Элизабет Финч Барнс Джулиан
И при этом сделала отступление:
– Конечно, мы должны, при прочих равных условиях, быть на стороне слабых, жертв, побежденных, уничтожаемых, не так ли? – Она снова посмотрела на экран. – В случае с Георгием и змием – схватки с теологически предрешенным исходом – всякий человек, не обделенный моральным компасом, должен сочувствовать бедному змию.
Мы смотрели на картину, где Георгий в тяжелых доспехах пронзает копьем сквозь пасть череп твари, пока набожная принцесса, которую пришел спасти будущий святой, молится на скале позади него.
Змий, хотя и выглядел устрашающе-чешуйчатым, был на самом деле не больше лошади святого.
– Вы могли бы согласиться, что это демонстрация скорее превосходящего вооружения, чем высшего благочестия.
Джефф, который всегда был не прочь повозмущаться, заспорил:
– Но ведь это святой Георгий; я считаю, высказываться в таком духе не очень патриотично с вашей стороны.
– Можно сказать и так, Джефф. Но пожалуйста, учтите, что в истории было много святых Георгиев, покровителей многих стран и городов, и что пустынный пейзаж, в котором происходит эта встреча, едва ли напоминает о садах Англии. Более широкий смысл здесь в том, что наша цель – выйти за рамки простого патриотизма. Мы готовы анализировать слова «Земли надежды и славы», но петь их не будем. Вы понимаете, о чем я?
Ее высказывания носили корректирующий, но не уничижительный характер; она элегантно уводила нас в сторону от очевидных вещей.
– При этом не забывайте, что бедный змий, который терроризировал город, изображенный на заднем плане – доказательством чему служат изображенные на переднем плане расчлененные тела предшествующих жертв, – не просто пример ужасного дикого животного, пострашнее тех разъяренных слонов, что творят бесчинства в Индии. Змий символичен. Обитающий в Каппадокии, он служит олицетворением языческой земли до пришествия святого Георгия, который вознамерился продемонстрировать мощь мускулистого или, скорее, воинственного христианства. И продолжая эту религиозную раскадровку, мы увидим, как укрощение змия напрямую ведет к обращению в христианство всего региона. Поэтому Карпаччо совместил на своем полотне и стоп-кадр из боевика, и убедительное пропагандистское послание. Один из секретов успеха христианства в том, что нанимать нужно только самых лучших кинематографистов.
Чему она, вне сомнения, нас научила, так это тому, что осмысление истории требует времени и усилий; более того, история не будет ждать неподвижно и безучастно, когда мы решим навести на нее подзорную трубу или телескоп; напротив, история – она живая, кипучая, порой даже неудержимая. Полагаю, «формирующие годы» Э. Ф. пришлись на пятидесятые, однако она не служила их воплощением, как не воплощала собой эпоху Просвещения или четвертый век нашей эры. Подобно античной богине – да, я отдаю себе отчет в своих словах, – она будто оставалась в стороне от хода времени, а быть может, и возвышалась над ним.
– Мне хотелось бы предположить, что поражение может открыть нам больше, чем успех, а тот, кто не умеет проигрывать, – больше, чем принимающий поражение достойно. Более того, отступники всегда вызывают у нас больший интерес, чем правоверные и священномученики. Отступники – проводники сомнения, а сомнение – в первую очередь пылкое сомнение – это признак деятельного ума. Ранее я упоминала Юлиана Отступника. Принимая во внимание нашу сущность, нам целесообразно избрать отправным пунктом поэта Суинберна. Алджернон Чарльз Суинберн сам был отступником, восставшим против викторианских ценностей. Однако следует заметить, что он отличался некоторой аффектацией, если не сказать – истеричностью. Хрестоматийный пример ученика частной школы, познавшего на себе в прямом и переносном смыслах жестокость – а для кого-то, возможно, радость – телесных наказаний. Он шел по традиционному британскому пути разложения, и вырвал его из этой трясины поэт второго ряда Теодор Уоттс-Дантон, который поселил парня у себя в полуособняке под названием «Пайнс», что в Патни-Хилл, район Патни. Судьба, согласитесь, – известная насмешница, верно? Конечно, мотив грешника, вставшего на путь истинный, широко использовался в Викторианскую эпоху, но от этого не становился более притягательным. Впрочем, я немного уклонилась от темы.
