Сестра милосердия Воронова Мария
— Ну? Вы как? — кричал Калинин, хватая ее за руки. — Живы все?
— Да, Николай Владимирович, пока все живы.
— А у нас все! Понимаешь? Все! Победа!
Он крепко обнял Элеонору, сразу же резко выпустил и подошел к раненым.
— Да, вижу, вижу. Ничего, сейчас в госпиталь отправим, я специально машину выпросил.
Калинин взлетел по лестнице, на улице раздался его зычный голос:
— Мужики, давай сюда! Будем выносить!
Подхватив свою сумку, Элеонора на ватных ногах вышла на улицу.
Улица была полна народу, красноармейцы под руководством Калинина выносили раненых, многие просто стояли, курили и с любопытством смотрели на нее.
И когда Элеонора робко попросила закурить, к ней со всех сторон потянулись руки с пачками папирос.
Она неумело вдохнула дым.
Запрокинула голову, подставляя лицо нежным осенним лучам солнца.
Если смотреть высоко-высоко в небо, то на минуту можно подумать, будто ничего этого не происходит, и она по-прежнему на прогулке в строю воспитанниц, и сейчас по команде классной дамы уступит дорогу прекрасному всаднику…
Глава 9
Было немного странно вернуться в дом, который она покинула навсегда, и снова очутиться в жизни, с которой она уже простилась.
На душе было пусто и немножко «не в фокусе», Элеонора пока не верила, что жива.
Вероятно, у нее и вид был соответствующий, потому что в карманах жакета она неожиданно обнаружила несколько кусков сахара и сухари. Прилипшие к этим подношениям крошки махорки ясно выдавали их происхождение. Солдаты, с которыми она возвращалась в город, таким манером подбодрили ее.
Элеонора села на стул и задумчиво стала грызть сахар, оглядывая свою комнату, будто впервые.
Что ж, товарищ Катерина, проповедующая свободу женщины в том числе и от быта, осталась бы ею довольна. Она даже могла бы водить сюда экскурсии.
Армейский порядок, на пружинном матрасе идеально ровная постель. В углу — простейшая деревянная табуретка. Немного чужеродным телом смотрится комод, который подарила Ксения Михайловна. Очень красивый, резной, Элеонора всегда чувствовала умиротворение, когда протирала пыль в его завитушках. Роль оконных занавесок у нее исполняли художественно вырезанные газеты.
Но в этой комнате не было никаких безделушек, никаких памятных вещиц, которые так же необходимы, чтобы передать атмосферу дома, как слова нужны, чтобы выразить мысль.
Крохотный островок уюта — салфетка на подушке, которую она связала из просроченного шовного материала. Его следовало выкинуть, и Элеонора чувствовала себя немного преступницей, оттого что употребила эти нитки в личных целях.
Единственное, что Элеоноре нравилось в своей комнате, это пол. Простой паркет елочкой, его следовало натирать мастикой, но она не умела, да и мастики было днем с огнем не достать. Приходилось мыть, как бы забывая, что это вредно для паркета.
Но влажный пол так сказочно, так тепло пах деревом, совсем как в танцевальном классе Смольного. Воспитанницам перед занятием давали специальные лейки, из которых они брызгали на пол, чтобы он не был скользким.
Вспомнив то, что никогда не вернется, она тяжело вздохнула. Все кончено. Белая армия разбита. Элеоноре нужно было или погибнуть, или отступить вместе со своими, принять горечь поражения. А она почему-то оказалась среди победителей, причем, кажется, выглядит чуть ли не героиней.
Тут она подумала про Архангельских. Им сейчас в тысячу раз тяжелее, поражение Юденича означает для них вечную разлуку с Лизой. Или нет? Возможно, теперь Петр Иванович образумится и они эмигрируют?
Нужно навестить их как можно скорее. Элеонора нахмурилась, вспоминая, какой сегодня день недели. Время, проведенное на передовой, слилось в единый пласт, а сколько его на самом деле прошло — сутки, двое?
В коммунальной квартире свои, очень строгие законы, будь ты хоть трижды герой войны, занять ванную не в полагающиеся тебе часы нечего и думать. Придется идти в баню, подумала Элеонора, содрогаясь. Она брезговала, очень стеснялась мыться в обществе посторонних женщин, но другого выхода нет. Не ходить же чумазой.
Как бы ни было тяжело и безнадежно, все равно надо жить и следить за собой. Нельзя распускаться.
Она только закончила ругаться с главной сестрой по поводу перевязочного материала и все еще злилась, когда в операционный блок пришли Шура Довгалюк с Калининым. По инерции она рявкнула: «Что вам угодно?» — но сразу взяла себя в руки и извинилась.
— Ничего-ничего! Такой кавардак кругом, я понимаю. Слушай, Львова, тут такое дело… — Шура задумчиво подергал поясок от халата. — С тобой хотят поговорить иностранные корреспонденты.
— Как это? — сердце нехорошо екнуло.
— Ну, насчет твоего подвига. Когда ты с ранеными осталась.
— Помилуйте, Шура, разве это подвиг? Обычный рабочий момент.
— Вот об этом рабочем моменте и поговоришь с иностранными корреспондентами. Это очень важно сейчас, пойми! Нужно, чтобы мир узнал, что в нашем молодом государстве живут прекрасные люди.
Элеонора отмахнулась:
— Ах, Шура! У вас множество прекрасных людей и помимо меня.
