Сандро из Чегема Искандер Фазиль
Девушка приходит и говорит, что не разрешил. Я так и знал. Ладно, думаю, теперь надо делать вид, что ничего не подозреваю.
– Хорошо, – говорю, – милая девушка. Только утром не забудьте забежать ко мне домой.
– Вы об этом не беспокойтесь, – говорит она, – я обязательно забегу. Я близко от вас живу.
– Тогда я засну, – говорю, – так и передайте: уснул.
– Спокойной ночи, – говорит девушка и уходит.
Какой спокойной ночи – сейчас главное не заснуть. И что же? Через полчаса слышу, дверь приоткрывается и входит в палату человек в белом. Тихо-тихо подходит к моей кровати и смотрит, смотрит, смотрит. Я замер и жду, а правая нога под одеялом – на изготовку. Чуть что – прием каратэ, и человек – инвалид первой группы. Все-таки десантник – кое-чему обучили.
Но вот, вижу, отходит от меня и возле окна садится на стул. Видно, решил – пусть как следует уснет, а потом укол или порошок – не знаю, как у них сейчас там принято. Вижу, через полчаса он опять повернулся ко мне и смотрит, смотрит, смотрит, а я совсем замер. И вдруг встает и прямо идет на меня. Нервы мои не выдержали, и я делаю вид, что внезапно проснулся.
– Стой! Кто идет? – кричу.
– Тише, тише, – говорит, – больных разбудите. Мне показалось, что вы перестали дышать.
– Нет, – говорю, – пока живой и с одним человеком справиться могу.
– Как вы себя чувствуете? – спрашивает.
– Почему-то очень спать хочется, – говорю.
– Спите, спите, – говорит, – это всегда бывает при большой потере крови.
С этими словами он куда-то уходит. Видно, кому-то докладывает: пока, мол, ничего сделать не могу, пациент контролирует обстановку.
Не знаю, что ему там сказали, но он снова приходит и снова смотрит на меня, но я замер – как будто сплю. Он снова садится на свой стул, кладет голову на подоконник и фантазирует храп. Ну, думаю, такие номера мы не кушаем. Я держу себя в руках, а он храпит, чтобы я бдительность потерял. И так до самого утра.
Рано утром вдруг под окном больницы слышу голос жены. Я вскакиваю с постели, а этот убийца в белом халате тоже вскакивает и наперерез.
– Сейчас же ложитесь! – кричит.
Я ударом левой отбрасываю его в угол, распахиваю окно и кричу:
– Я жив-здоров! Езжайте на похороны бабушки! От моего имени тоже поплачьте над гробом! Друзьям моим передайте, где я лежу! Подробности после похорон!
Жена плачет.
– Мы, – говорит, – всю ночь тебя ищем, все морги, все милиции обзвонили.
– Нашли, – говорю, – куда звонить. Езжайте, только друзей предупредите!
А этот, в белом халате, уже очухался и тащит меня от окна. Но я теперь не сопротивляюсь. Сам ложусь.
– Как вам не стыдно, – говорит, – вы меня ударили, а я всю ночь здесь над вами глаз не смыкаю.
– Извините, – говорю, – но я первый раз слышу, чтобы человек храпел с открытыми глазами.
Часа через два приходят друзья. Приносят цветы, хачапури, курицы, как будто дело в кушанье. Мои друзья, наши, местные ребята, быстро нашли общий язык и с главврачом и с лечащим врачом. Теперь уже уверен – никто не тронет.
Еще два дня лежу, чувствую себя прекрасно, и что интересно – температура все время тридцать шесть и шесть. Приезжает жена, рассказывает, что бабушку похоронили с почетом, все как положено по нашим обычаям.
Через день приходит один из моих близких друзей и говорит:
– Адгур, я все узнал. Тебе шьют вооруженное нападение на работников милиции – хотят тебе вышку дать. Но ты не мандражь – друзья от Мухуса до Москвы на ноги поставлены. Первым делом надо выиграть время, чтобы ты как можно дольше лежал в больнице. Отсюда тебя не возьмут. И хватит всем трепаться про свою нормальную температуру. С сегодняшнего дня у тебя тяжелые осложнения. Лечащего я уже купил. На сорок пять дней оставляют тебя в больнице. А там посмотрим. В Москве уже наняли тебе крепкого адвоката. Местного нельзя, потому что все куплены.
Вскоре приезжает московский адвокат, приходит с моим другом в больницу, и я ему все как было рассказываю.
– Не бойся, – говорит, – Адгур, я еще не таких китов гарпунил, как ваша милиция. Но и ты за ношение оружия получишь полтора года.
– А это нельзя, – говорю, – провести как национальный обычай?