Суинберн включил в свой «Гимн Прозерпине» следующие достопамятные строки:
- Ты победил, галилеянин бледный,
- но серым стал в твоем дыханье мир,
- А мы, испивши вод хмельных из Леты,
- на тризне в забытьи сыграли пир.
Фразу о бледном галилеянине, безусловно подразумевающую Иисуса из Назарета, Юлиан Отступник якобы произнес, умирая на поле боя. Знаменитые последние слова, признающие победу христианства над язычеством. Юлиан действительно стал последним языческим императором. Причина, по которой в газетах – как минимум в языческих – его могли назвать «стойким оловянным солдатиком». Ученый-воин: перед походом в Галлию он получил в подарок от императрицы Евсевии библиотеку, чтобы иметь возможность философствовать между сражениями. Странным образом Суинберн не упоминает имени Юлиана. Однако в названии стихотворения видим имя Прозерпины, которая, помимо прочих заслуг, была богиней и защитницей Рима в древние времена. Теперь же ее место собирались отдать другой заступнице – Марии, матери Иисуса Христа, которая и опекает город с тех самых пор.
Мы могли бы предположить, что слова Юлиана выражают не что иное, как достойное принятие духовного поражения. Ничего подобного. Суинберн, наряду с многими выдающимися предшественниками, считает этот эпизод злосчастным поворотом в европейской истории и цивилизации. Древнегреческие и древнеримские боги были богами света и радости; мужчины и женщины осознавали, что жизнь одна, поэтому свет и радость необходимо найти на земле, до перехода в небытие. В свою очередь, эти новые христиане повиновались Богу тьмы, страдания и рабства, провозгласившему, что свет и радость существуют только после смерти на созданных Им небесах, путь к которым наполнен печалью, грехами и страхом. «На тризне в забытьи сыграли пир», вот уж точно. В этом вопросе Юлиан Отступник и Суинберн солидарны.
Разумеется, – продолжала Э. Ф., – нам следует избегать жалости к себе. Неужели разумно утверждать, что в триста шестьдесят третьем году нашей эры в пустынях Персии история пошла не тем путем, а спустя шестнадцать столетий мы, как оказалось, вытянули несчастливый билет, позволивший нам кричать во все горло: «Мы тут ни при чем!»? Проще поверить, что чаша сия не миновала никого, а несчастливый билет – норма. Поэтому историческая жалость к себе не более привлекательна, чем персональная.
Уж в чем, а в этом никто не мог бы обвинить Элизабет Финч.
Еще она использовала такой прием: перед тем как начать лекцию, выясняла, что нам известно по конкретной теме. Этих моментов мы побаивались. Что мы вообще знали о чем бы то ни было? Специалисты из нас были аховые. Однако ее подход нас приободрил: «Неправильных ответов не бывает, даже если все ответы неверны». Так она сказала после объявления очередной темы – «Рабство и его отмена».
Суммирую наши ответы. Уильям Уилберфорс, отец Мыльного Сэма. Гарриет Бичер-Стоу. Тринадцатая поправка, Авраам Линкольн. Работорговцы из Африки, которые первыми стали продавать невольников для переправки. Среди торговцев были как африканцы, так и арабы. Рабовладение распространилось по всему миру. Королевский военно-морской флот патрулировал моря, задерживая и обыскивая суда, подозреваемые в работорговле. В случае изъятия «собственности» рабовладельцам выплачивали компенсацию, но тому, кто сам побывал в рабстве, никаких компенсаций не полагалось (Джефф).
– Так, – сказала Э. Ф. – Очень хорошо.