— Элеонора Сергеевна! — Калинин скосил глаза и шумно задышал, изображая галантность. — Прекраснее вас нету!
— Николай Владимирович! Зачем только вы рассказали! Я совсем не хочу известности. И встреч с газетчиками тоже не хочу. Я простая сестра милосердия, и не надо пытаться делать из меня что-то большее.
Калинин с Шурой наперебой заговорили, что именно образ самоотверженной сестры милосердия сейчас необходим для укрепления репутации страны и ее мирового признания. Кроме того, сейчас в голодном городе активно работает Красный Крест, а они там любят такие трогательные истории. Мужчины несли страшную пропагандистскую чушь, и Элеонора поняла, что шансов нет. Раз решено швырнуть ее на алтарь, то швырнут, чего бы это ни стоило.
Заручившись ее согласием, Шура сказал, что завтра ей следует явиться в кабинет директора Клинического института, где и состоится встреча.
Сначала Элеонору удивил подобный официоз — почему корреспондент не может взять у нее интервью просто на рабочем месте, — а потом она подумала, что это очень хорошо.
Частная встреча вызвала бы много толков, вплоть до обвинений в связи с иностранными шпионами.
В назначенное время она прибыла к Шварцвальду. На столь ответственную встречу Элеонора оделась, как всегда, скромно, просто и аккуратно до пуританства. Ее скудный гардероб состоял из двух перешитых юбок Ксении Михайловны, черной и темно-серой, и нескольких строгих блузок из того же источника. Те вещи, в которых она прибыла с фронта, носить было нельзя, а надевать платье, подаренное подружкой Воинова, Элеонора брезговала. Хотя почему-то не удосужилась обменять его на толкучке на пару сухарей. Когда Архангельских выгнали из дома, Ксения Михайловна сохранила ее форму смолянки, жакетик и зимние ботиночки. Форму можно было перешить, но Элеонора решила сохранить ее на память, завернула платье и пелеринку в вощеную бумагу и убрала в нижний ящик комода.
Сейчас многие женщины, в том числе благородные дамы, подстриглись, но Элеонора держалась, несмотря на трудности с водой и мылом. Ей хватило того года, когда она вынужденно ходила с короткими волосами после тифа. Сейчас еще волосы не вернулись к прежнему состоянию, но уже отросли настолько, что она могла убирать их в гладкую прическу с узлом на затылке.
Мельком взглянув в большое зеркало в гардеробе, Элеонора убедилась, что больше всего похожа на классную даму, и направилась хорошо знакомой дорогой в кабинет Шварцвальда. Пришлось напомнить себе, что она тут по делу и некогда предаваться воспоминаниям юности.
Как бы безупречно она ни выглядела, руки всегда ее подводили. Во время операций приходилось несколько раз в день обрабатывать ногти раствором йода, кончики пальцев оставались желтыми, и несведущие люди могли подумать бог знает что. Поэтому у нее появилась привычка складывать руки в замок.
В кабинете было сизо от папиросного дыма, все галдели, и это ничуть не походило на официальную встречу, как представлялось ей в воображении.
Шварцвальд приветствовал ее с такой теплотой, будто был под хмельком, Катерина вскочила, не выпуская из пальцев папиросы, обняла ее и стала вещать, какая Элеонора прекрасная сестра, мол, только благодаря ее усилиям Катерина сейчас стоит на обеих ногах.
Элеонора только успевала улыбаться, когда ей представляли американского журналиста, рыжего молодого человека с тяжеловатой челюстью и быстрыми глазами, двух представителей Красного Креста, степенных и холеных господ, и неприметную личность в потертой кожанке. Судя по тусклому взгляду, личность была из ЧК.
Она поняла, что эти люди собрались вовсе не ради нее, у них множество тем для обсуждения, а ее позвали в качестве своеобразного антракта. Что ж, тем лучше.
Очень хотелось поговорить по-английски, она давно не практиковалась в языках, но лучше не дразнить чекиста.
— Скажите, почему вы остались с ранеными бойцами? — спросил журналист с сильным акцентом.
Элеонора заранее продумала свои ответы и собиралась сказать, что таков ее долг. Но теперь вдруг замялась, глядя на этого американского парня. В его живом взгляде ей почудилась фальшь и пустое любопытство.
Сейчас она произнесет заготовленную фразу, газетчик обработает ее ответы в пафосном духе, как они это умеют, и она превратится в героиню. О ней напишут в прессе, возможно, она даже станет сенсацией, обыватели любят такие трогательные истории. Не исключено, это станет для нее своего рода охранной грамотой… Но какой ценой ей достанутся эти почести?
— Боюсь, у вас недостоверная информация, — сказала она с улыбкой, — я тоже слышала о себе эту историю, будто я осталась с умирающими, когда Красная армия оставила Царское Село. Но это всего лишь романтическая сказка. Такого не было и быть не могло. Русские солдаты никогда не оставляют своих раненых. Никогда.
— Но я слышал…
— Послушайте, мне самой неприятно, что обо мне ходят такие слухи! — быстро перебила Элеонора. Не хватало еще, чтобы американец назвал в качестве информатора Калинина или Довгалюка. — Я действительно выезжала на передовую и оказывала помощь бойцам. Но это все.
В гардеробе ее догнала Катерина и по-свойски взяла под руку. Элеоноре была очень неприятна такая бесцеремонность, она быстро убрала руку под предлогом, что ей нужно надеть пальто. Но Катерина не унималась.
