Время обнимать Минкина-Тайчер Елена
Редактор Лариса Спиридонова
Художественный редактор Валерий Калныньш
Корректор Елена Плёнкина
Верстка Светлана Спиридонова
Художник – Валерий Калныньш
© Елена Минкина-Тайчер, 2021
© «Время», 2021
…время рождаться, и время умирать… время убивать, и время врачевать… время обнимать, и время уклоняться от объятий…
Книга Екклесиаста. Гл. 3
Детство, отрочество, юность. Виктор
По-настоящему не повезло Виктору только с фамилией. Хотя разве узнаешь заранее, что считать везением. Словно бежишь по футбольному полю и – бац! – не сразу поймешь, успешно принял удар головой или просто врезало по лбу. В любом случае фамилия Приходько хорошо бы подошла милиционеру или председателю сельсовета, в крайнем случае заводскому технику. А вот оперному певцу – жалкая насмешка, чтоб с рождения знал и не зарывался.
Впрочем, в детстве все казалось жалким и невыносимым – и скучные добропорядочные родители, и крикливые соседи, вечно нетрезвые и навязчивые, как летние мухи, и мелкая уличная шпана. Пацаны, черт бы их побрал! И сам городок с деревенским названием Колпино являл собою абсолютную вековую скуку и невзрачность. Жалкое убожество рядом с великим городом Петра. Кроме старого завода, навсегда отравившего реку Ижору и как бы в насмешку названного ее именем, ничего стоящего в их городе не было, вся жизнь вокруг завода крутилась: музей, больница, библиотека – все называлось ижорским в честь завода-благодетеля. Говорят, еще петровский любимчик Александр Меншиков начал тут строительство плотины и мастерских для будущих кораблей. Вот ведь судьба – из денщика в фавориты царя, и князь, и граф, и генералиссимус, черт его знает, как это возможно в одной жизни. Рабочих для мастерских по указу того же Меншикова набирали из рекрутов, а то и из ссыльных каторжников, и дети этих рабочих становились кантонистами, или, проще говоря, рабами в военной форме. Виктора с детства удивляли дикость и жестокость в истории с кантонистами, не мог даже представить себя десятилетнего, оторванного от родителей, обреченного на нескончаемую армейскую службу. Впрочем, дикости, воровства и отсталости в царской России хватало и без того. Хорошо хоть кантонистам давалось какое-то образование – писаря, топографа, мастерового, – поэтому прадед Виктора сумел выучиться на чертежника, а после и сыновей пристроить. Рабы, но с профессией, – все-таки не уголь грузить! А потом Александр Второй отменил наконец крепостничество, появилась возможность уйти из военных, так что дед Виктора, Иван Приходько, служил на Ижорском заводе уже не простым рабочим, а техником, а отец, Андрей Иванович, – старшим техником-конструктором, чем очень гордился. Гордиться можно чем угодно, было бы желание. А плебейская фамилия отца наверняка досталась от беглого хохла, забритого в рекруты вместе с поляками и евреями.
Мама, как и почти все другие женщины, занималась домом и детьми, хотя детей им Бог дал немного – Виктора и его старшую сестру Наташу. Но Наташа умерла от скарлатины еще в двадцать пятом году, Виктор рос единственным и ненаглядным, за каждым шагом его следили беспокойные родительские глаза, из-за каждой ссадины и хворобы тряслись, так что из детских лет он ничего и не вынес, кроме утомительной беспрерывной опеки. Нет, раннее детство помнилось светлым и радостным, нечего Бога гневить. Просыпался под мамину песню-скороговорку, плескал руками в большом голубом тазу, вместе с поцелуем получал теплую краюшку хлеба, а то и пирожок. Никогда не знал голода благодаря родительской любви и заботе. Даже блокада прошла мимо. Да, даже блокада.
До революции мама пела в местном церковном хоре – не зря голос ей достался сильный и звенящий, самому богу в уши. И церковь, уютная, красного кирпича, звалась Вознесения Господня и стояла людям в утешение на высоком берегу Ижоры, красовалась, смотрелась в ласковую речку. На праздники далеко-далеко разносил ветер поющие голоса, словно души летели в лучшую светлую жизнь. Но в двадцатом, за год до рождения Виктора, церковь закрыли, так что все мамины песни достались несмышленышу, ненаглядному ее младенцу Витеньке. Помнится, и засыпал и просыпался под нежную скороговорку: «Ангеле Божий, хранителю мой святый, живот мой соблюди во страсе Христа Бога, ум мой утверди во истеннем пути и к любви горней уязви душу мою…»[1] Потому, наверное, и полюбил с ранних лет не скрипку или баян, но именно голос, самый непостижимый и прекрасный музыкальный инструмент.
А еще мама любила читать книжки, у нее даже была своя небольшая библиотека – Гончаров, Тургенев, Аксаков, еще кто-то из хороших дореволюционных писателей. И ему, глупому теплому малышу, читала вслух длинные истории о барышнях, господах и послушных детях в матросских костюмчиках. Господа носили красивые мундиры, скакали на лошади или сражались на дуэли, прекрасные барышни в кружевных платьях спешили на бал, а дети собирали цветы, качались в гамаке и играли в загадочную игру под названием «крокет». И маленький Витя сладко плакал о потерянном белом пуделе, хотя заранее знал, что пудель найдется и все всегда будет хорошо.
Лет с пяти-шести праздник закончился. Пацаны! Жестокие, тощие, с грязными ногами в цыпках, они целыми днями болтались на улице и проходу не давали «маменькиному сынку». Витя ненавидел грязь и ругань, дурацкие игры с криками и плевками, драки до крови, но очень скоро понял, что красивые дети в матросских костюмчиках и белых платьях существуют только в придуманном книжном мире, а здесь, на родной улице, ни гамаков, ни крокета не подавали, здесь требовалось выжить, выжить любой ценой. Для начала он научился плевать сквозь зубы. Специально до тошноты тренировался в уборной, пока плевок не стал смачным и длинным, как у главного хулигана по кличке Сизый. Потом, преодолев ужас, вмазал в нос одному из обидчиков. Пусть не самому большому и сильному, но вмазал крепко, до кровавых соплей. Потом выпросил у мамы рубль и выкупил у соседского придурка-переростка шикарную биту для игры в расшибалочку. На первые же отыгранные деньги купил под уважительные взгляды пацанов пачку папирос (тетенька, мне для папы, он со смены пришел) и накурился до рвоты и отвращения, отвращения на всю жизнь, даже в феврале сорок второго в рот не смог взять. Но окончательное признание пришло в школе, где Витя решал для этих дебилов примеры и давал списывать домашние задания. Ему даже прощали участие в школьной самодеятельности. Да, младший Приходько не только легко учился, но и прекрасно пел, особенно в старших классах, когда у него вместо детского тонкого голоска прорезался скромный, но красивый и чистый баритон. Короче, соседи не зря завидовали маме – мало того что муж не пьянствовал, так еще и сын вырос родителям в утешение!
Витя и лицом, чуть продолговатым, с круглым подбородком и яркими синими глазами, на маму походил, и волосы лежали густой светлой волной, не каждая расческа возьмет! Зато от отца досталась крепкая поджарая фигура, за всю жизнь Андрей Иванович так и не потолстел – ни на гнилой картошке, ни на бутербродах с икрой, которую привозил сын в последние годы. Но привлекательность свою Виктор осознал поздно и с сожалением вспоминал, как уже после войны, взрослым, много пережившим мужиком, комплексовал и боялся молодых красивых женщин – мол, случайно улыбаются и смотрят в глаза, не может быть такого везения. Потому что не только смотреть – думать о женщинах не позволяла его страшная, жесткая служба, только бесцветность, полная бесцветность и безликость, чтоб ни имени, ни лица. Упали и молодость, и красота на гиблые военные годы, сгорели как сухое полено.
Кстати, долгое время после войны Виктор не выносил художественную литературу и в первую очередь русскую классику. Особенно вздохи и сопли по поводу одной слезы ребенка. Да и прочие пустопорожние рассуждения про жертвенность русской героини, спасение лесов, вырубку вишневого сада страшно раздражли, а имена типа Мисюсь или Неточка вызывали истинное отвращение. Он бы им всем рассказал, как проходит вырубка – дом за домом, деревня за деревней, как разбивают голову ребенка и раздевают на морозе прекрасных барышень, но что это изменит? Большинство людей остаются глупыми сентиментальными баранами. Слава богу, когда-то явились на божий свет Стивенсон и папаша Дюма и подарили нормальному человеку возможность находить в книгах не назидания и липовые трагедии, а простое заслуженное удовольствие! Виктор пять раз прочел «Графа Монте-Кристо» и двадцать пять «Трех мушкетеров», с любой страницы мог цитировать наизусть.
Еще до войны Витя Приходько успел сделать главное дело своей жизни – поступить в Ленинградскую консерваторию на вокальное отделение. Прекрасным летним днем тридцать девятого года, не веря своим глазам, он стоял у доски и читал, читал в который раз список поступивших – Павлов… Пономарева… Приходько Виктор Андреевич. Всё! Конец скудной жизни при заводе, унылым улицам, соседским песням под гармонь…
Мечты, мечты, где ваша сладость! Не прошло и месяца, как радость победы растворилась, словно корабль-призрак в опере Вагнера. Он был принят, потому что добрая пожилая прима-экзаменаторша пожалела красивого мальчика. Но голос, голос оказался слаб – не мог тянуть высокие ноты, не давались легкость и глубина. Это вам не школьная самодеятельность. К середине года стало ясно, что сольные партии Виктору не светят никогда. Подножка из-за угла, беспредельная подлая невезуха! Он помнил наизусть все баритоновые арии – Фигаро, Демона, Мазепы, он во сне мог пропеть любую из них от любого такта! Помнил, но не тянул.
Подумать только, сто раз смотрел фильм «Веселые ребята», сто раз смеялся над барышней, пьющей сырые яйца «для улучшения голоса» – пей, голубушка, пей, курицей, может, и станешь, но жаворонком никогда. А в чем эта тетка виновата, спрашивается, если она искренне мечтала петь? И чем лучше наглая крикливая героиня Любови Орловой, кстати, так же похожая на простую девушку, как Виктор на китайского императора. И тем не менее люди восторгались Орловой, не слишком молодой, с тяжелой фигурой и глуповатой нарисованной улыбкой. Вышла замуж за гениального режиссера – вот ее главная удача. А если нет удачи, то можно сколько угодно репетировать, тренировать связки, рвать на себе волосы от обиды и унижения – такой же результат, как от выпитых сырых яиц!
Может, зря он так психовал? Ведь первый год проучился нормально, получил койку в общежитии, экзамены сдал успешно – гармония, музыкальная литература, история партии. Только вокал не дотягивал, не дотягивал, хоть лопни! Вот так всю жизнь в массовке обретаться? Граждане Севильи, крестьяне, солдаты – тупо выходить толпой на сцену, получать жалкие гроши, смертельно завидовать солисту, никогда не увидеть свое имя на афише? А какие варианты? Уйти из консерватории и потерять навсегда великий царский город, прогулки по набережной, безграничную воистину дворцовую площадь, разведенные мосты?
Конечно, он не раз бывал с родителями в Ленинграде и раньше, но одно дело приехать жалким туристом из области, а другое – жить! Жить полноправным ленинградцем, ходить в соседнюю бакалею за свежей булкой, сетовать на расколотый поребрик, привычно читать книжку или вовсе дремать на скамейке Летнего сада. Твоих оград узор чугунный, твоих задумчивых ночей прозрачный сумрак… Пушкина проходили в седьмом классе, но только через много лет стал вспоминать и ценить. (Впрочем, скорее представлялась Муся со сборником Пушкина, свят-свят!)
Много лет спустя, приехав в Париж на недельный семинар преподавателей (вот такие наступили времена!), Виктор Андреевич неожиданно для себя поселился в просторной квартире на бульваре Монпарнас. Приглашение поступило от преподавателя, милейшего старика из бывших русских, уезжавшего в провинцию по семейным делам.
– Вы меня очень обяжете, дорогой друг, если станете в моем скромном жилище временный ле-патрон. В вашем диспозисён спальня, сель дю ба и кюхня (я правильно произношу?). И вид с балкона – пожалюйста, кафе де ла Ротонд. Русские, знаете, очень почитают, этот кафе. Однако позволю себе отмечать, перед вами только легенда, Хемингуэй не предпочитал столь шумные залы.
Так Виктор Андреевич на неделю стал не гостем, а жителем Парижа! Ранним утром спускался по широким ступеням, застланным бордовым ковром, открывал своим ключом тяжелую чугунную решетку парадной двери и отправлялся налево по бульвару в сторону крошечной, как шкатулка, кондитерской. Там он снимал пальто и шляпу, садился на свое место напротив окна и долго со вкусом пил свежемолотый ароматный кофе, отламывая маленькой вилкой куски творожного торта, усыпанного черникой. А другим утром он заходил в булочную напротив, заказывал свежий багет и большую чашку горячего шоколада и отправлялся на прогулку. Семинар на мгновение всплывал в памяти и тут же растворялся без сожалений и угрызений совести, чай не мальчик на лекциях сидеть! Направо по бульвару Монпарнас, на расстоянии пешего хода от его дома, находились бульвар Инвалидов и музей Родена, но, как истинный житель города, давным-давно знакомый со всеми достопримечательностями, Виктор Андреевич спокойно проходил мимо в сторону Люксембургского сада, выбирал свободную скамейку в тени и садился почитать газету с чувством давно забытого отдохновения.