Подразумевалось, что наши ответы худо-бедно соответствуют ее ожиданиям. Какие-нибудь даты, пожалуйста. Год принятия Тринадцатой поправки. Нет ответа? Тысяча восемьсот шестьдесят пятый. Декларация независимости. Верно, тысяча семьсот семьдесят шестой. В каком году первые колонисты высадились у Плимутской скалы? Короткое жаркое обсуждение, как во время студенческой викторины. В тысяча шестьсот двадцатом, очень хорошо. И заключительный вопрос: в каком году рабы впервые были доставлены в одну из английских колоний, носившую по иронии судьбы название Пойнт-Комфорт? Нет? Никто не вспомнил?
Она выдержала паузу.
– В тысяча шестьсот девятнадцатом.
Более не распространяясь, она дала нам немного времени для размышлений и подсчетов: например, в том плане, что рабы и британцы прибыли одновременно, а значит, британцы на том континенте владели рабами чуть ли не вдвое дольше, нежели американцы.
– И это заставляет меня перевести вопрос в более широкую плоскость. – У Э. Ф. для каждого вопроса находилась более широкая плоскость. – Видный французский историк и мыслитель девятнадцатого века Эрнест Ренан говорил: «Забвение, или, лучше сказать, историческое заблуждение, является одним из главных факторов существования нации».
Но заметьте, пожалуйста, чего он не говорил. Он не говорил: «Забвение, или, лучше сказать, историческое заблуждение, является одним из главных факторов создания нации». Это, казалось бы, тоже справедливое замечание, но намного менее провокационное. Нам знакомы основополагающие мифы, которые используют и настойчиво распространяют отдельные страны. Мифы о героической борьбе против государства-захватчика, против тирании знати и Церкви, о противостояниях, в которых создавались мученики, чья кровь орошает хрупкие ростки свободы. Но Ренан ведет речь не об этом. Он утверждает, что историческое заблуждение является одним из главных факторов существования нации. Другими словами, чтобы верить в чаяния – какими они нам видятся – своей нации, мы должны постоянно, день изо дня, обманывать себя в малых и больших поступках, постоянно репетируя наши утешительные сказки на ночь. Мифы о расовом и культурном превосходстве. Веру в благосклонных монархов, непогрешимых пап, честные правительства. Убежденность, что религия, в которой мы рождены или живем по собственному выбору, – это одна-единственная истинная вера среди сотен языческих и богоотступнических сект.
И это различие между нашей сущностью и нашей кажимостью в собственных глазах естественным образом приводит к такому качеству, как лицемерие, хрестоматийный пример которого являют собой британцы. То есть хрестоматийный в глазах других наций, ослепленных своим собственным лицемерием.
Как ни странно, именно после этой лекции мы с Анной впервые поссорились. В виде исключения мы зашли вместе с нашей группой в студенческий бар. Отчего наш конфликт оказался прилюдным и особенно разрушительным. Первой начала она.
– Хочу сказать одно: никакой личной ответственности я не чувствую.
– Но у вас тоже была империя, у вас были рабы.
– Это относится ко всем европейским странам. Даже к Бельгии с ее Брюхелем.
Я посмеялся над ее пришепетыванием, которое в других обстоятельствах счел бы очень милым.
– Да уж, Бельгия – она почище всех прочих была, – согласился я. – Конрад. «Сердце тьмы».
– Но я-то так или иначе от Брюхеля далека.
– А тебе не кажется, что есть такое понятие – коллективная ответственность?
– Вот именно, – вклинился Джефф, – как у народа Германии под водительством любимого мемуариста Элизабет Финч.
Нас обоих раздосадовало такое вмешательство.
– Я не ощущаю и не несу ответственности за то, что творили выходцы из моей страны – солдаты и торговцы – за многие века до моего появления на свет. Тем более что мои предки сами были на рабском положении в одной из беднейших провинций Голландии.
– Твои предки (а): не были рабами, которых каждый волен покупать, продавать, насиловать, истязать и убивать. И (б): разве не в том заключается миссия потомков рабов, чтобы объяснять нам, не угнетает ли их память о тех жутких преступлениях, которые творились против их предков, и о тех страданиях, которые по сей день с ними?
– Давай-давай, Нил, мы из тебя еще сделаем левака.
– Отвали, Джефф.
Но я даже не смотрел в его сторону. Я смотрел только на Анну. Все остальные помалкивали.