– Нет, – говорит, – нельзя. Я всегда заранее говорю, что могу сделать, потому мне и платят такой большой гонорар.
– Что ты торгуешься, – говорит мой товарищ, – тебе вышка грозит, а полтора года что такое?
– Тем более, – говорит адвокат, – фактически просидишь год, если будешь себя хорошо вести. И это на нас работает, что ты был на Кубе во время карибского кризиса как отличник боевой подготовки.
И вот приходит время. Я выхожу из больницы. Через неделю должен быть мой суд. И вдруг приходит мой товарищ, связанный с Верховным судом. У меня там тоже своя разведка.
– Адгур, – говорит, – дело плохо. Они хотят завтра в два часа дня провести внезапный суд и дать тебе местного адвоката.
– Как, местного адвоката? – говорю. – Я дам отвод такому суду!
– Нет, – говорит товарищ, – они как раз этого ждут. Если ты дашь отвод, тебя возьмут под стражу как особо опасного преступника. Чтобы отсечь тебя от друзей. Поэтому отвод давать нельзя, а надо срочно за эту ночь вызвать твоего адвоката из Москвы. Но позвони сначала в Аэрофлот, кажется, вечерние рейсы самолетов из Москвы отменили.
– Они что, – говорю, – уже Аэрофлот тоже купили?
– Точно не знаю, – говорит, – может, купили, а может, рейсы отменили, потому что не сезон, пассажиров мало.
В самом деле, звоню в наш Аэрофлот: вечерние рейсы отменены. Ладно, думаю, попробуем через Адлер. Звоню в Адлер и спрашиваю насчет вечерних рейсов.
– Пожалуйста, – говорят, – сколько хотите.
Звоню своему адвокату в Москву. Но телефон заказываю не я. Товарищ заказывает, а я уже потом беру трубку. На телефонной станции тоже все куплены.
– Вы, – говорит мой адвокат, – правильное решение приняли. Срочно вылетаю, встречайте в Адлере.
Одним словом, здесь мы их обштопали. Когда мой судья на следующий день узнал, что мой адвокат на месте – чуть-чуть челюсть не потерял. А в это время мое дело уже передали местному адвокату, и он его читает. Мне ребята доложили. Я прихожу в адвокатуру и вижу – этот чмур сидит в очках и читает мое дело, как писарь из довоенной картины «Дарико».
– Брысь! – говорю. – Чтобы твоего духу не было! Виднейший московский адвокат, окончивший три института, два месяца занимается моим делом, а ты со своим купленным дипломом хочешь за одно утро изучить!
Одним словом, вместе с друзьями ждем суда, который на два часа назначен. А в это время мой адвокат почему-то крутится по городу, а в чем дело, не пойму. Его один из друзей обслуживает на машине. То в Верховный суд едет, то в прокуратуру едет, то в горком едет. Чувствую – что-то делается, а что – понять не могу. Неужели, думаю, эти аферисты и моего адвоката покупают? И вот перед самым судом он подходит ко мне и говорит:
– Адгур, я тебя, как обещал, спасу. Но их обвинить мы не можем, потому что слишком могучие силы заинтересованы в этом. Тайная дипломатия. Придется перестроить защиту. Ты не знаешь людей, которые в тебя стреляли. И так судья против тебя настроен, но я ему сломаю хребет.
Значит, человеку, который на глазах у милиционеров в упор выстрелил в меня, при этом издевательски говоря: «Да замолчишь ты когда-нибудь или нет!» – как будто я не человек, а движущаяся мишень кабана, значит, ему ничего не будет?! Я психанул, но ребята меня кое-как успокоили и довели до суда. Что делать? Взял себя в руки и говорю все, как научил адвокат.
Суд идет, уже видно, что вышку мне не дадут, но этот сволочь-судья хочет дать мне лет восемь под предлогом хулиганской перестрелки в пьяном виде.
А народные заседатели кто? Мужчина и женщина. Мужчина, по-моему, глухой из артели «Напрасный труд». А женщина – передовица швейной фабрики, по-русски два слова сказать не может. Сколько я судов ни видел в нашем городе, всегда кто-нибудь из заседателей – со швейной фабрики. Почему им так швейная фабрика нравится, не пойму. Там воруют так же, как и везде.
Заседателей у нас вообще за людей не считают. Их даже никто не покупает, потому что они, что судья скажет, то и подпишут.
Одна надежда на моего адвоката. Ну он им дал чесу! Во-первых, он высмеял следствие, как бесчестное и безграмотное. Таких аферистов, как наши следователи, Техас не знает. Оказывается, следователь мой генеральский парабеллум вообще изъял из дела. Какому-то начальнику подарил. Мой генеральский парабеллум заменили каким-то дряхлым, вшивым вальтером. Перед людьми, которые меня не знают, стыдно было. Такой вальтер у нас хороший деревенский сторож в руки не возьмет. При этом выставили шесть гильз, якобы найденные на месте перестрелки. Техас, по сравнению с нашими следователями, новоафонский монастырь до его закрытия.
