Сандро из Чегема Искандер Фазиль
Тенгиз распахивает дверь директорского кабинета – никого. Успел сбежать. Теперь я спрашиваю: что бы ты делал на месте Тенго? Ты бы, как нищий пенсионер, стоял бы в дверях и ждал, пока он вернется. Что сделал Тенгиз? Тенгиз вошел в кабинет и сел на директорское место. Только сел, зазвонил телефон. Берет трубку. «Алло», – говорит и смотрит на меня. Тот, видно, спросил, кто говорит.
– Тенгиз говорит, – отвечает, – начальник автоинспекции приморской дороги.
Тот, видно, спрашивает, где, мол, директор.
– Директор в бегах, – говорит, – как раз мы его ищем. Есть подозрение, что сбежал с казенным золотом. Дороги перекрыты.
Тот, видно, испугался и, ничего не ответив Тенгизу, положил трубку. А Тенгиз спокойно набирает номер и разговаривает со своими знакомыми. И что же ты думаешь? Через пять минут директор, как побитая собака, входит к себе в кабинет, а Тенгиз (ах ты, мой Тенго!) продолжает говорить по телефону, только теперь не на меня смотрит, а на директора. Рукой показывает ему – садись! – но тот не садится, потому что хочет в свое кресло сесть. Наконец Тенго кладет трубку и смотрит на директора.
– Что скажешь? – спрашивает Тенго.
– Я уже все сказал, – говорит директор, как будто бы сердится, а на самом деле боится.
– Зато я еще не все сказал, – отвечает Тенгиз, – потому что я не выношу, когда обижают старушек, особенно таких добрых, застенчивых старушек, как наша тетя Катя. И при том чистоплотная старушка. Если, – говорит, – в доме ничего нет, одно лобио подаст, но в таком виде, что пальцы покушаешь. И вот, когда обижают таких старушек, когда им путем обмана стачивают зубы, как бериевские палачи, а потом вместо золота предлагают железо, я, – говорит, – бросаю приморскую дорогу и выхожу на защиту. А в это время эндурские подпольные фабриканты через левых шоферов провозят левые бесфактурные товары.
В общем, такую речь сказал Тенгиз, что я чуть не заплакал. Но директор наоборот. Видно, он решил, что Тенгиз дает слабину, раз говорит про добрых, застенчивых старушек. Но он ошибся, дурачок, потому что Тенгиз никогда не дает слабину, а всегда свой подход имеет.
– Что вы мне лекции читаете, – говорит директор громко, чтобы сотрудники слышали, какой он храбрый, – у нас нет золота, и вообще встаньте с моего места.
– У вас золото есть, – отвечает Тенгиз и так спокойно пробует открыть ящик стола, как будто надеется, что там золото лежит.
– Не трогайте ящик! – кричит директор и подбегает к нему.
Оказывается, это как раз надо было Тенгизу. Как ястреб цыпленка, Тенгиз цап его одной рукой за подбородок! Честно скажу, это мне не понравилось, черт с ним, думаю, лучше бы моя старушка с железной челюстью ходила.
У директора рот разинулся, слова сказать не может, почернел.
– У тебя во рту, – говорит ему Тенгиз и, держа его за подбородок, раскачивает ему голову, – хватит золота на двух старушек, и я это тебе докажу совершенно официально как старший автоинспектор.
С этими словами он его отпускает, клянусь прахом отца, отряхивает руки, и мы выходим.
– Приведи тетю Катю, – говорит он в дверях, – а он пока вспомнит, где золото лежит.
Одним словом, как видишь, и золото нашли, и старушку мою подковали, и ни копейки денег не взяли.
– Как ни копейки?
– Налог государству уплатили, – добавила тетя Катя, – а так им ничего не дали.
– А собирались пятьдесят рублей дать, – добавил дядя Сандро.
– Могучий человек! – сказал я вполне искренне.
– А как же! – заключил дядя Сандро. – На приморскую дорогу всякого простачка не поставят.
Они пошли. Я еще некоторое время постоял, глядя им вслед: аккуратная старушенция в черной шали и высокий стройный старик рядом. На самом углу они остановились, встретив какого-то знакомого. Дядя Сандро сделал жест в сторону тети Кати, и я понял, что заново излагается эта история. Я вошел в редакцию.
Не знаю, точно ли так происходило то, что рассказывал дядя Сандро, но примерно через месяц я убедился, что Тенгиз – человек самого решительного свойства, а приморское шоссе таит в себе немало опасностей.
В этот воскресный день мы с Тенгизом договорились, что он довезет меня на своем мотоцикле до поворота на село Атары, куда я ехал к родственникам. Это было для него не слишком обременительно, потому что он сам каждое воскресенье отправлялся в деревню к своим родственникам, они жили дальше, по пути.
Он подъехал ко мне домой, я уселся в коляску, и мы выехали из города. Был хороший солнечный день, и мы быстро катили вдоль моря по безлюдному шоссе. Километрах в десяти от города Тенгиз вдруг резко затормозил, и мотоцикл остановился.
– Что случилось? – спросил я.
– Надо проверить, – кивнул он назад, скидывая мне на колени свей гладиаторские перчатки, – эндурские аферисты.
Я оглянулся и увидел далеко позади обыкновенную полуторку. Она догнала нас и теперь проезжала мимо.
Тенгиз приподнял руку и небрежно махнул им. Я заметил, что в кабине сидело два человека. Проехав еще метров двадцать, машина, как мне показалось, неохотно остановилась.
Я до сих пор не понимаю, как он узнал эту машину, потому что он ни разу не оглянулся за все время, пока мы ехали из города. То ли он узнал ее по звуку мотора, то ли увидел в своем зеркальце, а может, он по каким-то своим сложным автоинспекторским расчетам определил, что она именно в это время должна появиться здесь, подобно тому, как астрономы заранее определяют время сближения небесных тел.