— Я пройдусь с тобой немного, а то не могу уже слушать! — весело сказала она. — Надоела до чертиков эта мужская манера вести дела — десять раз повторять одно и то же, когда все давно понятно! И эти люди называют женщин болтушками…
— Зачем же вы все время противопоставляете мужчин и женщин, если боретесь за равноправие полов? — сухо спросила Элеонора в надежде, что Катерина разозлится и уйдет.
Но та только засмеялась, накинула пальто и вышла с Элеонорой на улицу.
— Ты молодец, молодец! Мы-то, дураки, не сообразили сразу… А ведь еще неизвестно, как бы они дело повернули. То ли тебя бы прославляли, а то ли Красную армию обгадили бы. Хотя… — Катя помолчала, пристраиваясь к быстрому шагу Элеоноры. — Может, лучше бы правду сказать. Маленькая ложь рождает потом грандиозные мифы.
Элеонора пожала плечами. Менее целеустремленный человек давно бы понял, что с ним не хотят общаться, но только не Катерина.
— Послушай, товарищ Львова, — сказала она напористо, — мы с тобой могли бы стать настоящими друзьями!
И снова взяла ее под руку. Эти фабричные манеры оскорбляли Элеонору, вызывая в душе ощущение пошлости. И Элеонора грубо, неожиданно для самой себя, вдруг заявила:
— Простите, но то, что у нас был общий любовник, еще не делает нас подругами.
— Ах, вот ты о чем! Ну прости, я же не знала.
— Что вы, я ни в чем вас не обвиняю.
— И то дело! Слушай, что мы будем ссориться из-за мужчины. Он не мучается, поверь, так мы почему должны? Было и было, подумаешь…
Элеонора отвернулась и ускорила шаг, чтобы скрыть смущение. В душе поднялась волна жгучего стыда.
— Нет, правда, — продолжала Катерина как ни в чем не бывало, — почему такая разница? Что для мужчины всего лишь ночь удовольствия, для женщины — разрушенная жизнь? Так не должно быть и не будет больше. Женщина так же свободна в своих желаниях, как и мужчина.
— Не буду с вами спорить.
— Правда, не сердись! Это было глупо с моей стороны, но…
— Товарищ Катерина! Я ни при каких обстоятельствах, никогда больше не хочу говорить с вами о Ланском. Пусть каждая из нас оставит воспоминания о нем при себе.
— А, так даже лучше! Что говорить, действительно… Просто даже глупо!
Катерина засмеялась, а Элеонора вдруг вспомнила про ее ранение, смутилась и замедлила шаг. Кажется, она становится слишком черствой…
— Я что хочу сказать, ты работаешь за пятерых, жизни не жалеешь. По делам — настоящая коммунистка, а все как-то наособицу. Почему так?
— Я выполняю свой долг, что еще вы от меня хотите?
— Долг — это хорошо, но ты будто заживо себя хоронишь. Зачем? Жить надо, товарищ Львова! В полный рост жить, сколько сил хватает! Сейчас время огневое, может, раз в миллион лет выпадает такое время.
Элеонора молчала. Что товарищ Катерина понимает под жизнью в полный рост? Партийные интриги? Распущенность, которую она почитает за женскую свободу? Но потакать своим желаниям — это совсем не свобода…
Любая другая женщина давно бы поняла, что с ней не расположены разговаривать, но для Катерины молчание Элеоноры не создавало ни малейшей неловкости.
— Думаешь, я не мечтала о счастье? Тоже хотела, чтобы муж, кружевные зонтики, дача летом, прелестные малютки и прочее…
Катерина расхохоталась, и Элеоноре вдруг послышалась настоящая боль в этом смехе. Она остановилась и осторожно взглянула в лицо собеседнице.
— Да, в юности я была не оригинальна в своих мечтах. Но вот не вышло! Я тебе, может, потом расскажу, почему. Мне дорога была либо в петлю, либо на улицу. А я к большевикам пошла и не пропала. И ты не пропадешь.
В обычно мрачных глазах Катерины вдруг промелькнуло что-то похожее на обычное человеческое участие. Элеоноре стало неловко, она знала, как мучительно для таких замкнутых людей, как они с Катериной, хоть чуть-чуть приоткрыть душу другому человеку, и не хотела, чтобы парторг потом жалела о своем порыве.
— Простите меня, но мы не можем быть друзьями, — сказала она как можно мягче, — я понимаю, что вы благодарны мне за помощь в лечении вашей раны и чувствуете себя виноватой, что… в общем, за Алексея. Поверьте, вы ни в чем не виноваты передо мной. Совершенно ни в чем, я не была представлена вам ни женой, ни невестой Ланского, следовательно, никаких обязательств. И в госпитале тоже… Я отнеслась бы так к любому человеку с такой раной, как у вас. Никакого личного отношения у меня не было, так что и у вас нет повода для симпатии ко мне. Я восхищаюсь вашей стойкостью, с какой вы перенесли болезнь, но мы слишком разные, чтобы дружить. Еще раз простите и не сердитесь на меня.
— Да я не сержусь! — Катерина вдруг крепко, порывисто, совсем по-мужски пожала ей руку. — Ты знаешь что? Ты же умный человек, так оглядись вокруг и подумай. Крепко подумай!