В первый же год учебы Витя влюбился не только в Ленинград, но в само здание консерватории, гулкие классы, скульптуры в переходах, высокую сцену концертного зала с двумя роялями. Именно здесь Антон Рубинштейн стал первым профессором по классу фортепиано, Чайковский первым выпускником композиции, Римский-Корсаков автором учебника по гармонии. Как просто и как недостижимо! Элегантный, с красиво подстриженной седой бородкой учитель теории музыки Дмитрий Федорович Буевский ценил Виктора за прекрасную музыкальную память и даже приглашал иногда к себе в гости, в тесную из-за громоздкой потемневшей мебели комнату на Моховой улице. В первый же визит Витю больше всего поразил не набор фарфоровых статуэток, не старинная нотная библиотека и напольные часы, а домашний наряд самого учителя – бархатная мягкая курточка, темно-красная рубашка (а ведь утром был в голубой!) и шелковый шейный платок вместо галстука.
Да, он жаждал стать своим в этом прекрасном мире, надевать смокинг и бабочку, ухаживать за очкастыми скрипачками, дружить с басами и баритонами. Он хотел на равных с другими владеть Ленинградом, его дворцами и проспектами, Казанским собором и Михайловским садом, разве возможно в один миг потерять все и вернуться в Колпино, в бедность и убожество старого завода и облупленной заколоченной церкви?!
К тому же у него появилась женщина. Первая в жизни и не совсем такая, как мечтал подростком, – не загадочная, трепетная и жертвенная красавица (черт бы побрал русские романы!), но вполне солидная взрослая дама с прической валиком и полными бедрами. Жанна Петровна, концертмейстер альтов и зампарторга по оргработе, можно сказать – стихи и проза в одной упаковке. Но все-таки это был настоящий роман, полный секса и страсти. В пустующем вечерами кабинете парторга Жанна тяжелой грудью прижимала Витю к спинке кожаного дивана, обдавала горячим шепотом: «Миленький, красавчик!» Ее бесстыдный обнаженный живот, резинки чулок, высоко задранная юбка, запах тела и горячего смешанного с духами пота сводили с ума, но как-то грязно, неправильно – вожделение ли, отвращение? Лобзай меня: твои лобзанья мне слаще мирра и вина – интересно, Пушкин серьезно писал такую хрень?
Поздним вечером Виктор возвращался в общежитие, долго мылся в неопрятной общей душевой в конце коридора, злился на себя, трогал пальцем опухшую губу. Но через несколько дней опять, нервно дрожа, пробирался в темное, нежилое в ночи административное крыло.
Может быть, Жанна организовала ту встречу? Хотя зачем ей? Или уборщица донесла? Или кто-то из студентов-информаторов? Виктор так никогда и не узнал, но в один из темных осенних вечеров в кабинете парторга его встретила не дама сердца, а вполне заурядный незнакомый мужик, похожий на гардеробщика. И разговор поначалу был заурядный – как дается учеба, удобная ли комната в общежитии – даже непонятно, почему Виктор так старательно и подробно отвечал.
– Вы, конечно, понимаете, Виктор Андреевич (отчество-то он откуда узнал?!), что музицировать и петь оперные арии – прекрасное занятие, но страна, наша любимая советская Родина окружена врагами и стоит на пороге войны.
– Это все понимают, – послушно кивнул Виктор и постарался вздохнуть как можно серьезнее (может, мужик из комитета комсомола? Но зачем? Взносы Виктор платил регулярно, в субботниках участвовал, хотя и терпеть не мог коллективный труд).
– А если я задам такой вопрос: готовы ли вы, Виктор Андреевич, молодой успешный будущий музыкант, совершить ради Родины подвиг? Нет, не геройски сражаться, к этому готов каждый комсомолец и коммунист (ага, точно из комитета комсомола), а тихо и незаметно служить для ее спасения? Как, кстати, у вас с немецким? Говорят, хороший музыкальный слух помогает в освоении иностранных языков.
– Я не понимаю, о чем именно вы говорите? По немецкому у меня еще в школе было отлично, Родину люблю и готов защищать до последней капли крови. Если завтра война – мы готовы в поход!
На самом деле Виктор не слишком верил в близкую войну и совсем не рвался умереть за Родину, как ожидалось от его поколения. В тайных мечтах он видел себя кем-то вроде Лемешева, не зря все знакомые девушки и женщины буквально обмирали от недавно вышедшей «Музыкальной истории». Выйти на сцену под взметнувшиеся аплодисменты, сдержанно склонить голову в поклоне, постоять мгновение, прижав к груди брошенный из зала букет роскошных темных роз… Вот о чем мечтал студент Приходько.
– Прекрасно. Я в вас не сомневался. Тогда со следующей недели вы начнете посещать преподавателя немецкого языка. Требуется освоить хорошее понимание разговорной речи, отсюда недалеко, здание бывшего ремесленного училища. Час занятий с преподавателем немецкого и еще час – с опытным специалистом по постановке голоса. Но все знакомые и сокурсники должны знать только о частных уроках пения. Надеюсь, вы понимаете? Уверен, индивидуальные занятия с опытным преподавателем помогут вам значительно улучшить отметку по вокалу. Да, вы также переедете в другую комнату. Шесть соседей – слишком утомительно, невозможно заниматься, не правда ли? Со следующей недели у вас будет только один сосед. Пока всё, Виктор Андреевич. Успехов в учебе! И не забывайте навещать родителей, вы ведь единственный сын, гордость и надежда, так сказать. Кстати, не нужно их беспокоить лишней информацией.
Он и про родителей все знал! Виктору вдруг стало страшно и захотелось закрыть глаза, чтобы исчезла как кошмарный сон чужая бесцветная рожа.
– Простите, э… я не запомнил вашего имени…
– Борис Иванович.
– Простите, Борис Иванович, а нельзя ли мне пока отказаться? В консерватории очень высокие требования, учимся с утра до вечера плюс домашние задания. Боюсь, просто не хватит времени и на основные занятия, и на дополнительные.
– Отказаться безусловно можно, мой друг. И свободного времени сразу окажется намного больше, поскольку без постановки голоса вас наверняка отчислят в ближайшее же время. Правда, вы сразу будете призваны в армию, поэтому от службы на благо Родины уйти не удастся. Мы дезертиров не прощаем!
Этот тип все меньше походил на гардеробщика, скорее на огромную серую крысу с острыми зубами.
– Почему сразу дезертир?! Я за год ни одного субботника не пропустил. Просто хотел узнать, нельзя ли немного отложить. Но я люблю учиться, поэтому готов приступить хоть завтра.
– Вот и хорошо, Виктор Андреевич, мы не сомневались, что вы разумный и способный человек. По поводу переезда узнаете у коменданта общежития. Адрес занятий я лично передам в начале следующей недели. И еще. Любовь в молодом возрасте прекрасна, но кабинет парторга, согласитесь, не предназначен для частных свиданий. Надеюсь, этот вопрос вы как-то решите сами.
Вот и все, темная коробка поглотила и крышка захлопнулась. Можно ли было выбрать другой вариант? Отказаться – и вылететь из консерватории, отправиться прямиком в армию? Именно! Отправиться в армию и всего через полгода оказаться на той же войне, но среди своих. И никогда, никогда не попасть в Белоруссию, не увидеть раскрывшейся бездны…
Витя никогда, ни разу, даже в самые тяжелые минуты поражения, не задал себе этот вопрос.
В консерваторию Виктор вернулся в начале сорок пятого года, за три месяца до объявления победы, в погонах капитана артиллерии. Почему для него выбрали именно артиллерию, капитан Приходько так никогда и не узнал, возможно, суматоха последних месяцев, частая смена начальства и постоянная передислокация именно артиллеристов решили данный вопрос.
Его сразу восстановили на третьем курсе, а летом того же года перевели на четвертый, хотя к моменту призыва Виктор даже за второй не успел сдать экзамены. В августе бывший офицер Приходько получил ордер на комнату, просторную, обставленную крепкой старинной мебелью комнату в гулкой, с высоченными потолками коммунальной квартире на улице Некрасова. Улицу переименовали давно, и Виктор ничего не имел против известного поэта (хотя стихов его со школы не любил и не читал), но старое название Бассейная (где жил человек рассеянный!) напоминало детство и казалось проще и милее. Кому раньше принадлежала комната и мебель, никто не сказал, да он и не расспрашивал. Город еще болел блокадой, в асфальте зияли дыры, совсем недавно служившие колодцами, на Лиговке страшным скелетом возвышался остов разрушенного дома, и новые соседи Виктора, высохшие старики и старухи, непостижимо и жутко похожие на останки домов, тихо отсиживались по своим углам и даже в уборную старались выходить пореже. Правда, одна женщина средних лет, медсестра из военного госпиталя, тоже худая, но не такая мертвенно-бледная, как старики, иногда приглашала Виктора к чаю. Витя приносил пачку печенья или конфеты-подушечки, молча сидели за круглым столом, грея руки о синие с золотом фарфоровые чашки, нелепо красивые и неуместные на серой клеенке, и он мог только догадываться по фотографиям на стене, что когда-то здесь жили немолодые хорошо одетые люди, красивый мужик с ромбиками в петлицах, две маленькие девочки. Иногда Виктор оставался ночевать, женщина равнодушно раздевалась, прижималась к его груди, гладила шрамы на плечах так же молча, не открывая глаз. Под утро она приносила из общей кухни большую миску с водой и бережно мыла чашки, а потом протирала каждую вышитым полотенцем.
По выходным Витя старался уезжать к родителям. Да, и мама и отец пережили войну, хотя он тысячу раз успел проститься с ними за эти бесконечные три года. Блокада для Колпина началась в последних числах августа, район оказался буквально на линии фронта, но каким-то чудом продолжали работать как завод по ремонту военной техники, так и хлебозавод, школа, баня и даже библиотека. Правда, летом сорок второго местные власти сумели организовать массовую эвакуацию жителей, но его родители остались и продолжали работать вместе с другими ветеранами. Они даже не слишком голодали, потому что при заводе работала столовая. К тому же почти каждый месяц им приносили посылку с крупами и консервами в казенной серой упаковке и без обратного адреса. Что ж, начальство Виктора честно соблюдало правила игры. До самой своей смерти ни мама, ни отец не спросили, как и откуда сын посылал продукты. Слава богу, ни разу не спросили.
Самым непостижимым оказалось возвращение в консерваторию! Занятия возобновились еще в октябре сорок четвертого, поэтому Виктор застал вполне налаженную жизнь, словно из грязной отвратительной избы открыл дверь в залитый теплом и светом дворцовый зал. Правда, не хватало многих знакомых преподавателей, Дмитрий Федорович умер от голода еще в феврале сорок второго, кто-то погиб на фронте, кто-то не вернулся из эвакуации, но общая атмосфера сохранилась, а на некоторых факультетах даже почти не прерывались занятия. Бывших военных среди студентов оказалось совсем немного, его форма и медаль «За отвагу» вызывали огромное уважение, педагоги не придирались, вокал зачли практически без экзаменов, не говоря о теоретических занятиях. Он старался не пропускать концерты ни на здешней сцене, ни в филармонии, тогда проклятые три года тонули в блеске софитов, нарядные люди улыбались и аплодировали, и капитан артиллерии Приходько улыбался и аплодировал, как и положено благодарному слушателю. Оставшиеся два года учебы Виктор трудился не за страх, а за совесть – параллельно вокалу начал посещать занятия на историко-теоретическом факультете, до ночи не покидал библиотеку, читал статьи и воспоминания известных педагогов. Всё более высокие оценки украшали зачетку, всё легче становилось на душе – господи, еще не поздно, еще ничего не поздно! И никто не удивился, когда выпускнику вокального отделения Виктору Андреевичу Приходько, герою войны и члену КПСС с 1943 года, предложили продолжить обучение в аспирантуре.
К сожалению, в том же году в его жизни появилась Муся.
Капитанская дочка. Муся
В их доме никогда не было зеркала.
Нет, конечно, в кухне над раковиной папа когда-то собственноручно прибил деревянную полочку для мыла и зубных щеток, а над ней – жалкий серый квадратик. Если встать на цыпочки и опереться о край стола, получалось разглядеть собственный лоб и скошенные от напряжения глаза, у Муси – скучные карие, а у Аськи – огромные, небесно-голубые с золотыми крапинками вокруг зрачков. Может быть, из-за этой несправедливости мама и не настаивала на настоящем большом зеркале в комнате, зачем лишний раз подчеркивать ужасную несправедливость? Да, все, буквально все досталось младшей сестре – длинные ноги, аккуратный, даже короче, чем у мамы, курносый носик, круглый, как у куклы, овал лица. А Муся получилась исключительно папиной дочкой – невысокой, узколицей, с выдающимся еврейским носом и такими же выдающимися, абсолютно ей неинтересными способностями к математике. В общем, ерунда на постном масле!
Нет, скорее всего, родители и не подозревали о Мусиных огорчениях, просто папа не хотел поощрять «мещанские привычки» у своих дорогих девочек, ведь слишком заботиться о внешности – значит зависеть от вкуса и мнения мужчин. Не зря его дочери родились и росли в свободной равноправной стране, а не в какой-нибудь Германии, где до последнего времени судьба женщины ограничивалась тремя К: Kche, Kinder, Kirche (кухня, дети, церковь), теперь они получат полноценное образование и равные возможности с мужчинами! И мама, хотя сама вполне благополучно выросла в Германии, соглашалась с папой – потому что в первую очередь нужно развивать в девочках скромность и опрятность, а не глупое кокетство и кривляние перед зеркалом.