Так или иначе, машина остановилась, и Тенгиз направился к ней своей ленивой, расслабленной походкой.
Сидя в коляске, я видел, как он подошел к кабине и, поставив ногу на подножку, разговаривал с шофером. Изредка до меня долетали отдельные слова, из которых мало что можно было понять, да я и не старался вникать в них.
От нечего делать я надел на руки его перчатки. Они были тяжелые, и я почувствовал себя по локоть погруженным в средневековье. Я почувствовал, что центр тяжести моей сущности переместился в сторону моих утяжеленных рук. Я почувствовал легкое желание сжать в этих турнирных перчатках рыцарское копье или меч.
Через мгновение, по-видимому, отсутствие остальных рыцарских доспехов вернуло меня в обычное миролюбивое состояние, и я задремал, ощущая на своем лице тепло осеннего солнца и слыша за эвкалиптовой рощей шум мотора. Спросонья я улавливал слова, которые долетали до меня от машины. Так они разговаривали минут пять или десять.
Потом я открыл глаза и увидел, как из машины высунулась толстая красная рука шофера, закатанная по локоть. Он протягивал Тенгизу какую-то бумагу. Возможно, это был наряд. Лицо Тенгиза изменилось. Его горбоносый профиль принял насмешливое выражение, как у Мефистофеля, которому подсовывают поддельную индульгенцию. Он и настоящей-то индульгенции знает цену, а тут еще поддельная. Он бросил на нее один только взгляд и с легкой досадой протянул в окно:
– Показывай… бабушке…
Они говорили еще некоторое время, а Тенгиз все стоял в той же расслабленной позе, опершись ногой о подножку машины, а шофер, видимо, ему что-то доказывал. Я даже про себя удивился терпению Тенгиза, а главное, его добросовестности. Все-таки у него был выходной, и он мог бы дать себе отдых.
Но вот что происходит дальше. Рука из кабины подает ему какой-то документ, по-видимому шоферскую книжку, и Тенгиз, не глядя, сует ее в карман и идет к мотоциклу. Но тут открывается дверь кабины с противоположной стороны, и шофер быстро догоняет его.
Это парень лет тридцати, небольшого роста, очень коренастый, с небритым лицом, с красными, вроде от недосыпа, веками. Он идет рядом с ним и что-то говорит, и я обращаю внимание на его широкие плечи и невероятно толстые руки, высовывающиеся из закатанных рукавов ковбойки.
Вдруг я замечаю, что этот парень лезет в карман, что-то вынимает оттуда и, на мгновение прижавшись к Тенгизу, что-то сует ему в брюки.
Тут я окончательно поборол дрему и уставился на них. Я никак не мог понять: в самом деле он ему что-то сунул в карман или мне это только померещилось, потому что ни у парня, ни у Тенгиза выражение лица не изменилось. Парень продолжал ему что-то говорить, а Тенгиз продолжал его насмешливо выслушивать. Потом они остановились, и Тенгиз, вынув из кармана книжку, теперь я был уверен, что это шоферские права, отдал ее этому парню, слегка помахав ею перед его носом.
Парень кивнул ему своей лохматой головой, и теперь было особенно заметно, какие у него тяжелые плечи и руки, особенно по сравнению с Тенгизом, высоким и тонким, как эстрадный танцор.
Парень повернулся широкой спиной и быстро пошел к машине. Тенгиз подходил к мотоциклу своей расслабленной походкой. И пока он подходил, я никак не мог понять, знает ли он, что парень этот что-то сунул ему в карман или вообще мне это померещилось. И только когда он подошел, по его блудливо-самодовольной улыбке я понял, что знает.
В этот миг машина почти с места вырвалась на большой скорости. Тенгиз продолжал улыбаться, но мне показалось, что какая-то тень тревоги пробежала по его лицу. Он медленно сунул руку в карман и вынул оттуда дореформенную трешку.
В следующее мгновение он брезгливо отбросил ту трешку и взглянул исковерканным от гнева лицом на дорогу. Машина пылила далеко впереди.
– Слезай! – гаркнул он.
Я, сам не понимая как, мгновенно вывалился из коляски. Кажется, он вытряхнул меня из нее, как фасолину из перезрелого стручка.
Мотоцикл взревел, как взлетающий самолет, и, обдав меня вихрем горячего воздуха и пыли, исчез впереди. Я, между прочим, здорово тогда разозлился на него. Скорее всего, из-за глупой неловкости, с которой я вывалился из коляски, к тому же на руках моих остались его турнирные перчатки, что было особенно неуместно. Я встал, снял эти перчатки и, шлепая одной из них по брюкам, стряхнул с себя пыль. Потом я бросил перчатки на обочину дороги и стал ждать. Я не знал, что думать обо всем этом, я только ясно ощутил, что в воздухе запахло лжесвидетельством.
Минут тридцать мотоцикл не появлялся, и я заглядывал в кабины встречных машин, стараясь угадать по выражению лиц сидящих в машине, знают ли они что-нибудь о том, что случилось впереди, но, видимо, никто ничего не знал, да и машин было не так много.
Наконец появился мотоцикл. Он шел на небольшой скорости. Он был похож на победителя заезда, делающего круг почета. Поравнявшись со мной, Тенгиз остановился и устало сбросил руки с руля. Пыльное лицо его сияло победной сытостью кровника, добывшего голову врага.
– Что было? – спросил я у него, подавая ему перчатки.
– Было то, что должно было быть, – сказал он, одной из них вытирая лицо.
Вот что он рассказал, заглядывая в кабины проезжающих машин и иногда кивая знакомым шоферам.
– Минут через пятнадцать догнал. Вижу – обойти не дает. Даю вправо – он вправо. Пытаюсь влево – и он влево. Посмотрим, думаю, сука, кто кого купит. Близко не подхожу, знаю, тормознет – врежусь. Старый эндурский номер. Ну, думаю, хорошо, как только встречная поравняется с ним, дам газ и проскочу мимо встречной. Но он тоже не дурак. Как только встречная – берет вправо, чтобы тот еле-еле проскочил, не оставляя для меня просвета.