– Ну не получится у вас навязать мне ответственность. Или вину. Это не про меня. Уж извините. Разговор окончен.
– Я вовсе не подталкиваю тебя к каким-либо поступкам или состояниям. Ты – такая, какая есть.
– Вот спасибо, что напомнил. Спасибо, что позволил мне быть собой. Как там звучит изречение, которое любит цитировать твоя святейшая Элизабет Финч? «Из существующих вещей…»
Боже правый, теперь и она ополчилась на Элизабет Финч.
– «Из существующих вещей одни находятся в нашей власти, другие нет». Эпиктет.
– Без тебя знаю, что долбаный Эпиктет. Я другое хочу сказать: голландское рабство, о котором, подозреваю, тебе известно крайне мало, ко мне отношения не имеет, и ты на это повлиять не способен.
– Да я и не пытаюсь.
– Еще как пытаешься.
Даже не опустошив свои стаканы, мы разошлись в разные стороны. Может, и верно говорится: все споры на самом деле – не о том. Но сквозь призму времени видно, что тот случай стал поворотным пунктом.
В конце учебного года нам задали написать эссе. Тему каждый должен был придумать сам, но желательно – а точнее, обязательно – в рамках нашего курса лекций. Помню, как Элизабет Финч лукаво добавила:
– Кто захочет, сможет прийти на консультацию со своими наработками.
Между собой мы почти не касались этого задания, чтобы никому не дарить свои мысли. Лекции Э. Ф. нас увлекли, но вместе с тем показали, как мало оригинальных идей рождается в наших незрелых мозгах.
Мое эссе так и не родилось в срок. Я по-всякому жонглировал некоторым количеством широких понятий – непрочность исторической истины, слабость человеческой натуры, переменчивость религиозных убеждений и так далее, – но, помнится, написал лишь пару абзацев. Меня в то время поглотили другие проблемы: хрупкость человеческих отношений и неустойчивость брака. Я уже года два был в разводе и продолжал открывать для себя иллюзорность такой материи, как чистый правовой разрыв. Боль, обида, финансовые терзания – они до сих пор никуда не делись. Тут самому здравомыслящему человеку недолго оказаться в плену навязчивых состояний, мстительности, жалости к себе, а попросту говоря – свихнуться, причем порой из-за какого-нибудь рядового письма от адвоката, после первого сеанса у нового психоаналитика или в результате взрослого, казалось бы, разговора о будущем ребенка. Впрочем, не буду грузить вас подробностями, чтобы не грузить ими себя.
Я подошел к Э. Ф. и, как мог, объяснил, что за последнее время лишился мозгов и куска сердца.
– Простите, – сказал я напоследок, – у меня такое ощущение, что я вас подвел.
Мне втайне хотелось, чтобы она стала меня утешать. Но вместо этого она негромко сказала:
– Я убеждена: это временно.
Зациклившись на собственных проблемах, я решил, что она имеет в виду кризис, накрывший меня после развода. Но впоследствии понял: она подтвердила, что я не оправдал ее надежд, однако указала, что это поправимо. Что в будущем я так или иначе перед ней реабилитируюсь. Такое случалось нередко: она произносила некие фразы, которые повисали в воздухе, но запоминались и спустя годы раскрывали свой смысл.
Я никогда не отличался склонностью к авантюрам. Те житейские решения, которые по ошибке можно причислить к авантюрным (жениться, развестись, зачать внебрачного ребенка, уехать на неопределенный срок за рубеж), объяснялись либо нервным перевозбуждением, либо трусостью. Если, как утверждал философ, одни вещи находятся в нашей власти, а другие нет, причем свобода и счастье зависят от нашего умения отличить одно от другого, то моя жизнь вечно шла вразрез с философией. Я метался вверх-вниз, вправо-влево, от уверенности в своей власти над событиями – к пониманию безнадежности всего сущего и собственной несостоятельности, как в плане постижения, так и в плане бытия. Здесь я, в принципе, не отличался от большинства.