Значит, уже скрыть нельзя, что в меня шесть раз попали. Делают так, как будто я шесть раз стрелял и в меня шесть раз стреляли. Мой защитник это тоже высмеял.
– Это что, – говорит, – перестрелка или дуэль Пушкин – Дантес?!
Он сказал, что я вообще в преступников не стрелял, а стрелял в воздух, чтобы позвать милицию.
– Посмотрите на этого парня, – сказал он, – в недалеком прошлом десантник, отличник боевой подготовки, добровольцем уехавший на Кубу во время карибского кризиса… Неужели он ни разу из шести выстрелов не мог попасть в этих разбушевавшихся хулиганов, чьи личности, вероятно, будут установлены в дальнейшем более объективным следствием?
Значит, намек дает на наш первый вариант защиты.
– Выходит, – говорит, – по словам уважаемого судьи, наши десантники не умеют стрелять? Это клевета на нашу замечательную армию, призванную защищать мирный труд!
Тут его прокурор останавливает и говорит, что в словах судьи нету клеветы на нашу армию, но есть кавказский акцент, который московский товарищ принял за клевету.
Но мой адвокат с места ему отвечает:
– Есть клевета, и я прошу занести это в протокол!
Одним словом, он их раздраконил. Как он говорил, так и вышло. Мне дали полтора, и я из них просидел год.
И вот привозят меня в драндскую тюрьму, и там я вижу надзирателя, который оказался дядей моего хорошего товарища.
– Я слышал, – говорит, – Адгурчик, про твое дело. Знаю – ты не виноват. Но что я могу сделать, я маленький человек.
– Спасибо, – говорю, – дядя Тенгиз, мне ничего не надо. Но в моем положении доброе слово душу греет.
– Одно, – говорит, – могу сделать: сколько хочешь внеочередные передачи.
– Спасибо, – говорю, – дядя Тенгиз, я это никогда не забуду.
И он вводит меня в камеру и сам уходит. И вдруг я вижу, такой здоровый парень смотрит на меня с нар и кричит:
– Привет, Урюк! Я тебя давно ожидал, Урюк! Я смотрю – личность незнакомая.
– Ты, – говорю, – дружок, обознался. Меня зовут Адгур.
И я так прохожу мимо него и сажусь на свое место.
– Нет, – кричит, – ты Урюк! Как дела на воле. Урюк? Я ничего не могу понять: оскорбить он меня хочет или обознался? И тут человек, который рядом сидел на нарах, наклоняется ко мне и тихо говорит:
– Не обращай внимания – он псих. Он всех называет по-своему.
– Если псих, – говорю, – почему он здесь, а не в сумасшедшем доме?
– Он, – говорит, – и псих и уголовник сразу. Не обращай внимания, он всем нам дал клички. А я тогда не знал, что такое урюк.
– А что такое урюк? – говорю.
– Это, – говорит, – сушеный абрикос. В Средней Азии делают.
Теперь я думаю, где сушеный абрикос, где я? Если б я худой был, тогда другое дело. Видно, в самом деле псих. Черт с ним, думаю, если я шесть пуль выдержал, Урюк тоже выдержу.
И вот так мы живем в камере дней десять. А там еще сидел один такой молодой парень, с виду худенький, как оказалось, бывший работник железнодорожной милиции.
У него было такое дело. Он поймал двух проводников, которые везли около тонны мандаринов в город Горький. И он конфисковал эти мандарины, чтобы составить акт на проводников и отправить его в Батуми по месту их работы. Но он еще совсем молодой работник, а проводники битые, ничего не боятся.
– Ладно, – говорят, – мандарины ты конфисковал, но акт не надо писать. Мы оставляем две тысячи рублей у такого-то человека. Возьмешь и разделишь со своим начальником.
– Нет, – говорит, – мне ничего не надо, я буду составлять акт.
Они думают – он просто ломается, а он молодой, честный. Составил акт и послал по месту работы.
Проходит время, и вдруг приезжают эти проводники, оба пьяные в доску, и устраивают ему скандал.
– Ты негодяй, – говорят, – ты взял деньги, а дело не сделал! Мы на тебя в суд подадим.