Ну, ничего, думаю, у кого гайка крепче, посмотрим. Присосался, иду сзади. Он прибавляет скорость, я прибавляю, он убавляет – я убавляю. Хочет, чтобы я чуть поближе подошел, чтобы тормознуть. Я чуть прибавлю скорость, он хочет тормознуть, я сбавляю. Опять прибавляю, думает, хочу проскочить, я опять убавляю. Наконец не выдержали у него нервы. Тормозит и выворачивает вправо, а я слева выскакиваю вперед, бросаю мотоцикл и выхватываю пистолет. Понял – хана ему. Останавливает машину. Подхожу. Сидят – готовые мертвецы. Толстый молчит. А второй говорит:
– Прости, Тенгиз! Клянусь мамой, пошутили.
– Я тоже, – говорю, – хочу пошутить. Выходите! Держу под прицелом, потому что толстый – такой аферист, на все пойдет.
– Поворачивайтесь спиной, – говорю. Поворачиваются. – Ты отойди на три шага, – говорю шоферу. Отходит. Обыскиваю дружка, карманы пустые. Обыскиваю коротышку. Уже по затылку вижу: в кармане что-то есть. Правильно. Пачка денег в кармане. Не считая, кладу к себе в карман.
– Триста? – спрашиваю.
– Да, – бурчит, – триста.
– Правильно, – говорю, – такса за провоз бесфактурных нейлоновых кофточек из Эндурска до Мухуса. Теперь езжайте и рассказывайте в Эндурске, как вы посмеялись над Тенгизом дохрущевской трешкой.
Молчат. Коротышка сопит. Съел бы меня, чувствую, да боится пулей подавиться. Сели в машину и, пока не уехали, все время под прицелом держал, потому что этот коротышка – первый аферист Эндурска.
С этими словами он вынул пачку десяток из кармана и пересчитал.
– В самом деле триста? – спросил я.
– Да, но не в этом дело, – сказал он, укладывая деньги в бумажник и пряча бумажник в карман кителя.
– А в чем? – спросил я.
– Ты представляешь, как он мог опозорить меня! – воскликнул Тенгиз и, прикусив губу, покачал головой. – Ну, теперь пусть рассказывает, кто кого опозорил.
– Неужели выстрелил бы, если бы не остановились? – спросил я.
– А разве иначе этот аферист остановился бы? – сказал он, надевая перчатки и включая мотор.
– Но ведь тебя за это посадили бы!
– Конечно, – согласился он, и уже громко, чтобы перекричать мотор: – Когда человеку задевают честь – человек идет на все!.. Садись, поехали!
Я сел в коляску.
– Опозорить хотел, негодяй! – снова вспомнил он, разворачиваясь.
Мы поехали. Через некоторое время Тенгиз что-то мне крикнул и кивнул на дорогу, сбавляя скорость. Я увидел на шоссе темный след от шин резко затормозившей машины. След уходил вправо, как будто машину занесло. Он снова дал газ, оставляя позади место своего поединка с эндурским шофером.
– Опозорить! – донеслось до меня сквозь шум мотора, и я увидел, как вздрогнула его спина. Так вздрагивают от чувства омерзения люди, вспоминающие, каким чудом им удалось избежать нравственного падения.
Он благополучно довез меня до поворота в село Атары, а сам поехал дальше. Мне показалось, что он уже успокоился. Во всяком случае, поза его на мотоцикле выражала обычную для него ленивую расслабленность.
Легко догадаться, что с тех пор я не слишком стремился к мотоциклетным прогулкам с Тенгизом.
…Примерно через год я узнал, что его сняли с работы. Как-то встретил его на улице.
– Уже знаешь? – спросил он, заглядывая мне в глаза.
– Слыхал, – сказал я.
– Что думаешь?
– Сам знаешь, – говорю, – можешь считать, что легко отделался.
– Все это ерунда, – досадливо отмахнулся он, – не в этом дело.
– А в чем?
– Интриги, – сказал он многозначительно, – место у меня хорошее, многие завидуют… Но я это так не оставлю, в ЦК буду жаловаться..
Пока мы говорили, он поглядывал на дорогу в ожидании, как можно было понять, подходящей машины. Наконец он поднял руку, и возле нас остановилась частная «Волга». Видимо, магию власти он еще не утратил.
– Подбросишь до Каштака, – сказал он владельцу машины. Тот с мрачной покорностью кивнул головой.
– Интриги, – повторил он еще раз, усевшись рядом с водителем я кивнув головой, как бы намекая на могущественную корпорацию, которая собирается его уничтожить, но с которой он намерен бороться и бороться.
И видно, боролся, и борьба была нелегкая. Во всяком случае, корпорация сначала взяла верх. Через несколько месяцев я его увидел за рулем такси возле базара. Он сидел, откинувшись на сиденье, с ленивой снисходительностью ожидая, пока усядутся сзади несколько крикливых женщин с сумками, одна из которых, высунув руку из окна, держала за ножки щебечущий букет цыплят.
Всей своей позой, выражающей снисходительное равнодушие к настоящему, он мне почему-то напомнил (так мне представилось) монархического эмигранта, вынужденного в чужой стране заниматься унизительным делом, но верящего в свою правоту и ждущего своего часа.
В отличие от монархических эмигрантов Тенгиз его дождался. Еще через полгода он был возвращен, правда в качестве простого инспектора, на ту же дорогу. Возможно, понадобился его опыт.
Дело в том, что в это время среди мирных подпольных фабрик Эндурска появилась сверхподпольная трикотажная фабрика, выпускающая изделия из «джерси» и работающая на японских станках, что было установлено, к сожалению, только по образцам конечной продукции экспертами Мухуса, Сочи, Краснодара и других городов страны.
