.
– Я сделал вам очень горький кофе, Криста, без сахара… И глоток коньяка… Попробуйте… Вот так… Вкусно?
– Спасибо. Действительно вкусно, – усмехнулась Криста, – если только вы не подсыпали туда какой-нибудь гадости.
Лицо человека снова дрогнуло, в глазах что-то вспыхнуло, но это было один лишь миг, потом он снова сгорбился, опустил голову и отошел на свое место к двери.
– Тебе жаль фройляйн, Пепе? – усмехнулся Кирзнер. – Должен тебя обрадовать – мне тоже. Если ты не чувствуешь в себе силы продолжать работу с ней, пригласи Хайнца, я не буду на тебя в обиде, правда… Так вот, – не дождавшись ответа Пепе, продолжал между тем Кирзнер, – в Севилье вас опекал не наш человек… Нашего человека выкрали, понимаете? Его подменили парнишкой Роумэна… И он смог переиграть вас, вы открыли ему имя Гаузнера, хотя вы ни при каких условиях не имели права этого делать – вас предупреждали об этом в высшей мере дружески. Согласитесь, что это так. Вы, таким образом, нарушили наш закон, понимаете? Из-за этого жизнь многих моих товарищей находится сейчас под ударом. И валить их намерен Роумэн. Но ударим мы. Мы, фройляйн. С вашей помощью – бескровно, как и полагается в игре профессионалов. Без вашего участия мы точнее закончим дело, но шумно, несмотря на то что у Гаузнера особый пистолет, с насадкой на дуло, выстрел подобен громкому щелчку пальцами… Вот, собственно, и все. У вас одиннадцать минут на то, чтобы принять решение… И давайте я глотну из вашей чашки и из рюмки – вы удостоверитесь, что вас не намерены травить… В самом деле, – отхлебнув, сказал Кирзнер, – Пепе не страшно увольнение, он вполне обеспечит себя работой в хорошем кафе. Ну, милая фройляйн? Надумали? Или – черт с ним со всем?
Кристина обернулась к Пепе; тот сидел в прежней позе, совершенно недвижимый.
– Хорошо, – сказала она, почувствовав, что слезы вот-вот покатятся по щекам, внезапные, как у ребенка, выпустившего из рук воздушный шарик. – Говорите… Я стану вас слушать… Объясняйте, что я должна сделать…
– Видите, как много неприятных минут нам пришлось пережить, милая фройляйн, пока вы не признались в том, что любите мистера Роумэна… Вы его очень любите, не правда ли?
– Я же объяснила вам… Он устраивает меня как партнер… Он очень… добрый…
– Допустим. Значит, если мы попросим вас влюбиться в него без памяти, – это никак вас не будет травмировать?
– Нет.
– Очень хорошо. Просто замечательно, милая фройляйн. Тогда давайте репетировать… Вы готовы?
…Кемп сидел за стеной, в двух метрах от Кристины. Он слышал ее голос, несколько усиленный звукозаписью, представлял ее лицо страдальческое, осунувшееся, а потому еще более прекрасное, и думал, как жесток этот мир, но – в этой своей жестокости – разумен, то есть логичен.
«Сотни тысяч отцов, какое там, – усмехнулся он, – миллионы – пора научиться признавать правду – оказывались исключенными из жизни рейха, но ведь лишь единицы, я имею в виду их дочерей или сыновей, пошли на сотрудничество с нами во имя их спасения. Природа – главный селекционер; упражнение агрономов – детская игра в угадывание, подход к главной теме; в подоплеке прогресса сокрыто именно это таинство цивилизации, всякое приближение к его разгадыванию чревато всеобщим катаклизмом; создатель не позволит людям понять себя, это было бы крушением иллюзий: Бог и вождь должны быть тайной за семью печатями, иначе человечество уничтожит само себя…
…А работать Кирзнер не разучился, – подумал Кемп, – я не зря берег его все эти месяцы. Рихард Шульце-Коссенс всегда повторял: “Этот парень обладает даром артистизма, он не ординарен, его призвание – театр, не надо его ставить на работу с мужчинами, берегите его для женщин, верьте мне, он чувствует их великолепно, а вне и без женщин ни одна долгосрочная комбинация в разведке нереальна – особенно теперь, когда фюрер ушел и нам предстоит поднять нацию из руин. Примат национальной идеи привел нас к краху. Что ж, сделаем выводы. Наша новая ставка будет ставкой на дело, которому мы подчиним дисциплину немецкого духа. Дело – сначала, величие нации – после, как результат новой доктрины. Американцы состоялись именно на этом, и за нами Европа, а это, если подойти к делу по-новому, посильнее, чем Америка. А всю черновую работу сделает «Шпинне»[3], мы отладим нашу всемирную паутину, будущее – за будущим”.