И в самом деле подали. Оказывается, что получилось. Они тогда после него зашли к начальнику и ему тоже все сказали, и он обещал. И начальник его на следующий день вызвал и спросил насчет акта, а этот парень сказал, что акт составил и уже послал по месту работы. И начальник промолчал. И на этом заглохло. Оказывается, начальник что решил. Он решил связаться с их начальником по месту работы, они все друг друга поддерживают, и сказать ему, чтобы он этот акт порвал. А деньги, которые оставили проводники, забрать себе. Может, с тем начальником собирался делиться, может, нет, не знаю.
И он, ничего не говоря, забрал эти деньги. Но тот начальник или от этого ничего не получил или решил еще заработать. Он показал акт проводникам и, скорее всего, потребовал от них деньги. И они, скорее всего, ему дали. И от этого они психанули.
Потому что они решили – в Мухусе дело не выгорело и приехали за своими деньгами и узнали, что деньги уже взяты. И начальник им сказал, что этот парень самовольно послал акт. И потому они психанули и подали в суд.
Начальник, конечно, уладил бы это дело – но в это время Шеварднадзе проводил кампанию против взяток. И от этого все судьи и прокуроры перебздели, потому что боялись за свои старые грехи и всем совали большие срока, чтобы показать свою честность.
И начальника забрали, и этого парня забрали, и обоим дали по восемь лет. И начальник, дурак, думая, что ему меньше срока дадут, или от стыда, сказал, что поделился с ним деньгами. Но разве судьи и прокуроры, люди с высшим образованием, не могли понять, что психологически даже невозможно, чтобы человек и деньги взял и акту дал ход? До того они перебздели за свои старые грехи.
И вот этот несчастный, вроде меня, сидит со мной в камере, хотя и бывший милиционер. И этот псих к нему цепляется за то, что он бывший милиционер. Он его называл – Сапог.
И мне жалко этого парня, он через свою честность пострадал, и дома молодая жена с годовалым ребенком. А этот уголовник к нему цепляется, но я терплю, хотя нервы не выдерживают. И я понял, что шестью пулями меня убить не смогли, но нервы испортили.
И вдруг однажды утром, я даже не заметил, с чего началось, псих схватил за горло этого несчастного парня, и я думал, как обычно тряхнет и пустит. Но вижу – не отпускает. А тот уже начинает синеть как баклажан.
– Что ты делаешь, – кричу и пытаюсь его оторвать, – ты задушишь человека!
А он здоровый – не отрывается. Тем более – раздухарился. И я ему несколько раз так кричал и пытался оторвать, но он всосался в него как клещ. Вижу – задушит парня на глазах. Нервы мои взорвались! Врезаю от души прямой в челюсть!
Он упал. Я сел на нары – чувствую, нервы никуда не годятся. А этот как упал, так и лежит. И я начал беспокоиться: вдруг убил? Представляете, как мой судья обрадуется, если этот умрет. Нет, думаю, не может быть – глубокий нокаут.
Правильно, минут через пятнадцать он поднял голову и молча, на четвереньках дополз до своих нар, заполз туда и лежит, к стенке повернулся. Не шевелится.
И так весь день пролежал – обед не тронул, ужин не тронул. К стенке повернутый лежит, не шевелится, правда, дышит. Опять беспокоюсь, может, думаю, падая, сотрясение черепа получил?
И мне тот самый человек, который сказал, что он псих, опять наклоняется и тихо говорит:
– Надо в санчасть сообщить.
– Нет, – говорю, – подождем, может, очухается. В санчасть сообщать опасно. Потому что, если он там все расскажет и если об этом узнают мои враги, они пообещают ему свободу, лишь бы он меня убил. Конечно, свободу не дадут, но он псих, поверит.
И я уже этого начинаю бояться. И еще я боюсь, что он притворяется оглушенным, а ночью встанет и чем-нибудь долбанет. И теперь я всю ночь должен не спать, как тогда в больнице. Что за судьба, думаю. И так до утра лежу и не сплю. Иногда голову подымаю, смотрю – как повернулся к стенке, так и лежит.
Утром, только я сел на нары, вижу, он встает и медленно идет ко мне. Сейчас не знаю что буду делать. В открытой драке я, конечно, его не боюсь. Но мне скандал не нужен. Не дай бог, мои враги узнают. Подходит ко мне, наклоняет свою большую голову котяры и говорит:
– Ты, Урюк, слишком сильно меня ударил.
– Слушай, – говорю, – ты же чуть не задушил парня. Я же тебя спас от вышки.
– Ты, Урюк, чокнутый (это он мне говорит!), тебя мусора чуть не угробили, а ты их защищаешь.
– Слушай, – говорю, – мы же не судьи. Надо же отличать купленных аферистов от честных людей. Он за свою честность восемь лет получил, а ты его душишь.
Он стоит так, наклонив голову котяры, и думает. Потом говорит:
– Все же, Урюк, ты меня слишком сильно ударил.