Раздраженные успехами новой фабрики, старые фабриканты Эндурска, по иронии истории, отмеченной еще Марксом, вошли в классово чуждый контакт с органами ОБХСС с тем, чтобы помочь им найти и разорить своих удачливых конкурентов.
Но это оказалось не так просто. Борьба длилась несколько лет, и новое, кстати, так и не выходя из подполья, победило старое. Держатели акций «джерси», несмотря на японские станки, в этой схватке применили старинный слободской прием. В один прекрасный день в Эндурске сгорел подпольный склад с огромным запасом временно законсервированных нейлоновых кофточек.
И опять, теперь, правда, в обратную сторону, сработала ирония истории. Советским пожарникам (а эндурских пожарников смело можно назвать советскими) пришлось гасить этот классово чуждый пожар.
Оказалось, что дом, в котором находился склад, раньше принадлежал грузинскому еврею Давиду Аракишвили, который уехал в Израиль, подарив свой дом, как выяснилось после пожара, своему фиктивному племяннику. Изощренность этого сионистского издевательства Давида Аракишвили состояла в том, что, оставляя дом на имя несуществующего племянника, он в то же время всех своих существующих племянников забрал с собой.
Спрашивается, зачем паспорт, зачем прописка, зачем домовая книжка, если в Эндурске целый дом можно продать подпольным фабрикантам под видом меланхолического подарка остающемуся племяннику от разочарованного в возможностях социализма дяди?!
Но, как говорится, нет худа без добра. С этих пор лекторы Эндурска и Мухуса с немалым успехом используют эту историю, как наглядный пример, подтверждающий тезис о хищническом характере частнособственнического развития, что неоднократно отмечалось в лучших классических работах как Маркса, так и Энгельса.
Глава 11 Тали – чудо Чегема
В этот незабываемой летний день шло соревнование между низальщицами табака двух табаководческих бригад села Чегем. Соперницы, одна из них – пятнадцатилетняя дочь дяди Сандро Тали, или Талико, или Таликошка, другая – девятнадцатилетняя внучка охотника Тендела, Цица, разыгрывали между собой первый чегемский патефон с полным набором пластинок «Доклад тов. Сталина И. В. на Чрезвычайном Всесоюзном съезде Советов 25 ноября 1936 года о проекте Конституции СССР».
Кто не видел Тали, тот многое потерял в жизни, а кто видел ее и сумел разглядеть, тот потерял все, потому что в его душе навсегда застревала влажная тень ее образа, и, бывало, через множество лет, человек, вспоминая ее, вдруг вздыхал с какой-то горькой благодарностью судьбе.
В пятнадцать лет она была длинноруким и длинноногим подростком с детской шеей, с темно-золотистыми глазами, с каштановым пушком бровей, с густой челкой на аккуратной головке, то и дело шлепавшей ее по лбу, когда она бежала.
И только необыкновенная по своей законченности линия подбородка, лунная линия, намекала на небесный замысел ее облика и в то же время вызывала немедленное и вполне земное желание прикоснуться к этому подбородку, попробовать его на ощупь: такой ли он гладкий и законченный, как это кажется со стороны?
Но мало ли миловидных и даже просто красивых девушек было в Чегеме! Чем же она выделялась среди них?
Лицо ее дышало – вот чем она отличалась ото всех! Дышали глаза, вспыхивая, как вспыхивает дно родничка, выталкивая струйки золотистых песчинок, томно дышали подглазья, дышала шея так, что частоту биения пульсирующей жилки можно было подсчитать за пять шагов от нее. Дышал ее большой свежий рот, вернее, дышали углы губ, не то чтобы скрывающие тайну ее чудной улыбки, но как бы неустанно подготавливающие эту улыбку задолго до того, как губы ее распахнутся. Казалось, углы губ ее пробуют и пробуют окружающий воздух, вытягивая из него какое-то солнечное вещество, чтобы благодарным сиянием улыбки ответить на сияние дня, шум жизни.
Со временем понадобилась целая гора безмерной подлости и жестокости, чтобы наконец залепить углы ее губ в тревожной неподвижности, но и тогда вдруг прорывалась ее прежняя, нет, почти прежняя улыбка, и тем, кто знал ее в пору отрочества, хотелось кусать пальцы от боли при виде этой улыбки или свернуть шею самой судьбе за то, что она допустила все это.
Но тогда до всего этого было еще далеко.
Чуть ли не с самого рождения девочка была отмечена знаком, а точнее, даже знаками небесной благодати.
Однажды, когда ей было четыре или пять месяцев, мать, держа ее одной рукой, другой стягивала белье с веревки, протянутой вдоль веранды. Неожиданно девочка вскинула ручонки в сторону яблоневых ветвей, нависавших над верандой, и стала кричать:
– Луна! Луна!
И тут, вглядевшись в направлении ее воздетых розовых ручонок, мать ойкнула и чуть не выронила дочку: сквозь ветви яблони в тихом предзакатном небе серебрился бледный диск луны.
Узнав об этом необыкновенном явлении, чегемцы несколько дней приходили смотреть на чудо, и ребенок, стоило ему кивнуть на небо, с необыкновенной радостью вздымал ручонки и бодро говорил:
– Луна!
Некоторые чегемцы предлагали устроить дежурство с тем, чтобы не пропустить мгновение, когда ребенок произнесет свое второе слово, чтобы, сопоставив оба слова, узнать, что он этим хотел сказать, начав свой словарь с такого высокого предмета, как луна.
Кстати, местный учитель, с улыбкой (которая сразу же не понравилась чегемцам) выслушав сообщение об этом чуде, с улыбкой же опроверг его.
Он сказал, что наука совсем по-другому смотрит на этот вопрос. Он сказал, что скорее всего кто-то, держа в руке большое красное яблоко, сравнил его с луной, а ребенок это услышал, и ему это так и запало в голову. И вот он, однажды увидев на дереве плоды, похожие на яблоко, ошибочно назвал их знакомым звуком, а диск луны, если он даже и виделся сквозь ветви яблони, не имеет к этому никакого отношения. Так объяснил чудо учитель неполной средней школы, открытой в Чегеме в начале двадцатых годов.