Если бы вдруг Элеонора и решила внять совету парторга, вокруг не происходило ничего, что заставило бы ее изменить свое мнение о большевиках. Несмотря на убедительную победу над Юденичем и некоторое улучшение снабжения, репрессии продолжались, как прежде. Аристократы жили, как под дамокловым мечом, каждую ночь ожидая визита чекистов. Те, кому посчастливилось поступить на службу, боялись увольнения, а другие, прекрасно образованные, умнейшие люди, безуспешно обивали пороги учреждений. На этом фоне благополучие Шварцвальдов выглядело почти неприлично.
Поэтому, получив приглашение к ним на ужин, Ксения Михайловна решила сказаться больной.
— Я очень люблю сестру милосердия Сашу Титову, благодаря которой мы не пропали на улице, но я совершенно не выношу новоиспеченную баронессу Шварцвальд! — заявила она.
Петр Иванович с Элеонорой пытались воззвать к ее лучшим чувствам, но безуспешно. После небольшой дискуссии тетушка неожиданно сказала, что во всем виноват сам барон. Нечего, мол, было жениться. Прекрасно жили любовниками, даже прижили двоих детей, нужно было продолжать в том же духе, а не ставить себя в ложное положение.
В ответ на Элеонорино «тетушка, но они же так любят друг друга» Ксения Михайловна саркастически усмехнулась: мол, эта любовь неспроста.
Оказывается, Шварцвальд совсем молодым женился на прелестной девушке своего круга. Женился по любви, но не прошло и года, как молодая жена, будучи в интересном положении, покончила с собой. Вероятнее всего, у нее было психическое заболевание, но кто знает…
— Бедный барон, пережить такое, — воскликнула Элеонора. От мысли, что творилось в душе Шварцвальда, у нее закружилась голова.
— Вот его и потянуло на крепких пролетарских женщин, — ядовито заметила Ксения Михайловна, — а потом, после этого ужасного случая как ему было искать себе новую жену в свете? Да, родовит, да, богат и хорош собой, и вроде бы его вины никакой нет в том, что жена наложила на себя руки. Об этом сразу перестали говорить и принимали его как ни в чем не бывало, и он считался завидным женихом… для других невест. Я к нему благоволила, но если бы ему взбрело в голову посвататься к моей дочери… Тут бы я сразу подумала, что нет дыма без огня, и это вообще очень темная история… Словом, ты понимаешь. Поэтому я полагаю, что Саша не столько от большой любви, сколько от безысходности.
Тут тетушка спохватилась, что Элеонора — барышня и ей слушать такие рассуждения не полагается.
— Прости, дорогая, но тебе пришлось столько пережить, что ты кажешься мне совсем взрослой, — Ксения Михайловна обняла племянницу.
В назначенный день Петр Иванович с племянницей прибыли к Шварцвальдам. Услышав о болезни Ксении Михайловны, Саша как-то очень недобро усмехнулась.
— Ну что ж, дело ваше, — сказала она холодно, но Элеоноре, кажется, обрадовалась.
Когда вошли в гостиную, стало видно, что Саша ждет ребенка, и Элеонора почувствовала прилив нежности к подруге. Как она отважилась на такое во время голода и разрухи? Шварцвальд, хоть занимал высокий пост, не пользовался особыми привилегиями, семья голодала, как и все другие семьи. Несмотря на округлившуюся талию и припухшие губы, Саша выглядела изможденной и почти прозрачной, ее прекрасные волосы посеклись.
Ничего удивительного, что ей тяжело выполнять обязанности хозяйки, и Шварцвальд мог бы поумерить свое гостеприимство, желчно подумала Элеонора, глядя, как отрешенно Саша приглашает их в столовую, где накрывает поистине царский ужин: пшенная каша с селедкой и хлеб.
Кроме них, гостей не было. Не было даже детей, они пошли на какое-то собрание в школу.
Элеонора принялась за еду, гадая, зачем их все же пригласили. Шварцвальд сказал, важное дело, но вел ни к чему не обязывающий разговор, который быстро съехал на политическую тему.
В очередной раз предложил ей перейти к нему в институт, а если уж она категорически против, то, по крайней мере, активнее включаться в общественную жизнь.
Элеонора только вежливо улыбалась в ответ, пока на выручку ей не пришел Петр Иванович:
— Оставьте эту агитацию, — заметил он добродушно, — ведь, в сущности, ваша революция, несмотря на свои пафосные лозунги, есть не что иное, как триумф зависти. А зависть, как известно, самое бесплодное чувство, которое приносит только разрушение и в душу человека, и во внешний мир. Поэтому мы предпочитаем держаться подальше от вашей государственной машины.
Шварцвальд не стал спорить:
— Что ж, раз не удается вас перевоспитать, перейду к сути дела. Я вас пригласил, чтобы передать кое-что по линии Красного Креста. Надеюсь, эта маленькая оказия останется между нами.
Загадочно улыбаясь, он встал из-за стола и жестом позвал гостей следовать за ним. Саша осталась в столовой, а Элеонора случайно перехватила мрачный взгляд, которым она смотрела на мужа.
— Только тихо, — барон достал два пухлых конверта из своего письменного стола, — держите. Ответа жду не позднее чем послезавтра.
О господи! Элеонора узнала почерк Лизы и заметила, как внезапно побледнел Петр Иванович.
Шварцвальд быстро усадил его на стул и подал стакан воды.
— О, не волнуйтесь так, это просто письма.
— Но как вам удалось?..
— При чем здесь я? Это у вашей дочери хватило ума связаться с представителями Красного Креста.