В остальном, надо признаться, их с сестрой жизнь была очень хорошей, даже замечательной, – любящие родители, подружки, пионерский отряд, квартира на Петроградской стороне, пусть и на чердаке, но вообще без соседей, с двумя отдельными комнатами, гулкой кухней и даже собственным туалетом с бачком и длинной металлической цепочкой. Не нужно говорить, что и туалет, и кухню мама содержала в блистательной чистоте, сравнимой разве что с операционной, где через много лет Мусе случилось побывать с приступом холецистита. Что говорить о комнатах! Кружевные салфетки, связанные когда-то немецкой бабушкой Марией, красиво оттеняли темное полированное дерево этажерки, и на каждой стояла фарфоровая фигурка – девочка с котенком, мальчик с дудочкой, юный всадник на лошадке, веселый румяный клоун. Фигурки мама трогать не разрешала, только каждый день тщательно протирала влажной белой тряпочкой и грустно вздыхала. Муся знала, что мама в эти минуты думает об оставленной в Германии семье и особенно о старшей сестре Мицци, но говорить на эту тему строго запрещалось. За этажеркой прятался диван, на котором спали родители, а всю остальную комнату занимала папина библиотека и тяжелый письменный стол с ящиками.
Как жаль, что библиотека сгорела в блокаду, и Мусин внук Артем ничего не застал.
В детской комнате стояли две одинаковые нарядные кровати с кружевными накидками на подушках, на Мусиной были вышиты бабочки, а на Асиной – большая красная роза. На маленьком столике сидели куклы в нарядных платьях, сшитых мамой из разноцветных лоскутков. Аська обожала кукол, а Мусю больше влекла складная деревянная шкатулка с кружевами, нитками и скользкими блестящими пуговицами.
В кухне над буфетом висел радиоприемник, в ряд стояли сверкающие кастрюли, на стене, на полочке рядом с раковиной, теснились накрахмаленные до фарфоровой жесткости полотенца, а на квадратном кухонном столе с дверцами и ящиками мирно гудел примус. Со временем папа даже раздобыл настоящую чугунную ванну и с помощью дворника дяди Алексея установил ее в кухне за занавеской, и эта занавеска – единственное, что менялось в Мусиной жизни с течением лет, – сначала плотная белая клеенка, потом бывшая мамина скатерть, расшитая розами, и наконец кокетливая нейлоновая штора в мелких цветочках, купленная в семидесятые годы в Праге недолговременным Мусиным зятем.
Папа приходил домой поздно вечером, только и успевал поцеловать дочек перед сном и погружался в чтение книг или писал сам в толстой тетради, стремительно подчеркивая отдельные слова и заполняя страницу за страницей странными буквами. Муся уже знала, что папа пишет и читает на немецком языке, но рассказывать во дворе или школе так же строго запрещалось, как про мамину сестру.
Много позже, после снятия блокады, возвращения в Ленинград и бесполезных поисков папиной могилы, Муся задумала написать о папе книгу. Почему книгу? Да потому, что в книгах существовала интересная жизнь! Пусть временами страшная или грустная, но упоительная живая жизнь с приключениями, страданиями и любовью. Школьницами до поздней ночи обсуждали с Аськой Анну Каренину, дружно влюблялись во Вронского, жалели милую Кити, вышедшую замуж за скучного, правильного Левина. Потом в их жизнь вошла Тургеневская Ася, Неточка Незванова, навсегда обожаемый Чехов – где ты, Мисюсь, вопрошал герой, и хотелось плакать и жалеть, жалеть всех – Лику Мизинову, Нину Заречную, чайку, умирающего одинокого Антона Павловича.
А при этом настоящая папина жизнь была во сто раз интереснее! Именно его, а не манерного эгоиста Печорина следовало назвать героем нашего времени. Пусть у Муси не получится настоящая серьезная книга, как у великих писателей, но хотя бы домашняя, для себя и Аськи, а также для будущих папиных внуков и правнуков. Она все собиралась и собиралась, а между тем проходили годы, старела мама, они с Аськой взрослели, и только папа оставался таким же молодым и прекрасным, с веселыми морщинками у глаз и теплыми большими руками. Нет, он не должен уйти в прошлое, как уходят старые усталые люди, человек не умирает, пока его любят и помнят.
Муся так долго вынашивала идею книги, ее название и отдельные главы, что буквально видела готовой и постоянно повторяла про себя первую строчку: «Жил был мальчик, хороший послушный мальчик восьми лет, и ни мама с папой, ни соседи и родственники даже представить не могли, какая удивительная, трагическая и прекрасная жизнь его ожидает».
Итак, жил был мальчик. И не сам по себе, а в большой дружной семье, где высокий солидный папа в сюртуке с золотой цепочкой совсем не бранил детей, а красавица-мама в чудесном длинном платье и шляпке с вуалью никогда не забывала купить каждой девочке и каждому мальчику пирожное с кремом и шоколадной глазурью.
Муся почти ничего не придумала, потому что основой для начала истории послужила единственная, чудом сохранившаяся фотография папиной семьи, где в первом ряду между сидящей в высоком кресле мамой и двумя маленькими девочками в светлых нарядных платьях стоял главный герой, мальчик Шмулик, в белой рубашке и маленькой круглой шапочке на стриженой голове. Семья жила в городе, который назывался Гомель, вполне самостоятельном красивом городе, с центральной площадью, театром, железной дорогой и настоящей классической гимназией, куда папа обещал записать мальчика Шмулика, если он будет хорошо учиться в хедере. На самом деле Шмулик учился прекрасно и умел читать с пяти лет на двух языках, поэтому все знали, что папашутит и уже заранее купил сыну форму и гимназическую фуражку. Но как раз тем летом, когда отличнику Шмулику исполнилось девять лет, он был официально записан в приготовительный класс и каждый день примерял новенькую фуражку, в городе случилась страшная беда под названием «погром». Не ураган и не эпидемия, но жуткий бессмысленный разбой, непонятным образом превративший мирных жителей Гомеля в жестоких насильников и убийц. Семья Шмулика жила в красивом доме на втором этаже, над собственным магазином канцелярских товаров, и он навсегда запомнил брызги крови на растоптанных в грязи школьных тетрадях.
Через много лет Мусин внук Артем специально поехал в Белоруссию и раскопал документы об этом погроме. Оказалось, в Гомеле в августе 1903 года евреи заранее подготовили отряд самообороны, поэтому жертв оказалось не так много, как, например, в Кишиневе. К несчастью, папины родители жили на центральной улице, к ним вломились первыми, никто не успел помочь. Но многих других беспомощных людей спасли. Правда, через несколько месяцев шесть человек из отряда самообороны судили за превышение мер защиты вместе с погромщиками и убийцами.
– Бабуля, ты только подумай – кричал в трубку Артем – превышение мер защиты! Они должны были подождать, пока начнут убивать женщин и детей, и только потом защищаться?!
Что Муся могла ответить? Она пыталась представить, как чужие равнодушные люди убивают ее дочку Наташу и маленького Артема и как она пытается их защитить – ведь именно так на глазах папиных родителей убили их детей, но не было никакой возможности додумать мысль до конца – ноги и руки холодели и сердце останавливалось.
А маленький Шмулик случайно остался жить, он собирался на улицу, когда ворвались погромщики, и потерял сознание от удара тяжелой дверью по лбу, поэтому убийцы его вовсе не заметили. Оказывается, судьба может ударить по лбу не только в наказание, но и ради спасения.
А дальше в жизни мальчика случилось настоящее везение. Да, везение, хотя Шмулик еще не знал, что радость и беда частенько шагают рядом и поэтому даже не мог представить, что еще когда-нибудь в жизни рассмеется или обрадуется. Но буквально через неделю в каморку, где приютился безмолвный заплаканный Шмулик, пришел реб Айзик, самый уважаемый раввин города. Пришел и ни слова не говоря забрал Шмулика к себе домой. И не просто взял из милости как несчастного сироту на побегушках, и не просто посадил за стол со своими двумя сыновьями, но лично отвел в гимназию, причем не в приготовительный, а сразу в первый класс!
А еще через восемь лет, весной 1911 года, тот же реб Айзик объявил по всей городской общине благотворительный сбор денег: для продолжения обучения в высшей школе выпускника гимназии и золотого медалиста Самуила Шнайдера. И уже в начале июля растерянный папа, не верящий своему невозможному счастью, сидел во втором классе поезда, идущего на Берлин, и крепко прижимал к животу зашитое в кармане пальто рекомендательное письмо к самому Леопольду Ландау, знаменитому врачу и тайному советнику кайзеровской Германии. Потому что господин Ландау кроме широкой общественной и научной деятельности, известной далеко за пределами страны, занимался помощью талантливым еврейским студентам.
Муся, страшная трусиха от рождения, никак не могла представить восемнадцатилетнего папу совершенно одного в чужой незнакомой стране, с чужим немецким языком, хотя папа и уверял, что ни язык, ни страна не показались ему более чужими, чем та же Россия. А язык даже немного напоминал идиш. Но не это главное! Главным оказался сын господина Леопольда – Эдмонд Ландау, замечательный педагог и математик, который в двадцать два года защитил диссертацию по теории чисел. Он-то и перетащил юного Шнайдера в Гёттинген, где сам служил к тому времени ординарным профессором. Так папа попал в настоящую математическую Мекку, где работали такие корифеи, как Давид Гильберт и Феликс Клейн.
На этом самом месте впервые наметился провал Мусиной прекрасной затеи. Речь шла об одном из самых важных переломных моментов в истории Шмулика, но как описать его в книге, если она категорически не понимает, кем был Гильберт и что такое теория чисел. Она решила пока пропустить сложный участок и перейти к главному результату учебы в Германии – мальчик-сирота из небольшого малоизвестного города в Белоруссии стал великим ученым не хуже немецких знаменитостей и тоже получил звание профессора! Да, защитил диссертацию и стал профессором математики. Мудрый реб Айзик не ошибся в своем приемыше.
Невозможное счастье сидеть с нарядной веселой мамой и смеющимся папой за столом, накрытым твердой белоснежной скатертью и держать в руках искрящуюся тонкую рюмку. Обычно мама не разрешала трогать парадную посуду, а тут щедро налила полные рюмки густой домашней наливки себе и папе и даже Мусе с Асей дала лизнуть терпкой сладкой жидкости, от которой загорелся язык и защипало в горле. Пятнадцать лет совместной жизни мамы и папы, вот что они отмечают! Мусе десять лет, она все прекрасно понимает, не то что шестилетняя Аська. Понимает и не понимает, что проживает один из лучших дней своей жизни.
А тем временем мама в чудесном в оборках крепдешиновом платье несет из кухни яблочный пирог с иностранным названием «шарлотка», а папа в белой рубашке обнимает Мусю, свою любимую старшую дочь и начинает рассказывать, как поселился в Гёттингене в скромном частном пансионе.
Итак, сразу по приезде в Гёттинген Шмулик, или как его звали теперь Самюэль Шнайдер, по совету одного из студентов снимает комнату в частном пансионе. Ему еще никогда не случалось жить самостоятельно, непонятно, как решать простейшие бытовые вопросы – питание, стирку, чистку обуви, но, к счастью, хозяйка пансиона строгая фрау Мария обещает помочь. Фрау содержит пансион уже семь лет, и герр Самюэль без сомнения найдет все необходимые удобства, порядок и чистоту. Проживание включает домашние обеды и ужины, приготовленные самой фрау, а ее дочери отвечают за уборку, смену постелей и прачечную.
Лучше не вспоминать, как боялся Шмулик неулыбчивой хозяйки в вышитом длинном переднике и белоснежной блузе с оборками и ее насмешниц-дочек. Дочек было три – Мицци, Беата и Лора. Аккуратные хорошенькие девочки в ситцевых платьях, пахнувших лавандой, вежливо приседали при виде юного студента и постоянно затевали мелкие, но коварные издевки – то подавали две ложки к супу, то, наоборот, прятали нож для резки мяса, а однажды насыпали полную солонку отборного белого сахара и аккуратно поставили напротив Шмуликовой тарелки, так что ему, любившему подсолить еду, пришлось весь вечер давиться сладкими огурцами и котлетами. Особенно доставалось юному постояльцу от средней дочери, четырнадцатилетней Беаты. Однажды за ужином она даже ухитрилась привязать ногу Шмулика к ножке стола тонкой розовой ленточкой, и он, вставая из-за стола, чудом не опрокинул всю посуду.
Нет, не подумайте, что наш постоялец хотя бы раз наябедничал! Наоборот, в маленькой дешевой лавке за углом герр Самюэль накупил смешных носатых троллей и каждую субботу незаметно оставлял одного под накрахмаленной салфеткой, что вызывало у сестер неизменный тихий восторг.
Самое забавное, что фрау Мария и девчонки оказались его однофамильцами! Да-да, все они были Шнайдерами, так и значилось на вывеске над парадной дверью: «Фрау Шнайдер. Меблированные комнаты. Домашние обеды».