– Ну прости, браток, – говорю, – нервы… Погорячился…
И так мы примирились. Вообще они уважают силу, больше ничего не уважают. Стал тише себя вести. А в тот день он лежал, повернувшись к стене не от удара, от обиды.
И вот меня уже отправляют в лагерь, и я снова вижусь с этим надзирателем дядей Тенгизом. Он прощается со мной, и я ему говорю:
– Дядя Тенгиз, тут в камере этот парень из милиции, несчастный, вроде меня. Боюсь, убьет его этот уголовник, переведи его куда-нибудь.
– Хорошо, – говорит, – Адгурчик, выброси из головы, я его сегодня же переведу… Это наша ошибка, что мы его туда посадили…
И так я попадаю в лагерь. Да, потом, когда меня выпустили, я нашел семью этого парня и они мне показали ответ из Прокуратуры СССР на их жалобу. Там была резолюция одного из помощников генерального прокурора. Я ее на всю жизнь запомнил. Вот она: «В связи с кампанией по борьбе с злоупотреблениями в Грузии пересмотр дела считаю нецелесообразным». Вот так, дорогие мои, у нас еще делается!
Человек ни за что пострадал. А по закону ему могли дать год или два, и то условно. За недоносительство. Он должен был как работник милиции сказать куда надо, что такие-то люди через такого-то человека пытаются дать взятку. Но он не сказал по неопытности. А теперь кому ему жаловаться, господу богу?
И вот, значит, я в лагере. И жена мне написала, что на моем месте работает такой-то человек. И тут я понял, чьих рук мое дело. Этот человек несколько раз заходил к моему директору, и они о чем-то шушукались. Но я не поинтересовался. Я вообще не имею привычку лезть в чужие дела. Теперь я все понял.
Тогда сгоряча я не обратил внимания, что мой директор ни разу не посетил меня в больнице и на суде не был. У нас это не принято! И я вспомнил, что хотел уйти с работы на полчаса раньше, а он меня не пустил, подняв дело трехлетней давности. А как он мог меня отпустить, когда уже договорился с этими. Может, они еще номера снимают со своей белой «Волги», а я уже домой пошел?!
Теперь я все понял, но терплю. Зуб имею только на двоих. На директора, который продал мою жизнь за мое место, и на того, который последний раз выстрелил, издевательски крича:
– Да замолчишь ты когда-нибудь или нет!
Одну минуту, друзья. Зиночка, вон тот стол, третий от конца. Что пьют, отсюда не вижу. Потихоньку подойди и посмотри. Если коньяк – бутылку армянского, если вино – четыре бутылки. Той же марки. А то некоторые, когда вот так посылаешь, несут вино, которое никто не покупает. Но ты не такая, я знаю. И не надо жалеть мои деньги! Не надо! Для друзей живем, для гостей живем, больше я не знаю, для чего жить.
Но когда я в баре работаю, капли не выпью и даром спичку не дам. Такая у меня привычка. Строгий! Но когда гуляю – гуляю!
Есть у нас такие, которые мебель меняют каждые три года. Китайцы тоже кое в чем правы: зажирели! Однажды один мой сосед говорит:
– Зайди, Адгурчик, посмотри, какая у меня обстановка!
Захожу. В самой большой комнате справа книжные полки до потолка, слева книжные полки до потолка. Слева все книги красные, справа все книги зеленые.
– Это что, – говорю, – кремлевский кабинет Ленина?
– Нет, – говорит, – это зала. Сейчас мода.
– Слушай, – говорю, – зачем тебе столько книг, когда ты такой малограмотный, что повестку из военкомата не можешь отличить от повестки в суд.
Обиделся. Правду не любят. Жена моя тоже десять лет пристает: давай менять мебель, давай менять мебель!
– Цыц! – говорю. – Трехкомнатная секция есть? Есть. Дети сыты, аккуратненько в школу ходят? Ходят. Если сегодня пять человек придет в дом, не выходя, есть чем накормить, напоить? Есть. У тебя под кроватью пять-шесть пар туфель, как уточки, стоят? Стоят. А моя мама во время войны, когда отец родину защищал, имела единственные туфли. И когда отдала их в починку, в галошах пошла на работу, чтобы моих сестер кормить. Разве я это когда-нибудь забуду? А теперь ты подумай своими куриными мозгами, кто моя мать и кто ты?
Нет, я не против нового, где надо. И у нас все есть. Газовая плита, ванная, то-сё, что нужно для современной жизненности. А что нужно для показухи, я ненавижу. Не надо! Не надо мне! Отцовская мебель как стояла, пускай стоит! Где висел при отце персидский ковер, пускай висит! Где портреты родственников висели, пускай висят! Кушать не просят! А показухи мне не надо!