— Я в неоплатном долгу перед вами, барон… И когда вы поручились за нас, и теперь… Это же опасно.
— Никакого риска, не тревожьтесь. Я общаюсь с Красным Крестом по долгу службы, а ваша дочь достаточно сообразительна, чтобы не указывать имен. Единственная предосторожность, о которой я вас попрошу, — уничтожить письма и в своих ответах по возможности обходиться без имен.
Петр Иванович бережно спрятал письмо во внутренний карман и поспешил домой. Элеонора немного проводила его, но дядя словно не замечал ее присутствия, он летел как на крыльях, поглощенный мыслями о дочери.
Глава 10
«Дорогая моя сестра, — писала Лиза, — боюсь, что в своей жизни, полной трудностей и опасностей, ты едва ли вспоминаешь обо мне. И я не могу на тебя за это обижаться, мне в благополучной Британии не привелось пережить и сотой доли того, что выпало тебе.
Я могла бы сказать, что обречена на разлуку с родителями, и это гораздо страшнее для меня, но я ведь не пережила этого всего и не имею права на столь пафосные заявления, остается только тихо горевать…
Боюсь, что этим письмом я только подвергаю тебя лишней опасности, но, видишь ли, для меня это все равно что разговор с собственной душой.
О, Элеонора, каким ударом было для меня решение отца вернуться! Я долго не могла поверить, что родители оставят меня и внучек ради страны, которой больше не существует. Страшнее всего было то, что это же мой родной папа, который так любил меня и, кажется, никогда не интересовался ничем, кроме хирургии. Никогда прежде я не слышала от него высоких речей, он был такой… прости, никак не подберу нужного слова. Жизненный, что ли. Домашний, уютный папочка. Сколько себя помню, он всегда слушался маму, а она, согласись, была все же немножко диктатором. И вот ирония судьбы, единственный раз в жизни, когда это оказалось действительно важно, мама не сумела настоять на своем. Она бы осталась, Элеонора! Ведь речь шла не о выборе лучшей жизни, не о мнимом предательстве родины (которой уж нет) ради безопасности, а о воссоединении семьи. Ничего не было постыдного в том, чтобы остаться! Абсолютно ничего, особенно теперь, когда аристократия покидает страну целыми пароходами! Ох, Элеонора, я не могу его понять! Все время думаю и не понимаю, почему отец так решил! Но, знаешь, где-то в глубине души я это принимаю. Я знаю, что папа не мог поступить иначе.
Не буду лукавить, когда немного отступила первая боль разлуки, я сердилась. Потом была известная тебе кампания. Мы следили за событиями, затаив дыхание, я не спала ночами и первая выбегала к разносчикам газет. Казалось, до победы рукой подать, день-два, и безумие закончится. И родители снова смогут видеться со своими детьми, сколько захотят! Дорогая моя, я до сих пор с болью и радостью вспоминаю эти несколько дней надежды! Душа встрепенулась, я почти начала собираться в путешествие, мечтая поскорее обнять папу с мамой и тебя, милая сестра!»
«Милая сестра» вздохнула. Написав «известная тебе кампания» вместо «операция Юденича», наивная Лиза решила, что соблюдает конспирацию. Но общий тон письма был откровенно контрреволюционным. У Шварцвальда определенно были бы неприятности, попади оно в чужие руки. Как ни хочется сохранить этот, может быть, последний привет от Лизы, его придется уничтожить. Элеонора нежно провела пальцем по краешку прекрасной английской бумаги, вгляделась в почерк. Прихотливый, с множеством завитушек, но слегка неровный. Лиза почему-то не любила делать переносы, поэтому последние слова в строке у нее то сжимались, то загибались вниз. Здесь, кажется, капнула слеза, но пятно было сразу ликвидировано с помощью промокашки, остался только еле заметный ободок. Ах, как не хочется жечь, но и хранить нельзя. Речь в письме идет не только о ней.
«Но к декабрю все было кончено, — продолжала читать Элеонора, — надежда погибла. Нам стало ясно, что эта чудовищная власть воцарилась надолго. Не знаю, как описать тебе мои чувства, я стала словно животное, запертое в клетке. Кругом глухая стена, и не знаю, что легче, хранить надежду на встречу или принять как неизбежное, что я больше никогда не увижу папу с мамой. Эта мысль повергает меня в такое отчаяние, что я готова ехать в Петроград сама. Но Макс, девочки и еще один человечек у меня под сердцем никогда не позволят мне этого сделать. Иногда я завидую тебе, что ты свободна, а я совсем не принадлежу себе и не имею права делать даже хорошие и очень правильные вещи. Я не могу оставить мужа и детей, тем более не могу везти их в Россию, на верную гибель. Если бы ты знала, как я иногда презираю себя! Но что поделать, я превратилась в глупую наседку, вся сфера интересов которой ограничена детьми и домом.
Через полгода малыш появится на свет, а мамы не будет рядом. Она даже не знает, что я жду ребенка, и я не смогла ей об этом написать! Ты тоже не говори, прошу тебя! Она с ума сойдет от волнения, я постараюсь сообщить, когда все уже произойдет. Пока в России работает миссия Красного Креста и Макс делает солидные пожертвования, мне удастся писать, хоть и не часто. Ведь письма могут быть опасны для вас, а главное, они не заменят встречи!
