Одинокое путешествие накануне зимы Ремизов Виктор
Потом он попросил поставить «ночную речку». Слушал внимательно, крякнул довольно, выспросил про сплав в одиночку, про рыбалку и тут же стал составлять планы на следующий год. Потом попросил, чтобы еще потрещал ночной костер…
Вздохнул благодарно:
– Давай, аккуратнее там, салага!
Через полтора месяца Андрея не стало.
С уходом близких у нашей жизни появляются новые измерения.
Моему другу Андрею Иллешу посвящены эти записки…
Андрей внимательно слушал, как поет ночная речка. Так и сказал: как поет!
Я выключил телефон и снова остался один: глухой перестук камней в реке, переливы струй, и вдруг все стихает, ни звука, только костер потрескивает, но вот снова всхлипы, переливы и бормотания ночной воды… ни одного звука не повторяется, а звучит как целое. Сколько же у дирижера нашего мира нот! Спокойно, независимо, неустанно звучит и звучит музыка реки в ночном зале. Только для меня! Невозможная для людей щедрость!
Я лежал в палатке среди тайги и смотрел на себя глазами других людей. Меня вряд ли кто понимает за такое опасное одиночество, но только опасность, о которой так все пекутся, – пустяковая плата. Здесь и один я нечаянно понимал то, чего не мог знать иначе.
Я совсем не был здесь одиноким, это все яснее чувствовалось, страхи и опасения оказались пустыми. Кто-то, любящий и спокойный, как отец в детстве, всегда был рядом.
Покой
В палатке было влажно. Вставать не хотелось. Я слушал, что делается снаружи. Лена шумела, ворон стелил над тайгой неторопливое горловое ро… ро… ро… Увидел, видно, потроха рыбьи у воды. Есть и мне хотелось. Я высунулся наружу. Тепло и тихо было от тумана. Седая пелена уже приподнялась над рекой, но еще скрывала лес на другом берегу, резко пахло речной сыростью и погасшим костром. Я начал было выбираться, но замер, услышав ясные всплески.
Через речку шла лосиха. Поглядывала на лодку, тихо застывшую на берегу, на мою палатку. Неглубокая вода ей никак не докучала, и она переходила на мой берег, слегка забирая от лагеря вверх по течению. Аккуратно ставила ноги, принюхивалась к реке, будто разглядывала что-то на дне. На середине лосиха остановилась и обернулась назад.
Там из тальников торчала такая же губастая морда. Большой уже, почти с мамашу, лосенок, беспрестанно настраивая уши в разные стороны, осторожно шагнул в реку. Постоял, смешно вскидывая голову, как будто не мог выбрать, что нюхать – воздух или воду, и вдруг бодро и шумно, оскальзываясь и высоко задирая ноги-ходули, зашагал к мамке. Двинулась и соха-тиха. Они перебрели речку, зашли в кусты, лосенок тут же потянулся вверх к вкусным веткам. Я надел свитер, нашарил кепку и осторожно высунулся снова… среди реки стоял сохатый. Большой, горбатый, почти черный, с белыми чулками выше колен. Он смотрел вверх по реке, потом повернул тяжелую голову на мой лагерь. Широкие лопаты над его головой были в размах рук, со множеством отростков. Незнакомые предметы на берегу настораживали зверя.
Эта была редкая ситуация. Быки и коровы с телятами обычно живут порознь. Но теперь был конец гона и самец, возможно успокоившись уже, просто так бродил за матухой. Бык перешел реку и исчез в кустах. Теленок стоял возле матери, мне показалось, прижавшись к ней. Для людских детенышей матери, видно, тоже важнее, чем отцы.
Когда звери скрылись, я осторожно прошел берегом. Их не было. Зверем, если быть точным, в этих местах называют оленя-изюбря. Лось зовется сохатым. Не было сохатых. Ушли. Вряд ли они меня услышали, у шумящей реки к ним можно подойти. Просто ушли куда-то на дневку.
Пока умывался и заваривал чай, солнце обозначилось над лесом. Сначала просто чуть понятным пятном, потом от этого пятна пошло тепло, а вскоре и вовсе растащило туман. Палатка быстро подсыхала, я вынул из нее все и разложил на солнце.
Рябчик опять засвистел призывно. Я ответил в манок. Мы с ним все утро так разговариваем. Занятная курочка. Неброско, но элегантно одетая, рябенькая, с хохолком. И, увы, вкусная. Я надел сапоги и пошел в лес.