Да-да, рассказывала фрау Мария, ее свекор не зря носил фамилию Шнайдер, и он, и оба сына славились портняжным искусством, но после смерти бедного Генриха и его брата Карла во время эпидемии инфлюэнцы безутешный свекор закрыл модный магазин и вскоре сам покинул грешный мир. Поэтому одинокой вдове ничего не оставалось, как открыть пансион. Благо девочки воспитаны в любви к труду и порядку.
Дом на самом деле сверкал чистотой, но мужской руки явно не хватало, и Самюэль постепенно подключился к более грубым работам – разгрузке угля и продуктов для кухни, перестановке мебели, мелкому ремонту. За это фрау Шнайдер, ничего не говоря, снизила наполовину помесячную плату, что стало несказанной подмогой и избавило от поисков более дешевого жилья. Многие вовсе считали, что студент Шнайдер живет у родственников. К тому же профессор Ландау предложил Шмулику двух учеников для дополнительных занятий математикой, немного туповатых, но зато из очень обеспеченных семей.
Занятия в университете оказались потрясающе интересными! Эдмунд Ландау, известный своей безжалостной строгостью и убийственной критикой, до удивления благоволил талантливому и усидчивому русскому студенту, всерьез обсуждал с ним свои идеи и даже обещал подключить к новой теме. Так прошли два счастливых года. Но тут началась война.
Дальше наступал второй крупный пробел в Мусиной предполагаемой книге. Потому что папа избегал вспоминать этот период, и она запомнила только одну фразу – «лагерь для интернированных лиц».
«Больше всего на свете жаль напрасно потерянного времени», – часто повторял папа, но только в эвакуации Муся до конца поняла эти простые слова. Долгая-долгая пустота, не оставившая в ее жизни никаких воспоминаний – ни радости, ни горя, ни любви, только серые ползущие будни, прополка самодельного огорода, стирка в чужом нечистом корыте, штопка чулок, мытье полов на местной фабрике. И отвратительные злые прыщи на лбу и щеках. Рябая девка!
В лагере, непонятно за что и почему, Самюэль провел целых четыре года. Правда, профессор Ландау продолжал поддерживать отношения с бывшим студентом, присылал ему задания и учебники и даже однажды приехал проведать и привез целый ящичек печенья и длинную твердую палку копченой колбасы. Сестры Шнайдер тоже писали коротенькие письма, рассказывали о новых постояльцах и смешных случаях, но переписка все угасала и постепенно совсем прекратилась, и только Беата иногда присылала открытки с видами Гёттингена.
За четыре года произошло много разных событий, и самое горькое – умер реб Айзик. Нет, не умер, а был убит в начале восемнадцатого года заезжими бандитами, когда пытался защитить от разграбления имущество синагоги и старинные книги. Шмулику написала обо всем младшая дочь ребе, рыжая Малка, и у него мучительно сжалось сердце при виде скупых чернильных строчек, размытых ее слезами.
Но война наконец закончилась, и Самюэлю Шнайдеру разрешили вернуться в университет. Самое главное, разрешили экстерном сдать экзамены за два пропущенных года! Еще два он наверстал к лету 1920-го и тут же принялся за первую диссертацию.
Муся честно прочла несколько статей о немецкой математике в послевоенной Германии и выписала для себя, что в двадцатые годы берлинская школа все больше стала отличаться от гёттингенской, и если в первой отдавали предпочтение чистой математике, то во второй, при активном участии Гильберта и Клейна, все больше развивалась прикладная математика, необходимая в производстве. Упоминание Гильберта она встретила с восторгом, но дальше смысл ускользал, пока она не поняла наконец, что папина диссертация относилась к прикладной математике и поэтому вызвала особенно много похвал.
Гораздо интереснее и важнее казалось ей, что Самюэль жил теперь в комнате при университете. После войны появилось несколько таких свободных комнат, но при очевидном удобстве для себя, Шмулик не мог не думать с тяжелым сердцем о прежних жильцах, наверняка погибших. Точнее сказать, любая тема прошедшей войны стала для него мучением, поскольку он одинаково переживал за Россию и Германию и только с ужасом пересчитывал количество жертв.
Конечно, Самюэль Шнайдер не забыл свой бывший пансион и его хозяев. В первую же неделю отправился по знакомому адресу с корзинкой редких после войны фруктов, но визит оказался грустным. Фрау Мария сильно постарела и согнулась, будто прошло не четыре года, а все двадцать, Мицци вышла замуж и уехала в соседний городок, Лора страшно похудела, беспрерывно кашляла кровью, не требовалось большого ума, чтобы догадаться о страшном диагнозе. Только Беата, неожиданно ставшая высокой взрослой барышней, день и ночь трудилась в поблекшем, обедневшем за годы войны пансионе. Она страшно обрадовалась герру Шнайдеру, покраснела до ушей, убежала на кухню, но тут же вернулась, ахнула, опять убежала и опять вернулась, на этот раз с куском домашнего пирога на праздничной фарфоровой тарелке. Шмулик вдруг заметил, какие у нее огромные серые глаза, милый курносый нос, красивые полные руки. Туго заплетенная и перевязанная шелковой синей лентой коса оттягивала голову как на старинных картинах, длинный передник подчеркивал талию. Ему стало неловко за мятый сюртук и не слишком свежую рубашку, хотя никогда раньше подобные глупости не приходили в голову. С того дня они стали встречаться.
Муся, а за ней и Ася много раз пытались выспросить у мамы, как именно они встречались, куда ходили, как отнеслась бабушка Мария к столь неожиданному роману, но мама только отмахивалась и сердилась.
Разве она могла рассказать, как праведная католичка Мария сердилась на бессовестных любовников, обвиняла Самюэля в непорядочности, требовала, чтобы он крестился и венчался с Беатой, а не позорил ее несчастную глупую дочь перед всем миром! Но Шмулик не мог предать ребе Айзика и своих погибших родителей. Между тем Лора болела все тяжелее и через год к огромному горю матери и сестер умерла, дом продали, Мицци, которая недавно родила второго сына, забрала фрау Шнайдер к себе. А Беата переехала жить к Самюэлю, вот вам и весь роман.
– А свадьба?! – спрашивала глупая Аська.
Муся уже давно поняла, что никакой свадьбы не было. Когда папа принял предложение переехать на работу в питерский университет, они просто поехали вместе, никто не сомневался, что Бетти и Самуил Шнайдеры – муж и жена. Тем более через два года родилась она, Мария Самойловна Шнайдер. Ася была моложе на четыре года, и мама сначала хотела назвать ее Лорой, а папа – Азой, в память о ребе Айзике, в результате получилась Александра Самойловна, но папа всегда звал их Муся и Ася, как сестер Цветаевых, может быть, поэтому Муся всю жизнь страстно любила цветаевские стихи.
С чего началось, вернее, откуда пришло в жизнь молодого немецкого профессора Самюэля Шнайдера осознание, что из Германии нужно уезжать? Он мучительно думал или легко поднялся и двинулся дальше по жизни? И как уйти от признания и успеха в неизвестность, когда твои работы цитируют лучшие математические умы страны и уже блистательно защищена вторая диссертация? Нет, не зря реб Айзик верил в своего приемыша, в его талант и разум, что, как показали дальнейшие события, далеко не одно и то же. Скольким ученым из окружения профессора Шнайдера не хватило именно разума. Трезвого разума, чтобы понять, кто именно пришел к власти, к чьим ногам брошена легендарная страна Эйнштейна и Гейзенберга, Брехта и Шиллера, Бетховена, Шумана, Манна.
Наверное, началось с того, что против любимого учителя и блистательного профессора Эдмунда Ландау, не отрекшегося от еврейских корней, стали выступать сразу несколько ученых и преподавателей. Правда, Ландау часто критиковал работы коллег, но разве не считается почетным делом публикация новых материалов по уже разработанной теме? В 1921 году Вильгельм Бляшке в письме к Людвигу Бибербаху требует освободить Гёттинген от Ландау.
Муся прочла эти имена в старом неотправленном письме к учителю, где Самюэль с содроганием описывал разбои и марши боевиков. Боже мой, его коллеги, и в их числе сам Эдмунд Ландау, только смеялись! В июне 1922 года убили Вальтера Ратенау, недавно избранного министра иностранных дел, но Эдмунд упрямо уверял, что дело не в еврействе министра, а в его занудстве. А в ответ на издевательские планы нацистов организовать в Люнебургской пустоши концлагерь для евреев Ландау со смехом заявил, что резервирует для себя комнату с балконом на юг.
Потому что нормальный человек не в состоянии представить концлагерь и газовую камеру, он элементарно не может поверить в массовые убийства детей и медицинские опыты над людьми. Но Шмулик помнил Гомель, поэтому он верил.
Конечно, у молодого профессора Шнайдера была возможность уехать в Соединенные Штаты, или Британию, или даже в Иерусалим, где строился первый в мире Еврейский университет, но тогда требовалось расстаться с Беатой. Беата, его единственный близкий человек во всем мире, его отчаянная девочка, презревшая условности и гнев матери, она оставалась католичкой и не могла официально выйти замуж за еврея. Самюэль Шнайдер и Беата Шнайдер любили друг друга, но Бог говорил с ними на разных языках. Расстаться с Беатой и продолжить карьеру в благодатной и безопасной Америке? Разве он смог бы жить после такого предательства!
И тут случились два события, которые полностью перевернули жизнь будущих Мусиных родителей. В ноябре 1923 года в старинном красивом городе Мюнхене, столице Баварии и пива, разразился печально известный «пивной путч» под руководством бывшего ефрейтора Адольфа Гитлера. А неделей позже на заурядной математической конференции в Берлине к Самюэлю неожиданно подошел и заговорил на русском языке элегантный лысоватый и совершенно незнакомый человек. Абрам Федорович Иоффе. Академик Академии наук СССР!
Дальнейшее Муся знала со слов мамы, которая всю жизнь считала Абрама Федоровича своим личным спасителем.
– Молодой человек, наслышан о ваших успехах, давно наслышан! Но, скажите, мой дорогой, как можно в ваши годы прозябать в чужой стране, когда на Родине такие потрясающие перемены? Как где, в Петербурге, конечно, то есть, пардон, в Петрограде. В частности, год назад на базе организованного вашим покорным слугой физико-технического отдела создан институт. Да-да, Государственный физико-технический рентгенологический институт. И нам позарез нужны грамотные математики! Конечно, пока в стране много трудностей, но какие перспективы, какой простор для ученого! Кстати, вы хотя бы знаете, что нет больше черты оседлости, религиозных браков и прочих дикостей? Вам и вашей жене будет предоставлено жилье в Петрограде, об этом я лично позабочусь.
Через десять дней они уехали в незнакомый прекрасный Петроград, и этот город с его превысившими все ожидания дворцами, мостами и проспектами, набережными и оградой Летнего сада стал для скромной Беаты утешением и любовью на всю ее оставшуюся долгую жизнь. Да, особенно ограда, роскошная невозможной красоты и строгости кованая решетка, придуманная немцем-архитектором Фельтеном для другой немки, блистательной великой российской императрицы.
Я к розам хочу, в тот единственный сад, где лучшая в мире стоит из оград. Именно после этих стихов Беата так полюбила Ахматову и передала свое восхищение и поклонение обеим дочкам.
Как и обещал Абрам Федорович, профессору Шнайдеру сразу предоставили собственную квартиру, правда, без ванной и на чердаке, но совершенно отдельную, из двух комнат и просторной кухни с умывальником. Самюэль тут же начал работать в новом институте. И даже ни разу не возник вопрос с документами и национальностью Беаты! Благодаря одинаковой фамилии их везде принимали за супругов, ее даже записали еврейским именем Бетти, что значит любящая Бога. А вероисповедание вовсе не имело значения, его не записывали в паспорте!
На этом Мусина книга заканчивалась. Дальше начиналась реальная жизнь ее семьи, где и она, и мама, и Ася твердо знали, что впереди Самюэля Шнайдера ждут новые достижения и победы.
Конечно, ни Муся, ни десятилетняя Аська не могли понимать, что происходит в жизни страны, откуда появилась и стала нарастать всеобщая подозрительность. Даже в любимых книгах Аркадия Гайдара неведомые враги то и дело пытались навредить советской Родине и убивали солнечного мальчика Альку, как убили всеми любимого Сергея Мироновича Кирова. И Муся в самых тайных мечтах выслеживала таинственного предателя, бросалась ему наперерез и спасала Альку в самую последнюю минуту. Несусветная глупость, потому что она даже дворника смертельно боялась. Самое ужасное, что папа тоже многого боялся. Муся давно заметила, что папа боится писем, разговоров с соседями, незнакомых людей в подъезде и особенно звонков в дверь. В один ненастный осенний день он собрал и сжег в новой ванне почти все свои немецкие тетради. Девочкам строго-настрого запретили рассказывать и даже друг с другом упоминать, что родители когда-то жили в Германии. И никакой бабушки Марии, никакой тети Миццы с сыновьями! Аська даже раплакалась, потому что давно мечтала, что бабушка приедет в гости и привезет им такие же чудесные игрушки, как у мамы на этажерке. Мама к тому времени прекрасно выучила русский язык и устроилась работать в папин институт радиологии в библиотечный отдел, по вечерам они с папой что-то шепотом обсуждали на немецком, и все чаще звучало слово «фестгеномен», как будто Муся не понимала, что это значит арестован.