Что ж, “Шпинне” работает славно, – подумал Кемп, продолжая слушать Кирзнера и Кристу, – можно только поражаться, какую силу мы набрали за эти полтора года, если Гаузнер, представитель растоптанных и униженных немцев, смог оказаться здесь, в Мадриде, сразу же после того, как вернулся Роумэн, имеющий все права и привилегии для передвижения по Европе, – еще бы, “союзник”, победитель, хозяин…
Гелен не отправил бы Гаузнера по нашим каналам, он слишком мудр и осторожен, чтобы светить своих людей транспортировкой покойника, а Гаузнер, который сейчас ломает Роумэна, – покойник, ему осталось жить считанные часы, чем скорее он сломит американца, тем быстрее умрет. Вот ужас-то, – подумал Кемп с каким-то затаенно веселым, но при этом горестным недоумением. – Впрочем, – сказал он себе, – все действительно разумно – так, кажется, говорил основатель враждебной идеологии? Да, это, конечно, ужасно, да, я, видимо, долго не смогу засыпать без снотворного после того, что должно случиться, но сначала общее дело, а уж потом судьба личности; все то, что не укладывается в эту жестокую, а потому логичную схему, – чуждо нам, идет от другой идеи, а ее никогда не примут немцы, их государственно-духовная общность.
…А Пепе хорош, ничего не скажешь… Темная лошадка, а не человек… Что я знаю о нем? Мало. Практически – ничего, потому что я не мял его, он пришел на связь от генерала; “профессионал, работает автономно, иностранец, чужд национальной идее, в деле проявляет себя мастерски”. В конечном счете генерал знает, кого привлекать, я не вправе судить его посланцев, если прислал – значит, так надо, все остальное – приладится, главное – незыблемая и убежденная вера в авторитет того, кто стоит над тобой. К вершинам прорываются самые достойные, остальные гибнут внизу при горестной попытке подняться, перескочив ступени. Мир трехслоен: единицы – вверху, миллиарды – внизу; но среди миллиардов есть те, которые довольствуются достигнутым, – а их подавляющее большинство, ибо создатель далеко не всех наградил смелостью дерзать, – и меньшинство рвущихся наверх. Это меньшинство претенциозных индивидов так или иначе обречено на уничтожение – балласт, общество не терпит претенциозности».
«Нет, но каков Кирзнер», – снова подивился Кемп, прислушиваясь к тому, как коллега тянул свое:
– Милая фройляйн, если вы настаиваете на том, что в предложенных обстоятельствах самое верное – броситься к любимому, я снова начинаю сомневаться в вашей искренности. Не надо, не сердитесь, я хорошо запомнил, что вы математик по призванию, поэтому я подстроюсь под ваш строй мыслей и докажу вам: либо вы своенравничаете, отказываясь принять мое предложение, либо что-то таите… Ну, давайте, анализировать состояние женщины, которую похитили, и во имя ее спасения – вы, понятно, догадываетесь об этом – любимый пошел на что-то такое, что выгодно его врагам, но никак не выгодно ему, ничего не попишешь, во имя любви на заклание отдавали империи, не то что свое “я”. И вы хотите – при мне, Пепе и Гаузнере, который сейчас сидит у Роумэна и позвонит к нам через минуту, от силы две, – броситься на шею любимому? Это плохой театр, милая фройляйн, а я кое-что понимаю в театре, я, изволите ли знать, актерствовал в молодости. Смысл сцены, если она претендует на то, чтобы остаться в памяти потомков, заключен в контрапунктах, построенных по принципу математики: идти к правде от противного… Вы ни в коем случае не броситесь к Роумэну, а, наоборот, истерически засмеетесь. Лишь тогда он вам поверит, лишь тогда он не заподозрит вас в том, что вы в сговоре с нами и что мы играем одну пьесу. Это слишком прямолинейно: делать шаг к любимому. Это – провинциальный театр, милая фройляйн… А в провинциальные театры не ходят…
– Ходят. На бенефис «звезды».
– Ого! Считаете себя «звездой»?
– Я считаю себя женщиной. Этого достаточно. И я лучше вас знаю, чему он поверит, а чему нет.