Тихо, туманно в тайге. Какие-то мелкие щелчки слышны, листья слетают, посверкивая, висит на хвое роса, капает слышно. Ветерок доносит от реки запах обсыхающих водяных мхов и камней, еще чего-то свежего и утреннего, сильно пахнет прелым осинником, а временами, или это мне кажется, откуда-то сладковато тянет изюбрем…
Рябчик засвистел тонко и ровно, потом выдал нежную переливистую трель и закончил коротким призывным вопросом: ты где?
Я ответил ему и пошел прямо на свист. Надо было спугнуть. Просто так его не увидеть в кроне. Рябчик срывается шумно, летит недалеко, быстро и вертко меж деревьев. Садится и застывает. Тогда к нему зряче можно подойти, шагов на десять-пятнадцать подпускает. Я уже был где-то под свистуном, но тот застыл крепко. Надо мной уходили в небо красноватые стволы корабельных сосен, просторно было, и рябчик наверняка меня видел. Я внимательно рассматривал деревья, понимая, что затаившуюся птицу не высмотреть. Пошел к речке, улыбаясь мудрости природы.
Рябчик с шумом сорвался сзади, пролетел над головой и сел в нескольких метрах впереди. Он был как на ладони, небольшой петушок, черные икринки глаз поблескивали. Рябок прошелся по ветке, вскидывая хохолок, уселся, по-домашнему распушившись, и уставился на двуногое чудо. Чудо осторожно прислонилось к сосне.
В рябчике не было никакого волнения, он сидел пушистым пестрым шариком с маленькой шишечкой головы и спокойно изучал меня.
– Ну, на кого я похож? – я удивился своему голосу, давно ни с кем не разговаривал так вот, глаза в глаза.
Рябок на мгновение «сдулся», вытянул шею и склонил голову набок, присматриваясь внимательнее, но вскоре принял прежнюю спокойную позу. Приятно было, что мне так доверяют.
Небо уже вовсю синело и обещало отличный день. Неглубокий мох мягко пружинил под сапогами, туман поднимался от просыхающей земли, и солнечные лучи косо серебрили его меж сосен.
Речка тянулась длинными, блистающими под солнцем плесами. Сосны гляделись в полированную гладь. Вдоль берега бежала тропинка, то спускалась к речке, то взбиралась на бугор, присыпанный снегом и желтой хвоей. Хотелось пойти по ней. Кедровки перелетали с дерева на дерево и скрипели, и причитали на весь лес. Их резкие одинокие крики подчеркивали молчаливость тайги.
Речка вся уходила под небольшой залом. Я причалил. Два года назад все так же было: Серега пошел смотреть, как обносить лодку, а мы со Степой забросили блесны и повели из-под залома. И тут случилось невероятное – за нашими искусственными рыбками под водой гнались три настоящие утки. Это были крохали, в прозрачной воде было отлично видно, как они машут короткими крыльями. Двое, что настигали мою снасть, увидели, видно, рыбака, свернули в сторону и, выскочив на поверхность, тут же нырнули обратно под залом. Степин же уткнулся ему в ноги, обалдевший, вывернулся наверх и заметался между нами. Степан застыл, блесна уже качалась в воздухе, наконец крохаль сообразил нырнуть и исчез в зеленой темноте омута. Ошалевшие не меньше уток, мы молча смотрели друг на друга. Большими, видимо, глазами!
Я достал «спутник» и стал настраивать. Уже слышал, как обрадую Степу. Сигнала долго не было. Потом мне сказали, что мой сын недоступен. Набрал Таню и долго слушал длинные гудки, на экранчике значилась полная решетка сигнала, но трубку так никто и не взял. Так я и стоял с бесполезным телефоном в руках, разглядывал мокрые камни под ногами. Они были разноцветные.
Это ничего, что она не взяла трубку. Телефон могла забыть в машине. Да и что бы я сказал? Вот, мол, я сейчас в каком месте! Помнишь?! Она там что-то делает, дети, заботы, подруги, а тут я с крохалями и заломами. Вздохнул судорожно. Всего полчаса назад я отлично чувствовал себя один. Я повертел головой по берегам, на чистое небо взор поднял, – я и сейчас, в общем-то, отлично себя чувствовал.
Здесь, на речке, в одиночестве, я все принимал как есть, и все было отлично, в Москве же меня было чересчур много. Из-за этого слишком многого хотелось от окружающих. Простая вещь. Так же ли много я им давал, как хотел от них?
Так я раздумывал, заранее зная ответ.
Мы не видим себя со стороны. Иной раз и смешно, и грустно бывает. Кто-то дает, к примеру, деньги, а в ответ ждет любви.