Нет, это она позже вспомнила и связала в одно целое папины переживания и репрессии в его институте, а тогда намного больше волновали отметки и отношения с подругами. Ей исполнилось четырнадцать лет, как снежный ком нарастали новые события – экзамены, вступление в комсомол, мимолетная, как сон, и такая же нереальная влюбленность в учителя физики. Какое счастье, что никто не заметил и не догадался, а ведь она серьезно переживала и даже хотела написать учителю письмо. Вот дуреха!
Через много-много лет прочла у Цветаевой: «Пустое место всякой первой любви». Как ни странно, Цветаева писала о Марии Мироновой, героине «Капитанской дочки». В 1937-м вся страна отмечала сто лет со дня гибели великого поэта, а через год, в восьмом классе, они проходили прозу Пушкина, и Мусе как раз очень понравилась Мария, милая и доверчивая девушка. Пусть в восемнадцать лет она пережила страшно много горя – смерть родителей, разруху, клевету, но зато встретила самое главное – прекрасную единственную любовь на всю жизнь. Мусю вдруг неприятно задела строчка Цветаевой. Но, честно говоря, она не перечитывала «Капитанскую дочку» с того самого восьмого класса, может, что-то и упустила.
Училась Муся легко и очень успешно, даже четверки редко получала, но отдельное место в ее интересах занимала филармония. Существовал специальный школьный абонемент, по которому раз в месяц они ходили с подругами, и каждый раз Муся казалась себе принцессой в сказочном дворце с колоннами и неописуемой красоты люстрами. И хотя оба ее родителя любили классическую музыку и начали водить их с Аськой на концерты еще дошкольницами, но совсем другое дело, когда ты идешь с девочками из класса, взрослая и самостоятельная, в синей отглаженной юбке и с новыми белыми лентами в туго заплетенных косах.
Если бы у нее дома было зеркало, Муся бы давно увидела и поняла, как ей не идут косы – лицо становилось совсем узким, нос торчал, на лбу краснели позорные болезненные прыщи. Нет бы сделать стрижку с челкой, освободить пышные кудрявые волосы. Юбка в складку – того хуже: топорщилась и расходилась на округлившихся бедрах, нужно было ее заузить и удлинить, тогда бы не услышала однажды от парня на улице гадкое слово «толстожопая». Но она, дура, чувствовала себя вполне красивой и нарядной, тихо завидовала девочкам, у которых уже начинались первые школьные романы и с воодушевлением ждала своей очереди. Своего Петрушу Гринёва. Светлыми призрачными ленинградскими ночами, сквозь полусон-полуявь Муся представляла юного Петрушу, невинно осужденного, в порванной белой рубашке, с глубокой раной на щеке. Она бережно омывала рану чистым платком, целовала в запекшиеся губы, прижимала к груди кудрявую голову, и его глаза, огромные прекрасные глаза смотрели на Мусю с признанием и восторгом.
А тем временем арестовали папиного коллегу, начальника отдела, потом еще нескольких ученых-радиологов, ужас незримо витал в их доме, и однажды утром папа не смог встать с постели из-за сильной боли в лопатках, которая почему-то отдавала в шею. Мама страшно заволновалась, и они вместо работы пошли к районному врачу, но та даже не потрудилась направить на кардиограмму:
– Разбаловалась наша интеллигенция! Чуть что – на службу не идем, а ведь ни температуры у вас нет, товарищ Шнайдер, ни кашля, что прикажете писать в карточке? И больничный не могу дать, нет оснований. Ну так и быть, вам на один день выпишу, а супруге и не просите! По уходу за ребенком даем, а за мужем еще закон не вышел, ха-ха. За мужем в свободное время надо ухаживать.
Мама поспешила на работу, а папа вернулся домой и через два часа умер. Как раз девочки вернулись из школы, в коридоре горел свет, играло радио, и Аська даже не сразу поняла, почему Муся так ужасно кричит и плачет.
На следующий день с утра мама отправилась в единственную в городе синагогу на Лермонтовском проспекте и попросила похоронить папу по еврейскому обряду. И хотя никакие религиозные похороны не одобрялись, она все сделала, как положено вдове еврея: принесла две новые простыни для савана, заказала поминальную молитву и разрезала ножницами ворот кофточки, нарядной, совсем новой кофточки, подаренной папой на день рождения.
Квартиру им оставили, маме даже немного повысили зарплату в библиотеке института, но Муся все равно решила, что сразу по окончанию школы пойдет работать, а учиться поступит на вечерний. Только не могла решить, куда именно: в Политехнический или в ЛИТМО. Мама, всегда высокая, строгая и красивая, вдруг сделалась маленькой и тихой, не требовала идеального порядка в комнате, не ругала за поздние возвращения. Впрочем, кроме филармонии, сестры почти никуда не выбирались. Муся записалась на вечерние курсы машинисток и вскоре получила первые заказы от сотрудников института. Правда, она так боялась насажать ошибок, что печатала слишком медленно, приходилось засиживаться до глубокой ночи. В школьной программе Пушкин сменился Лермонтовым, совсем другим, чем в младших классах, не автором «Бородино», а мятущимся страдающим Печориным. Страдающим и жестоким. Она с ужасом пыталась примерить на себя участь Бэлы или, того хуже, княжны Мери и в конце концов решила, что Лермонтов-Печорин – бессердечный, бесцельный странник, вот и все. «Что ищет он в краю далеком, что кинул он в краю родном?» Она даже хотела выступить на уроке литературы, но вспомнила учебник – гнет самодержавия, образ лишнего человека – и не стала. Через год она окончит школу, избавится от обязательной программы по литературе, встретит новых друзей-студентов и начнется новая прекрасная жизнь.
Но через год началась война, Институт радиологии эвакуировали в Самарканд со всеми сотрудниками и их семьями. И хотя Муся страшно не хотела ехать, кричала на маму, что не готова покинуть Ленинград в беде, что нужно вывозить Аську, а она уже взрослая, скоро семнадцать лет, но мама настояла и таким образом спасла ей жизнь. Потому что практически все их ленинградские знакомые и все Мусины одноклассники, оставшиеся в городе, умерли в блокаду. А она только потеряла четыре года, как папа когда-то, четыре прекрасных цветущих года юности и любви.
Они вернулись летом сорок четвертого, слава богу, сотрудникам института не требовался вызов от родственников, как другим эвакуированным. Любимый, самый прекрасный на земле город встретил разломанными тротуарами и серыми, похожими на скелеты остовами погибших домов. Особенно пострадали деревянные постройки, их сожгли умирающие от холода блокадники. Но филармония полностью сохранилась, там даже давали концерты, какое счастье. И дом не пострадал! Два дома на Лахтинской, в начале и рядом с проспектом, оказались полностью разрушенными, а их стоял как вкопанный и подмигивал пыльными окошками любимого чердака. Только библиотека сгорела. Не случайно сгорела, а была сожжена соседями, милой пожилой парой с нижнего этажа. Перед отъездом мама оставила им ключи, чтобы присматривали за порядком и поливали розу. Розу мама любовно растила многие годы в большом глиняном горшке, и каждое лето начинались волнения – расцветет или не расцветет? В год папиной смерти не расцвела. И на следующий год тоже. А перед самой войной налился прекрасный бутон, вот-вот вспыхнет ярким алым цветом. В декабре сорок первого, когда наступили смертельные холода, соседи сожгли в домашней печке собственную мебель и деревянные перила от лестницы и перешли на папину библиотеку. Самое грустное, что бедные старики не тронули письменный стол и даже этажерку, только полки с книгами и старинными акварелями в большой картонной коробке. То ли стол казался им более ценным, то ли книги лучше горели. Говорят, они продержались до весны и умерли уже с наступлением теплых дней, такая вот несправедливость. А в остальном квартира почти не пострадала, даже знаменитая ванна возвышалась в кухне, засыпанная штукатуркой, но совершенно целая, оставалось только повесить новую занавеску. А в углу между диваном и этажеркой мирно ждал осиротевший, но тоже целый цветочный горшок.
На семейном совете решили, что обе сестры поступают на дневной, Мусе уже исполнился двадцать один год, время стремительно уходило. Тем более она могла подработать машинисткой, и какая-то стипендия полагалась, у многих студентов были гораздо худшие условия. Муся все-таки выбрала ЛИТМО, а Ася филфак Педагогического, подальше от математики. Вот такие смешные получились родные сестры, нарочно не придумаешь!
Асе исполнилось семнадцать, и она так выросла и похорошела, что только отсутствие зеркала спасало старшую сестру от отчаяния. Ни таких длинных ног, ни мечтательных голубых глаз ей не досталось, и ростом Ася стала на полголовы выше, и белокурые волосы рассыпались по плечам, как у киноактрисы. Никто не удивился, когда за ней стали бегать все три мальчика из группы, так что остальным двадцати девочкам оставалось завидовать и посмеиваться над собой. Филфак он и есть филфак. А у Муси в группе оказалось две трети мальчишек, и хотя никто из однокурсников не торопился ухаживать именно за ней, общее внимание утешало и дарило иллюзию романтических отношений.
Но, главное, в ее жизнь вернулась филармония! Все тот же навсегда любимый зал с люстрами, ложи, колонны, темно-красные портьеры, странное волнующее чувство восторга и ожидания. Не музыка, а сама душа ее томилась и звала, вот в чем дело.
К счастью, косы и дурацкие юбки остались позади! На первый послевоенный день рождения мама отвела Мусю к частной портнихе и велела перешить из своего выходного сарафана и старой блузки вполне нарядное милое платье с двумя наборами манжет и воротничков – простым и кружевным. Волосы совместными с Асей усилиями постригли и накрутили крупными локонами, как у актрисы Ладыниной. Голодное, смешное и радостное время надежд и ожиданий. Весной сорок шестого года, в один из особенно чудесных, томительных, овеянных запахом сирени вечеров она и познакомилась с Витей.
Непостижимо, но они случайно оказались рядом на концерте, и в тот же миг насмешливый бог любви хорошо прицелился и влепил стрелу прямо Мусе в сердце. И она сразу перестала дышать и только косилась завороженным взглядом на белокурого офицера с утонченным благородным лицом и нервными руками музыканта. Исполняли «Времена года» Вивальди, вдруг он улыбнулся и подпел скрипке, еле слышно, как может подпеть только профессионал с очень тонким слухом. И чуть подмигнул застывшей от восхищения Мусе. Боже, как он был хорош! Как разительно отличался от Мусиных заурядных однокурсников. Даже через сорок лет, когда Виктор заходил поболтать с их общим внуком, Муся не могла взглянуть на него без восхищения, восхищения и привычной застарелой боли.
В антракте Виктор пригласил Мусю в буфет. Наверное, она казалась очень смешной и трогательной в своем безудержном, заметном на расстоянии километра восторге. Или платье и прическа так удачно совпали, или просто у него было хорошее настроение? Муся так и не вспомнила потом, что они заказали и о чем говорили, она боялась взглянуть на его лицо, откинутые со лба волосы, руки с длинными пальцами. Да что там взглянуть, она дышать боялась! Особенно когда услышала, что он заканчивает консерваторию и уже получил направление в аспирантуру. Бог, сошедший на грешную землю и заговоривший с простой девушкой.
Что было потом? Какая разница, что было потом! Она просто плыла по воздуху, как на увиденных много позже картинах Шагала, парила и утопала, не думая о маме и учебе, не чувствуя голода и жажды, она считала минуты и часы до встречи и, даже уже встретившись, уже дыша его дыханием, продолжала считать – еще день, и еще, и еще… Он жил один, в собственной комнате, и она прекрасно поняла, зачем он об этом сказал, зачем повел ее после очередного концерта в эту свою комнату, крепко взяв за руку и больше ничего не объясняя. Ужасно войти в чужую огромную квартиру, полную шорохов, еще ужаснее раздеться в чужой комнате, почувствовать жадные руки на пуговицах лифчика. Мучительно стыдно заштопанных трусиков, неловких резинок на чулках, горячей непонятной влаги между ног и острой, пронизывающей насквозь боли. Но она знала, что придет опять, завтра, послезавтра, как только он захочет и позовет, потому что ей уже не жить без него, не жить и не дышать, и если для этого нужно раздеться и лечь на площади, она разденется и ляжет.
Дворянское гнездо. Елена
Мама с юности страстно хотела сына с именем Филимон, то есть нежный и любящий.
– Понимаешь, дочь моя, не Филипп или Федор, а именно Филимон, – добродушно посмеивался папа, протирая очки в тонкой золотой оправе.
Очки папе очень шли, как и профессия врача, и фамилия Чудинов. Чудинов Сергей Александрович, заведующий и одновременно единственный терапевт маленькой старомодной больнички на окраине Саратова.
– О Волга!.. колыбель моя! – нараспев цитировал папа, хотя и не был особенным поклонником Некрасова. – О юность бедная моя! Прости меня, смирился я!