Я действительно подвел Э. Ф. Получил от нее одно-единственное задание, но и с ним не справился. Она проявила снисхождение, причем особого рода, свойственного только ей. Ничем меня не задев. Когда я уже собрался уйти, что-то меня остановило, и в момент нервного перевозбуждения (вызванного страхом никогда больше не увидеть Э. Ф.) выдавил, отводя глаза:
– Я знаю, так не принято…
– Да-да?
– Но не согласитесь ли вы… то есть… не могли бы мы с вами где-нибудь посидеть… или даже… пообедать?
Только теперь я поднял на нее взгляд: она улыбалась.
– Нил, дорогой, конечно. И лучше всего, мне кажется, было бы вместе пообедать.
Так начался новый этап моей жизни. Раза два-три в год мы встречались в итальянском ресторанчике поблизости от ее дома, в западной части Лондона. Правила были ясны, хотя никогда не проговаривались вслух. Я приезжал ровно в час; она уже сидела за столиком и курила. Мы заказывали пасту дня, зеленый салат, по бокалу белого вина и по чашке черного кофе. Однажды, еще на первых порах, я, в нарушение установленного порядка, заказал эскалоп из телятины.
– Ну как? – Она резко перегнулась через стол. – Сплошное разочарование?
Обед продолжался ровно час с четвертью. Платила всегда Э. Ф. Стоило мне присесть к столу, как она спрашивала: «Ну, с чем ты сегодня пришел?» – перекладывая инициативу на меня, но я не возражал. И, зная, что впереди у нас ровно час с четвертью, я не только сознательно выбирал тему разговора, но и в некоторой степени… нет, на полную мощность… включал мозг. Ее присутствие делало меня умнее. Откуда-то всплывали знания, рассказ становился более связным. И мне отчаянно хотелось ее порадовать.
Как я уже сказал, она была совершенно не публичной персоной, да и не стремилась таковой стать. Ни ее темперамент, ни способности не были заточены на известность. Сдается мне, она даже не рассматривала этот вопрос. Помню, как-то раз она заметила, что у древних греков Клио была музой истории: ее изображали с книгой или со свитком в руке, «а в наш более просвещенный век американцы вручают премию „Клио“ за достижения в рекламе». Ко всему прочему Клио считалась и музой игры на лире, но для прославления успешных рекламщиков почему-то не приглашают музыкантов с лирами. У нее была особая манера речи: лукаво-ироничная, а оттого совершенно не обидная – по крайней мере, для нас – и лишенная всяческой покровительственности. Вдобавок таким способом она как бы убеждала: «Не принимайте на веру провозглашенные ценности своего времени».
За одним из таких обедов я спросил, почему она решила посвятить себя обучению взрослых.
– Меня не привлекает отсутствие любознательности, – ответила она. – Как ни парадоксально, юные более самоуверенны, а их устремления, хотя и объективно туманные на посторонний взгляд, представляются им четкими и достижимыми. У взрослых не так… некоторые, конечно, поступают на вечернее отделение, чтобы только потрафить своим желаниям, но большинство все же руководствуются тем, что в их жизни чего-то недостает, что они, вероятно, нечто упустили, а теперь им дается шанс – и, возможно, последний – наверстать упущенное. И меня это глубоко трогает.
Мне вспомнилось, как встретил ее наш поток: затяжным благоговейным молчанием, ощущением неловкости и скрытой насмешкой, но очень скоро на смену всему этому пришла искренняя теплота. А вместе с тем и определенная забота: мы каким-то чудом уловили в ней неприспособленность к этому миру, некую уязвимость, рождаемую, как видно, возвышенным образом мыслей. Но с нашей стороны тоже не было и тени покровительственного тона.
С годами до меня дошло и то, что ее описание взрослых обучающихся целиком и полностью относилось ко мне; без сомнения, именно поэтому я и поддерживал с ней знакомство после вручения дипломов. И еще потому, что она сама мне это разрешала.
Иногда я в угоду ей прогибался; она же ни разу не поступилась ни одной мыслью, ни одним суждением, чтобы избежать разногласий. Я к этому привык – а куда было деваться? Однажды речь зашла о реакции общественности на какой-то политический скандал, и я предположил, что у людей вообще есть привычка искать виновных.