Чегемцы из присущего им гостеприимства (наука в Чегеме – гость, это они чувствовали) не стали спорить с наукой, а предложили учителю прийти самому и убедиться, что ребенок именно луну называет луной, а не яблоко.
На следующий день, поближе к вечеру, учитель пришел в дом к дяде Сандро и при немалом скоплении народа произвел опыт. Проверка чуда происходила в условиях, исключающих всякую случайность: мать вынесла ребенка во двор и остановилась в таком месте, где диск луны сиял в небе в полном одиночестве, а не как-нибудь там сквозь яблоневые ветки. Учитель стал рядом с матерью и, к удивлению чегемцев, вытащив из кармана румяное яблоко, ткнул в него другой рукой и с коварной наивностью в голосе спросил:
– Луна?
Ребенок немедленно запрокинул головенку, нашел глазами луну, вытянул в ее сторону ручонки и, улыбаясь беззубым ртом, мягко поправил учителя:
– Луна! Луна!
Учитель не сдавался. Он еще несколько раз выразительно показывал на свое яблоко и с терпеливо наигранной тупостью (чегемцы считали, что ему и не надо было ее наигрывать) спрашивал:
– Луна?
Каждый раз девочка отстранялась от яблока и, почти выпрыгивая из рук матери, показывала на небо и с удовольствием произносила полюбившееся ей название небесного тела.
В конце концов она, видимо, догадалась, что учитель хочет ее запутать и, внезапно вытянувшись из материнских рук, довольно увесисто шлепнула его по щеке ладонью. Учитель от неожиданности уронил яблоко, и оно откатилось от него по косогору двора. Чегемцы весело заулюлюкали, учитель стал растерянно озираться, что ребенком было неправильно понято, как попытка найти свое яблоко, и он, видимо сжалившись над учителем, свесившись из материнских рук, стал показывать ему, куда оно закатилось, и на этот раз не делая ни малейшей попытки назвать его луной.
Сконфуженный учитель ушел со двора, торопливо бросив чегемцам на ходу, что до луны триста тысяч километров. В другое время эта новость, может быть, и произвела бы на чегемцев сильное впечатление, но не сейчас.
– Теперь и не такое скажешь, – смеялись чегемцы в кивали вслед уходящему учителю, мол, отыграться хочет.
Не успело полнолуние смениться тоненьким серпом, как произошло второе чудо, и опять на той же веранде. Тетя Катя оставила здесь спящего в люльке ребенка, а сама ушла на огород, где провозилась около двух часов.
Набрав целый подол стручков зеленой фасоли, которую она собиралась приготовить на обед, тетя Катя вернулась с огорода, взошла на веранду и вдруг увидела, что люлька вовсю раскачивается, а ребенок напевает, правда без слов, застольную песню «Многие лета».
Уронив руки и рассыпав фасоль, мать, остолбенев, смотрела на свою единственную дочку. Заметив маму, девочка перестала петь и тоже уставилась на нее. Качнувшись несколько раз, люлька остановилась…
Было похоже, впоследствии рассказывала тетя Катя, что тот, Невидимый, который раскачивал люльку, застыдившись или испугавшись прихода матери, тихо отошел в сторонку с тем, чтобы посмотреть, что будет дальше. Очнувшись, тетя Катя бросилась к люльке, выпростала девочку и, то целуя, то шлепая ее (испытание на противоположных раздражителях), убедилась, что она цела.
Такой случай нельзя было оставить без внимания. Надо было срочно выяснить, кто посетил ребенка – посланец аллаха или шайтана. В тот же день к вечеру Хабуг привез из соседней деревни муллу.
Мулла прочел над изголовьем ребенка спасительную молитву, причем читал он ее достаточно долго, чтобы произвести впечатление реального труда. Закрыв Коран, он приготовил амулет, куда тетя Катя дополнительно вложила квитанцию оплаченного налога и бумажку облигации («Небось не помешает»), после чего, прикрепив к треугольнику амулета шелковую нитку, повесила его ребенку на шею. Мулла сделал вид, что не заметил посторонние бумажки, вложенные тетей Катей в амулет, – ничего не поделаешь, приходилось мириться с предрассудками общественной жизни.
Тетя Катя спросила у муллы, не надо ли перестроить веранду, раз уж на ней случилось такое.
– Да чего уж там веранду, давай дом перенесем, – поправил ее дядя Сандро с некоторой желчной усмешкой.
Мулла, не обращая внимания на желчную усмешку дяди Сандро, отметил, что пока веранду или тем более дом не надо перестраивать, потому что, судя по всем признакам, ребенка посетил посланец аллаха. Очевидно, в тот миг, когда девочка впервые произнесла: «Луна!» – он слетел с Луны и сегодня, после десятидневного полета, появился у ее изголовья. Какие признаки, что это был ангел, а не шайтанское отродье?
Во-первых, девочка, показывая на луну, как вы сами говорите, все время радовалась, улыбалась, смеялась, а это как раз характерно для посещения небожителя. Во-вторых, когда Невидимый стал качать ее люльку, она запела «Многие лета», что само за себя говорит. А в-третьих (тут мулла лукаво улыбнулся и показал на ласточкины гнезда под карнизом веранды), ласточки обязательно бы почуяли посланца шайтана и с криками преследовали бы его, как они преследуют ястреба, ворону или, скажем, сойку.
Так говорил мулла, единственный в Кенгурийском районе владелец и читатель святой книги – Корана. Родственники и соседи, собравшиеся послушать муллу, обрадовались его словам и стали гадать, с какой стороны мог подлететь посланец аллаха так, чтобы не задеть фруктовые деревья, росшие вокруг двора.