Он и родился в Саратове, в небогатой дворянской семье Чудиновых, где скромное поместье и пара прибрежных лугов никак не могли достойно обеспечить пятерых подрастающих детей. Но все-таки отец их, Александр Петрович Чудинов, благодаря воспитанию в скромности и трудолюбии, сумел удачно выдать замуж двух старших дочерей. Младшая Аглая к великому горю всей семьи умерла от дифтерии, не достигнув и пятнадцати лет. Из двух сыновей – старшего, Ивана Александровича, отец оставил управляющим и наследником поместья, а Сергея, как самого способного, отправил на учебу в Петербургскую военно-медицинскую академию. Сергей Александрович любил повторять, что отдельно благодарен медлительности и бюрократии царского правительства, поскольку вопрос об открытии Саратовского университета, и в первую очередь медицинского факультета, решался долгие годы. Только в 1909-м появилось наконец временное здание, а окончательно достроили два центральных корпуса в 1913 году, когда дипломированный терапевт Чудинов уже трудился на благо людей. А иначе не видать бы ему ни столицы, ни своей дорогой и единственной Ариши. Да, из академии папа привез не только диплом с отличием, но и невесту, Ариадну Павловну, окончившую в том же образовательном учреждении курс акушерок, специально созданный для женщин. Ариадна Павловна тоже была дворянского сословия, но рано осиротела, поэтому воспитывалась сначала в Смольном институте, а уж оттуда перешла на курс акушерок. Предложение руки и сердца она приняла благосклонно, но сдержанно, как и положено воспитаннице Смольного, что не помешало ей стать добрейшей, заботливой и восторженной женой, над чем Сергей Александрович часто посмеивался, но Аришеньку свою несомненно обожал.
Все родительские рассказы Лена слышала так часто, что могла среди ночи повторить и про бедную Аглаю, и про акушерские курсы и особенно про долгожданного Филимона, который после пяти лет ожиданий, страстных приготовлений и долгих мучительных родов оказался не прекрасным пухлым ангелом, а маленькой сморщенной девочкой. Да, моя дорогая, вот такая вышла незадача! Но девочка после долгих обсуждений и споров все-таки получила греческое имя, красивое редкое имя Елена, что означало светлая или сияющая. Бедная мама не знала, что через полвека в России будет не продохнуть от Ленок и Алёнок всех видов и мастей.
Возможно, папа Сергей уже родился романтиком, но влияние революционного Петербурга тоже не могло не сказаться, поэтому перемены и новую власть он принял с большим воодушевлением. В отличие от брата Ивана, уехавшего в Берлин после разорения крестьянами отцовского имения. Папа даже вступил в партию большевиков и активно участвовал в медосмотрах рабочих местного завода «Сотрудник», ставшего впоследствии знаменитым предприятием «Серп и Молот». Он же ввел в городе обязательный осмотр беременных и прививки младенцев от оспы. Мама работала акушеркой в родильной палате. С детства бесконечно аккуратная и добросовестная, Ариадна Павловна принимала каждого младенца как немыслимое несказанное чудо природы и не знала большего горя, чем потеря ребенка в родах, что все-таки случалось иногда – как от безграмотности отдельных женщин, поздно приехавших в больницу, так и от несовершенства самой тогдашней медицины. Свою единственную дочь Ариша любила так трепетно и болезненно, что даже ночью вздрагивала при каждом вздохе или всхлипе ненаглядной Леночки, что уж говорить о простудах и летних поносах! Тем более душой ее владела горькая тайна – из-за рано проявившейся у Сережи сахарной болезни других детей им не суждено было иметь. Можно не рассказывать, как обожали Ариадну Павловну ее роженицы, молились за доброту и терпение, даже называли иногда новорожденных дочек чудным барским именем.
Как и многие уважаемые граждане Саратова Чудиновы жили на улице Республики, в 1935 году переименованной в проспект Кирова. Улицу когда-то осваивали немцы-колонисты, она так и называлась до революции Немецкая и славилась элегантным, перестроенным в неоготическом стиле зданием Саратовский консерватории. Дома на Немецкой улице тоже были замечательные, добротные, в три-четыре этажа, и семья доктора Чудинова занимала целый второй этаж в старом уютном здании с лепниной на потолках, но, правда, без горячей воды. Поэтому детство в Леночкиных воспоминаниях навсегда осталось связанным с холодным горшком, прилипающим к попе, и большой дымящейся кастрюлей на печке. Зато благодаря близости консерватории мама не переставала мечтать, как Леночка вырастет и будет учиться музыке прямо рядом с домом, причем обязательно на арфе. Слава богу, папа строил совсем другие планы. Чудиновы жили дружно, много работали, по выходным обязательно пекли кулебяку с рисом и крутыми яйцами, но центральной темой их жизни, их радостью и гордостью была и оставалась единственная дочь Елена.
Можно сколько угодно подшучивать над безумными в своей любви родителями, можно утверждать, что любой ребенок в глазах мамы, а тем более бабушки, является талантом и гением, но Леночка росла выдающейся девочкой даже при самом строгом и объективном взгляде. В четыре года она научилась читать, а в шесть уже сочиняла стихи и сама записывала в альбом с картинками, специально купленный папой. В школе учителя только ахали, проверяя домашнее задание Лены Чудиновой, а ее сочинения зачитывали перед всем классом в назидание двоечникам. Кроме того, Леночка была артистична, прекрасно пела и танцевала и помнила наизусть «Мцыри» и «Евгения Онегина» от корки до корки. Каким-то чудесным образом она взяла от родителей все самое лучшее и привлекательное – мамины тонкие руки, чуть вздернутые брови, огромные распахнутые глаза, папин горячий интерес ко всему новому и замечательное чувство юмора. Она очень смешно и точно копировала всех подряд – санитарку Фросю и мамину портниху Изольду Ивановну, учителя физики и учителя физкультуры, районного милиционера, директора школы, продавщицу из соседней лавки. К восьмому классу стало ясно, что девочка требует индивидуального подхода и более глубокого образования, чем могла дать саратовская заурядная средняя школа.
– В деревню, к тетке, в глушь, в Саратов… – ворчал папа, забыв о своей любимой Волге, – воспитывать и учить детей нужно в столице и только в столице! Почему? По всему! Другая среда, другой воздух! Искусство и архитектура не только формируют чувство вкуса, они дисциплинируют, если хотите. Вы не выльете с Аничкова моста ведро с помоями и не станете плевать рядом со скульптурой прекрасной женщины. Кроме того, Лена не должна выглядеть провинциалкой в столичном университете. Или она пойдет в Саратовский?! Решено! Мы переезжаем в Петербург!
Милый папа, он все еще верил в высокое предназначение искусства, звал Ленинград Петербургом и считал любимый город своей молодости главной столицей, достойной их несравненной дочери.
Но никто не назвал бы Сергея Александровича пустым мечтателем. Для благополучного переезда семьи он проделал огромную работу. Во-первых, списался с главврачом и парторгом Медицинской академии, приложив свой блистательный диплом, и предложил на основании прежнего опыта начать организованную широкую диспансеризацию рабочих Кировского завода. Во-вторых, обратился к местным саратовским властям с планом перстройки его частной квартиры на проспекте Кирова в детский сад для сотрудников городского здравоохранения. И в заключение указывал, что по семейным обстоятельствам должен переехать в Ленинград и просил содействия в получении места терапевта и скромного жилья для семьи из трех человек. Надо отдать должное ленинградским коллегам, к папе отнеслись с уважением и пониманием. Вскоре он заведовал здравпунктом при Кировском заводе, а мама с Леной любовно обживали две просторные комнаты в малонаселенной ухоженной квартире на набережной Фонтанки, недалеко от обожаемого папой Аничкова моста. Лену записали в восьмой класс десятилетки, впереди ждала новая жизнь, новые друзья и учителя!
Но еще до начала занятий она успела понять всю гениальность папиного плана. Достаточно было Эрмитажа, не картинок в учебнике, не альбомов с репродукциями, но живого, только руку протяни, Великого Искусства, именно так, с большой буквы, неземной красоты и гармонии, к которой так стремится душа в пятнадцать лет. И был еще Летний сад, особенно милый не летом, а ранней пушкинской осенью, и сам Пушкин, взмахнувший рукой в сторону Русского музея, и музей неописуемой красоты, нарядный и торжественный словно гимн. «Люблю тебя как сын, как русский, – сильно пламенно и нежно!» – с восторгом шептала Лена, и было абсолютно неважно, что она не сын, а Лермонтов обращался к Москве. Совсем недавно казавшаяся в Саратове торжественной и нарядной Немецкая улица теперь вспоминалась замшелой, провинциальной, будто мамина плюшевая жилетка, и уж совсем смешно звучало ее новое название Кировский проспект! С тех пор как они с мамой впервые вышли с площади Революции на настоящий Кировский проспект (хотя он и звался еще недавно Каменноостровским), Лена отдельно влюбилась в этот район Ленинграда, словно в очаровательную звонкую мелодию. Много позже, уже после войны, оттепели и перестройки, она прочла у Мандельштама: «Каменноостровский – это легкомысленный красавец, накрахмаливший свои две единственные каменные рубашки, и ветер с моря свистит в его трамвайной голове». И в памяти сразу всплыли юность, ветер с Большой Невки, чудесная болтовня обо всем и ни о чем, невозможная неценимая легкость, то самое легкое дыхание, что уже никогда-никогда не может вернуться.
А еще мама купила ей настоящие взрослые туфельки, даже с маленьким каблучком, и подарила две свои самые нарядные блузки и шерстяную бордовую юбку в тоненькую белую полоску. Лена к тому времени так выросла, что мамины вещи стали впору, а юбка оказалась даже слегка коротковата.
Особенно ей понравилось ходить в филармонию. Сначала немного скучала, особенно при исполнении длинных симфоний, но зал с колоннами, нарядные дамы, взволнованный папа в галстуке и дореволюционных запонках создавали атмосферу сказочного праздника. Да, они всегда ходили вдвоем, мама при всей ее чувствительности не имела музыкального слуха. Зато папа умел так галантно подавать руку, когда приглашал ее в буфет! Они часто встречали двух девочек с мамой, очень аккуратных воспитанных девочек, что сразу бросалось в глаза. Старшая на вид была примерно ровесницей Лены, а ее сестренка намного моложе, но она сидела смирно, как взрослая, и смотрела на музыкантов огромными голубыми глазами. Лена с детства мечтала именно о младшей сестре (а не брате, да еще по имени Филимон), преданной подружке – болтушке, ласковом зайчике. Но по тихим сдержанным намекам со стороны родителей она давно поняла, что им не суждено больше иметь детей. Что ж, быть единственной тоже не так плохо.
В общем, жизнь налаживалась быстро и прекрасно. Тем более недавно приняли новую конституцию, все ожидали хороших перемен, нашлись давние, еще по академии папины сокурсники, теперь профессора и заслуженные врачи. На Кировском заводе стали выделять загородные участки для руководства и передовиков производства, и папе, как старому коммунисту и руководителю здравпункта, тоже достался прекрасный участок совсем недалеко от пригородной железной дороги.
Только зимой Чудиновы узнали, что в прошедшем августе, ровно через месяц после их отъезда из Саратова, в области прошли массовые аресты работников райкомов и руководителей предприятий, в том числе директора Саратовского музея Павла Рыкова, лучшего папиного друга. Был также арестован начальник областного здравоохранения, который лично подписал разрешение на ремонт папиной больницы. То есть почти все папины коллеги и партийные соратники. И хотя в Ленинграде, согласно указу наркома Ежова, тоже проводились чистки и аресты, недавно приехавший рядовой член партии доктор Чудинов не проходил ни по одному списку.
Неисповедимы дела твои, Господи.
Школу Лена окончила, как и ожидалось, очень успешно, только с двумя четверками по физике и географии, и, хотя папа пытался намекать на свою любимую медицину, она твердо выбрала филологический факультет университета, еще недавно легендарный ЛИФЛИ – Ленинградский институт философии, истории и литературы. Потому что в жизни не было ничего прекраснее и важнее литературы! Лена обожала читать, к пятнадцати годам проглотила почти всю русскую классику, сначала бредила стихами Пушкина и Лермонтова, повзрослев, прониклась Тютчевым и Блоком. Почему-то ее завораживал Гончаров. Что особенного в «Обыкновенной истории», например? Или в «Обрыве»? Но все время хотелось перечитать, войти, как в комнату, в другую жизнь, представить себя практичной Наденькой Любецкой или Ольгой, так несчастно влюбившейся в нелепого милого Обломова. Да разве только Гончаров! Колдовской образ прекрасной женщины парил над русской литературой – Наташа Ростова, Ася, Лиза Калитина были юны и очаровательны, зато Анна Каренина и Настасья Филлиповна сводили с ума загадочной манящей страстью. Книги были для Лены жизнью, и жизнь открывалась прекрасной новой книгой еще без названия и фамилии автора.
Факультет считался девчоночьим, и это было справедливо, но только не для Лены Чудиновой! Еще в школе за ней бегали почти все мальчишки, а соседи во дворе называли не иначе как красоткой. Хотя, если честно посмотреть, красоткой она не была – слишком высокая, нос крупноват, большой размер ноги – явно не Золушка и не принцесса. Что ж, пусть не принцесса, она сразу станет королевой!
На первом курсе начался и первый роман. Петр Кривицкий! Поэт, романтик, мечтатель, с шевелюрой буйных кудрей и огромными телячьими глазами. Сначала Лене безумно нравилось с ним болтать, гулять вдоль Невы, спорить о Блоке и Лермонтове. Петька считал обоих великих поэтов декадентами и мизантропами, сравнивал с Багрицким, Лена не соглашалась, и приходилось все время целоваться, чтобы окончательно не перессориться. В один прекрасный день они даже решили расписаться, тут же побежали и подали документы в загс! Потом до глубокой ночи обнимались в подъезде, Петька впервые решился расстегнуть пуговицы блузки и коснуться ее груди дрожащей ледяной ладонью. Слава богу, из соседней квартиры вышли люди, Лена побежала домой и, уже лежа в постели, поняла, как все глупо. Разве она любит Кривицкого? Разве она готова отдать за него жизнь, ждать месяцами из походов и боев, утешать в старости и болезни, как говорил папа. Господи, какие еще походы и болезни, что за дурь приходит иногда в голову! Назавтра пошла и забрала заявление, дома никому не рассказала, Петька смертельно обиделся и даже хотел бросить университет. Глупые щенята! Через два года его убили в пехотной атаке под Вязьмой, почти всех мальчиков-однокурсников убили.