Я знаю, знаю, ты считаешь меня эгоисткой и трусихой! Почти вижу, как ты хмуришься, что твоя глупая сестра думает только о том, как тяжела ей разлука. Может быть, ты даже вспоминаешь, какая я была злая и противная дочь, как говорила о маме ужасные вещи. Если бы ты только знала, до чего же мне стыдно теперь! Чего бы я ни отдала, чтобы не было этих отвратительных слов, сказанных из каприза и глупости! Но когда я была маленькой, мне казалось, что папа с мамой будут всегда и я все успею наверстать и исправить… Милая сестра, это такое заблуждение! Оказывается, наступает момент, когда самые простые вещи становятся невозможны.
В юности я мечтала поскорее выйти замуж и зажить своим домом. А теперь, когда моя мечта исполнилась и я сама стала матерью, я вдруг поняла, что Макс никогда не станет для меня так же близок, как родители. Я выросла, исчез этот барьер, родительский долг, если хочешь. Я так хотела заботиться о них и оберегать… Господи, да просто разговаривать с ними! Просто быть рядом!
Мне бы очень хотелось знать, что они не так страдают в разлуке со мной. Что они вырастили несносную Лизу и с облегчением сбыли ее с рук. А к внучкам не успели привязаться, и в вашей трудной героической жизни мама с папой не скучают хотя бы обо мне… Но я знаю, что это не так! Решение отца вернуться в Россию не значит, что он меня не любит. Это никак не связано, просто есть что-то, ради чего нужно переступить через самую сильную любовь. Я этого не понимаю, но знаю, что это есть.
Как бы я ни страдала, маме с папой в тысячу раз тяжелее, поэтому, дорогая сестра, я прошу тебя о том, о чем просить не имею права. У тебя нет никаких обязательств перед нами, это так. Мы не приняли тебя в семью и не дали тебе той родительской любви, о которой я сейчас сокрушаюсь. Мама сказала мне, что наша разлука — это возмездие за то, что она не воспитала тебя наравне со мной. И действительно, когда я вспоминаю свои детские годы, такие удивительные, исполненные радостного волшебства, и думаю, что ты в это время томилась в казарме, по недоразумению именуемой Смольным институтом, мне становится так стыдно! Но и результат… Если бы ты знала, как я восхищаюсь тобой, но я боюсь об этом писать, не рискуя впасть в фальшивый тон. Ты настоящая героиня!
Милая моя Элеонора, я не прошу тебя заботиться о моих родителях. Я знаю, они слишком гордые и сильные люди и до последнего будут справляться сами. Насколько я знаю маму, слишком явное участие может даже показаться ей оскорбительным. Знаю и то, что ты и без моих просьб сделаешь для них все возможное и невозможное. Просто попробуй хоть немного заменить им меня. Заглядывай к ним почаще и запросто, рассказывай о своих делах, а когда выйдешь замуж и у тебя появятся дети, позволь маме с папой участвовать в их воспитании, как если бы это были их родные внуки.
И еще одна просьба, совсем деликатного свойства. Сейчас человек из Красного Креста передает письма через барона Шварцвальда, но если этот канал вдруг закроется, нельзя ли связываться непосредственно с тобой? Передавать письма родителям слишком опасно. Прошу тебя, дорогая сестра! Мне больше некому довериться.
Ты, верно, думаешь, что я написала тебе только ради этого. Нет и еще раз нет! Я очень тоскую по тебе, по твоей прямоте и надежности. Мне так не хватает твоего несгибаемого духа! Иногда я думаю, что если кто и смог бы уговорить отца остаться с нами, так это ты. Тебя бы он послушался. И, засыпая, я иногда позволяю себе помечтать, как мы живем в нашем поместье, всей семьей собираемся за чаем в малой гостиной.
Ты, мне кажется, увлекаешься верховой ездой, мама муштрует всех местных дам, а отец занят научными трудами. Он сидит в кабинете, зарывшись в книги, а дети притаились в уголке, как я когда-то, и завороженно смотрят, как медленно планирует с письменного стола лист черновика… Наблюдать работу его мысли интереснее всех игр: как он хмурится, грызет кончик пера, потом резко поднимает палец кверху, как бы ставя своей идее восклицательный знак, и стремительно начинает листать огромный том. Мелькают удивительные картинки: скелет, череп, кровеносные сосуды, — но детям не страшно, они смотрят во все глаза. А потом прихожу я с крепчайшим чаем, по-русски, в серебряном подстаканнике.
Теперь этому не бывать…
Нужно смотреть правде в глаза, скорее всего, мы никогда больше не увидимся, но ты все же не забывай меня, дорогая Элеонора».
Отложив письмо, Элеонора задумалась. Она питала к сестре нежную, но, в сущности, неглубокую привязанность, тут Лизу не подвело женское чутье.
Стыдно признать, но она совсем не скучала по Лизе, только сочувствовала Архангельским, что они разлучены с дочерью.
Кажется, сейчас ей интереснее было бы общаться с товарищем Катериной, чем с собственной сестрой, как ни кощунственно это звучит.
Лиза — просто мать семейства, а они с Катериной — настоящие валькирии, пусть и по разные стороны баррикад. Это так, невесело усмехнулась Элеонора, тут с Лизой не поспоришь даже из скромности. Только вот чья жизнь важнее, которая потянет больше на неведомых живому человеку весах, моя или Лизина? Она необходима своему мужу и детям, является центром их существования, а я… Кому какой толк от моего геройства? Пусть я прямая и надежная и тысячу раз такая настоящая героиня, как пишет Лиза, но ведь до этого никому нет дела! Если я завтра умру или исчезну, этого никто не заметит. Может быть, Архангельские немного погорюют, но и только.