Версия о том, что посыльный аллаха мог прямо камнем спуститься с неба, была сразу же отвергнута ввиду ее хищного оттенка. Тут один из чегемцев вспомнил слова учителя относительно расстояния между Землей и Луной и тут же высчитал среднюю скорость полета ангела, которая, по его словам, должна была равняться тридцати тысячам километров в сутки.
– Если он за это время нигде не присел, – уточняли некоторые.
– А где присядешь? – добавляли другие, намекая на отсутствие в небесах какой-либо точки опоры.
– И то сказать, – соглашались остальные чегемцы, больше всего пораженные не скоростью передвижения ангела в небесных просторах, а его необыкновенной выносливостью, позволившей ему пройти десятидневный путь, нигде не присев.
Несмотря на ясную, как божий день, разгадку этого доброго чуда, мулла, чтобы исключить любую случайность, велел поджарить кукурузную муку, смешать ее с мелко натолченной солью и посыпать ее вокруг люльки, когда она, разумеется с ребенком, будет стоять на веранде.
Если ангел снова вздумает подойти к ребенку, то на рассыпанной муке никаких следов не будет, потому что наш мусульманский ангел скорее испепелится, чем наступит на хлеб-соль – символ нашего мусульманского гостеприимства.
А если это был шайтан (что маловероятно) и если он, сумев одолеть отталкивающую силу талисмана (что еще более маловероятно), вздумает снова подойти к люльке, то на рассыпанной муке обязательно останутся следы его свинячьих копытец. Потому что шайтанскому отродью нет большего удовольствия, чем топтать наш хлеб-соль, символ нашего древнего гостеприимства.
Так говорил мулла, уважаемый чегемцами человек, потому что он при всех режимах (царском, меньшевистском, большевистском) читал одну и ту же священную книгу – Коран, в отличие от новейших грамотеев, которые при одном режиме и то ухитряются чуть ли не каждый год менять свои книги.
Кстати, мулла строго-настрого приказал, рассыпав муку, смешанную с солью, не подглядывать, потому что, объяснил он, увидеть все равно ничего не увидите, а разозлить можете, особенно шайтана.
Эти дополнительные инструкции мулла давал, уже сидя за столом и макая в благоухающее алычовое сациви хрустящие куски жаренного на вертеле цыпленка.
Кстати, тут же, не отходя от стола, он попросил у тети Кати рецепт ее алычовой подливки, которая ему очень понравилась.
Покраснев от удовольствия, тетя Катя сказала, что ее алычовая подливка ничего особенного из себя не представляет, разве что в ней два-три сорта малоизвестных трав, которые она разводит у себя в огороде. Тут же она побежала в кладовку и вынесла оттуда мешочек с тремя сортами семян, отделенных друг от друга узелками.
Тетя Катя и в самом деле была прекрасной огородницей. Она разводила не только огородные культуры, известные в Абхазии, но и сама находила в лесу какие-то новые, в том числе и лекарственные травы, и выводила их у себя в огороде. Злые на язык чегемцы говорили, что она выслеживает больных собак и, высмотрев, какие они травы кусают, разводит их у себя в огороде.
Так или иначе, мулла положил в карман мешочек с семенами ароматических трав, сел на своего коня и, таща на веревке заработанного козла, выехал со двора. Уже с дороги он крикнул, чтобы за ним послали, если появятся следы шайтанского отродья. Голос его, понукавший упиравшегося козла и громко высказывавший подозрение, что шайтанское отродье вселилось именно в него, еще некоторое время раздавался над Большим Домом, а потом затих. Тетя Катя стояла у ворот и с блаженной улыбкой слушала его голос.
– Да падут твои болезни на мою голову, – сказала тетя Катя и, как бы осененная благодатью, возвратилась домой.
На следующее утро она перемолола соль, поджарила муку и рассыпала эту миролюбивую смесь вокруг люльки своей дочери, предварительно вытащив ее на веранду. После этого она, как обычно, пошла к себе в огород кое-что прополоть, как она говорила. Примерно через час со двора раздались взвизги встревоженных ласточек. Сперва тетя Катя думала как-нибудь перетерпеть, но не выдержало материнское сердце, да и взвизги эти до того стали пронзительны и остры («ну, просто голову секут»), что она побежала к дому.
Только она спрыгнула с перелаза во двор, как увидела своими глазами визжащие молнии ласточек, промелькнувшие над кукурузником, явно кого-то преследуя. Позже она клялась, что видела, как тряслись гребешки кукурузы впереди пролетающих ласточек. Было ясно, что посланец дьявола, не успев набрать высоту, летел (хотя и невидимый), задевая своими погаными крыльями кукурузные гребешки.
– Чернушка! Чернушка! Ату его, ату! – кричала тетя Катя, зовя и проклиная собаку, которая куда-то запропала.
Вбежав на веранду, она увидела, что люлька опять раскачивается, а ребенок, выпростав руки, изо всей силы сжимает кулачками амулет. Тетя Катя выхватила девочку из люльки, ощупала ее и, убедившись, что она цела и здорова, снова вложила ее в люльку и тут только заметила, что тонкий слой муки, насыпанный вокруг люльки, исчез.
Тут, по ее словам, она испытала легкое помутнение разума: с одной стороны, ласточки явно гнались за посланцем шайтана, с другой стороны, люльку мог раскачивать только посланец аллаха. С одной стороны, нет следов богохула, топчущего символ хлебосольства, с другой стороны, сам символ куда-то исчез. Уж не действуют ли обе силы разом, не разыгралась ли у люльки ее единственной дочери битва потусторонних сил?
Четыре дня подряд повторялось одно и то же, и неизвестно было, что появляется у люльки младенца. И только одно было ясно, что существо это за долгий путь к Земле успело здорово наголодаться – жареная мука с мелко натолченной солью каждый раз исчезала. Тетя Катя на всякий случай с каждым днем стала все гуще и гуще подсыпать муки, хотя она точно не знала, кто эту муку подъедает: посланец шайтана или аллаха. Но она так рассудила: посланец шайтана, как бесстыжий человек, и так прокормится где попало, а посланец аллаха может и голодным остаться через свою совестливость – не украдет, не попросит.