Один тут дурак, не буду имя называть, купил жене шубу за четыре тысячи. Мех толще, чем моя нога. Спрашивается, зачем в нашем солнечном крае такая шуба? В марте месяце, чтобы людям показаться, пошла в этой шубе на похороны. Солнечный удар, и свалилась как свинья. Спрашивается, чем теперь хозяевам заниматься – этой кекелкой или своим покойником? Не надо! Китайцы тоже кое в чем правы: зажирели!
Эти показушники меня опять отвлекли. И вот, значит, выхожу из тюрьмы, неделю гуляю с друзьями, потом сажусь с товарищем в такси и подъезжаю к бару. Прошу товарища зайти в бар и позвать директора.
И вот директор нехотя подходит к машине. В глаза не смотрит.
– Поздравляю, – говорит, – слава богу, вышел.
– Спасибо, – говорю, – но у меня к тебе дело.
– Какое дело?
– Вот ждет такси, – говорю, – поедем на Чернявскую гору, я тебе там все расскажу. Ломается как кекелка.
– Сам знаешь, – говорю, – на что я способен, если не поедешь.
Приехали мы на Чернявскую гору, я отвел его в кустики мимозы и все сказал. Он, конечно, отрицает, но что интересно – в глаза не смотрит.
– Я тебя трогать не буду, – говорю, – потому что мать жалко, сестер жалко, детей жалко. По этой причине ты вместе с человеком, которому за мою кровь продал мое место, тихо-тихо напишете заявление об уходе с работы в связи с нервами. А я бескровно, в отличие от некоторых, продам твое место, как ты продал мое. Вот мои условия, если хочешь жить.
Одним словом, с директором расправился как мужчина. Выбросил его из бара вместе с его шестеркой. А на его место по рекомендации моих друзей взяли хорошего, солидного, партийного человека.
И вот я снова работаю на своем месте. Ребята приходят, целуют, поздравляют меня. Говорят – без меня в этот бар даже ходить отвыкли.
Все хорошо, но как быть с тем, который организовал за мной охоту, который вот сюда под мышку выстрелил, издевательски говоря: «Да замолчишь ты когда-нибудь или нет!»
Душа у меня горит, а что делать? Город маленький, и три-четыре раза в году сталкиваемся на улице. Он, как только меня увидит, переходит на другую сторону. Он делает вид, что не узнает, и я через стыд вынужден делать такой же вид. Но сколько можно терпеть? А мне родных жалко, потому и не могу убить его и уйти в лес, как наши предки. И я горю меж двух огней, но до конца не сгораю.
А время идет и этому аферисту чины кладет на плечи. Был старший лейтенант, а теперь майор. И я уверен, что слух о том, что у меня два сердца, он пустил. Чтобы перед кем-то оправдать себя за неудачное покушение. Но мне не надо это дефективное чудо! У меня нормальное сердце болит.
Потому что мой дядя с неотомщенным глазом лежит в земле и плачет за погубленных крестьян, потому что мой дорогой Виктор свою цветущую молодость, как нераскрытый парашют, унес в могилу, а мой враг ходит по земле и чины получает.
Поэтому я так, в свободное от работы время, люблю посидеть с хорошими людьми, поговорить от души, забыть свое горе, послать две-три бутылки своим ребятам, выпить за друзей.
Потому что в этом мире, где все куплено еще до нашего рождения, я ничего такого особого не видел, чтобы добровольцем второй раз пришел сюда. Но я видел одно прекрасное в этом зачуханном мире – это мужское товарищество, и за это мы выпьем. Потому что человеку же-ла-тель-но, чтобы в жизни было одно такое маленькое вещество, которое никто не может ни купить, ни продать! И за это вещество мы выпьем!
Глава 23 О, Марат!
Лучшим идиллическим временем наших взаимоотношений с Маратом я считаю тот ранний период, когда он, работал фотографом на прибрежном бульваре напротив театра. Там красовался небольшой стенд с образцами его продукции, а сам он сидел на парапете, ограждающем берег, или похаживал поблизости, издали окидывая орлиным взором или тем, что должно было означать орлиный взор, встречных женщин или женщин, остановившихся у стенда, чтобы поглазеть на его работы.
Нередко он кидал орлиный взор и вслед удаляющимся женщинам, и я всегда удивлялся их телепатической тупости, потому что не почувствовать его взгляд и не обернуться мне казалось невозможным, настолько этот взгляд был выразительным.
В те времена я ему нравился как хороший слушатель его любовных приключений. Этим приключениям не было ни конца ни края, а моему терпению слушателя не было границ.