Если прибегнуть к аллегории, моя жизнь — сухая схема, а Лизина — настоящая картина, наполненная красками нежности и любви. Или, продолжая логический ряд, моя — скелет, а Лизина — живое тело.
На маленькой спиртовке Элеонора приготовила себе чай. Эта странная жидкость, заваренная на травах Ксении Михайловны, обычно хорошо утешала ее. А когда становилось особенно грустно, помогала папироса, которую она выкуривала в открытое окно, сидя на подоконнике. Редко затягиваясь, она смотрела, как дымок поднимается в пасмурное небо, как снуют прохожие по серой мостовой, а в окнах дома напротив то загорается, то гаснет жидкий желтый свет.
Почему так получилось, что она совсем одна? В бытность воспитанницей Смольного она часто слышала наставления от классной дамы, что ей следует прилежно заниматься, чтобы окончить курс первой по всем предметам. Чтобы сделать хорошую партию, нужны красота, приданое и связи, а ничего этого у Элеоноры, увы, нет. Поэтому, мадемуазель Львова, готовьтесь жить своим умом. Дай бог, чтобы я ошибалась, но чудеса происходят так редко, моя милая…
И все же Элеонора не верила этим мрачным прогнозам. Она мечтала о любви, прекрасной и единственной, и чтобы на всю жизнь.
Наверное, ее грезы были совершенно такими же, как у всех других юных девушек. И она полюбила, как и всякая юная девушка, надеясь на вечность и сказку…
Элеонора горько усмехнулась. Для любви нужны двое.
Зачем она отдала свое сердце такому ничтожному человечку? Почему ошиблась? Почему не слушала Ксению Михайловну и не помнила наставления классных дам?
Видно, героини не годятся для обычной жизни. Даже в ее первой любви была какая-то мрачная жертвенность, что-то исступленное. И они были вместе не потому, что ей этого хотелось, не потому, что не смогла противиться чувству. Нет, она, образно говоря, возложила свою девственность на алтарь любви. Зачем?
Ах, если бы только у Алексея достало порядочности не играть с ней, если бы он только понял, как это важно для нее. Если бы только подумал, как она наивна… Но для мужчины наивность девушки не препятствие, а повод, чтобы ее обмануть.
Как там говорит Катерина? То, что для женщины на всю жизнь, для мужчины дай бог если на всю ночь. Или как-то в этом духе… Есть в ее речах рациональное зерно, только выводы она делает отвратительные.
Мысли скользили горькие, но неглубокие, поднимая в душе чувство мрачной досады. Прошлое не изменишь, а она все терзается, почему так, а не иначе. Было трудно, тяжело и противно, но это закончилось. Все. Пора перелистнуть эту страницу. Просто нельзя тратить силы на бесплодное самокопание, когда есть люди, которым нужна ее помощь.
Элеонора помахала руками, якобы выгоняя табачный дух из комнаты, и закрыла окно. Хватит плакать о пролитом молоке. Это стыдно — жалеть себя за крах любви, в котором полностью сама виновата, в то время, когда Архангельские с Лизой обречены на разлуку. Но эта мысль думалась как-то фальшиво, через силу.
Сев за столик, она разгладила перед собой лист дурной серой бумаги, выглядящий особенно жалко рядом с английским собратом, и взялась писать ответ, надеясь, что найдет для сестры довольно искренних и теплых слов, чтобы хоть немного смягчить ее боль от разлуки с родителями.
Глава 11
Калинин забежал к ней в кабинет, держа перед собой увесистый сверток.
— Элеонора Сергеевна! — энергично воскликнул он и положил пакет ей на стол.
Она нахмурилась:
— Вы мне все перепутаете.
— Не перепутаю, голубушка, наоборот! Это, помните, мы с вами аппендицит делали?
— Кажется, припоминаю, — вежливо ответила она. Она стояла на стольких операциях, что они давно уже слились в одну бесконечную череду. Но не стоит обескураживать Калинина, для которого эта аппендэктомия, может быть, стала вехой в карьере.
— Так вот пациент поправился и специально пришел меня отблагодарить.
— Николай Владимирович, это нехорошо.
— Еще как хорошо! Врача накормит больной! Нарком Семашко сказал, между прочим, — тут Калинин потряс сверток и прислушался. — Хотя в данном случае, кажется, напоит.
Элеонора отвела взгляд. Читать жизнерадостному доктору нотации она не собиралась, но все же принимать подношения не годится. Бесплатная медицина, кажется, единственное хорошее нововведение большевиков, и надо его соблюдать, а не опускаться до мелких поборов.
Но Калинин не замечал ее молчаливого недовольства, как ни в чем не бывало разрывал газету, в которую было упаковано подношение. Внутри оказалась бутыль с белесой жидкостью. Николай Владимирович уважительно присвистнул:
— Ого, самогон! Становится страшно!
— Будьте добры, уберите эту гадость из операционной. И прошу вас больше никогда ничего сюда не приносить, что бы вам ни поднесли пациенты.
— Так от чистого же сердца все!
Тут к ним присоединился Шура Довгалюк с амбарной книгой подмышкой. Элеонора и не помнила, когда последний раз видела его без этого гроссбуха.
— Так, Львова, распишись за лекцию. Завтра в восемнадцать, чтобы все твои были! И без всяких «занята на операции», я проверю.