Все-таки на пятый день она не выдержала – то ли надоело ей жарить муку каждое утро, то ли неизвестность надоела. Она сказала дяде Сандро, что, если он не приведет муллу, она сама пойдет за ним.
– Хорошо, – сказал дядя Сандро, – ты подкорми их в последний раз, а я пойду.
Но дядя Сандро за муллой не пошел. Ему жалко было терять еще одного козла. Никому ничего не сказав, он вышел из дому, а потом потихоньку через заднее крыльцо вошел в дом, зарядил охотничье ружье и притаился у окна, откуда хорошо были видны и люлька, и мука, насыпанная вокруг нее, и ласточки, стремительно влетавшие и вылетавшие из-под карниза.
И вдруг разом все переменилось: люлька заходила ходуном, ласточки бешено закружились, и дядя Сандро услышал приближающееся со стороны кухни осторожное цоканье когтей о пол веранды.
«Оказывается, у него не копыта, а когти», – успел подумать дядя Сандро об ошибке муллы и с колотящимся сердцем приподнял ружье, решив разом пальнуть из обоих стволов, а там будь что будет!
Еще бы одно мгновенье, и он на потеху чегемцев убил бы свою собаку. Да, это была Чернушка. Под радостные вопли младенца и тарахтенье раскачивающейся люльки, сопровождаемая взвизгами пикирующих ласточек, собака подошла к люльке, тщательно вылизала вокруг нее всю муку, мимоходом лизнула протянутую в ее сторону руку девочки и, блудливо озираясь, покинула веранду.
Уже внизу на лужайке двора ласточки с еще большей смелостью, имея пространство для маневрирования, налетели, почти чиркая ее на бреющем полете, и она, изо всех сил сдерживаясь, чтобы сохранить достоинство и не побежать, затрусила в сторону кукурузника.
У самого плетня нервы у нее все-таки не выдержали, она, обернувшись, лязгнула зубами на задевшую ее ухо ласточку, так что вся стая грянула взрывом чирикающего негодования: «И она еще огрызается?!» Со взрывом чирикающего негодования слился вопль тети Кати из огорода, и тут собака, тяжело перемахнув через плетень, бросилась наутек по кукурузнику, сопровождаемая взволнованным шумом ласточек.
В тот же вечер в кругу ближайших родственников, сидя у горящего очага, дядя Сандро, посмеиваясь и то и дело кивая на жену, сидевшую тут же на отдельной скамейке, рассказал о том, что видел днем.
(Кстати, кивки его в сторону жены имели двойной смысл: с одной стороны, он как бы призывал смеяться над ее предрассудками, а с другой стороны, обращал внимание слушателей на то, что она то и дело клевала носом.) Это была довольно обычная картина. Умаявшись за день, тетя Катя после ужина вот так вот усаживалась с клоком шерсти и веретеном, и начиналась великая борьба бдения с дремотой, и неизвестно, кто побеждал, потому что бдение ее было заполнено воспоминаниями об увиденных снах, а дрема не останавливала работы.
Крутанув веретено и вытягивая из облачка шерсти нить, она засыпала на то время, пока веретено не дойдет до полу. За эти несколько секунд она успевала не только заснуть, но и увидеть что-нибудь во сне. Главное, что картины ее снов в этот промежуток по насыщенности действиями никак не соответствовали ни ее короткому сну, ни ее кроткому нраву.
– Если бы наяву ты была такая шустрая, – говаривал дядя Сандро, когда она, проснувшись, тут же выкладывала свой сон.
– А ну, посмотри, что дальше будет, – иногда говорил ей кто-нибудь из соседей или родных, если сон им казался интересным и незаконченным. И она, крутанув веретено, послушно засыпала. И хотя не сразу, обычно с пятой-шестой попытки, она все-таки попадала в колею желанного сна и досматривала его до конца.
Было забавно видеть, как она готовится вступить в эту колею. Вот она сидит, повыше подняв руку и прищурившись, словно всматривается в очертания сумеречной страны снов, и, стараясь угадать местность, где проходил ее сон, как бы мысленно примериваясь, чтобы не проскочить ее, она крутила веретено. Иногда она довольно быстро попадала в колею нужного сна, но иногда очень долго, а то и совсем не получалось.
– Отстаньте-ка от меня, занимайтесь своим делом, – говорила она в таких случаях нетерпеливым слушателям, как бы отчасти объясняя свои неудачи за счет их чересчур теребящего беспокойства. И уже, бывало, люди заняты другими разговорами, собственно, даже подзабыли, в чем был соблазн продолжения ее сна, как она его снова выуживала из хаоса потусторонних теней.
– Опять там была, – объясняла она, проснувшись и наматывая на веретено выработанный во время сна кусок нитки.
– Ишь ты, ишь ты! – насмешливо кивал в ее сторону дядя Сандро, а сам слушал.
– Ну, как там дальше, – бывало, спрашивал кто-нибудь из соседей, – наших никого не видела?
И тетя Катя рассказывала сон свежий, как только что разрытая могила. Дело в том, что сны ее обычно представляли из себя полулегальные встречи с близкими и дальними родственниками и односельчанами, покинувшими этот мир. Во всяком случае, местность, в которой проходили ее сны, была одинаково доступна для жителей этого и того мира. И те, что уже там, при встрече с теми, что еще здесь, вечно выражали им свое недовольство, предъявляя свой грустный, иногда очень запутанный счет и, главное, сами же, заранее зная, что этот счет никто не оплатит, не выполнит, старались изложить его как можно точней, что должно было лечь дополнительным укором на совесть тех, кто с ними встречался. Они вели себя примерно так, как крестьянин, надолго, может быть навсегда, застрявший в больнице, при встрече с близкими дающий им хозяйственные указания по дому, чувствуя, что они все сделают не так, как надо, и все-таки не в силах отказаться от горькой сладости укоряющего совета.