Нет, о надвигающейся войне говорили часто. В университете проходили уроки гражданской обороны, были созданы курсы первой медицинской помощи, но Лена будто жила в другом измерении. Они с ребятами создали агитбригаду! Почти театр. И сами писали пьесы, настоящие пьесы с драматическим увлекательным сюжетом, положительными и отрицательными героями и торжеством справедливости в конце. Здесь впервые по-настоящему проявился талант Лены к перевоплощению, она могла вдруг превратиться в старуху, сплясать, как истинная цыганка, разрыдаться и тут же рассмеяться. Подруги советовали перейти в театральный институт или вообще все бросить и рвануть в Москву в Институт кинематографии. Легко сказать – все бросить! Она привыкла жить беззаботно в окружении родительской любви, ей нравился Ленинград, нравилось писать стихи и пьесы, болтать с Петькой, часами бродить по Летнему саду. Родители совершенно не досаждали ненужной опекой, с увлечением занимались строительством дома на участке, выращивали петрушку и собирали грибы буквально за забором будущей дачи. Новых друзей у них не появилось, скорее всего, из-за всеобщей подозрительности и темного тяжелого страха, висевшего в воздухе, но кто верит страхам в семнадцать лет? Даже когда война уже началась, они с ребятами ничего не поняли, клеймили на собраниях предателей и фашистов, не сомневались в скорой победе. В начале июля сорок первого года вся агитбригада записалась добровольцами на фронт.
Лена решила уйти тайком и потом, уже из армии, написать родителям длинное ласковое письмо. В противном случае папа категорически не разрешит, мама примется плакать и падать в обморок, и она не выдержит, останется дома и умрет от позора перед друзьями. Дуреха набитая! Ни разу не задумалась, не могла представить, что больше никогда не увидит маму. Да, ее отец, сибарит и любитель хорошо покушать, страдающий диабетом, подагрой и гипертонией, сумел пережить блокаду, похудел на тридцать килограммов, почернел и усох, но пережил и потом еще много лет прожил на любимой даче, собирая грибы и тихо плача у маминого портрета работы саратовского художника Бенедиктова. Возможно, его спасла служба, круглосуточная служба в переполненном, почти разрушенном от бомбежек медпункте, где одну стену закрыли картонными коробками и завесили домашними простынями, чтобы сохранять хоть какую-то стерильность при перевязках.
А худенькая малоежка мама не дожила даже до первой блокадной зимы и тихо угасла, свернувшись клубочком на Леночкиной кровати. «Умерла от тоски, – говорил папа, не осуждая и не укоряя, – без тебя она не находила смысла жить и бороться». Правда, уже после снятия блокады выяснилось, что осенью сорок первого мама втайне от всех делила свой паек с соседским мальчиком, которого по грустной иронии судьбы звали Филей.
Их сразу разъединили, всех членов агитбригады, и отправили в совершенно разные части – мальчишек в пехоту, а девочек в связистки или санитарки. Лена тоже попала в связистки, под Курском была тяжело ранена в плечо и спину, надолго попала в госпиталь, где в нее совершенно по-взрослому, страстно и безумно влюбился сорокалетний главный врач хирургического отделения. Он переставал дышать, когда обнимал ее на жесткой больничной кровати, стонал, скрежетал зубами, плакал и смеялся, он на руках носил ее на перевязки, купал, как младенца, в цинковом больничном корыте. Жена и двое детей ждали где-то на Украине, но он не хотел о них говорить, он уверял, что сам все решит и сразу женится на ней, своей ненаглядной, любимой, единственной. Страшно сказать, но, когда его убили во время бомбардировки госпиталя, Лена почувствовала жуткое предательское облегчение.
Потом началось наступление, все ближе казался конец страданию, и никто не знал, что она еще потеряет одного за другим трогательного мальчика Ванечку, молившегося на нее, как на икону, и погибшего от разрывной пули в живот, и красавца лейтенанта Коротича, отчаянного, всеми обожаемого лейтенанта, который в августе сорок четвертого при всей роте стал перед Леной на колени, склонив кудрявую голову к ордену Красного Знамени на груди. Трое друзей связистов ушли ночевать в лес, стеная от зависти, трое преданных связистов грозились прикончить Коротича, если он хоть взглядом, хоть вздохом обидит их ненаглядную Леночку, а через день его мгновенно и страшно убила шальная пуля. Прямым попаданием в голову.
Елена Чудинова вернулась в Ленинград постаревшей на целую жизнь, с двумя орденами и грубым шрамом на плече и правой лопатке. К счастью, глубокий уродливый шрам со временем съежился, так что даже в открытом вырезе платья был незаметен. А на купальник всегда можно накинуть косынку или полотенце.
Очень страшно было принять родной дом без мамы, без ее незаметной, как воздух, любви. Через несколько дней после приезда в пыльном, давно не открывавшемся шкафу Лена наткнулась на когда-то подаренную бордовую юбку и впервые за последний год громко и отчаянно разрыдалась. Ее мамочка, девочка из Смольного института, за всю жизнь познавшая одного мужчину, свято верившая в благородное назначение человека, женскую гордость и единственную слезу ребенка, к счастью, не узнала, что детей повезут на смерть эшелонами, из кожи человека сделают абажуры, а ее дочь станет без разбору спать с чужими случайными мужиками, только чтобы не оставаться в ночи лицом к лицу с дорогими мертвецами.
Прошли месяцы после возвращения с войны, любимый город, словно избитая, изнасилованная женщина, силился поднять голову, замазывал рубцы и раны, латал страшные, как могилы, дыры в земле.
Лена вдруг поняла, что больше не вернется к стихам и вообще к литературе. Писать, как Твардовский или погибший Павел Коган, она никогда не сумеет, а баловаться лирикой после гибели Петьки, смерти мамы, разбомбленного госпиталя, мертвых детей в перевернутом поезде – глупо и непристойно. Оставалась возможность поступить в какой-нибудь заурядный вуз, педагогический или сельского хозяйства, выйти замуж за инженера, по вечерам штопать чулки и варить борщ, а в выходные отправляться с мужем в соседний кинотеатр. И умереть от тоски. Но ведь она успела узнать настоящую жизнь – агитбригаду, репетиции до утра, наглые и прекрасные мечты о театре. Боже мой, как она посмела забыть о театре! Единственный мир, где возможно спасение, где смена ролей и костюмов, как смена души и тела, позволяет спрятаться у всех на глазах, прожить другую жизнь и другую любовь, много-много других жизней и других любовей, и вместо усталой страдающей женщины обернуться наконец королевой. О, ступайте, ступайте в театр, живите и умрите в нем, если можете!.. Умница Белинский, как он вовремя все понял и предсказал.
Но прошли еще несколько успешных и одновременно мучительных лет, пока Лена по-настоящему вошла в театр и научилась жить на сцене, именно жить – реальной захватывающей жизнью, как повелел когда-то волшебник Шекспир. Ее стали узнавать в кругу местной богемы, приглашали на междусобойчики и вечеринки. Вспыхнули и погасли два ненужных неудачных романа. И наконец однажды в глазах случайного гостя, красивого независимого аспиранта консерватории со смешной фамилией Приходько, она увидела тот самый восторг и признание, к которому стремится душа любого артиста. Она увидела себя королевой.
Вешние воды. Виктор
Что говорить, он сам оказался олухом, больше винить некого. Понятно, что такая умница влетит с первого раза и не заметит, еще странно, что три месяца продержалась. Муся Шнайдер, двадцать два года, студентка первого курса – прошу любить и жаловать!
Тогда в филармонии его подкупила именно ее простота. Не большая красавица, но хорошая мамина дочка, пахнувшая мылом и домашним благополучием. И прическа с локонами, как на новогодних фотографиях, туфельки с носочками. Девочка из книжки, только крокета не хватает. Можно сколько угодно сокрушаться и винить себя, но правда одна – никогда у него не было нормальной чистенькой девочки! Жанна Петровна, соседка депрессивная, еще пара подобных связей – одна грязь и тоска. Именно грязь, вот чего накушался на всю жизнь.
Вдруг вспомнился вечер перед отправкой всей группы на территорию. Его «подельники» травили анекдоты про баб. Тряслись от страха, гады, вот и рванули в воспоминания – как, куда и сколько раз. Мерзкие скоты. И кто мог подумать, что детский опыт выживания среди уродов пригодится когда-нибудь? Виктора физически затошнило – как в той уборной, где учился плевать, но не хватало только засветиться, поэтому он тоже рассказал пару историй про Жанну и кабинет в парткоме, пусть ржут, сволочи. Особенно один страшно раздражал – пухлый белобрысый ханурик Витенька. Тезка, твою мать! Витенька постоянно врал, мерзко хихикая и потея от страха, – то его ранили в бою, то предатель-командир сдал немцам, то в пылу страсти с ротной санитаркой отстал от отряда. Не требовалось особой сообразительности, чтобы понять, что сопляк вообще не воевал, наверняка с первой бомбежки в обморок завалился, с первого мордобития бумаги подписал. И про баб врал, сроду он бабу не имел, сразу видно. И когда остальные мужики распалились от своих же разговоров, именно Витеньку использовали всей компанией, так сказать, в порядке строгой очередности. Самое ужасное, что Виктора стало выворачивать, буквально выворачивать, до крови и холодного проливного пота. Пришлось сделать вид, что траванулся колбасой за ужином. Личные ножи к тому времени уже выдали, при малейшем подозрении могли располосовать на куски не хуже той самой колбасы. Он запомнил всех, каждую рожу. Через два года убрали последнего, кто сподобился выжить. Витенька, правда, той же ночью повесился.
От пережитой мерзости и грязи любому человеку захочется невинную умытую девочку. Тургеневскую барышню какую-нибудь на водах под кружевным зонтиком. А она еще глазела так восторженно, за руку держалась, без вопросов и уговоров пошла к нему, взрослому мужику, домой. И даже в первый раз не вскрикнула, не расплакалась, только обнимала все крепче. Поэтому и не смог сразу расстаться, стал приглашать на концерты в консерваторию, даже цветы покупал. На самом деле хорошая ласковая девочка, не за что обижать. Но жениться?! Да с ней было скучно, как на школьном утреннике! Свет погасить, руки не распускать, ночная рубашка до пят хуже поповской рясы. И не вскрикнет тебе, не задрожит – не любовница, а спящая царевна.
Оказалось, царевны тоже беременеют, такая вот хрень.
Родители, как ни странно, одобрили, хотя отец в первый момент вздохнул:
– И как тебя угораздило, сынок, столько русских девушек вокруг, а ты еврейку выбрал? Не доверяю я евреям, скользкий народ.
Но мама искренне обрадовалась:
– Хорошая скромная девочка, питерская, в институте учится, не придирайся, отец! Главное, до внуков дожили, какое счастье! Женись, сынок, мы с папой помогать станем, да и она не сирота, в отдельной квартире живет.
По поводу сироты не совсем точно получалось, отец Маши, профессор математики, еще до войны умер от инфаркта, но сама она с матерью и сестрой действительно жила в отдельной квартире на Петроградской стороне, двухкомнатной обжитой и теплой квартире с кухней и ванной. Редко увидишь после блокады. Правда, ванна у них очень смешная оказалась, прямо в кухне. Жена себе моется, а ты чай пьешь, – романтика! Маша давно приглашала зайти, познакомиться с мамой и сестрой, но не очень хотелось усложнять и без того непростую историю. А тут деваться некуда, аборты запрещены, ни она, ни мать на риск не пойдут, даже слушать не станут. И в райкоме могут узнать, не приведи бог!
Дома ее звали Мусей, а сестру Асей, кошачьи имена! И обстановка непривычная – вазочки, коврики, стол накрыт кружевной скатертью, на стенах – картинки уютных домиков с палисадниками и розами. Честно сказать, не российская обстановка, не зря он повидал пол-Европы. И мать, высокая, курносая, со светлыми глазами и волосами, хотя и звалась Бетя Шнайдер, совершенно не походила на еврейку, не то что сама Маша с ее характерным профилем. Портрет отца висел тут же на стене и фамильный нос сразу бросался в глаза.
Будущая теща встретила его скорее настороженно, чем радостно, и тихо промолвила, обращаясь к дочери.
– Sei vorsichtig, mein Mdchen, er ist zu gut[2].
Именно так, на чистом немецком языке, Виктору стоило больших усилий сделать вид, что не понимает. Правда, младшая сестра, голубоглазая красотка на полголовы выше Маши, тут же рассказала, что мама с папой в молодости жили в Германии, но вовремя убежали от фашистов.
Пришлось идти с докладом, к счастью, все подтвердилось – профессор Шнайдер приехал в Россию еще в 1922 году по приглашению академика Иоффе, вел серьезные разработки, умер дома от банального сердечного приступа. Вдова Бетти Шнайдер, еврейка, родственников за границей не имеет, много лет работает в библиотечном отделе Института радиологии, где трудился и ее покойный муж. Войну вместе с институтом пережила в эвакуации в Самарканде, малообщительна, но пользуется уважением в коллективе, все свободное время посвящает воспитанию дочерей.