— Хорошо, будем, — она не глядя поставила роспись там, куда указывал Шурин неправдоподобно красивый палец. У него были удивительной лепки руки с миндалевидными ногтями, от таких не отказалась бы самая привередливая кокетка. Вдруг она вспомнила, что Довгалюк считался очень хорошим фельдшером, до поступления в госпиталь прекрасно работал в земстве, практически подменяя спившегося врача, даже интубировал и отсасывал пленки детям при дифтерийном крупе. Общаясь с ним на медицинские темы, Элеонора оценила превосходный уровень его подготовки, но, подвергшись красной заразе, Шура забросил медицину. Всю свою недюжинную энергию он направил на общественную работу, вечно организовывал то лекции, то занятия, то курсы, то встречи с революционерами и поэтами. Что-то из этого оказывалось полезным, например, курсы по ликвидации безграмотности, но остальное…
— Можно узнать, какова тема лекции?
— А, не знаю… Интересная тема. Останешься довольна. А что это у вас? Отдайте мне.
— Забирай.
— Вот спасибо так спасибо! А дайте во что завернуть.
Калинин махнул рукой:
— Шура, неси так! Все уже знают, что ты пьяница.
— Я? Ни боже мой. Даже нюхать не хочу. Но приходится привлекать несознательный элемент, а с ним без этого никак.
Бесцеремонность и грубость друзей почему-то была Элеоноре симпатична, хотя должна была бы вызывать совершенно другие чувства.
— Шура, я тоже несознательный элемент, однако ж прекрасно обхожусь, — улыбнулась она.
— Ты, Львова, вообще молодец! Я таки не понимаю, почему ты до сих пор не в комсомоле! Ты ж работаешь втрое против наших активистов, а уж как ты себя проявила во время обороны Петрограда! Слушай, ты знаешь что? В выходной мы катаемся на лыжах в Стрельне, айда с нами!
— Правда, поехали! — встрепенулся Калинин. — Отдохнете, наберетесь сил перед новой трудовой неделей.
От такого натиска Элеонора растерялась:
— Но я не хожу на лыжах.
— Вот и научим! — Шура азартно хлопнул ее по плечу. — А то что это, действительно, как трудиться, так ты с нами, а как отдыхать — так нет. Разве можно? Нет уж, как говорится, вынесла бремя, заслужила и почет!
Перехватив ее удивленный взгляд, Шура подмигнул:
— На лекции ходи, Львова, еще не то узнаешь. Ну все, я побежал, — Шура укрыл бутылку полой халата, — а тебя жду в девять возле главного входа. В Стрельну двинемся централизованно. Поняла?
Она растерянно кивнула, только потом спохватилась:
— Шура, у меня нет лыж.
— Я тебе принесу, — крикнул он из коридора, — не беспокойся.
Это было глупо, но Элеонора поехала. С низкого неба сыпал острый мелкий снег, а по темной улице змеилась поземка, словом, обычное петербургское утро последнего месяца зимы. Разумнее всего было бы остаться в постели, но мысль о том, что Шура специально для нее несет лыжи, заставила Элеонору встать.
Позавтракав овсянкой с капелькой подсолнечного масла, она задумалась, что надеть. В Смольном она получила прекрасную гимнастическую подготовку, но лыжи и коньки в программу не входили. Иногда старшие девушки катались на финских санях, но на этом все.
Элеонора знала, что переимчива и физически сильна, поэтому научиться будет нетрудно, но вот что надевать?
Откинув кисею, за которой висела одежда, девушка задумалась. Впрочем, думай не думай, а выбор небогат. Вместо прямой юбки можно надеть расклешенную, чтоб не сдерживала шаг, а под нее — теплые рейтузы. А если наряд окажется совсем непригоден или эти доморощенные спортсмены начнут над ней смеяться, она просто уйдет, вот и все. Но, подойдя к месту сбора, она увидела, что сослуживцы тоже оделись кто во что горазд. Просто живописная группа нищих, достойная кисти художника-передвижника.
Народу собралось человек пятнадцать, но, судя по расстроенному Шурину лицу, он рассчитывал на большее.
— Черт, черт! — стоя возле кабины грузовика, он курил резкими затяжками. В грубом свитере с высоким воротом и матросском бушлате без опознавательных знаков, но с красным бантом, его щуплая фигура вдруг показалась Элеоноре грозно-значительной. — Я, дурак, машину достал, еще переживал, что все не поместятся! Ну ничего, я им покажу срыв мероприятия…
Из хороших знакомых были только Калинин, пожилой терапевт Харитонов и перевязочная сестра Лидия, сухопарая дама средних лет. Она единственная была одета, как настоящая спортсменка, а на фоне остальных, пожалуй, выглядела даже щегольски. И как ни мало Элеонора разбиралась в спортивном инвентаре, легко определила, что лыжи у нее настоящие, заслуженные. Остальные участники «мероприятия» были ей известны только в лицо, поэтому она удивилась, когда те, устроившись в кузове, стали с ней тепло здороваться и спрашивать, как идут дела в операционном блоке. А одна веселая краснощекая девица, по виду хохлушка, с таинственным видом отогнула брезентовое полотнище и показала мешок картошки.
Грузовик оказался невероятно старым, в нем все бренчало и скрипело, а на ухабах страшно трясло, пассажиры подскакивали чуть ли не на полметра. Шура даже прекратил возмущаться из боязни прикусить язык.