– Привычка – не то же самое, что хорошая привычка, – ответила она.
– Но если найти виновного, то можно изменить положение дел.
– Каким же образом?
– Проголосовать «против» на выборах.
– Это расхожее заблуждение: считать, что смена правительства ведет к улучшению ситуации.
– Надо прислушиваться к голосу отчаяния.
– Нет, надо прислушиваться к голосу разума. Ты видишь у меня признаки отчаяния?
– Нет, не вижу. Но готов поспорить, что вы всегда ходите на выборы.
– В полной уверенности, что они ни на что не влияют.
– Тогда что вас гонит на выборы?
– Гражданский долг. Автоматизм.
Тут я едва сдержался:
– Откуда такое высокомерие?
– По отношению к кому?
– Ну, как сказать… к другим избирателям.
– Ты хочешь сказать, что я обязана полностью разделять их надежды, чаяния и грядущие разочарования? Главная функция политика – вызывать разочарование.
– А это, знаете ли, уже цинизм.
– Не соглашусь. Я не причисляю себя к циникам.
– А к кому вы себя причисляете?
– Я не настолько тщеславна, чтобы навешивать на себя ярлыки.
Как всегда, она хранила сверхъестественное спокойствие. Которое порой меня бесило. Она что, использовала меня как игрушку? До сих пор не переставала поучать?
– Значит, цинизм – не ваше кредо. А каково же ваше… анархизм?
– В философском плане я вижу привлекательность такого кредо. Но в плане реальности оно всегда обречено, учитывая изломанные ветви человеческого древа.
– Значит, вы признаете, что нам необходимо какое-либо организующее начало?
– Я признаю, что оно будет с нами всегда, хотим мы этого или нет.
– И что конституционная демократия – наименее гнусный строй из тех, что мы открыли для себя на сегодняшний день?
– Такой тезис, очевидно, сформулирован кем-то из демократов, да?
– Значит, вы не относите себя ни к циникам, ни к анархистам. В таком случае… к эпикурейцам?
– Эпикур, несомненно, был очень мудрым психологом.
– По-моему, вам наиболее близок стоицизм.
– О, это очень привлекательное мировоззрение.
– По той причине, что оно развязывает вам руки и прочее?
– Нил, дорогой, ты сейчас в опасной близости от оскорблений.
– Прошу прощения. У меня…
– Нет-нет, я ничуть не обиделась. Просто отмечаю, что в большинстве случаев до оскорблений скатывается тот, кто проиграл в споре. Ты все время пытаешься навешивать на меня ярлыки. Но я же не багажный сундук.
Не теряя присутствия духа, я сделал последнюю попытку:
– Так-так, значит, вы – феминистка?
Она, глядя мне в глаза, улыбнулась:
– Естественно – ведь я женщина.
Теперь вы видите, насколько она была непрошибаема? Нет, сдается мне, это снова граничит с оскорблением. Попробую выразиться иначе: теперь вы видите, чего стоило мне и людям моего склада задавать тон в подобных разговорах или хотя бы держаться с ней на равных? Не потому, что она мною манипулировала – менее всех известных мне женщин она была склонна манипулировать, – а потому, что смотрела на вещи более широко, с иных позиций и в иных ракурсах.
Надеюсь, вы понимаете, почему я относился к ней с обожанием. Даже ее интеллектуальное превосходство вызывало у меня обожание. Когда я признался в этом – именно такими словами – Анне, та назвала меня интеллектуальным мазохистом. Против этого ярлыка у меня тоже не нашлось возражений.
Вопрос по существу, пусть даже задним числом. Поначалу Элизабет Финч представлялась мне романтической пессимисткой; сегодня я бы назвал ее романтической стоицисткой. Как соотносится одно с другим? Это совместимые или взаимоисключающие кредо? Так и тянет сказать, что Э. Ф. на первых порах стояла на возвышенных позициях романтизма, но потом, пройдя через неминуемые разочарования, обрушенные на нее жизнью, перешла к стоицизму. Причем никаких реальных доказательств у меня не было. А вдруг она когда-то была помолвлена, но по пути на регистрацию брака получила отставку? Можно также представить, что у нее было длительное увлечение, за которым последовало внезапное предательство и жестокое крушение иллюзий. Такая история могла бы послужить логическим и даже «естественным» объяснением, но при этом оказалась бы психологически банальной; а банальность вряд ли смогла бы дать ключ к пониманию Э. Ф. Я предпочитаю думать, что по мере взросления ума и сердца она превратилась в двойственную натуру: романтическую и параллельно с этим – стоическую. Необычная, непостижимая версия? Да, но такой была и она сама.