– Я был бы рад согласиться с вами, если бы речь шла просто о мужчине, милая фройляйн. Но Роумэн – разведчик. Причем разведчик первоклассный, таких мало в Америке, у них либо костоломы Гувера, либо еврейские слюнтяйчики Донована… Так что давайте уговоримся: после того как вы останетесь одни, ведите себя как хотите, говорите ему что угодно, – это за вами… Но встречу с милым будем играть в моей режиссуре…
– Когда мы останемся одни… Если мы останемся одни, – уточнила Криста, – я вам не очень-то верю, мой господин. Я имею право сказать Роумэну про эту нашу репетицию?
– Да. Почему бы нет? Разве можно что-то таить от партнера, который держит вас не умом, а мужскими статями? – Кирзнер усмехнулся, снова посмотрев на часы, и обернулся к Пепе:
– Дружочек, пожалуйста, позвоните к портье мистера Роумэна, там сидит наш приятель, возможно, у американца что-то с телефоном? Пусть проверит, хорошо?
Пепе поднялся, и снова Криста заметила в его глазах что-то особенное, вспыхивающее – тоску или, быть может, страх?
Проводив его спину немигающим взглядом, Кирзнер приблизился к Кристе, поманил ее к себе тонким пальцем и шепнул:
– Вы можете рассказать ему все, кроме того, что вы сейчас сделаете…
– А что я сейчас сделаю? – спросила Криста.
– Вы подпишете обязательство сообщать нам и впредь о каждом шаге мистера Пола Роумэна и выполнять те наши просьбы, с которыми мы к вам обратимся как к миссис Роумэн.
Кирзнер достал из кармана три экземпляра идентичного текста и вечное перо.
– Вот, – сказал он. – Это надо сделать сейчас.
– Я это сделаю, когда вернется Пепе и скажет, что с телефоном у мистера Роумэна ничего не случилось и мы можем ехать к нему играть ваш спектакль.
– Такого рода документы, милая фройляйн, подписывают только с глазу на глаз.
– Вы отправите Пепе посмотреть, не прилетел ли на кухню черт. Или генералиссимус Франко. На метле и в красных носках. В это время я подпишу ваш текст. Только перед этим я хочу услышать голос Роумэна и сказать ему, что я к нему еду.
– Хм… Я вынужден согласиться с вашими доводами, – сказал Кирзнер. – Хотя мне очень не хотелось бы с вами соглашаться. Вы жесткая женщина, а? – и он засмеялся своим колышущимся, добрым смехом.
«Подпишет, – понял Кемп, – с этой все в порядке, сработано накрепко, привязана на всю жизнь; даже если решит признаться ему во всем, он перестанет ей верить; она понимает, что Роумэн не сможет переступить свою память».
Штирлиц. (рейс Мадрид – Буэнос-Айрес, ноябрь сорок шестого)
– Что, в самолете не чисто? – спросил Ригельт, – Отчего вы конспирируете?
– Оттого, что представляю разгромленную армию. А вы живете под своим именем?
– Конечно!
– Вас минула горькая чаша ареста?
– Три месяца я провел вместе со Скорцени… В мае сорок пятого мы никак толком не могли сдаться американцам, те гоняли колонны вермахта по дорогам вокруг Зальцбурга. Ах, как они пили, эти янки! Отвратительно, по-животному, из горлышка своих плоских бутылок, остатки предлагали нашим солдатам и хохотали: «Пейте, парни, сегодня ночью мы все равно всех вас перевешаем!» Наконец, Скорцени, штурмбаннфюрер СС Радль и я кое-как уговорили янки взять нас в плен: мне пришлось объяснять, кто такой Скорцени, чтобы они согласились посадить его в джип… Смешно и горько… Когда вы в последний раз видели Скорцени, дорогой Штирлиц?
– Браун.
– Вы не прошли проверку?
– Нет.
– Живете нелегально?
– Да.
– Тогда – простите великодушно… Сытый плохо понимает голодного.
– Учили русский?
– Я? Почему? Никогда!
– Это русская пословица: «Сытый голодного не разумеет».
– Знаете русский?
– Немного… Почему вы спросили, когда я видел Скорцени в последний раз?