(Тут ваш скромный историограф хочет взять слово и поделиться своими наблюдениями над природой сна, что ни в коем случае не является попыткой умалить ценность открытий, сделанных в этой области тетей Катей или даже дядей Фрейдом.
Как ни разгадывай сон, который произвел на нас сильное впечатление, истинный смысл его уже в том, что он хотя бы на миг раздвинул перед нами пелену повседневности и дал почувствовать трагическую даль жизни. В этом его могучее освежающее предназначение. Как бы ни был нелеп или запутан сюжет сна, подспудный смысл его никогда не мелочен: неосознанная или, чаще, неразделенная любовь, коварство, страх, стыд, милосердие, жалость, предательство.
Сюжет сна можно сравнить с обезьяной, которая с кинокамерой на шее пробежала по джунглям нашего подсознания. А может, это хлам жизни, вынесенный прибоем на пустынный берег. И вдруг среди сотен бессмысленных кадров мы находим несколько, приоткрывающих истинный смысл увиденного в прибрежном хламе, какой-то никчемный лоскуток тупой болью отяжелил наш сон, и мы, проснувшись или еще во сне, догадываемся, что он напомнил нам платье давно любимой женщины, а мы-то думали, что все позабыто…
И тут мы начинаем понимать, что нужны были сотни нелепых кадров, чтобы сделать убедительными те два-три, которые приоткрыли нам смысл. Ведь если бы все кадры более или менее логически приводили бы нас к смыслу, мы могли бы заподозрить, что кто-то подсунул нам нравоучительную басню. Убедительность находки тем жгучей, чем подлинней мусор, из которого мы ее извлекли…) Разумеется, тетя Катя, разбираясь в своих снах, не всегда доходила до смысла, чаще так и застревала в мусорных тенях своих видений или, так и не сумев за весь вечер снова попасть в колею интересующего сна, откладывала веретено и, схватив головешку, загребала золу и покрывала ею жар, словно семя, которое зарывают в землю, чтобы назавтра очаг снова расцвел дружными всходами плодоносного огня.
– Сегодня что-то ничего не получается… Пора спать, – говорила она, при этом сладко зевая.
– Можно подумать, что она весь вечер чем-то другим занималась, – неизменно отвечал на ее слова дядя Сандро, за привычной насмешкой скрывая досаду на то, что не удалось узнать, чем кончился ее очередной сон.
Однако в тот вечер, когда дядя Сандро, посмеиваясь, рассказывал о том, что он видел днем, случилось совсем другое. Девочка тут же лежала в люльке и в знак всеобщей радости и собственной необыкновенной живости сама себя раскачивала. И вдруг, глядя на отца, который в это время как раз показывал, как он чуть было не пристрелил свою собаку, девочка улыбнулась и сказала:
– Папа!
И тут родственники и соседи, сопоставив ход предыдущих чудес, пришли к неотвратимому выводу, что все это время, начиная с неожиданно узнанной и названной луны, пенья (хотя и без слов) застольной песни, самораскачиванья в люльке, ребенок двигался к тому, чтобы вымолвить: «Папа!» – тем самым пророчески намекнув на его великое и вечное призвание тамады.
Луна означала время его деятельности, раскачивание в люльке и пенье застольной песни – результат его деятельности. (Мысль, что ребенок мог запомнить эту мелодию, потому что ее довольно часто исполняли во время ночных пиршеств в доме дяди Сандро, почему-то никому не пришла в голову.)
– Видишь, даже ребенок тебя осуждает, – не очень впопад, но зато целенаправленно, стараясь использовать каждый случай, чтобы отвратить дядю Сандро от его застольных стремлений, сказала тетя Катя и, крутанув веретено, клюнула носом.
– Наоборот, – отвечал дядя Сандро, смеясь ее неудачному замечанию, – она меня первым назвала, значит, она меня одобряет.
Девочка росла необыкновенно резвой и, еще не умея ходить, пыталась танцевать под всякий звук, из которого можно было извлечь если не мелодию, то, по крайней мере, ритм. Так она вырывалась из рук и раскачивалась в люльке, услышав звон коровьих колокольцев, стук града о крышу, хлопанье ладоней по ситу и даже кудахтанье кур.
В восемь лет она научилась играть на гитаре и вечно волочила ее по дороге между Большим Домом и соседями.
В двенадцать лет она играла все мелодии, которые когда-либо воспроизводились в Чегеме. Играть она могла в любом положении: сидя, стоя, лежа, бегом и даже верхом на дедушкином муле, который, по наблюдениям чегемцев, слегка подплясывал, услышав над собой бренчанье струн.
Но больше всего она любила играть, сидя на макушке дедушкиной яблони. Бывало, в летний день, гремя орехами, всыпанными в нутро гитары, взберется на яблоню и там, у самой вершины на развилке веток и сплетенье виноградных лоз у нее было уютное местечко, где можно было сидеть, часами наблюдая за Чегемом и его окрестностями.
Иногда на голову путника, проходившего по верхнечегемской дороге, вдруг сверху, с небес, обрушивалась бойкая мелодия, и он, остановившись, долго зыркал глазами, стараясь понять, откуда эта мелодия, но и определив, что она льется с яблони, он, продолжив свей путь, пытался обнаружить того, кто там притаился, и нередко спотыкался, а то и шлепался на каменистой верхнечегемской дороге. И тут мелодия обрывалась смехом.
Некоторые путники при этом очень сердились и клялись костями всех покойников, что, видно, на дом этот снизошла порча, моровая чума и сибирская язва, если девки его с гитарами шастают по деревьям, как ведьмы.
– Чем ворошить кости своих покойников, лучше бы присоединился к ним! – кричала девочка вслед сердитому путнику и нарочно изо всех сил ударяла по струнам.
А как она встречала гостей!