Многие к его рассказам относились иронически, я же проявлял только внимание и удивление, и этого было достаточно, чтобы он мне доверял свои многочисленные сердечные тайны.
Впрочем, будем точны, свои сердечные тайны он доверял всем, но не все соглашались способствовать условиям их свободного излияния. Я же этим условиям способствовал, думаю, больше других.
Марат был человеком маленького роста, крепкого сложения, с густыми сросшимися бровями, которыми он владел, как лошадь своим хвостом. То есть он их то грозно сдвигал, то удивленно приподымал обе или саркастически одну из них, что, по-видимому, производило на женщин немалое впечатление в совокупности с остальными чертами лица, среди которых надо отметить, разумеется, сделать это надо достаточно деликатно, довольно крупный с горбинкой нос. Кроме всего, общее выражение романтической энергии, свойственное его лицу, способствовало в моих глазах правдоподобию его рассказов.
Иногда, чаще всего возвращаясь с рыбалки, я проходил мимо его владений и, если он в это время не был занят клиентами, я останавливался, мы садились на скамейку или на парапет, и он мне рассказывал очередную историю.
Рассказывая, он не спускал глаз с женщин, проходивших по бульвару, одновременно прихватывая и тех, что проходили по прибрежной улице. Иногда, чтобы лучше разглядеть последних, ему приходилось нагибать голову или слегка оттопыриваться в сторону, чтобы найти проем в зарослях олеандра, сквозь которые он смотрел на улицу.
Если, когда я проходил, он был занят клиентами, то, глядя в мою сторону, он вопросительно приподымал голову, что означало: нет ли у меня времени подождать, пока он отщелкает этих людей?
Иногда, увидев меня и будучи занят клиентами, он иронически отмахивался рукой, дескать, новых впечатлений масса, но сейчас не время и не место о них говорить.
Сами рассказы его сопровождались схематическим изображением некоторых деталей любовной близости. Этот показ многообразных позиций любви меня нередко смущал, тем более что он отводил мне роль манекена партнерши. Я чаще всего отстранялся от этих его попыток, стараясь ввести его рассказ в русло чистой словесности, в которой он и так достигал немалой выразительности.
В его рассказах поражало даже само многообразие мест свиданий: парки, ночные пляжи, окрестные рощи, каюты теплоходов, фотолаборатории, номера турецкой бани, далеко в море в камере машины, глубоко в земле в лабиринте сталактитовых пещер и, наконец, высоко над землей в кабине портального крана, где у него было несколько головокружительных встреч с крановщицей.
Рассказы об успешных свиданиях всегда кончались одной и той же сакраментальной фразой:
– Ну что тебе сказать… Она была так довольна, так довольна…
Иногда, подчеркивая, что ему удалось ускользнуть от угроз насильственной женитьбы, он так оканчивал свои рассказ:
– Ну что тебе сказать… Паспорт остался чистым…
Иногда он ошарашивал меня неожиданным вопросом. Так, однажды он у меня спросил:
– Ты когда-нибудь пил гранатовый сок из груди любимой?
– Что, что?! – опешил я.
– Гранатовый сок из груди любимой, – повторил он и для наглядности, слегка откинувшись, выпятил собственную грудь, словно пытаясь напомнить мне общепринятую позу поения возлюбленного гранатовым соком.
– Нет, конечно, – отвечал я ему, голосом показывая, что не только не знаком с таким способом удовлетворения жажды, но и сомневаюсь в самой его технологической возможности. Поняв это без слов, он без слов объяснил мне, как это делается.
– Очень просто, – сказал он и, продолжая топырить грудь, свел возле нее свои ладони, словно закрыл створки плотины. – Кто не пил гранатовый сок из груди любимой, – назидательно заметил он, – тот не знает, что такое настоящий кайф… Это даже лучше, чем тянуть коньяк из пупка любимой…
– Перестань трепаться, – сказал я ему на это, – много ли туда вместится коньяка?
– Дело не в количестве… пьяница, – перебил он меня, – дело в кайфе…
Иногда он приносил в редакцию «Красных субтропиков», где я работал, свои снимки. Они изображали живописные уголки нашего края, эстрадных певиц или сцены гастрольных спектаклей.
Порой, когда я рассматривал его фотографию живописного уголка нашего края, он показывал на какую-нибудь точку на этом снимке и говорил: – Вот здесь мы сначала с ней сидели… А потом спустились вот сюда, в рощицу… Ну что тебе сказать… Она была так довольна, так довольна…
Снимки, которые он приносил, как правило, сопровождались более или менее расширенными подписями, которые тоже, как правило, приходилось начисто переписывать. Но я это делал ради его рассказов и наших дружеских отношений. Вернее, как только я начинал поварчивать, он вытаскивал одну из своих бесконечных историй, и я поневоле превращался в слушателя.