– Вы бы его не узнали: так он подсох и еще больше вытянулся… Мне пришлось устроить пресс-конференцию, чтобы на него хоть кто-нибудь из американцев обратил внимание… Я сказал им, что мой шеф – человек, который должен был похитить Эйзенхауэра во время Арденнского прорыва… Только тогда они, наконец, доперли, что это Отто освободил Муссолини… Ну, отношение после этого сразу изменилось – взрослые дети, падки на имя и сенсацию, слушали открыв рты… Потом я подбросил американскому полковнику Шину новую идею: мол, именно Скорцени вывел фюрера из Берлина… Тут они совсем ошалели, допросы за допросами, но уже с соблюдением уважительного политеса. Поняли, наконец, кто перед ними… Переводил, конечно, я, мы так уговорились с Отто, не думайте, что это была моя инициатива, – вот они меня и освободили…
– Когда?
– Да летом же сорок пятого!
– А Скорцени?
– В главном – избежать самосуда или выдачи макаронникам – мы выиграли, он стал персоной, со всеми вытекающими отсюда последствиями… А потом его отправили в Висбаден, на улицу Бодельшвинг, там разместился штаб янки… Прискакали британцы, ревнивые, как черти… Загоняли в угол вопросами по поводу калийных шахт с культурными сокровищами в Линце, которые мы должны были взорвать, когда этого не сделал Кальтенбруннер, чтобы не отдать янки Рафаэля и Рубенса. Отто прекрасно им ответил: «Да, действительно, мы должны были взорвать входы в шахту специальными фугасами, на которых стояло клеймо “мэйд ин Ингланд”. Вы взрывали точно такие штуки в Голландии, Бельгии и Франции и не считали это “военными преступлениями”. Победителям все можно, так?» Ну а потом нас рассадили, потому что Отто поместили в одну камеру с доктором Эрнстом Кальтенбруннером, они жили вместе пять дней, с глазу на глаз; всех нас турнули – янки соблюдают табель о рангах…
Ригельт не знал и не мог знать, что накануне того дня, когда Скорцени перевели в помещение, где содержался начальник имперского управления безопасности Эрнст Кальтенбруннер, «любимца фюрера» вызвал не капитан Бовиаш, обычно допрашивавший его, а незнакомый штандартенфюреру полковник с седым бобриком и почти таким же, как у Отто, шрамом на лице.
– Я ваш коллега, Скорцени, потому разговор у нас будет совершенно открытым, следовательно, кратким. О’кей?
Говорил он по-немецки почти без акцента, на очень хорошем берлинском, видимо, работал в посольстве, слишком отточен язык, несколько отдает мертвечиной: Скорцени, как и Кальтенбруннер, любил австрийский диалект, сочный, красочный, но при этом резкий, как выпад шпаги.
– О’кей, – ответил Скорцени. – Это по-солдатски.
– По-солдатски? – задумчиво переспросил полковник. – Нет, само понятие «по-солдатски» неприложимо к людям, носившим черную форму. И давайте не будем дискутировать на эту тему: вашу позицию по поводу «неукоснительного выполнения присяги» и «повиновения приказу начальника» оставьте для мемуаров. Вы отдаете себе отчет в том, что подлежите суду как ближайший пособник главных нацистских военных преступников?
– Я могу ответить только абзацем из будущих мемуаров, – усмехнулся Скорцени. – Я выполнял свой долг и подчинялся не преступникам, а людям, с которыми Соединенные Штаты до декабря сорок первого поддерживали вполне нормальные дипломатические отношения.
– Верно, – поморщился полковник, – все верно, но это для суда. А я не посещаю судебные заседания, я передаю судьям человека, признавшегося в совершенных преступлениях или же изобличенного в них. И – умываю руки. У меня не вызывает содрогания образ Понтия Пилата, он не был злодеем, судил по совести, никто не вправе вменить в вину ошибку, – с кем не случается. Не ошибись он, кстати, не было бы в мире Христа; люди чтут мучеников, особенно безвинных. Вопрос в другом: вашей выдачи требуют не только итальянцы, но и чехи, поляки, венгры и русские. Каждый из них вздернет вас, вы отдаете себе в этом отчет?
– Вполне.
– Наконец-то я получил ответ, который меня вполне устроил. Боитесь смерти?
– Нет.
– Правда? Тогда идите в камеру и собирайте пожитки. Меня не интересуют психи. Люди, лишенные естественного страха смерти, – психи. Разведке от них нет пользы.
– Хотите что-то предложить мне?
– Я предлагаю здоровым людям, Скорцени. Итак, еще раз: вы боитесь смерти? Я имею в виду повешение в маленькой камере, без свидетелей, один на один с палачом?