Тихо было в природе. Сопки золотились под ясным небом. Я снял свитер, щурился на солнечных зайчиков, играющих на ряби реки, и неторопливо опускал в воду весло. Денек стоял, какие бывают в конце августа, теплый, прозрачный, а было начало октября, между прочим. Это больше, чем подарок.
Такое у нас бывало.
Однажды в начале октября сплавлялись мы в Охотске. Какой бес занес нас туда так поздно? Снега должно было быть по колено, а не было! Мы залетели на вертолете в верховья речки, накачивали лодку, радовались осеннему солнцу, сами на небо посматривали, непохоже, чтобы долго такая благодать простояла. Может, завтра еще? Ну ладно, и так хорошо. Следующий день и правда был хорош, даже еще лучше, но к вечеру ветерок поднялся, и мы настроились на тучки с утра. На позднюю осень, как оно и быть должно. Утром же только чуть облака погуляли, а потом опять звенело целый день – будто ангелы держали над нами нежную синеву, блестела на солнце тихая осенняя паутина, пичужки тоненько попискивали. И мы выпивали у вечернего костра за отличный день и за небесную канцелярию.
И вот в конце уже, один день оставался, сидели мы с Мостом раненько утром у костерка. Лагерь наш стоял среди старых тополей на лесной поляне, с реки временами закручивал ветер – огонь испуганно шарахался и метался, но потом наступала прежняя тишина, и опять нехотя кружились над нами желтые тополиные листья. Погода менялась. Тучи непроглядной темнотой заходили со стороны океана. И я понял вдруг благодарно, что все эти десять ясных дней были нам подарком. «Вот так бы провести весь сплав, – подумал тогда вслух, – просто в тишине у костра посидеть, на речку, на тайгу поглазеть…» Мост как раз снимал кофе с огня, уставился на меня: а я, мол, что делал? И это было правдой. Он единственный из нас не охотился. И рыбачил редко.
Теперь такого молчаливого созерцания у меня было сколько хочешь.
Я довернул лодку по ходу движения и посмотрел на небо. В горах глупо загадывать, все может повернуться неожиданно, и все же показалось, что желтосиняя благодать над головой еще побудет. Ненастные дни, стоявшие перед этим, должны были пронести непогоду. Перекат кончился, лодку вынесло над омутом. Речка почти остановилась и разгладилась. Тихо было так, что различалось легчайшее журчанье ручейка на берегу. Перекидывая весло с борта на борт, зачалился. Это был не ручей, а ручееныш, он только учился разговаривать, даже кружкой из него не зачерпнуть. Насекомые какие-то звенели. Я вытащил «буфет», таганок поставил у ручейка, наломал с елок сухих веток. Полянка была маленькая, все под рукой. Вскоре к тишине добавилось легкое потрескивание костра.
Я лежал на сухой траве и смотрел на темно-зеленую гладь с желтыми силуэтами лиственниц, облака меж них плыли. Так все задумчиво и тихо, так все серьезно было.
Я ни о чем не думал, просто провалился куда-то в глубины своей жизни, где и невозможно уже ни о чем думать. Костер мой прогорел, вода в котелке, начавшая пускать пузыри и шуметь, примолкла. Между ясной жизнью природы и моей собственной душевной пустотой возникло беспокойство, не тревожное, а просто как факт. Я пытался думать о себе, о прошедшей и предстоящей еще жизни, и мне становилось скучно, как скучно глядеть в пустоту.
Вспомнился один давний случай, мне тогда и тридцати не было. На Дальнем Востоке, в маленьком аэропорту на берегу океана. Каменистая взлетная грунтовка, окруженная тайгой, да деревянный барак довоенной постройки, полосатый колдун над ним раздувался на ветру.
Стояла затяжная непогода, рейс в очередной раз отменили, немногие пассажиры разошлись, мои товарищи тоже ушли в поселок, и я остался один. Ветер гнал с моря беспросветную мокрую сыпь и серость, раскатисто скрипело и хлопало окно где-то в здании, и некому было его закрыть. Не читалось, я спрятал книжку в рюкзак. В диспетчерской никого не было, пульт жил своей жизнью, что-то иногда мигало, настольная лампа освещала засаленный пухлый журнал, сломанную ручку с изжеванным хвостиком стерженька, литровую банку-пепельницу, полную окурков, голов и шкурок от вяленой корюшки. Стекла однообразно дребезжали на ветру, окно хлопало, и никаких больше звуков – безжизненная, вынимающая душу тишина безлюдья. И в этой тишине вдруг начинала шипеть и кричать что-то неразборчивое большая рация.