Подписи к снимкам, которые он давал мне, были не только неумелы, но и поражали своей чудовищной неряшливостью. Иногда они были начаты карандашом, во всяком случае, кусочком грифеля, а закончены чернилами. Иногда наоборот. Почерк был такой, что казалось, он составляет эти подписи в машине, мчащейся со скоростью сто километров в час.
Снимки, надо сказать, были выполнены всегда на самом высоком уровне, и если многие из них не проходили в газету, то только потому, что, снимая служительниц театральных подмостков, он довольно часто находил такой ракурс, словно отщелкивал их, предварительно спрыгнув в оркестровую яму.
Кстати, насчет снимков. Однажды Марат после поездки в Москву кроме рассказов о своих победах над доверчивыми москвичками привез оригинальное фото. В вагоне метро он случайно наткнулся и тут же заснял такую картину: с одной стороны вагона сидят пассажиры и все до одного читают книги и журналы, а с другой стороны, напротив них, все пассажиры дремлют или спят.
Это был действительно редкий снимок и выполнен очень четко, даже чувствовался подземный ветер метро. Во всяком случае, было видно, как одна девушка, читающая книгу (конечно, она оказалась на переднем плане), очень милым жестом, не глядя, рукой приглаживает растрепанные волосы.
В редакции снимок всем очень понравился, и его уже хотели давать в номер, как вдруг на летучке один из наших сотрудников сказал, что снимок могут неправильно понять. Его могут понять так, как будто у нас в стране половина людей спит, а вторая бодрствует и учится. Несмотря на абсурдность такого истолкования этой юмористической сценки, наш редактор Автандил Автандилович решил фотоснимок попридержать.
– Да, – сказал он, поглядывая на него, – получается, что половина населения у нас неграмотна, а другая половина грамотна, что не соответствует положению вещей… но момент схвачен интересный…
Марат несколько раз спрашивал насчет своего снимка, но ему каждый раз обещали, что он будет использован в свое время, но время это никак не приходило. Кстати, Автандил Автандилович повесил эту забавную фотографию у себя в кабинете.
В конце концов однажды на летучке один из наших сотрудников предложил разрезать снимок на две части и напечатать их рядом с такой подписью: «У нас в метро и у них». Идея эта Автандилу Автандиловичу очень понравилась, и он уже благосклонно кивнул головой, но тут выступил все тот же скептик, который, кстати, в отличие от нас, был в Париже. Он сказал, что конструкция вагонов парижского метро сильно отличается от нашей и нас могут уличить в обмане. И хотя кто-то пытался спасти положение, сказав, что метро есть не только в Париже, но и в других капиталистических странах, Автандил Автандилович согласился с замечанием скептика, и публикация снимка была опять отложена на неопределенное время.
Уже по судьбе этого снимка можно было догадаться, что рок заносит над Маратом свою неумолимую руку, но тогда никто так далеко не смотрел, да и сам Марат был мало озабочен судьбой своего фото.
Однажды вечером, когда мы с Маратом прогуливались по набережной, кстати, он всегда был модно одет, он издали кивнул мне на одну из старушек, торговавшую недалеко от порта семечками.
– Внимательно вглядись в нее, – сказал он. Когда мы поравнялись, я посмотрел на старушку и ничего особенного в ней не заметил. Правда, лицо ее мне показалось довольно благообразным.
– Ну как? – спросил Марат.
– Старушенция как старушенция, – говорю.
– Пятнадцать лет назад, – сказал он, – она еще была дамой в соку. Из-за нее один таксист другого пырнул ножом. А у меня, тогда еще зеленого юнца, был с ней роман. Да, она работала официанткой в ресторане аэровокзала. После каждого свидания я находил у себя в кармане сотнягу, старыми конечно. И вот однажды прихожу в ресторан, и она мне говорит:
– Сегодня у нас последнее свидание.
– Почему? – говорю.
– Выхожу замуж за летуна, – говорит.
– А как же я? – говорю.
– Ну ты еще молоденький, – говорит, – у тебя будет много таких… Давай я тебе принесу бифштекс, а то на шашлык сегодня идет несвежее мясо…
– Ладно, принеси, – говорю, а сам горю от обиды. Съел я этот бифштекс и ушел У нас было излюбленное местечко в старом парке Я пришел в этот парк, нашел заросли крапивы, осторожно вырвал один стебель, обернул его газетой, чтобы не жегся, и сунул его в кусты самшита возле места нашего свидания.
Прибегает запыхавшись. Миловались, целовались, прощались, а потом я как достал этот стебель крапивы да как стал лупцевать ее поперек голого зада.