– Боюсь. Вы правы. Боюсь.
– Ну и прекрасно. Вопрос не для протокола: Гиммлер вам поручил создание тайной сети «Шпинне», которой вменялось в обязанность восстанавливать Третий рейх после его крушения?
– Рейхсфюрер мог отдать такого рода приказ только двадцать седьмого апреля, после того как он предал Гитлера, решив вступить с вами в прямые переговоры. Я в это время был в Зальцбурге, а он на севере.
– Вы настаиваете на этом своем показании?
Скорцени усмехнулся:
– Вы же сказали, что мы беседуем без протокола?
– Верно. Но, как разведчик, вы прекрасно понимаете, что наша беседа записывается. Итак, вы настаиваете на этом своем показании?
– Бесспорно.
– Вы знаете штурмбаннфюрера СС Хёттля?
– Да.
– Кем он был?
– Связным офицером доктора Эрнста Кальтенбруннера.
– У вас нет оснований не доверять ему?
– Нет.
– Что вы можете сказать о нем?
– Это был офицер, верный присяге.
– О’кей, – вздохнул полковник. – Сейчас я приглашу его к нам. Не возражаете?
– Наоборот. Я рад этой встрече. Он содержится здесь же?
– Нет. Он доставлен сюда из своего особняка. Он живет в Бад-Ауозе, там же, где работал последний год при Гитлере. Только он приобрел – с нашей помощью – новую виллу, ближе к набережной.
Полковник снял трубку телефона, попросил «пригласить доктора Хёттля», поинтересовался, курит ли Скорцени, хватает ли сигарет, как кормят, не душно ли в камере, корректны ли охранники. Ответы узника – весьма обстоятельные, Скорцени в этом смысле был немцем, а не австрийцем – слушал рассеянно, разглядывая короткие ногти на крепких, боксерского склада пальцах.
Когда дверь отворилась и вошел Хёттль – в прекрасно сшитом костюме, тщательно выбритый, принеся с собой запах, видимо, очень дорогого английского одеколона, – полковник поднялся, протянул ему руку, предложил место рядом с собой и спросил:
– Господин Хёттль, вы знаете этого человека?
– Конечно, мистер Боу…
Полковник перебил его:
– Я здесь аноним, господин Хёттль, я еще не убежден, что у меня получится разговор со Скорцени… Так что, пожалуйста, без фамилии.
– Да, конечно, господин полковник, – дружески улыбнулся Хёттль, по-прежнему не глядя на Скорцени.
– Кто этот человек?
– Штандартенфюрер СС Скорцени.
– Вы давно знакомы?
– Вечность.
Полковник засмеялся:
– А еще конкретнее?
– Лет двадцать как минимум.
Полковник обернулся к Скорцени:
– Вы подтверждаете это?
– Да.
– Господин Хётгль, а теперь, пожалуйста, расскажите, что вы знаете об организации «Шпинне». Когда она была создана? Кто ее возглавлял? Цели? Сеть? Возможности?
– Лучше бы это сделал штандартенфюрер Скорцени. Он был назначен фюрером «Шпинне», он знает все детали.
– Ну как, Скорцени? – спросил полковник. – Вы расскажете, или мы будем просить помочь нам господина Хёттля?
Скорцени вздохнул, пожал плечами:
– Мне горько слушать вас, Хёттль. О чем вы? Какой паук? Проигрывать надо достойно. Разве можно так ронять достоинство германского офицера?
– Мы его потеряли, надев черную форму, Отто, – ответил Хёттль.
– Так сняли бы! Мы никого не неволили, – усмехнулся Скорцени. – И начали бы борьбу против нас!
– Он начал борьбу против вас своевременно, Скорцени, – заметил полковник. – Он начал ее в сорок четвертом, когда до конца понял, что из себя представляет Эйхман. Не так ли, господин Хётгль?
– Да, Отто, это так. Я был в черной форме, но я вел борьбу против Гитлера.
Полковник кивнул:
– Господин Хёттль сотрудничал с Даллесом с зимы сорок пятого, Скорцени. Продолжайте, пожалуйста, Хёттль. Помогите бывшему штандартенфюреру вспомнить.