Наши отношения с Анной продлились год с лишним и пали жертвой изначально заложенной в них асимметрии. Те качества, которые на первых порах притягивали нас друг к другу – ее пылкость, моя уравновешенность, – со временем стали выглядеть иначе: с одной стороны, как мелодрама, с другой – как эмоциональная скудость.
Я не сразу рассказал ей о наших с Э. Ф. обеденных встречах, потому что… ну, потому что потому. Среди наших друзей попадаются собственники. Но однажды я все же упомянул сложившееся положение, поскольку вскоре мне предстояло свидание с Э. Ф. Анна слушала без особого интереса, но я все же описал, где и как проходят наши встречи, на каких условиях, какие блюда и напитки она заказывает.
– Тебя, наверное, это греет, – сказала Анна. – Вас обоих.
– Да. Такие отношения, в общем-то, редкость.
– А почему ты раньше молчал?
– Сам толком не знаю. Есть вещи, о которых неохота распространяться, правда же?
– Тебе неохота, – ответила она со знакомым напряжением в голосе.
Но я больше не отвечал за ее эмоции, а потому сменил тему.
Через два дня, когда мы с Э. Ф. доедали пасту, к нашему столику подвинули стул.
– Не возражаете? – спросила Анна и села, не дожидаясь ответа.
– Анна, как приятно, – ровным тоном сказала Э. Ф., будто такие вторжения происходили каждый раз и могли только приветствоваться.
– Я тут подумала: хорошо бы с вами встретиться после такого перерыва. Вы прекрасно выглядите.
– Спасибо, Анна. Вы тоже.
После обмена бессмысленными любезностями Э. Ф. поднялась со стула.
– Не буду вам мешать. – Коротко переговорив с Антонио, Э. Ф., не оглядываясь, вышла из ресторана.
– Какого хера? Что ты тут устроила?
– Просто захотела снова на нее посмотреть. Это же свободная страна, разве нет?
– Не во всем.
Тут к нам подошел Антонио.
– Синьора Финч говорит, заказывайте что угодно, она расплатится завтра.
Я пришел в бешенство и устыдился своей злости. Анна держалась так, словно я до смешного ревнив и чопорен, а она, как всегда, душевна и порывиста. Более того, она делала вид, что ее связывает с Э. Ф. такая же прочная дружба, как и меня. Во всяком случае, я придержал язык, чтобы не проронить «Больше так не делай» или «Оказывается, бесплатный сыр бывает не только в мышеловке». Насупился и молчал, а она тщетно пыталась меня поддразнивать, но я не реагировал, и… ну, короче, вы сами все понимаете.
Я написал Э. Ф. письмо с извинениями и объяснил, что появление Анны никак не связано со мной (хотя на самом-то деле из-за меня все и случилось). В ответ пришла краткая записка без единого упоминания моего письма. Там лишь было сказано:
«Отложим разговор до следующего раза».
К моему огромному облегчению, так и получилось.
Наша обеденная традиция длилась почти двадцать лет и освещала мою жизнь ровным, лучезарным сиянием. Э. Ф. предлагала дату. Я всегда выкраивал время. Годы не прошли для нее (и для меня тоже) бесследно: с возрастом у нее обнаруживались стандартные недомогания и хвори, но она не придавала им значения. Впрочем, в моих глазах она не менялась: тот же стиль одежды и беседы, тот же аппетит (весьма умеренный), те же сигареты (выбранные раз и навсегда). Я приезжал, она уже сидела за столиком, я подсаживался к ней и она спрашивала: «Ну, с чем ты сегодня пришел?»