Дружно решили свадьбы не устраивать, только скромный обед для родных. Да и кого бы он пригласил, кроме матери и отца? Из довоенной жизни друзей не осталось, вернее их и раньше не было, если не считать другом Жанну Петровну. Кстати, след ее затерялся не только в воспоминаниях, но и в реальной жизни. В консерватории ходили слухи, что нескольких сотрудников парткома разоблачили в шпионаже и арестовали еще в первые месяцы войны, и Виктор, впервые услышав, сразу подумал, что Жанну убрали из-за него, как убирают случайных ненужных свидетелей. Спина покрылась смертным холодным потом, привычная тошнота подступила к горлу… Какого черта! Мало ли пропавших без вести и умерших от голода людей за прошедшие годы? К тому же он не посылал Жанну работать парторгом и не навязывал себя в качестве любовника, обыкновенный бездарный роман студента со взрослой теткой! Сам он вступил в партию весной сорок третьего, но всегда оставался рядовым членом. И друзей не спешил заводить, потому что никогда не любил мужскую компанию, отвратительную дешевую выпивку, фронтовые воспоминания с надрывом и пьяной слезой. Но с коллегами по консерватории, большую часть которых составляли милые немолодые дамы, у аспиранта Приходько как раз сложились очень теплые отношения. Он легко научился произносить шутливые комплименты, целовал ухоженные руки, преподносил букетик ландышей или васильков (а еще лучше один благородный цветок на длинном стебле). В ответ получал чашечку хорошо заваренного чая и приятную, ни к чему не обязывающую беседу: «Вы женитесь, дорогой друг? Значит, еще живы высокие чувства, как прелестно! И кто ваша счастливая избранница?»
Его дружно поздравили всем коллективом, преподнесли подарок – красиво завернутый и перевязанный шелковой лентой набор бокалов – но увидев портрет молодоженов, не смогли скрыть разочарования. А чего еще можно было ожидать? – Невзрачная невеста в перешитом мамином платье, он сам с вымученной улыбкой и белой дурацкой розой в петлице. Глупейшая женитьба, глупейшая непоправимая ошибка!
С жильем Виктор тянул до последнего, не мог представить, что все происходит на самом деле, что теперь у него в комнате поселится беременная жена, начнет знакомиться с той самой соседкой, развешивать платья в его шкафу, приводить подруг. К счастью, будущая теща быстро все поняла и предложила молодым поселиться у них в квартире, в меньшей комнате. Ребенку намного лучше расти без соседей! И никакого особого стеснения – Ася будем спать вместе с матерью в гостиной на раскладном диване, ей там даже удобнее заниматься. А в своей комнате в коммуналке Витя сможет спокойно заниматься музыкой и готовиться к экзаменам.
В начале июля родилась девочка, Наташа Приходько. Назвали якобы в память о сестре Виктора, его мать даже расплакалась от умиления. Хотя на самом деле Муся выбирала между тургеневской Еленой из романа «Накануне» и любимицей Толстого Наташей Ростовой. Победил Толстой, поскольку Наташа казалась Мусе более нежной и женственной, но, конечно-конечно, она хотела уважить Марфу Степановну и почтить память ее дочери. Интересно, что бы она сказала, если бы дочь свекрови звали Феклой или Степанидой?
С первого дня Виктора удивляла и утомляла суета женщин вокруг ребенка. Муся просто с ума сходила по любому поводу – плачет, срыгивает, икает. Кажется, она ожидала нарядную куклу в чепчике и кружевной кроватке, без никаких запоров, криков и, не дай бог, повышенной температуры. Она постоянно не высыпалась, забросила учебу, ходила растрепанная и зареванная. Нельзя было даже заикнуться о няне и возвращении в институт, потому что чужой человек обязательно уронит ребенка, или положит у открытой форточки, или вовсе отравит несвежим молоком.
Какое счастье, что у него была своя комната! Первое время Виктор стеснялся часто уходить к себе, но три женщины в доме плюс его мама, сходившая с ума по внучке, прекрасно обходились без мужского участия и даже, кажется, радовались его отсутствию. Только Муся иногда прижмалась и виновато вздыхала, словно ее заставляли выбирать между дочерью и мужем. Однажды после особенно поздней репетиции с первокурсниками (он уже начал преподавать!) Виктор и ночевать отправился к себе и впервые за долгое время наконец выспался, а потом прекрасно позавтракал в соседней пельменной. Благо в Машиной квартире был телефон, он всегда предупреждал заранее и придумывал все более правдивые причины для поздних занятий. Маша верила и жалела своего усталого замученного студентами Витюшу, а теща смотрела пристально и грустно, но никогда ничего не говорила. Странно, что она ни разу не предложила Виктору съехаться.
Так прошли два года. Дела в консерватории обстояли прекрасно, Виктору всерьез нравилось преподавать, и, как ни смешно, очень пригодились предвоенные «уроки постановки голоса». Ему тогда достался настоящий Учитель, один из мэтров классической дореволюционной вокальной школы, бедный старик сотрудничал с органами ради спасения единственной дочери, бывшей эсеровки. Оставалось некое беспокойство по поводу распределения, но как раз весной, во время ежегодного музыкального конкурса в Праге, был опознан и арестован инструктор немецкой разведшколы Вильгельм Кригер. В новом учебном году Виктор успешно защитил диссертацию по истории Венской школы оперного пения и получил место штатного преподавателя на вокальном факультете. Его ждала работа в любимой консерватории, собственные аспиранты и заметное повышение зарплаты.
Много позже он пытался вспомнить те два года жизни с Мусиной семьей, но в голове всплывала только адская мешанина несовместимых событий и чувств – волнения с защитой, нечеловеческое напряжение в Праге, терпкая радость победы над судьбой… и душевная пустота, непреходящее одиночество и пустота. Жизнь на Лахтинской в окружении чужих вещей и привычек, в постоянном присутствии жены и тещи, разговорах о погоде и покупках, скором ремонте, детских болезнях и прививках – эта на самом деле хорошая и уютная жизнь совершенно Виктору не подходила! Как диванная подушка, прикрученная к раме легкого спортивного велосипеда. По ночам ему, словно сопливому мальчишке, снились незнакомые страстные женщины, хотелось забыться, утонуть в жаркой обнаженной плоти. Но рядом лежала Муся, замотанная с головы до пят в байковую рубашку, Наташа пыхтела и крутилась в придвинутой вплотную к их ложу детской кроватке, за тонкой стеной тихо вздыхала теща. После ночи свиданья любовного… в упоеньи восторга греховного… – издевался Брюсов с открытой книжной страницы.
Отдельно пугала возможность новой беременности, на Мусю он больше не полагался, презервативы казались сделанными из резины для галош, одна головная боль!
Виктор стал все чаще оставаться в собственной комнате, даже завел шкафчик с продуктами, вечерами уходил бродить по набережной, вид темной холодной воды успокаивал, и верилось, что еще многое произойдет. Однажды заявился к прежней соседке, она ничего не сказала, только бросила на кровать вторую подушку и утром ушла на работу. Ни удовлетворения, ни радости, словно с голоду съел чужую надкусанную котлету.
Девочка росла смешной и милой, как все малыши, с ней сидела ушедшая на пенсию теща, на выходные родители Виктора рвались забрать Наташу к себе, безмерно баловали и сюсюкали, лучше не видеть этот хоровод. Он вообще не любил маленьких детей – разговаривать невозможно, играть в пирамидки и кубики неинтересно, а читать глупые детские стихи и вовсе невыносимо. Но, конечно, вслух не высказывался, только все чаще, ссылаясь на вечерние занятия, не приходил ночевать.
Поэтому, когда в его жизнь вошла Елена, не вошла, а ворвалась, как карнавал, фейерверк, немыслимый неутихающий праздник, никто из домашних практически ничего не заметил.
Они познакомились на одной из тех милых необязательных вечеринок, где собираются будущие музыкальные гении, выпускники театральной школы и хорошенькие куколки из хореографического училища. Многие гости как бы между прочим «звездили» – актеры изображали тупых доцентов, скрипачи травили байки о дирижерах, балетные хихикали и не забывали выставить стройные ножки с жесткими накачанными икрами. Но Елена все равно сразу выделялась – высокая, с непостижимой незнакомой степенью свободы во всем – разговоре, манере курить, почти не затягиваясь, сидеть, откинувшись на спинку низкого дивана, так что невозможно было глаз оторвать от длинных прекрасных ног и рук. Она совершенно не старалась привлечь к себе внимание, спокойно улыбалась чужим шуткам и, только когда предложили буриме, явно оживилась и в минуту набросала остроумный легкий стих. Знакомый по консерватории в двух словах рассказал, что это Елена Чудинова, поэтесса и актриса, причем довольно известная, странно, что Виктор ее ни разу не встречал. Между прочим, фронтовичка, с настоящими ранениями и орденами.
Сразу несколько человек рванулись провожать актрису Чудинову, но она посмотрела только на Виктора. Да, на Виктора, преподавателя консерватории с орденскими планками и ранней сединой в светлых волосах, в хорошо сидящем пиджаке и шейном платке вместо галстука. Посмотрела и спокойно взяла его под руку, давая понять, что другие провожатые не требуются.
Незабываемая светлая ленинградская ночь, Фонтанка в отблесках ненужных фонарей, незабываемая прогулка с прекрасной женщиной – яркой собеседницей, умницей, кокеткой – с единственной неповторимой женщиной, которая встречается раз в жизни, а может и не встретиться никогда.
Пожалуй, он и сам не знал, как назвать их отношения, друзья – лицемерно, любовники – неприятно, но с каждым днем становилось все более понятно, что расстаться с ней он не может и не хочет ни при каких условиях.
Лена жила на набережной Фонтанки, совсем близко от Аничкова моста – две комнаты в огромной, давно не ремонтированной квартире. Прекрасные комнаты с высокими потолками и большими окнами сильно портила облезлая общая кухня и баррикады из чужих вещей в длинном, когда-то просторном коридоре. Оказалось, ее мать умерла в блокаду, а постаревший отец ничем не хотел заниматься и большую часть времени проводил на даче, благо там еще до войны сложили хорошую печку.
Удивительно, что при такой победительной внешности Елена оказалась страшной труженицей – учила нескончаемые тексты, днями торчала на репетициях, писала стихи и рассказики для районной газеты, встречалась с молодыми никому не известными литераторами. Домой возвращалась поздно, заниматься хозяйством не любила и не успевала.
Зато в Мусином доме прекрасно готовили, мебель сияла чистотой, кружевные салфетки хрустели от крахмала и даже цвела роза, ярко-красная роза в старом немного побитом глиняном горшке. И что, роза принесла кому-нибудь счастье?
Утро начиналось с ожидания. Дорога на работу, лекции и семинары, разговоры с коллегами, обед – все являлось фоном радостного нетерпеливого ожидания встречи с ней. Елена пробегала в гримерную, почти не останавливаясь, – лукавая улыбка, легкая походка, гладко зачесанная точеная голова, – но и короткого обмена взглядами, пожатия руки, поцелуя в щеку хватало, чтобы сделать его счастливым на целый вечер. Они виделись почти каждый день, но как-то поспешно, урывками, чаще всего заходили к Виктору на пару часов после театра. А ему так хотелось не отпускать ее, не разнимать рук и губ. Но Лена не любила его комнату и вообще не терпела нигде оставаться ночевать. А он не любил квартиру на Фонтанке. В ее обжитых, но совершенно чужих комнатах с портретом покойной мамы, родительской кроватью, резным буфетом и стульями, похожими на декорации, не покидало ощущение ненадежности и случайной, украденной встречи. Как бы он хотел жить с ней в общем красивом доме, вместе просыпаться, приглашать гостей и до поздней ночи слушать рассказы о театральных дрязгах и распределении ролей, а по выходным уезжать за город, пусть на ту же дачу, долго пить чай на веранде, укрывать ее ноги пледом, сгребать осенние прелые листья.
Муся, его тургеневская барышня, давно все поняла, но только тихо плакала, когда Виктор заходил повидать Наташу. Хотя бы раз накричала, дала по морде! Теща и Ася старательно избегали бывшего зятя, никто не требовал объяснений, не приходилось оправдываться и врать.
Идиотизм заключался в том, что он не мог официально развестись! И хотя Муся, конечно, не бегала жаловаться в партком, как многие идиотки-жены, но для педагога и члена КПСС уход из семьи расценивался бы как абсолютно аморальное поведение и равнялся собственноручному подписанию волчьего билета.
Однажды поздним солнечным утром (они ночевали у Чудиновых) Лена особенно долго ленилась, отказывалась вставать и идти куда-нибудь, шутливо трепала его за уши и наконец, задумчиво глядясь в зеркало, сказала:
– А не пора ли мне родить, как ты думаешь? Должен же все-таки явиться на белый свет Филимон Чудинов. Такая фамилия пропадает!
И увидев его растерянное лицо, рассмеялась еще больше:
– Не пугайся, Филимон не окончательный вариант. Вполне возможен Сергей или Александр. Мне скоро тридцать, от времени не спрячешься. И потом родить ребенка от такого неотразимого талантливого и образованного мужика – редкий шанс, согласись? Глупо упускать!
Да, она была совершенно права, глупо упускать любимую женщину, заранее бояться проблем, жить в полшага и полдыхания! Главное, хорошо обдумать, как обойти эти ханжескую викторианскую мораль.