– Организация «Шпинне» была самой законспирированной в СС. Насколько мне известно от Кальтенбруннера, штандартенфюрер СС Скорцени получил приказ о своем назначении в феврале сорок пятого, но кто именно отдал ему этот приказ – лично Гиммлер, Шелленберг, а может быть, и сам фюрер, я затрудняюсь сейчас ответить. Но я утверждаю, что Скорцени получил в свое распоряжение значительное количество людей, обладающих явками, денежными средствами и связями в Испании и Аргентине. Ближе всех к Скорцени стоял Рихард Шульце-Коссенс, бывшая руководительница германского Красного Креста фрау Луиза фон Эртцен, оберштурмбаннфюрер СС Дитрих Цимссен…
– Это какой Шульце-Коссенс? Офицер разведки, прикомандированный к штаб-квартире фюрера в «Вольфшанце»?
– Именно.
– Он был последним адъютантом Гитлера?
– Совершенно верно.
– А Цимссен?
– Офицер разведки лейб-штандарта СС «Адольф Гитлер».
– Хм… С этим я еще не говорил…
Скорцени снова вздохнул:
– Ах, бедный, дорогой, наивный Хёттль… Никогда еще предательство не приводило к добру, а уж оговор – тем более.
– Перестаньте, Скорцени, – отрезал полковник и достал из портфеля пачку документов. – Тут есть ваши подписи… Как фюрера «Паука». Можете ознакомиться. Спасибо, господин Хёттль… Как вас устроили?
– Прекрасно.
– Завтра вам придется побыть в Висбадене, а в пятницу мы перекинем вас в Зальцбург. До свидания и еще раз спасибо.
Проводив взглядом Хёттля, полковник поднялся, походил по кабинету, забросив короткие руки за крепкую спину, остановился перед столом, написал что-то на листке бумаги, показал написанное Скорцени: «Я предложу вам сотрудничество еще раз, но вы достойно откажетесь от моего предложения», сложил бумагу, тщательно уравнял ее ногтем и спрятал в нагрудный карман.
– Ну вот, Скорцени… Карты на столе, от вас зависит решение… Либо мы передадим вас русским – они с вами чикаться не станут, либо вы согласитесь на сотрудничество с нашей службой.
«А что, если после моего зафиксированного звукозаписью отказа, – подумал Скорцени, – они и в самом деле выдадут меня русским? Что, если он играет мной, этот седоголовый? Такое вполне можно допустить, янки берут не силой, а коварством. Хорошо, а если я скажу ему, что мне надо подумать? Каждое мое слово записывается, Хёттль раскололся, я в ловушке… Но ведь просьба отложить разговор может трактоваться будущими историками как косвенное согласие на вербовку… Вправе ли я упасть лицом в грязь, я, Отто Скорцени, освободитель Муссолини, любимец фюрера, герой рейха? А дергаться в петле я вправе? Время, всегда надо думать о времени, выигрыш времени равнозначен выигрышу сражения – аксиома. В воздухе носится то, о чем говорил фюрер: союзники передерутся, Трумэн никогда не уживется со Сталиным. Кто тогда будет нужен Трумэну, чтобы спасти Европу от большевизма? Мы, солдаты рейха, мы – больше эта задача никому не по зубам. Поверить этому седому? В конечном счете я могу согласиться на сотрудничество, если действительно пойму, что меня выдают русским, но я скажу об этом братьям по СС, и они задним числом санкционируют этот поступок, ибо и в логове янки я стану работать на нас, на будущее немцев».
Поняв, что он нашел оправдание себе, ощутив какое-то расслабленное успокоение и одновременно брезгливость к себе, Скорцени ответил:
– Я никогда ни с кем не пойду ни на какое сотрудничество.
– Хм… Что ж, пеняйте на себя… Но ответили вы как солдат. Едем.
– Куда? – спросил Скорцени, ощутив, как внутри у него все захолодело; голос, однако, его не выдал – был по-прежнему спокоен.
– Я приглашаю вас на ужин. Пусть ваш последний ужин в жизни пройдет лицом к лицу с вашим врагом.
Он привез Скорцени на вокзал, забитый американскими солдатами – шумно, весело, угарно; тут же, конечно, никакой записи быть не может (ее действительно не было); в офицерском буфете было, однако, пусто; полковник заказал по стэйку[4], пива и московской водки, пояснив, что русские союзники в Берлине отдали большую партию чуть не за полцены, не знают бизнеса – именно сейчас, на гребне братства, надо было б продавать втридорога.
После первой рюмки полковник жадно набросился на мясо, но его манера не была Скорцени отвратительна, потому что он видел в этом характер человека: кто быстро и сильно ест, тот умеет принимать решения, а это дано далеко не многим.
– Знаете, я довольно давно изучаю прессу и радиопрограммы Геббельса, – расправившись со стэйком, продолжил полковник, отхлебнув сухого, беспенного, какого-то вялого американского пива. – И чем дольше я изучал Геббельса, тем яснее мне становилось, что он таил в себе постоянное, глубоко затаенное зерно ужаса перед фюрером… Видимо, поэтому он так безудержно лгал, извращал факты, переворачивал явления с ног на голову, чтобы доказать любой – самый вздорный – постулат Гитлера… Я поднял его досье… Вы знаете историю доктора Геббельса?
– Меня интересовало будущее, полковник… Когда воюешь, постоянно думаешь о будущем, то есть о жизни… В историю обрушиваются только после побед…
– И поражений. Причем я затрудняюсь сказать, после чего нации охотнее всего растворяются в истории, может быть, даже после поражений… Так вот Геббельс. В принципе Гитлер как фюрер государства должен был судить его за каждодневную дезинформацию, ибо хромой уверял народ в неминуемой победе даже тогда, когда кончился Сталинград. И народ верил ему – врать он умел талантливо, он по призванию не пропагандист, а драматический актер, он верил своей лжи, он бы Отелло мог сыграть, право… Я посещал его публичные выступления, знаю, что говорю… Я видел напор, атаку, взлет, но каждый раз во время его речей – а я садился в ложу прессы, близко от него, – я порой замечал в его пронзительно-черных, круглых глазах ужас. Да, да, ужас… Он вспыхивал и моментально исчезал… Но он вспыхивал, Скорцени… Просмотрев в Нюрнберге досье, которое мы на него собрали, я порадовался своей наблюдательности… Нет, я не хвастаюсь, это в общем-то не в характере американца, мы прагматики, а хвастовство слишком женственно, это угодно порабощенным народам, лишенным права на свободу поступка… Вам известно, что наиболее талантливым оратором, громившим Гитлера в середине двадцатых годов, был именно Геббельс?
– Этого не может быть, – отрезал Скорцени, сделав маленький глоток пива. – Не противополагайте его пропаганде – свою, это недостойно победителей.
– Изложение фактов – пропаганда?
– Вы пока еще не назвали ни одного факта.
– Назову… Имя Штрассера вам, конечно, знакомо?
– Вы имеете в виду изменника или эмигранта?
– Изменником вы называете истинного создателя вашей национал-социалистской рабочей партии Грегора Штрассера?
– Истинным создателем партии был, есть и останется фюрер.
– А вот это как раз пропаганда. Я дам вам архивы, почитаете… Архивы, Скорцени, страшнее динамита… Именно поэтому – и я понял, что вы догадались об этом, – мы приехали сюда, на вокзал, из-под записи, чтобы ничего не попало в архив: я дорожу вами, потому что вы уже Скорцени… А когда Гитлер начинал, он был Шикльгрубером, вот в чем беда… И состоял на контакте у капитана Эрнста Рэма – в качестве оплачиваемого осведомителя… Не надо, не дышите шумно ноздрями, я же сказал – вы познакомитесь с архивами… Я нарочито огрубляю проблему, называя фюрера осведомителем политического отдела седьмого, баварского то бишь, округа рейхсвера. Скорее Шикльгрубер был неким агентом влияния, он работал в маленьких партиях, освещая их Рэму, который руководил всеми его действиями… Вы не слыхали об этом, конечно?
– Я слыхал… Это ваша пропаганда…
– Если прочитаете документы – измените свою точку зрения или останетесь на своей позиции?
– Если документы истинны, если я смогу убедиться – с помощью экспертиз, – что это не ваша фальшивка, я соглашусь с правдой, но во имя будущих поколений немцев я никогда – публично – не отступлюсь от того, чему служил.
– То есть, вы покроете проходимца только потому, что вы ему служили?
– Не я. Нация. Нельзя делать из немцев стадо баранов, даже если фюрер и был, как вы утверждаете, на связи у изменника Рэма.
– Факты измены Рэма вам известны? Или предательство Штрассера? Не надо, Скорцени, не прячьтесь от себя… Я продолжу про Геббельса, иначе мы с вами заберемся в дебри, а я вывез вас с санкции охраны на два часа – фактор времени, ничего не попишешь. Так вот, после ареста Гитлера, когда он сидел в ландсбергском «санатории» – так называли тюрьму, где он отбывал год после мюнхенского путча двадцать третьего года, – братья Штрассеры обосновались в Руре и начали битву за рабочий класс, партия-то была «рабочая» – как-никак… И, между прочим, преуспели на севере Германии. Но более всего им там мешал блестящий оратор, представлявший интересы «Дойче фолькспартай» – доктор Йозеф Геббельс. Он поносил нацистов и Гитлера с такой яростью, он произносил такие страстные речи против вашей идеи, что Штрассер пошел ва-банк: узнав, что Геббельс нищенствует, живет на подаяния друзей, он предложил ему пост главного редактора газеты национал-социалистов с окладом двести марок. И Геббельс принял это предложение. Более того, он стал личным секретарем Грегора Штрассера. Об этом вам известно?
– Я не верил.
– Но слыхали об этом?
– Да.
– И о том, что Гиммлер был личным секретарем «эмигранта» Отто Штрассера, тоже слыхали?
– Я знаю, что Гиммлер руководил ликвидацией изменника Грегора Штрассера и санкционировал охоту за эмигрантом Отто. Про другое – не знаю.
– Не знаете, – задумчиво повторил полковник. – Еще водки?
– Нет, благодарю.
– Пива?
– Если можно, кофе.
– Конечно, можно, отчего же нельзя…
Полковник попросил принести кофе, достал алюминиевую трубочку, в которой был упакован кубинский «умпан», раскурил толстую сигару и вздохнул:
– По профессии я адвокат, Скорцени. Моя проблематика в юриспруденции любопытна: защита наших нефтяных интересов в Латинской Америке. Я провожу с вами эту беседу потому, что меня интересует ваша концепция национализма… Что это за феномен? Однозначен ли он? В Латинской Америке вот-вот произойдет взрыв национальных чувствований, а мы к этому, увы, не готовы. Вот я и решил проработать эту проблему с вами – австриец, отдавший свою жизнь немцам.
– Я не знаю, что такое «австриец», – сразу же ответил Скорцени, – такой нации не существует. Есть диалект немецкого языка, австрийский, а точнее говоря – венский. С этим смешно спорить, а нации не существует, это чепуха.
– Хм… Ладно, бог с вами, – усмехнулся полковник. – Давайте я, наконец, закончу с Геббельсом… Вам известно, что именно он предложил исключить из партии Гитлера? В двадцать пятом году? И его поддержали, помимо братьев Штрассеров, гауляйтеры Эрик Кох, Лозе, Кауфман?
– Дайте архивы, – повторил Скорцени. – Я не могу верить вам на слово, это опрокидывает мою жизненную позицию…
– Дам… Но я это все к тому, что Геббельс – при том, что умел великолепно говорить речи, – все же был дерьмовым пропагандистом и большим трусом. Как и Геринг, Гиммлер, Лей, да и вся эта камарилья. Каждый из них понимал, что животный антисемитизм Гитлера, как и его постоянные угрозы капиталу, раздуваемые, кстати, Геббельсом, не позволят Западу серьезно разговаривать с ним. Если бы Геббельс не был замаран грехами молодости по отношению к Гитлеру, у него бы хватило смелости скорректировать политическую линию фюрера, и единый фронт против большевизма был бы выстроен в тридцатых годах… Он, фюрер, держал подле себя замаранных, Скорцени, он их тасовал, как замусоленные карты… Так вот, единый фронт – если всерьез думать о будущем – придется налаживать вам… Вам и вашим единомышленникам – не тупым партийным функционерам, чья безмозглость и безынициативность меня прямо-таки ошарашивают, не палачам гестапо – но состоявшимся немцам… Не думайте, что у нас многие поймут мой с вами разговор: беседа с нацистским преступником Скорцени в Вашингтоне многим не по вкусу… Я рискую, разговаривая с вами, Скорцени, я поступаю против правил, против наших правил, потому-то я и не хотел, чтобы наш разговор писали… Его бы потом слушали марксистские еврейчики, которых привел в ОСС президент Рузвельт… Или русские, вроде Ильи Толстого, – его тоже пустили в нашу разведку… Да его ли одного?! Словом, готовы ли вы сотрудничать со мной и моими единомышленниками? Если да, то я смогу уже сейчас освободить ваших доверенных людей, не столь заметных, как вы… Ваш черед наступит позже… Если нет – я умываю руки.
– Шульце-Коссенс у вас?
– Да.
– Сможете освободить его?
– Постараюсь.
– Ригельта?
– Этот болтун? Ваш адъютант?
– Он не болтун. Он знает свое дело.
– Вам не кажется, что он трусоват?